- До войны каждое четырнадцатое июля, когда весь Париж праздновал взятие Бастилии, мы с Жермен бегали танцевать во двор Инвалидов. Правда, танцевала-то главным образом Жермен, а я больше глазела, но и это было весело. Ребята играли на аккордеонах, на гитарах, иногда приходил оркестр. Все нарядные, все заговаривают даже с незнакомыми... Папа с мамой, бывало, очень сердились, что мы возвращались только к ночи. А я все сваливала на Жермен.
- Наверное, ты очень жалеешь о том времени?
Николь тряхнула вихрами.
- Вот и не угадал! Вовсе не жалею. Ничуть. Может, я сейчас скажу ужасную вещь, но ты не удивляйся. Знаешь, мне сейчас живется намного лучше, полнее, интереснее... Да-да, не делай такого лица! Кто я была до войны? Какая-то ничтожная девчонка, школьница. Ходила в лицей, помогала родителям убирать лавку, бегала на танцульки, в общем, была никому не нужная пигалица. А сейчас я чувствую, что делаю настоящее дело, со мной считаются, кому-то я приношу пользу. А ты знаешь, как важно человеку чувствовать себя нужным! Это меня так поддерживает! - Она схватила его руку горячей рукой. - Ты должен меня понять! Ты же все понимаешь.
Он молча кивнул. Смотрел на нее удивленный, даже смущенный. Узкое розовеющее лицо, узкие светлые глаза с таким странным выражением - гордым и вместе с тем просящим.
Длинная хрупкая фигурка в непомерно больших башмаках. Девочка-цапля, девочка-переросток, свой парень, отличный товарищ, отважная, бесшабашная порой девчонка - вот она какая, Николь. Он привык к ней, видел ее именно так. А сейчас перед ним стояла девушка, чуть угловатая, но полная такой тонкой девической прелести, что в Дане невольно что-то дрогнуло.
Он покраснел и чуть резче, чем хотел, высвободил руку.
- Я понимаю. Я тебя понимаю... Мне тоже непременно надо делать что-то настоящее.
И, чтобы переменить разговор, чтобы как можно скорее согнать с лица Николь выражение обиды и стыда, повернулся к левому берегу, где, точно обведенные тушью, стояли черно-серые башни Консьержери.
- Ты не знаешь, в которой из башен сидела Мария-Антуанетта?
Николь все еще не подымала головы.
- Не знаю, - буркнула она. - Ты что, специализировался на нашей истории?
- Смешная ты! Ведь мой отец - преподаватель истории.
- Так ведь не ты, а твой отец, - все еще не сдавалась Николь. - А я, например, из русской истории запомнила только поход Наполеона и вашего царя Александра Первого. И то по Толстому.
Даня был рад, что она разговорилась.
- А о Петре Первом ничего не знаешь? Весь наш город, наша Полтава, полон воспоминаниями о нем. Возле Полтавы происходило знаменитое сражение шведского короля Карла Двенадцатого с нашим Петром. Ты что-нибудь об этом слышала?
- Как будто что-то читала в лицее, - пожала плечами Николь. - Сейчас уже все вылетело из головы.
Парочка на мосту сблизила головы. Юноша обхватил плечи подруги. Николь нервно дернулась.
- Пойдем. Нам уже пора.
Они медленно перешли мост, повернули на набережную Анатоля Франса, где букинисты открыли свои серые рундуки, развесили цветные открытки Парижа, которые охотно покупали немцы, расставили книги в старинных кожаных переплетах. Ах, как охотно Данька порылся бы в этом книжном развале, с какой жадностью выхватил бы книгу, о которой только слышал, да и вообще как давно не читал он по-настоящему, без спешки, поджав ноги, уютно устроившись в каком-нибудь углу под мирным светом настольной лампы! Красный диван, красный диван, где ты? И существовал ли ты когда-нибудь вообще?
А Николь между тем опять выспрашивала все тем же ненатуральным, напряженным голосом:
- Ты очень любил свою Полтаву?
- Очень. Но почему "любил"? Я и сейчас ее люблю, ведь это город, где я родился.
Пауза. Очень долгая пауза. Мелькают один за другим рундуки букинистов. С некоторыми из букинистов Николь знакома. Это большей частью старики, и они приподымают обвисшие старомодные шляпы перед мадемуазель Лавинь, владелицей настоящей книжной лавки.
И вдруг:
- Послушай, ты дружил с кем-нибудь там, у себя в Полтаве?
Даня кивнул:
- Ну конечно, у меня была куча друзей. Наши школьные ребята, потом, когда я стал заниматься плаванием на стадионе, там у меня тоже завелись дружки.
Николь дернула плечом.
- Не то. Я говорю не о таких друзьях. Говорю об одном, единственном друге. О девочке. Была у тебя подруга?
Опять! Опять вопрос, который задавал Марсель. И опять, как тогда, в доме лаонского нотариуса, больно защемило внутри и краска прихлынула к щекам.
- Да. Была.
Николь перевела дыхание:
- Как ее зовут? Сколько ей лет? Какая она?
Промолчать? Отделаться несколькими незначащими словами? Выдумать что-то? Нет, Даня не может этого сделать. Это было бы предательством их с Лизой дружбы, их любви... И потом, он видел лицо Николь, требовательное, нетерпеливое, голодное какое-то, и не мог ее обмануть.
И вдруг ему самому неистово, безудержно захотелось вот сейчас, сию минуту, рассказать о Лизе, о ее глазах, руках, голосе, о том заветном лете в Беликах, единственном лете их великой любви. Пускай эта парижанка никогда не видела белых мазанок и полынных степей, пускай она никогда не лежала на берегу маленькой зеленой речки Ворсклы, - она должна все это сейчас увидеть, вообразить себе, почувствовать.
Даня даже не подумал, что почти невозможно объяснить Николь историю Лизы. И очень трудно рассказать, как и почему появилась она в доме Гайда в Полтаве. Ему было важно сейчас одно: выговориться, все-все выложить этой длинноногой французской девочке с таким ждущим и тоскующим взглядом.
И он говорил, говорил... Николь шла ссутулясь, на ее лице все сильнее проступали скулы, все глубже западали глаза. Лиза?! Так ее зовут Лиза, и она ей ровесница? Умная, добрая? Конечно, и умная и добрая, если ее полюбил Дени. Ах, Дени, Дени, так вот что в нем живет! Вот о чем он постоянно думает!
- И мы с ней так и не простились... И я давно-давно не знаю... - уже хрипло досказывал Даня.
Внезапно Николь крепко схватила его за рукав:
- Назад!
- Что?!
- Скорей идем назад! Надо успеть сказать Гюставу! Быстро!
- Что сказать?
- Смотри, не видишь, что ли: красный переплет!
Даня посмотрел туда, куда незаметно, одними глазами, указывала Николь. На откинутой крышке рундука, возле которого возился спиной к ним сгорбленный букинист, стоял на самом виду толстый том Дюма. Красный переплет его так и бил в глаза.
- Руже нас предупреждает: "Опасность. Не ходить к Арролю, он арестован", - чуть слышно шепнула Николь.
14. У КОЛОНН МАДЛЕН
Арроль. Товарищ Арроль, один из группы Гюстава, слесарь-лекальщик по профессии, смелый подпольщик, верный товарищ, арестован! Наверно, сейчас гестапо допрашивает его, наверно, уже пытает... Нет, Анри Арроль никого не выдаст, никого не назовет, он будет молчать до самой смерти, в этом уверены все подпольщики, все его друзья по Сопротивлению. Но как же он попался, кто и как его выследил?
Даня мучительно припоминал: был ли Павел в книжной лавке, когда Гюстав давал задание Николь и ему, когда оба они затверживали наизусть адрес Арроля? Был или не был? И вообще, о чем в последнее время говорилось при Павле?
Даню грызло подозрение. Он еще сам себе не хотел в нем признаться. Но, с тех пор как Павел свел знакомство с неизвестным, который назвался Семеном Куманьковым, в нем появилось что-то новое, и это новое уклончивое, словно бы вороватое, - враждебно настораживало Даню, заставляло его смотреть на товарища пристальнее обычного. "Арроля предали!" - это тотчас же сказали и Гюстав, и обе сестры Лавинь, срочно вызванные в кафе на маленькую площадь Тертр - центр парижских художников. В этом кафе, где царствовали немыслимые типы, с волосами до плеч или густейшими бандитскими бородами, босые и неряшливые, но гордые тем, что они представляют собой цвет богемы, Гюстав занял столик в углу и заказал настоящий кофе и тартинки. Даня наблюдал за ним: невозмутимо-спокоен, ровен в обращении, распорядителен. Вот как нужно владеть собой!
Зато Жермен с трудом делала вид, что занята тартинкой. В группе появился предатель, это ясно. Так неужто же все они - и Гюстав, и Дени, и Жан-Пьер - так безнадежно бездарны: не могут выяснить, кто провокатор! Конечно, в ближайшие дни следует ждать еще провалов, еще арестов. Возможно, под угрозой все они!
Кошечка Жермен показала свои коготки и острые зубки. Николь пробовала ее урезонить. Куда там! Жермен все больше и больше распалялась:
- Может быть, среди нас много предателей, может, каждый третий шпик! Вы все потеряли всякую осторожность, тащите к нам в группу случайных людей, доверяете всяким проходимцам!
Ее слова больно отозвались в Дане: не его ли это вина? Возможно, это он своей дурацкой клятвой подвел Арроля и может загубить еще множество людей. А вдруг это он покрывает преступление Пашки?
Гюстав положил свою широкую руку на руку Жермен, сказал твердо:
- Мы найдем предателя. Мы найдем его в самые ближайшие дни. Он от нас не спрячется. Дени, ты мне поможешь? - обратился он к Дане.
Тот молча наклонил голову. Что мог он сказать Гюставу?
В эту ночь и в следующие Даня почти не спал. Думал. Каждая ночь могла стать последней, каждая ночь могла принести беду. Порой он решал немедленно идти к Гюставу, все ему рассказать. Но наступало утро, и Даня снова начинал сомневаться, колебаться, откладывать...
А Павел как ни в чем не бывало встречался с Куманьковым, уже трижды ходил к нему на свидание и каждый раз возвращался все более восхищенный своим новым другом, его размахом, энергией, смелостью.
Он рассказывал Дане, что Куманьков и его люди собираются открыто выступить против гитлеровцев. Добывают винтовки, пистолеты, учат своих подпольщиков владеть оружием. И в Шербуре, и в Париже Куманьков, по его словам, сумел убедить многих бывших власовцев присоединиться к нему.
- Семен Куманьков поручил мне придумать название для нашей с ним группы, - захлебывался от восторга Пашка. - Говорит, чтоб было боевое, советское название. Чтоб звучало, как горн.
- А что еще он тебе поручил? - спрашивал Даня.
Павел немного смущался.
- Да пока ничего особенного. У него, понимаешь, сейчас организационный период.
- Это он сам тебе так сказал?
- Сам, - бурчал Пашка.
Со своим пистолетом Павел не расставался ни на минуту. Прятал его под курткой, а на ночь клал под подушку. Даже когда отправлялся на свидание с Куманьковым, брал с собой пистолет. Даня пытался ему втолковать: ходить по Парижу с оружием участнику Сопротивления - огромный риск. Можно напороться на полицию; задержат, обыщут, как тогда Павел вывернется? Ведь носить при себе оружие запрещено под угрозой расстрела. Однако отговорить Пашку не удалось.
- Если бы у тебя был пистолет, ты тоже носил бы его постоянно при себе. - Ой хитро усмехался. - Знаю я эти твои штучки: уговоришь оставить дома, а сам им завладеешь... Вон у тебя как глаза на мой пистолет разгорелись!
- Фу, дурак какой! - не выдерживал Даня.
Павел строил ему гримасы:
- Не получишь! Не получишь! И не мечтай!
Даня сказал ему об аресте Арроля. Павел вытаращил глаза.
- Арроль? Тоже наш подпольщик? А с кем он работал?
"Нет, не знает. Не его это работа, - думал Даня, пристально наблюдая за розовым и безмятежным Пашкиным лицом. - Не может он так притворяться. Не в его это характере. И все-таки надо проверить, убедиться окончательно".
Через несколько дней после исчезновения Арроля Даня и Келлер, пересчитывая только что отпечатанные листовки, недосчитались двух. Перерыли весь подвал, искали даже наверху, у Келлеров, - листовки точно сквозь землю провалились. Павел тоже принимал участие в поисках и, казалось, был так же удивлен и встревожен, как остальные. "Нет, нет, не он! - снова говорил себе Даня. - Не может быть, чтобы он так натурально держался. Не похоже это на Пашку". И, думая так, Даня вместе с тем чувствовал, как все глубже проникает в него подозрительность, как даже самые обычные слова Павла теперь заставляют его настораживаться, искать за ними скрытый смысл, тайную дурную цель. Это было ужасно, отвратительно, Даня словно медленно погружался в какую-то вязкую жижу. Посоветоваться с Гюставом, никого не называя по имени? Но Гюстав проницательный, он сейчас же все поймет. Келлер? Отличный мужик, но слишком уж простодушный. Андре? Он совсем еще мальчик, он просто не поймет. Тогда кто же?
И Даня твердо решил разобраться во всем сам, в одиночку. Он должен выяснить, кто такой Куманьков и почему так заинтересован в Пашке; чуть ли не через день назначает ему свидания. Если Даня убедится, что Павел предает их всех, он сам, своими руками его накажет, сам будет творить суд "скорый и праведный", как любил говорить Сергей Данилович. Как он накажет, как будет судить бывшего товарища, если уверится, что Павел - предатель, Даня не додумывал, да если бы и стал додумывать, наверно, ничего не смог бы решить. Но в нем, удивляя его самого, росла злая, цепкая наблюдательность, неумолимая память на мелочи; про себя он регистрировал всякий вопрос Павла, его настроения, его поступки. Иногда ему казалось, что он вот-вот поймает Павла с поличным, иногда же, отбрасывая все подозрения, он укорял себя за то, что возводит на товарища напраслину. Даня мучился, но знал, что не простит, если Павел окажется провокатором.
Наконец он решил во что бы то ни стало увидеться с Куманьковым, выяснить, что это за человек.
Дня через четыре после пропажи листовок Павел пошел на очередное свидание с "трижды земляком". Келлерам было сказано, что Павел изучает Париж, и они посмеивались над "блондинчиком", уверяли, что изучает он не город, а какую-нибудь молоденькую продавщицу или подавальщицу в кафе, - уж очень у него довольный и торжественный вид, когда он возвращается.
На этот раз Павел вернулся позднее обычного и сразу отправился в подвал. Поманил за собой Даню.
- Куманьков просит нас прийти послезавтра к церкви Мадлен в пять часов. Хочет с тобой познакомиться.
- Вот как?
- Думаю, дело для нас нашел, - многозначительно сказал Павел. - Хочет поручить что-нибудь важное.
У Дани сильно, тяжело забилось сердце. Наконец! Наконец-то он все узнает!
- Что ж, пойдем, - хрипло выговорил он.
Павел заметно обрадовался.
- Ну и лады, ну и чудненько. А я, признаться, думал, что ты артачиться будешь, Данька. Ты же у нас интеллигент, тонкая штучка, голубых кровей. Не со всяким пойдешь в упряжку, как говорится!
- Чепуха! - пробормотал Даня. - Вечно ты треплешься.
Два дня, оставшиеся до встречи, Даня провел в каком-то нервном внутреннем возбуждении. То ему казалось, что он не должен обращать внимание на клятву, данную Павлу, а идти и все рассказать Гюставу или Келлеру, то он решал отправиться, никому не сказав и положившись только на собственное чутье. Наконец твердо постановил для самого себя: он пойдет на свидание немного позже Павла, один, и постарается сначала издали рассмотреть "трижды земляка", определить хотя бы приблизительно, как ему держаться с Куманьковым. Иногда такое впечатление со стороны может дать очень много.
Как можно непринужденнее он сказал Павлу:
- Вот досада, совсем из головы вон: Николь меня просила зайти в лавку как раз около четырех. Правда, оттуда совсем близко до Мадлен. Если буду опаздывать, поеду на метро. Сяду на Конкорд и приеду.
На самом деле Николь как раз просила его не приходить в ближайшие три дня: она и Жермен должны были съездить к тетке в Шартр.
- А не врешь? - насторожился Пашка. - Если заливаешь, лучше прямо скажи. Мы тебя неволить не станем. - Он подчеркнул слово "мы".
- Я тебя еще никогда не обманывал, Пашка. Слово даю - приду, - твердо сказал Даня.
Ровно в пять он был на площади у церкви Мадлен. Вышел из метро, поискал глазами Павла. А, вот он, стоит у самой колоннады Мадлен с коренастым человеком, одетым в полувоенный костюм. Темные усики над тонкой верхней губой, нос "картохой" - все сходится. Так вот он какой, Куманьков!
Дане было хорошо видно лицо Куманькова - грубое, рубленое, вовсе не приветливое. Он будто что-то выговаривал Пашке, а тот, сгорбившись, с самым несчастным видом слушал его, иногда пытался сказать что-то свое, может оправдаться, но Куманьков сердито отмахивался, заставляя его замолчать. Даня хотел было подойти к ним, подойти именно для того, чтоб выручить Павла, помочь ему, но Куманьков вдруг крепко взял Павла под руку и повел его в сторону, к церковной ограде. "Как же? Куда же они? Ведь Куманьков сказал, что хочет видеть меня?" - удивился Даня и вдруг заметил, что двое рослых прохожих двинулись за Куманьковым и Павлом. "Слежка? Но за кем? - Даня задержал дыхание. - Выяснить! Сейчас же выяснить - за Павлом или за Куманьковым! А может, за обоими?"
Рядом был большой шляпный магазин с зеркальными витринами. Даня остановился, сделал вид, что разглядывает цены. В витрине отразились те двое, один сделал другому знак - указал на Пашку. Надо сказать Павлу!..
Даня почти бегом обогнул квартал, вернулся и снова увидел Павла с Куманьковым. Теперь они медленно шли навстречу, и Куманьков все так же крепко прижимал к себе руку Павла. Даня, ни минуты не раздумывая, пошел прямо на них, толкнул Павла плечом, бросил: "Уходи! Слежка!" Увидел, как вспыхнул Пашка, и поспешно свернул за угол. Рядом был подъезд. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, постоял, услышал глухие, быстрые удары собственного сердца, облизнул пересохшие губы. "Выйти посмотреть?" Он спустился, заглянул за угол - Куманьков продолжал стоять и разговаривать с Павлом. "Значит, померещилось, - с облегчением подумал Даня. - Надо подойти. Я же обещал Пашке".
Он решительно направился к ним. Павел увидел Даню, лицо его исказилось.
- Данька, беги! Преду... - крикнул он отчаянно.
В тот же миг сухо щелкнул выстрел. Последнее, что увидел Даня, была запрокинутая кудрявая голова Павла, которая стремительно приближалась к земле.
Ступеньки метро сами летели под ноги. Даня вскочил в отходящий поезд. Выскочил на следующей остановке. Что это? Площадь Конкорд? Кажется, да. Впрочем, Даня плохо знает линии метро. Знает только, что надо во что бы то ни стало запутать следы, избавиться от преследователей. Ведь он видел тех двух, рослых, они вбежали за ним в метро... Опять поезд. Вскочить! Так. Теперь пересесть у конечной станции на другую линию. Куда она идет? Э, неважно, лишь бы удалось отвязаться от "хвоста"! Пашка! Бедный, бедный Пашка! Как же он попался! Даня опять увидел перед собой запрокинутую кудрявую голову... Сморщился от жалости, от боли в сердце.
Пассажиры густой толпой двинулись к выходу. Где это он? Ага, вокзал. Орлеанский вокзал. Отлично, здесь легче затеряться в толпе. Оглянусь? Нет, еще рано. Они еще могут быть здесь. Оглянусь? Нет, надо с толпой выйти на перрон, там будет виднее. Ускорить шаг? Ох, как хочется не только ускорить - побежать. Нет, нельзя. Нельзя обращать на себя внимание. Успели они его рассмотреть? Может, не успели, бросились инстинктивно? Оглянусь? Да, теперь, кажется, можно.
Он оглянулся. Преследователей не было. Пожалуй, можно чуть передохнуть от этой безумной скачки по лестницам и переходам? Стоп! В конце перехода, у касс, - пять одетых в черное парней в беретах и гетрах. Попался! Даня шел прямо на них, и они его видели. Они остановили его, заставили поднять руки, чтобы удобнее было ощупать.
- Ваши документы, мсье.
Он предъявил фальшивое удостоверение. Глянули. Вернули.
Ледяная струйка покатилась по Даниной спине. Вот и перрон. Люди идут с детьми, со свертками. Никому нет дела до бледного юноши в старой спортивной куртке папы Келлера. Людям не видно, как прыгает у юноши сердце.
Внезапно Даню обдает жаром. Кровь кидается ему в лицо. Постой! Постой же! Что крикнул Пашка? Что он крикнул? "Преду..." - вот что он крикнул. Как же Даня смел это забыть? Предупредить товарищей - вот что велел ему Пашка! Предупредить, как можно скорее предупредить! Значит, он знал, что готовится что-то? Товарищам угрожает опасность! Надвигается беда! Скорее, скорее вернуться, предупредить Гюстава, Сергея, капитана, предупредить всех! Гюстав? Но где же его найти? Никто не знает, где он живет сегодня, где будет скрываться завтра. Даже сестры Лавинь не знают этого. О, как хорошо, что Николь и Жермен уехали! Теперь они не попадутся, их не найдут. А может, они не успели уехать? Может, их уже арестовали? А! Даня вспомнил: "Гюстав дал мне телефон, по которому его можно вызвать. Звонить только в случае ЧП. Вот оно, чрезвычайное происшествие! Звонить необходимо!"
Даня бормочет про себя номер телефона: "Ивр - тридцать пять семьдесят восемь. Кажется, не перепутал".
Он забирается в стеклянную телефонную будку. В будке Даня виден со всех сторон. А вдруг все-таки следят? Однако выбора нет. Он набирает номер.
- Мадам Жерар?
- Да, это я. Что угодно, мсье?
- Я хотел бы срочно поговорить с вашим квартирантом, мсье Гюставом.
- Его нет, к сожалению.
- Благодарю, мадам Жерар!
Растерянный, он выскакивает из будки. Оглядывается. Никого. Что же все-таки делать? Ага, вспомнил: Келлер знает, где найти Гюстава. Скорее, скорее позвонить в лавку Келлерам. Опять та же будка. Телефон Жан-Пьера молчит, не отвечает. Даня бросает трубку. Значит, надо самому бежать домой!
Опять бешеный бег по станциям, по лестницам. Потом такой же бег по улицам, по шоссе... Под ногами серым блестящим транспортером бежит асфальт. Виль-дю-Буа... Ах, как еще далеко до Виль-дю-Буа! Даню обгоняют грузовики, полные немецких солдат. Солдаты орут песню. Гремят на другом грузовике бидоны. Бидоны с французским молоком для немецких солдат. Гремят бидоны. Гремит песня. Какая чепуха лезет в голову!
Пот заливает глаза, пот градом катится по спине, по лицу. Давит, душит ворот рубашки. К черту! Расстегнуть ворот. Уф, кажется, легче. Нет, не легче. Теперь давит куртка. Жаркая, тяжелая. Тяжестью наливаются ноги. Пуды навалились на сердце. Перед глазами прыгают дома, вывески, люди. Оглядываются прохожие? К черту! Растерзанный вид? К черту! Быстрее! Прибавить темп! Еще быстрее! Пылают перед глазами круги. Пылает красная бензиновая колонка на углу. Ба, кажется, это та самая колонка, от которой уже рукой подать до Виль-дю-Буа, до дома Келлеров! Милая колонка, прекрасная красная колонка. Красная, прекрасная. Добрый толстый папа Келлер, он знает, где найти Гюстава, как предупредить Гюстава. Он сейчас же побежит искать Гюстава, и Даня тоже побежит. Только вот не подвели бы ноги. А Фабьен такая внимательная, такая ласковая Фабьен! И Андре мировой парень. И Арлетт. Все они мировые. Ну, поднатужиться, ну, немного, ну, еще совсем немного...
Ломкий, дрожащий голосок:
- Дени! Погоди, Дени! Постой!..
Кто это? Кто тянет его за рукав, кто вытирает ему глаза и лоб? Маленькая фигурка в косынке, прикрывающей заплаканные глаза. Арлетт.
- Что ты? Что с тобой?
- Я жду тебя здесь... Я так давно жду...
- Что случилось, Арлетт?
- Забрали папу и Андре. Приехали в пять часов и забрали. Все перерыли, все вверх дном. Взяли ротатор и приемник и еще нашли восковки. Маму заперли наверху, а я, я успела убежать.
- Так. - Даня устало понурился. Кончился его бег. Застопорили ноги. Застопорило сердце. Вдруг наступила тишина.
- Вторая машина подъехала к дому Греа, - доносился до него торопливый шепот Арлетт. - Как они забирали мсье Греа и Филиппа, я не видела, пряталась в это время за домом. Потом, когда они уехали, видела, что дверь у них отворена настежь и у самого порога какие-то бумажные клочки.
- Так. - Кажется, Дане вовек не выговорить что-нибудь, кроме этого "так".
- Идем отсюда, Дени. - Отважная маленькая Арлетт смотрела на него так участливо! - К нам теперь больше нельзя, они, наверно, оставили в засаде своих шпиков. Ведь они спрашивали папу о вас, я слышала.
- Куда же идти? - разлепил наконец губы Даня. - Куда?
- Как - куда? - удивилась Арлетт. - К профессору Одрану, конечно. Гюстав всегда наказывал: если будет провал, тотчас к Одрану. У него самое надежное место. - Она оглянулась. - Только давай подождем Поля. Ему ведь тоже нельзя возвращаться к нам.
- Подождем Поля? - машинально повторил Даня. - Нет, не надо ждать Поля... Он... он больше не придет.
Ч А С Т Ь Ч Е Т В Е Р Т А Я
1. ИЗ БЛОКНОТА Д. ГАЙДА
Между прочим, сегодня день моего рождения. Восемнадцать лет. Прожита почти треть средней человеческой жизни. А событий, событий... Хватило бы, наверно, на три человеческих жизни. Решил отметить день рождения покупкой этого блокнота. Так сказать, подарок самому себе. На что он мне? Что я собираюсь в нем писать? Сам еще не очень знаю. Знаю только, что у каждого человека, наверное, есть потребность (не представляю, чтоб ее не было) хоть однажды повести этакий разговор с самим собой. Кто ты такой, что в тебе есть и чего нет и какие у тебя устремления. Тем более в такой "высокоторжественный" день. Почти совершеннолетие. Все это последнее время во мне - смерть П. Зачем, зачем я держался за эту, в общем, смешную, совершенно мальчишескую клятву? Если бы я вовремя сказал Г., может, ничего и не стряслось бы и П. был бы жив. Но Г. смотрит определеннее на это дело. Уверен, что наше вмешательство ничему не помогло бы, не смогло бы спасти П. "С тех самых пор, как твой дружок попал к ним в лапы, он был уже обречен. Ты что, не знаешь их методов? Используют человека в своих целях, а после сразу уничтожают, как ненужного свидетеля".
Не могу я судить П. как предателя. Г. сказал: бывают смерти высокие и низкие, смерти нужные и бессмысленные. Сам он считает, что П. погиб низко и бессмысленно. Не согласен. Совершенно категорически не согласен. Ведь в последнюю минуту П. увидел, что предал своих, ужаснулся и жизнью искупил свою вину. Значит, не было в его смерти низости и бессмыслия. Не могу я решать до такой степени безапелляционно.
В Париже, когда впервые я узнал Г., он показался мне идеалом, я ему старался во всем подражать - в походке, в словечках, даже берет носил, как он. Смешно? По-моему, вовсе не смешно. Я думаю, что у каждого в жизни должен существовать нравственный и даже физический идеал. Но особенно, конечно, нравственный. Эталон, по которому проверяешься сам и проверяешь других. Даже у ворюги Костьки в Полтаве был свой идеал - какой-то ловчила и фраер, по кличке Дубонос, - мне тогда Костька много о нем рассказывал, восхищался.
Для Ан. эталоном был я, я это чувствовал, и мне это было, конечно, приятно. Для П. идеалом сразу, по одному только письму, стал Василь Порик. П. сам мне об этом сказал. Может быть, не будь этого идеала, П. не пустился бы в такие приключения. Наверное, он думал, что это самый короткий путь к подвигам.
Казалось бы, самый высокий эталон для каждого советского человека наши вожди. Ленин. Разве это не высочайший нравственный идеал? Конечно, да. Ленинская самоотверженность - ничего для себя, все для других, скромность, отвага, - все это до самого сердца доходит. Но обыкновенному парню вроде меня или мне подобных хоть и хочется быть таким, не может не хотеться, но сразу чувствуешь - не дотянусь, слишком светло, недоступно, вершина чистоты. Николай Островский уже ближе, доступнее, понятнее. Но нравственные его совершенства, все отличные качества его души, его воля, наверно, проистекали от борьбы с болезнью, от постоянной мысли - не сдаваться, все вынести, все перебороть. А если судьба ничего такого не уготовила и здоровья не лишила (вон какой бугай вымахал Данила!), тогда кого считать эталоном?
Уважаю Герцена за иронию, драчливость, громадный ум. Белинского - за честность, горячность, прямоту. Толстого - за великие принципы, за несгибаемость. Но все они все-таки не нашей эпохи, не нашей "выделки".
Значит, кто же? Давай, Данилка, в этом парижском блокноте честно сознаемся: восемнадцать лет существует твой нравственный идеал, и как установился сам собой в раннейшем детстве твоем, так и стоит незыблемо, и никто не смог тебе его заменить. И ведь вспомнить страшно, что было за последние три года! Война, оккупация Полтавы, облава, лагеря, немецкий военный завод, гестапо, штрафная команда, шахты; побег, Париж, Сопротивление... А идеал все тот же и все так же зовется Сергеем Данилычем Гайда.
Может, странно считать для себя нравственным мерилом собственного отца? Но вот так получилось: никого я не встречал лучше и более подходящего для такого мерила и ничего уже с этим не поделаешь.
Итак, папа...
Остается выяснить, какие черты или свойства я считаю обязательными для моего нравственного идеала.
"Чувство каменной горы". Это - наиважнейшее, и его-то я ощущал чисто животным образом с самого раннего детства: вот человек, на которого можно положиться, как на каменную гору. Все выстоит, ото всего защитит, укроет, будет стоять прочно и твердо в любые бури и невзгоды. Наверно, в детстве очень важно вот так верить в человека, в его слово, в его силу физическую и нравственную. Детство давно миновало, а вера осталась.
Второе - гражданственность. Чтобы к делам своей страны, своего народа относиться как к собственным, даже горячее, злее, заинтересованнее, чем к собственным.
Был однажды спор между папой и Любой Шухаевой. Люба сказала, что она арендатор жизни, и арендатор кратковременный. Поэтому она и хочет взять от жизни все, что та может ей дать, и ничего не желает ни строить, ни оставлять после себя. Помню, как папа тогда разъярился. Сказал, что он-то настоящий владелец жизни, и владелец именно нашей жизни, в нашей стране. Поэтому и строит и растит людей, и все, что происходит у нас, его, как владельца, прямо касается, а такое мировоззрение, как у Любы, он считает глубоко враждебным, мещанским и мелким. Мама еле его утихомирила тогда.
Дальше пойдет чувство юмора. Это очень важный элемент. Помогает в любом случае жизни - и в обращении с людьми, и для собственного самочувствия, и для того, чтобы правильно оценивать события.
Мама иногда вдруг начинала наскакивать на папу, что-то ему выговаривать. А он, бывало, посмотрит на нее лукаво и вдруг скажет что-то до того смешное, милое и остроумное, так необидно подшутит над мамой-Дусей, что и сама она рассмеется, скажет: "Фу, Сергей, с тобой и поссориться невозможно". - "А ты и не ссорься", - отвечает ей папа и опять пошутит, но легко, с таким тактом, что всем делается весело и приятно.