- В оощем, ты ужасно рад, что он приезжает.- Ася вытерла руки платком, сунула их в кармашки, на каблуке повернулась лицом к аптеке.
Теперь они поплелись наверх, и приятно было неторопливо идти вместе по солнечной улице, и они старались делать шаги короткими.
- Что значит рад? Вообрази, что ты встретилась с кем-нибудь '13 фронтовиков!
- Ну и сравнение! - возразила она строго.
- А что такое! Нам тоже есть о чем вспомнить! Вполне возможно, что мы с ним поедем в Кодыму. Посмотрим, что там теперь -и как там теперь. Может оказаться, что сохранился старый вокзал. Может, цел тополь, на котором мы как-то ночевали!..
- Что значит ночевали на тополе?
- То и значит. Привязались веревками, чтобы не упасть во сне, и с удовольствием заночевали.
- Зачем?
- Зачем! Кто знает, зачем?
Ну вот и опять три мраморные ступеньки и алюминиевый каркас двери аптека.
- Я пошла,- по-военному отрубила Ася.
- Будь здорова.
Саул Исаакович подождал, пока она взбежала по ступенькам, покивала ему и растворилась за прозрачной дверью.
- Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! - знал он, скажет сейчас Ася Леночке. Это был их пароль. Это означало, что Ася благодарна Леночке за подмену. Это означало, что Леночка может идти и развешивать порошки. На домашнем языке, вероятно, звучало бы как-нибудь иначе, может быть, так: "Катись, рыбка, на свое место!" либо: "Мамзель, мерси! И больше не проси!"; либо: "Считай себя, котенок, правофланговым!" Но здесь, в аптеке: "Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом!.."
Только так.
К Аде Саулу Исааковичу идти не слишком хотелось. У Ады, конечно, сидят, знал он, ожидающие примерки женщины, от скуки будут прислушиваться к не касающемуся их разговору. К Аде вообще заходить было не так приятно, как в аптеку. Из-за заказчиц сама Ада, одетая театрально, иногда даже в парчу, разыгрывала роль чужой и любезной дамы. Боже упаси принести ей мороженое!
Саул Исаакович и не ходил бы к ней на работу, но дело в том, что филармония по своему географическому положению находилась как раз на прямой' ателье - дом. Специально в филармонию Саул Исаакович не пошел бы, никаких дел там у него не могло быть. Без дела, просто для удовольствия, в тысячу раз знакомое помещение ходить незачем, нет, смешно, считал он.
А тянуло.
Ады на месте не оказалось, он спросил о ней, ему сказали, что она ненадолго ушла, пригласили подождать, он же для вида посетовал, что ждать не может, что торопится, изобразил на лице озабоченность, откланялся и быстрыми шагами делового человека двинулся по Жуковской, свернул на Пушкинскую, пересек ее и только последний перед филармонией квартал прошел медленно, смакуя каждый шаг приближения.
Вероятно, знатоки смеялись бы, понимал он. Вероятно, для них этот дворец хуже оперного театра. По всей вероятности, даже хуже резиденции графа Воронцова на бульваре. Саула же Исааковича не интересовало ничье тонкое мнение,' ему нравилось облицованное плиткой цвета чайной розы здание, его огромные венецианские пыльные окна с цветными стеклами, с витыми колонками, дворик с резными галерейками, фонтан во дворике. А то, что внутри - музыка, люстры, зеркала,-не занимало, нет. Но портал!..
Портал - особая статья.
Как во всех почти учреждениях города, парадный вход в филармонию не действовал. Любители музыки толклись в боковом проходе подвального этажа, а гранитная триумфальная лестница портала не возносила наверх никого, и дубовая дверь под самым куполом не открывалась никому. Здесь не видно было зеленой таблички - указующий перст "вход рядом", но на гранитные широкие ступени, под синий с золотыми знаками зодиака купол, под фонари-глобусы на витых столбах не ступала ничья досужая нога и без таблички. Здесь было холодновато, чисто, чуть-чуть пахло склепом. Это был покинутый храм, и хотелось узнать, что здесь бывает ночью, как. Архитектор Бернард из высокой ниши смотрел прямо перед собой со стариковским презрительным выражением. Саул Исаакович не одобрял такое его выражение. Разве он оставлен здесь распорядителем навеки?
Саул Исаакович приходил сюда, поднимался на несколько ступеней и погружался в удивительную тишину, волшебным образом хранимую распахнутой на шумный перекресток раковиной, и не то чтобы рассчитывал, нет, конечно, не рассчитывал, и не то чтобы верил, нет - смешно! - не верил, но не остолбенел бы и не оторопел, ну, в крайнем случае, смутился, если бы замерцал над ним синий купол, зажглись факелы на галереях, засветились изнутри глобусы и поющие женщины в белых платьях плавно вышли на галереи с лютнями и кимвалами, скрипками и колокольчиками. Дин-дин-донн!.. Он слышал голубой звон!.. Дин-дин-донн!..
Именно так.
А со стороны все выглядело по-другому. Старый человек, видимо, провинциал, поднялся по лестнице и рассматривает достопримечательность. Случалось, какой-нибудь прохожий, чаще всего такой же старик, по распространенной в городе манере свойски заговаривать на улице останавливался с законным любопытством.
- А оперный театр вы видели?
Саул Исаакович немедленно спускался вниз.
- Видел, видел!
- Ну и как?
- Бесподобно!
Или ничего не отвечал, а уходил, то есть почти убегал, чтобы несколько месяцев даже не приближаться к филармонии. Он боялся обнаружить в своей душе вместо сладостной взволнованности трезвое удивление той взволнованностью. Только в глубокой юности можно было допустить подобное расточительство. Теперь он знал, что пустяк, пылинка, паутинка, чепуха может разрушить очарование, что нельзя допустить неосторожности, и, подходя к филармонии, первым делом оглянулся, нет ли поблизости общительного бездельника.
Его не было. Саул Исаакович поднялся на несколько ступеней, однако ему захотелось подняться еще на несколько. И он поднялся. И вдруг, прислушавшись, услышал звуки собственных шагов повторенными. Он спросил вежливо:
- Эхо?
С верхних галереек любезно подтвердило:
- Эхо.
Эхо было открытием. Саул Исаакович радостно произнес:
- Гриша!
Синий купол вернул в целости и сохранности:
- Гриша!..
Саул Исаакович поднялся еще повыше и объявил:
- Едет!
- Едет, едет!..-одобрило эхо. Он крикнул бессмысленное:
- Xo-xo!
Архитектор не изменил иронического вольтеровского выражения, а сверху грянуло:
- Хо-хо-хо-хо!..
- А оперный театр вы смотрели?
Возле нижней ступени, опираясь на палочку, улыбался ласково, как больному, кроткий старичок, живущий поблизости.
Обратный путь Саул Исаакович совершал всегда пешком. Трамвай с горы сползал чересчур осторожно и на каждом углу делал тош-нотворнейшую остановку, непереносимая езда.
Саул Исаакович заложил руки за спину, зажал в кулаке одной руки большой палец другой, раскрыл ладонь так, чтобы идущим сзади соблазнительно было пощекотать ее, и легко, с припрыжкой двинулся по влекущему наклону улицы.
Пора, пора было возвращаться домой-город стал уже пахнуть вареной говядиной, картофельными оладьями и компотом. Вожжи
В великом волнении обдумывал, как с наибольшим достоинством встретить блудного брата, старый Соломон Штейман.
В юности они все трое - и сам Моня, и Зюня, и Гриша - были на одно лицо и никому не надо было долго объяснять, что это сыновья одного отца. Зюня до сих пор похож, как две капли, на старшего брата, с учетом, конечно, возраста и здоровья. Но шаркает точно так же, облысел до последнего волоса точно так же, лысины еще больше увеличили сходство - стало видно, что у них абсолютно одинаковые тыквообразные головы, приплюснутые на темени. Точно так же, как у Мони, у Зюни сначала потолстели, потом обвисли щеки, и, что бы ни говорили там, они стали похожи на двух старых бульдогов. Через месяц, даст бог, ничего не случится, все будут здоровы и живы, здесь, в этой комнате, за круглым столом соберутся, если заграница не делает каким-нибудь заграничным способом из одной породы другую, три старых бульдога, и самому старшему надо будет сказать нечто самому младшему. Но что?
Может быть, о злополучных вожжах, брошенных в печь в ту самую минуту, когда было получено извещение полиции, что Григорий Штейман взят на борт турецкого торгового парусно-моторного судна "Кара-Дениз", отбывшего с грузом соли в Стамбул августа двенадцатого дня одна тысяча девятьсот восьмого года? Бандиту только что минуло шестнадцать лет, но турки есть турки, разве они вникнут! Наверно, он должен сказать Грише, что мама, прочитав извещение, рвала на себе волосы и кричала гораздо страшнее, чем на могиле отца, что она потребовала немедленно продать любимое тремя поколениями женщин в ее роду жемчужное колье и деньги послать мальчику на обратную дорогу или на жизнь там, если ему опротивел родной дом, что он, Моня, сам ездил в Одессу к ювелиру, но вырученные деньги так и не смогли послать, потому что из Турции, сколько запросов они ни делали, адреса Григория Штеймана им никто не сообщил. Турки, впрочем, может, и ни при чем. Если Гриша в Америке Гарри Стайн, то в Турции, вероятно, он был какой-нибудь Га-сан Сулейман....
Сказать, что мама, умирая, твердила в бреду одно слово: Гриша, Гриша, Гриша?.. Сказать, что он, Моня, поняв раз и навсегда, какой из него воспитатель, собственного ребенка целиком доверил жене, и девочка выросла послушной, никуда от родителей не убегала, пока не кончила институт и не вышла замуж?.. Сказать, что он, Моня, тридцать шесть лет проработал начальником снабжения крупного завода и при нем завод не знал перебоев с материалами, а теперь на его месте сидит дама с высшим образованием и завод имеет pe-i гулярный дефицит труб большого калибра?...
Моня напоил жену чаем с Гуточкиным вареньем - Гуточка, дочь, ^ каждый год варила для них варенье и присылала по почте в ящиках, очень остроумно наливая его в полиэтиленовые мешки.
Моня поужинал сам и стал укладывать Клару на ночь. Он высоко взбил две большие подушки-после болезни Клара спала почти сидя. Снял с нее тапочки, чулки. Клара слушалась, как ребенок, подавала то одну, то другую ногу. Моня снял с нее халат, фланелевый, оранжевый с черными разводами, подарок Гуточки, привычно подумал: у них в Кишиневе все есть, все можно купить. Клара улеглась, она ни о чем не говорила, тоже была потрясена фантастическим сообщением.
Моня подоткнул зеленое ватное одеяло под матрац, чтобы не соскальзывало ночью, погасил люстру, зажег ночной грибок, проверил, закрыта ли наружная дверь, лег и опять стал думать, что же он скажет младшему брату, когда тот встанет на пороге.
Может быть, следует высказать обиду, и не вздорную, справедливую обиду на то, что в девятнадцатом году уже не мальчиком- молодым человеком, мужчиной Гриша появился вдруг в Кодыме, он искал Манечку, он ровно две недели пешком шел из Одессы и, не найдя ее в Кодыме, но узнав ее одесский адрес, ровно две недели шел к ней уже из Кодымы в Одессу, однако повидать родных осиротевших братьев не счел нужным?..
В открытое по-летнему окно на минуту вплыла и затихла знакомая вечерняя мелодия-телецентр заканчивал на сегодня работу, а они с Кларой, редкий случай, забыли включить телевизор.
Гриша.
Моня погасил и ночничок, по потолку потекли тени улицы, над головой густо заныл одинокий комар, во дворе кто-то кому-то негромко свистнул.
Кондитер Гутник не хотел отдавать Клару, пока не выдаст старшую дочь Хаю. Семь лет, как Иаков Рахили, дожидался Моня своей Клары. Только на седьмой год - над Соломоном уже смеялись - Гутник дал горькое согласие, отчаявшись добыть в дом второго жениха. Будь его, Соломонова воля, он, между прочим, жалея старика и мечтая об огромной семье, взял бы за себя в конце концов обеих, как Иаков, и Лию и Рахиль.
Ведь Хая так и не вышла замуж, бедняжка. Моня почему-то всю жизнь, особенно после смерти тестя, чувствовал себя перед ней виноватым. Наверно, он и был виноват, недаром Хая с самого начала их родства гордо установила и жестко держала дистанцию, которой подчеркивала его перед ней виноватость, и всю жизнь с ней было непросто. Как полагается незамужней родственнице, она помогала I женским трудом семье младшей сестры, исполняла тысячу разных поручений, иногда унизительных, вроде того, когда нужно было продать на толкучке поношенные вещи, а Клара стеснялась. Но взамен Хая не принимала ничего и немало крови перепортила им своим гонором. Она раздражалась и долго не приходила к ним в дом, если Моня с Кларой позволяли себе вольность и портили день ее рождения дорогим подарком. Хая служила им, но только потому, что ей так нравилось, и не намерена была получать плату ни в какой упаковке. В свой день рождения она, если хотела, сама приходила к ним с угощением, коронным номером которого были маленькие, в виде шляпы-треуголки ритуальные пирожки с маком под названием "умен-ташн". Она никогда не болела и ни от кого не зависела. Она не выносила ничего неточного и своим одиночеством тоже желала владеть абсолютно.
Да, Хая не вышла замуж, но зато!.. Зато сейчас она живет в Кишиневе у их Гуточки! Имя дочери, кстати, заказал тесть, не имевшиЙ ни сыновей, ни племянников и сетовавший, что род Гутников кончался. А Хая куда здоровее Клары! От нее родилось бы много детей, и, вполне вероятно, сыновья, а не единственная дочь, предпочитавшая к тому же жить в другом городе.
И вот если Моня перед Хаей в чем-то неясном и виноват, то Хая вполне определенно отомщена. Именно она вынянчила Наташу и Во-лодичку. И продолжает жить с ними, его внучатами... Такой поворот. За те семь лет, пока искали жениха для Хай, Гутник, замечательно знавший библию, не раз, наверно, а семьсот семьдесят семь раз вздохнул о том, что порядки Месопотамии и земли Ханаанской не сохранились до его дней. В чем-то не сохранились действительно...
- Моня, ты спишь?
- Нет.
- Моня, напиши завтра Гуточке, пусть скажет, что нужно Наташе и что Володичке. И тогда ты напишешь своему брату. В Америке есть все.
- Спи, спи! Не выдумывай, спи!
"Да, но что же все-таки сказать Грише?"
Только утром, после того как он убрал постели, поскреб истертым до черенка просяным веником комнату, сварил им самим изобретенным способом манную кашу, энергично взбивая ее на огне вилкой, накормил Клару, позавтракал сам, унес на кухню грязные тарелки и вымыл их, сел к столу, отогнул клеенку, начал писать в Кишинев письмо и написал "Здравствуйте, дорогие дети!", имея в виду и дочь, и зятя, и внучат-только Хае он передавал привет особо,-пришло решение, и какое решение!
Он бросил перо. Не обращая внимания на Кларин вопрос "Что ты там шаришь, Моня?", перерыл все в нижнем ящике шкафа. Вскипая от нетерпения, копался в шелковых лоскутках Клариной молодости, в пожелтевшей тесьме, в запасных стельках, полуистлевших клубках, катушках и коробочках и нашел-таки старый, давно не сходившийся на талии кожаный ремень.
Когда Гришка явится, старший брат ему скажет:
"Ты думаешь, сукин сын, как только ты удрал в свою Турцию, я сразу же швырнул вожжи в пылающую печь?" - и влупит ему пару раз как следует.
И будет то, что надо. Два старых бульдога
В письме к дочери Моня описывал свои чувства в связи с невообразимым событием - приездом самого младшего, в душе давно похороненного брата и просил ее, если будет хоть малейшая возможность, приехать из Кишинева с мужем и детьми, и тетей, чтобы Гриша мог увидеть всю семью.
Только что письмо было заклеено и надписан адрес на конверте, пришел средний брат- Зюня.
Моня никогда не был так подтянут, как Зюня. Тот всегда и обязательно выбрит, всегда и непременно в галстуке, в шляпе, в превосходном пиджаке и даже с портфелем.
- Как поживаете? Кларочка все хорошеет и хорошеет! Зюня стал выкладывать на стол из портфеля сначала букетик ландышей, затем цыпленка и наконец картошку, прошлогоднюю, конечно, но отличную, не проросшую, продолговатую "американку".
- Так что ты скажешь? - Моне не терпелось поговорить о Грише.
Когда Гриша удрал, Зюне было семнадцать лет, и он требовал, чтобы его командировали в Турцию на розыск и поимку, плакал. Моня несколько месяцев ни на шаг не отпускал его от себя, дабы героически настроенный Зюнька не доконал еле .живую от горя маму.
- Почему вы не откроете окно? На улице жара! С портфелем в одной руке Зюня другой рукой дотянулся до фрамуги, поднял ее, открыл раму, сдвинул при этом в кучку Кларины лекарства. Испорченный шпингалет с хромым пристукиванием потащился за рамой и процарапал в подоконнике, еще на толику углубил полукруглый окопчик. Мониного "что ты скажешь" Зюня как бы не расслышал.
- Ну, Зюня, что ты скажешь по поводу новостей? - повторил старший брат.
- А что бы ты хотел от меня услышать? - поднял брови Зюня.
- У тебя как будто недостаточно счастливый вид...
- А какой, ты хочешь, чтобы у меня был вид? - С готовностью произнести речь Зюня поставил разинутый портфель на стул.- Я должен прыгать и скакать? Ты так считаешь? Скажи мне, в письме, которое лежит на столе, ты что пишешь Гуточке?
- Конечно, о новостях!
- И ты спрашиваешь у нее, как она к этим новостям относится?
- С какой стати я должен спрашивать?
- Ас какой стати ты награждаешь единственную дочь дядюшкой из Америки? И Игоря? И внуков? С какой стати ты украшаешь- на всю жизнь! - их анкеты графой "родственники за границей имеются"? Притом в капиталистической стране! Притом с темной биографией-.-ты ведь не знаешь, чем он там занимался пятьдесят с лишним лет! С какой стати?
Соломону Штейману, проработавшему много лет снабженцем на крупном заводе, великому мастеру обходных маневров, дипломатия достаточно надоела. Больше того, он заболевал тупой тоской, если кто-то ему начинал морочить мозги. От тех немногих людей, с которыми он теперь виделся, хотелось только прямых вопросов, только простых ответов - ясности, ясности!
"Причем тут Гуточка и ее анкета!-тоскливо подумал Моня.- Ведь ясно, что речь идет не о Гуточке, а о занимающем высокое положение Боре!"-И Моне захотелось на улицу, захотелось самому поехать на Привоз, самому выбрать для Клары ландыши, самому приторговать цыпленка, самому принести домой много картофеля, и не только картофеля, а еще чего-нибудь, смотря по тому, что там сегодня продается.
- Зюня, сколько здесь картошки, килограмма три?
- Пять.
- Тебя обвесили! Не волнуйся, не волнуйся, я отдам тебе деньги за пять! Что ты ее разложил тут? Сложи обратно в портфель и неси на кухню, ты знаешь, куда - под раковиной стоит посылочный ящик. И поставь на газ чайник, если хочешь чая. Сколько стоит твой цыпленок?
- Три пятьдесят,- ответил Зюня и помрачнел.
- Ничего себе!-нападал Моня.-А цветочки, как они там называются, почем?
- Прекрати, Моня! Это мой подарок! Ну?
- Зюня, как Сонины почки? Как она себя чув.-ствует? - сказала Клара.
- Ничего, спасибо, Кларочка. Ну, Моня? Это ведь не шутки!
- Ты насчет чего?
- Насчет Гриши.
- Насчет Гриши? А что насчет Гриши? Ты что-то говорил насчет Гуточки, так Гуточке я написал.
- Моня, ты." идешь на кухню? Принеси стакан воды для ландышей.
- Иду, дорогая! Давай, Зюня, твой портфель, я высыплю наконец картошку, сколько можно держать ее в руках!
- Я пойду с тобой. Ты шутишь, Моня,-сказал брат в темном коридоре,- а я шутить не имею права. У меня Боря не консервами занимается. И ты с этим фактом тоже обязан считаться.
Надо сказать, что Гуточка работала в Кишиневе на консервном комбинате.
- И как же я обязан считаться, по-твоему?
- Боря военный, и другой профессии у "него нет - раз. Леня уже в девятом классе, и на будущий год хочет поступать в Институт международных отношений ты знаешь, какой он способный мальчик, какая голова,- это два. Кто-нибудь из Штейманов был дипломатом?
- Ты думаешь, уже пора кому-нибудь быть?
- У мальчика мечта с седьмого класса! Он идет в школе на золотую медаль, первый ученик! И все может перевернуться! Я пришел для серьезного разговора, Моня.
- Высыпь наконец картошку, что гы с ней носишься! Вот ящик!
- Подожди! Выслушай меня! Я пришел просить тебя оставить все так, как было последние пятьдесят шесть лет. Пятьдесят шесть лет у тебя был один брат и у меня был один брат. Я не спал всю ночь, я думал, что нам делать.
- Ты думай, что тебе делать,- пробормотал Моня, припертый Зюней к газовой плите.
- Подожди! Чем Гриша занимался эти пятьдесят шесть лет, ты знаешь? И я не знаю. А если мы спросим его, ты уверен, что он обо всем скажет правду?
"То, что Зюня говорит, вполне вероятно, Гришин приезд, может, каким-то образом и усложнит жизнь детям..."-подумал Моня, но открывшаяся вчера возможность увидеться с Гришей уже слилась со всеми его чувствами и мыслями и отказаться от встречи было бы безумием.
- Ну, Моня?
- Что ну? Я не знаю, что ты от меня хочешь!..
- Ты не знаешь! Ты не знал, что делал, когда избил мальчишку за какой-то пустяк! Ты не знал, что делать, когда он удрал! Ты не знаешь, что делать, когда ему взбрело приехать! Я дам ему телеграмму, Моня.
- Какую телеграмму?
- Международную телеграмму от твоего имени.
- Чтобы он не приезжал?
- Чтобы он подождал до будущего года. Он уехал-кого-нибудь спрашивал? Теперь он прибывает, тоже никого не спросив, а так, с бухты-барахты!..
- Через год кого-нибудь из нас может уже не быть.
- Значит, такова судьба!
- Нет, причем здесь судьба! Гриша решил приехать, и я не могу сказать ему "не делай этого". Потому что его желание увидеть нас естественно. А то, что говоришь ты, очень серьезно, но разве я могу тебе помочь? Разве я могу пойти против того, на что надеялся всю мою жизнь? - монотонно и тихо, как самому себе, пробубнил Моня, но Зиновий Захарович услышал все до единого слова.
- А, я так и знал! Твой старческий эгоизм!..
- Я бы тоже на твоем месте защищал свое дитя телом своим от любой неприятности, Зюня...
- Я пошлю телеграмму!
- Нет, Зюня, я ведь сказал - нет, ты этого не сделаешь.
- А если я сделаю?
- Прокляну в синагоге,- устало понурился старший брат. Надо сказать, что один раз в году, двадцать второго июня, Моня ездил в синагогу, чтобы там, в своей, как он говорил, компании, послать проклятие праху Гитлера.
- А! - вскрикнул презрительно Зюня и стал ходить по кухне большими шагами.-Кто они мне, твои старые бездельники! Торчат там от скуки! Плевал я на них!
- Больше я ничего не смогу сделать, Зюня, больше нам с Гришей нечем защититься.
"Бедный Зюня, он, конечно же, не спал всю ночь, у него совершенно больные глаза, глаза мамы, когда она стонала: "Гриша, Гриша, Гриша!.." Бедный Зюня, он всегда оставался средним братом, даже когда пропал Гриша, он оставался средним и для всех, и для мамы... Бедный Зюня, от него всегда больше требовали, чем ему давали... И что делать, он всегда был из тех людей, с которыми почему-то приятно быть жестоким каждому... Бедный, бедный мой брат!.."
- Высыпь картошку, что ты в нее вцепился! И Зюня высыпал и потряс портфелем, чтобы вытряхнуть из него грязь.
- А я... Подожди, я забыл, зачем пришел... Стакан!
- Что же будем делать, старший брат?
- Ничего! Разве что припасать хорошее вино!
- Перестань прикидываться дурачком!
- Купить хорошее вино и ждать! Ждать и предвкушать радость великую!
И Моня открыл кран. Задрожала крашенная масляной краской труба, струя вырвалась, толкнулась в старинную проржавевшую раковину, потом в стакан, выскочила из него сумасшедшим фонтаном, оплескала пол и стены, брызги полетели по всей кухне, оросили пространство...
- Зачем ты так сильно пустил?
- Люблю!
И понес в мокрой руке, торопясь и шаркая, холодный стакан с подарком, который с такой шумной настойчивостью, с таким веселым рвением, с таким молодым напором вручил ему старый городской водопровод.
- Зюнька! Закрой кран и подотри вокруг раковины, чтобы соседи не сердились! - крикнул он на ходу из коридора и успел принести Кларе, пока пузырьков в стакане оставалось еще много.- Смотри, какая вода!
- А... где Зюня?
- Подтирает пол в кухне!-И сел на стул отдышаться. Что может быть красивее холодной воды в чистом стакане! Неплох чай, особенно если в нем преломляется серебряная ложечка... Любители скажут - водка. Но разве не стараются они как можно скорее нарушить сочетание стакана с тем, что в нем? Может быть, вино? Тоже сомнительно. Если было бы так, его не старались бы наливать в изящные бокалы...
К Гришиному приезду, решил Моня, следует всю комнату украсить стаканами с чистой водой. В некоторые можно поставить по цветку, по белой розочке, например, через месяц розы появятся. Но только в некоторые.
- Клара,- сказал Моня, подойдя к окну, чтобы прикрыть его и зашторить от излишнего света и жары.- Клара, зацвел твой каштан!
- О радость! - ответила Клара.- Сто маленьких девочек с... белыми бантами на макушках?
- Они идут в музыкальную школу,-подтвердил Моня.
- С хорошо выученным... уроком? - улыбалась уставшая от визита Клара.
После ухода брата Соломон Зейликович надел куртку и вышел на улицу, чтобы собственноручно опустить письмо Гуточке в почтовый ящик возле райкома, ящик, которому он доверял. Ожидание
"Гриша! Гриша!"
Душа Саула Исааковича готовилась к встрече, омолаживалась новыми желаниями, наверно, для того, чтобы Грише было легче узнать приятеля юности. Бедовые желания рождались, очевидно, во сне, потому что, проснувшись утром, Саул Исаакович уже страстно хотел чего-то такого, о чем раньше никогда не думал, а если думал, то без воодушевления.
Как-то, еще лежа в постели, он спросил у Ривы:
- Тебе не надоела наша печь? Что она тут стоит, как памятник?
- Чем она тебе мешает? - безразлично удивилась Ревекка.
- Если ее убрать, тахта уйдет в самый угол, возле двери станет свободнее.
- Не знаю,- неосторожно сказала Ревекка и неосторожно ушла до завтрака, пораньше на базар.
Она вернулась часа через три, а половины печки уже не было. Постель и вещи лежали в свёрнутом виде на полу в кoридоре, укрытые газетами, а Саул Исаакович и печник из соседнего дома ведрами выносили во двор закопченные кирпичи, складывали берлинский кафель штабелем на лестничной площадке.
Рива не произнесла ни слова, поставила сумку с продуктами и молча стала срывать тюлевые занавеси с окна. К вечеру она рассчиталась с печником, накормила его и даже поставила четвертинку водки, а с Саулом Исааковичем не разговаривала до конца недели, пока он не заклеил запасным рулоном обоев освобожденную от печи стенку, не поциклевал и не покрасил пол в углу. Только когда он перевесил ковер и передвинул тахту, как задумал, Рива заговорила.
- Привези от Ады пылесос,-сказала она.
В другой раз утром Саул Исаакович обнаружил себя собравшимся в гости к Моне Штейману, с которым не поддерживал отношений из почтительной робости, оставшейся с детства. Только изредка виделись на каком-нибудь семейном юбилее. Пошел. И хоть разговора не получилось - трудно наладить разговор, если не видишься с человеком годами,- но все же было необычайно хорошо в Монином доме. Пили чай с вареньем из черешни, договорились выпить кое-что настоящее вместе с Гришей. Худенькая узкорукая Клара молчала и таинственно улыбалась, посматривая на мужчин аквамариновыми глазами из-под розовых от старости век, и в ее слабости и молчаливости было столько тонкого, женского, что Саулу Исааковичу неудобно было при ней сидеть, а хотелось стоять перед ней, и уходил он в нежном расположении.
Как-то, чуть открыв глаза и осознав утро, он страстно захотел, чтобы тут же наступил вечер и можно было отправиться к филармонии, побывать там наконец ночью. Просидел вечером у телевизора до конца всех передач, отпросился у Ревекки подышать свежим воздухом и пошел туда, хотя на улице шелестел настойчивый душистый дождик.
Люди почти не попадались, троллейбусы проходили редко, фонари горели вполнакала, ни звезд, ни ветра.
Купол сиял синей печалью, как опрокинутое озеро под луной. Саул Исаакович поднялся по ступеням в глухо-голубом свете, и тишина обняла его. Он прислонился к увенчанному глобусом столбу. Да, он так и думал-ночью здесь было еще возвышеннее...
Шуршал дождь, на карнизах вздыхали голуби. Какой-то елр слышный шорох слетел к нему сверху, прозрачный шепот.
- Гриша! - негромко позвал Саул Исаакович для проверки.
- Гриша! - исправно ответило разбуженное эхо. А вслед за эхом вспорхнул с галереи и перемешался с детским всхлипыванием дождя сдавленный женский смешок.
Саул Исаакович на цыпочках спустился вниз и мысленно извинился. И еще ожидание
Прошло время, что-то около месяца. От Гуточки папе и маме прибыло ответное письмо. Круглым, понятным, родным почерком дочь сообщала, что все здоровы, что дети определены в пионерский лагерь, а у нее самой наметилась путевка в закарпатский санаторий, что она вынуждена уехать в Закарпатье раньше, чем дети в лагерь, и отправку детей придется осуществить Игорю. Так что, к большому, конечно, сожалению, никто из них не сможет приехать, чтобы представиться папиному брату. Тетя Хая, естественно, свободный человек, она вправе делать все, что ей придет в голову, но дело в том, что у Игоря на комбинате как раз сейчас начинается самый ответственный период, он будет работать с утра до вечера, и оставлять его одного, чтобы некому было даже чайник на плиту поставить, нежелательно крайне, а тетя Хая папиного брата никогда не видела и навряд ли проявит к нему интерес. Но деликатесиков для приема гостя Гуточка непременно пришлет. Так она написала.
Клара сто раз, наверно, перечитала письмо и после каждого прочтения говорила:
- Я бы тоже не отказалась от санатория! - И смеялась, с застенчивостью прикрывая рот, как будто говорила что-то не совсем приличное для дамы.
Через пять или семь дней доставили посылку. Клубничное, только что сваренное варенье, кусок балыка, две банки шпрот, прославленные кишиневские карамели и обернутая в вату, плотно затиснутая в ящик бутылка молдавского кагора "Чумай". Девочка всегда делала, что обещала.
Конфеты растроганный Моня поместил в любимую зеленую банку из-под болгарского компота. Все вазочки, а Клара когда-то увлекалась фарфором, постепенно переехали в Кишинев - вазочки Гу-точкиного детства, она без них скучала. Так вот, конфеты Моня поставил перед Кларой,,а все остальное ушло в холодильник дожидаться Гришиного приезда.