— Как ты служишь революции?
Боец, чья фамилия была Сергеев, не знал, чего ждать от этого штатского, явного большевика, а может, и вовсе еврея. Сергеев был пьян, и в этом единодушен со своими товарищами бойцами: припасы, найденные Красной Армией в Каменке, по большей части состояли из водки. Сергеев трусил, когда явился в ревком — он ждал, что его будут бить. Вопрос Астапова должен был навести на бойца страх, но лишь развеселил его, и толстогубый щербатый рот сложился в ухмылку:
— Хером, ваше благородие!
Астапов поморщился, но так, чтобы никто не заметил. Он отпустил солдата. Шишко промолчал; он видел столько жестокости на этой войне, что одно изнасилование уже ничего не значило.
Теперь Никитин ждал приказов, а Шишко боролся с растущим гневом, который вызывало в нем присутствие Астапова. Тому, по всей вероятности, никогда в жизни не приходилось стрелять. Да и полномочия его были сомнительны: он был послан Комиссариатом…
просвещения?Комиссар по
культуре?Гражданская война, скорее всего, давно уже была бы выиграна, если бы не мешали большевики: военные комиссары, политические комиссары, комиссары по культуре, чертов Троцкий во главе армии. Шишко убрал с лица злобный оскал, когда Астапов заговорил.
— Вы кого-нибудь захватили в плен? — ядовитейшим тоном спросил он у заместителя Шишко. — Хоть одного заложника взяли?
— Нет еще, товарищ комиссар, — ответил Никитин. — Но это дело нехитрое.
Астапов опять взглянул под гору, на местность, и в глазах у него прояснилось. Он понял, что смотрит на противоположный берег реки, где на другом холме, поросшем зеленой травой, вокруг белокаменных стен рассыпалась кучка домиков. Внутри стен виднелись какие-то церковные сооружения: колокольня, купол — словно маяк, тускло светящий в дымке. Почему-то раньше Астапов всего этого не замечал.
— Что там за церковь?
— Святого Святослава Грязского, — ответил Никитин. — Это монастырь.
На карте никакого монастыря не было. От этих карт, напечатанных много лет назад для царской армии, вреда было больше, чем пользы. Не удивительно, что германская армия побила русскую.
— Там есть какое-то церковное начальство? — спросил он у Никитина.
— Какой-то протоиерей, как его там, не то Никон, не то Кузьма. Монахи, еще какие-нибудь попы, должно быть.
— Они оказывали сопротивление?
— Нет. Мы их вообще не видели. Может, укрыли у себя каких-нибудь женщин и детей, но это всё.
Товарищ Астапов поднес к глазам бинокль и принялся разглядывать монастырь. Тот был в плохом состоянии, стена частично обрушилась, но кто-то ухаживал за лугом вокруг стены — зеленая и пышная трава не вязалась с запущенными, обшарпанными строениями. Монастырь казался необитаемым. Из труб не шел дым: ни в самом монастыре, ни в окрестных домах.
— Это уже много, — сказал Астапов. — Если они кого-то укрыли, это имеет большое символическое значение. Это придает особый статус зданиям и окрестной территории. Этим шагом Церковь как бы отгораживается от революции.
Церковь с самого начала отгораживалась от революции. Московский патриарх призвал «верных чад Православной Церкви Христовой… не вступать с таковыми извергами рода человеческого в какое-либо общение».
Большевики ответили конфискацией церковного имущества и запрещением организованного религиозного обучения. В государственных газетах церковников именовали «черными воронами» и «сволочью». В отчаянной борьбе за хлебные области — южные и восточные губернии — вера служила оплотом для крестьян. Местное духовенство выступало против конфискации земли и продовольствия; религиозные власти организовывали сопротивление. Провинция была взбудоражена слухами о новом явлении Стеньки Разина и Емельяна Пугачева, вождей крестьянских восстаний в XpII и XpIII веках. Свирепствовал голод, а большевики обещали победу в «битве за хлеб». Церковь поощряла веру в то, что скоро наступит крестьянский рай без большевиков.
— Мы возьмем этого Святослава в полчаса, — бодро сказал Никитин. — И будем там квартировать сегодня ночью.
Произнося эту фразу, Никитин, в знак уважения к официальной субординации, повернулся к Шишко, но не двинул ногами, так что тело его все еще как бы смотрело на комиссара. Достоинства его предложения были очевидны. Хотя монастырь стоял на возвышении, с колокольней, и занимал хорошую оборонительную позицию, красные могли пустить в ход артиллерию. И в монастыре будет гораздо удобнее ночевать, чем в перебудораженной деревне.
— У нас нет приказа атаковать монастырь, — резко ответил Шишко, не желая слишком быстро соглашаться с Астаповым. — Его даже нет на карте.
— Монастырь может оказаться полезен для просвещения и пропаганды, — осторожно сказал Астапов.
Командир немедленно оскорбился:
— Я тут определяю стратегию. Я не собираюсь тратить боеприпасы и рисковать людьми ради церкви. Нам нужно подавить сопротивление Грязи до прибытия продотрядов. Это приказ.
— Вы жалеете монастырь?
— Он может подождать.
— Монастырь — ключ к замку?, — сказал Астапов, почти про себя. Уже несколько месяцев он наблюдал, как красные захватывают одну озлобленную, раздавленную деревню за другой. Крестьяне выжидали своего часа, терпели одного захватчика, пока ему на смену не пришел другой.
— Эти люди не понимают, в чем состоят их интересы — их классовые интересы, — пока их дурят попы, пока их опутывают суеверия. Наш долг — освободить их.
— А мой долг — выполнять приказы, — буркнул командир.
— Товарищ командир, дайте мне лошадь, пожалуйста. Я оставлю машину тут. Пусть они видят, что я не вооружен. Никитин, ты тоже иди, да винтовку оставь.
Шишко заметил, что его заместитель послушался команды Астапова напрямую, словно Астапов был командиром. Такое нахальство штатского противоречило всем принципам военной дисциплины, и даже инструкциям собственно Военного комиссариата. Бездумно, вдохновленный злостью, Шишко положил руку на кобуру. Может, еще до исхода дня кое-кто получит пулю в спину.
Два
Она редко пыталась вспомнить свое раннее детство и почти не думала о прошлом, даже о вчерашнем дне. Навсегда останется неизвестным, при каких обстоятельствах Елена Богданова оказалась в приюте Христа Спасителя для девочек, в Москве, на Пресне. Она не помнила ни своей семьи, ни священника, который крестил ее и по приютскому обычаю дал ей фамилию. Монахини воспитывали ее с любовью, взрастили в ней чувство благоговейной беззащитности, и ко времени вступления Елены в отроческий возраст никто не сомневался, что она тоже предназначена к монашеской стезе. Все эти годы война и голод волнами бились о серые стены приюта, который соседствовал с беспокойной, часто бастующей пекарней. Неведомые рабочие подкармливали сирот, бросая через стену буханки хлеба, но в конце концов не стало зерна, и пекарня закрылась. Когда пришла Октябрьская революция, городской совет реквизировал и пекарню, и приют.
Монашки, девочки и младенцы остались без крова, и их раскидало так основательно, что в последующие годы, столкнувшись на улице или в очереди на отоваривание карточек, бывшие обитательницы приюта не узнавали друг друга. Елена несколько месяцев бродила по разрушенной стране, за которую так яростно бились люди — пятнадцатилетняя девчонка-недоросток с залатанным тряпочным саквояжем. Лицо ее было столь бледно, волосы столь бесцветны, шаги так легки, и ее ценность на этой земле так ничтожна, что казалось, будто она совсем бестелесна. Она бродила сама по себе, едва обмениваясь со встречными хотя бы словом.
На дорогах было опасно — их «держали» бандиты и партизанские отряды, и даже регулярные армейские подразделения не брезговали имуществом беженцев ради пропитания. Но Елену никто не трогал — то ли мужчины не замечали ее, то ли видели в ней что-то пугающее, то ли ее светозарная отдельность обескураживала их каким-то иным образом. Они подозревали, что она безумна, и были правы: членораздельные мысли занимали у нее в голове гораздо меньше места, чем цепочки связанных и не связанных между собою картин, которые сталкивались и смешивались, как игральные карты в тасуемой колоде. Очень редко следствием наблюдения становилось какое-нибудь другое наблюдение или какие-то выводы о судьбе самой Елены. Жизнь приходила к Елене в сыром виде, не сдобренная смыслом. Елена существовала исключительно в настоящем времени и не рассказывала себе историй.
В приюте она редко выглядывала в занавешенные окна в свинцовых переплетах, выходившие на парадный двор. А теперь, хотя мир казался невообразимо огромным и разнообразным, состоящим из невзгод, Елена не тяготилась необходимостью пешего путешествия по центральной России. Погода во время ее странствия стояла большей частью теплая и сухая. Та скудная пища, которую Елене удавалось найти, вполне насыщала ее. Елена по опыту знала, что ждать от этой жизни каких-либо благ не приходится.
Девушка просила милостыню без слов. Она устраивалась на временные работы — в молочное хозяйство, на рынок, на скотный двор, и наконец (когда молочное хозяйство, рынок и скотный двор стали народным достоянием) начала работать на революцию. Монашки выучили Елену читать и писать, и потому большевики направили ее в самарский агитпроп, которым тогда командовал товарищ Астапов. Елена прибыла туда вместе с дюжиной других столь же неприметных девушек. Работа их по большей части была бумажная, но Елена выполняла ее со знанием дела — работала она в отделении Народного Комиссариата Просвещения, в здании бывшей духовной семинарии. Однажды Елена ловко заклеила какую-то порванную киноленту, и ее перебросили в отдел кино. Работа ей нравилась, а особенно — ощущение острых, податливых целлулоидных краев на подушечках большого и указательного пальцев. В прежней жизни Елена ни разу не сталкивалась с целлулоидом.
Весь отдел был поставлен на военный манер, с ранней утренней поверкой и учебными стрельбами. Товарищ Астапов говорил, что идеологическая борьба жизненно важна для исхода войны. Астапов целыми днями носился по Самаре в своем черном автомобиле: инспектировал агитпункты, где шла пропаганда и осуществлялось просвещение, и выискивал места для новых. Потом мчался назад в управление, выкрикивал очередные приказы и опять бросался в бой. По вечерам читал личному составу политграмоту, повторяя рассуждения Ильича — вождя партии большевиков, которого ласкательно звали по отчеству. До Елены не доходило ни слова из этих лекций.
Как-то вечером, примерно полгода назад, из Москвы прислали какие-то киноленты и другой пропагандистский материал. Елена помогала распаковывать присланное, в том числе рулоны новых политических плакатов. Сотрудники раскладывали плакаты на полу в пустой комнате. Елена почти не глядела на картинки — она вряд ли смогла бы понять их смысл или узнать известных людей, грубо изображенных на карикатурах. Ее внимание привлек один плакат, хотя она не очень поняла, что он значит. Она узнала только женскую фигуру на переднем плане — это, несомненно, была Богородица.
— Товарищ?
Это Астапов обратился к ней и отвлек от созерцания. Он хотел узнать, почему она прекратила работу. Елена не осознавала, что уже пять минут стоит над плакатом и не шевелится. Крапивный румянец выступил у нее на щеках, и необычное тепло зажглось где-то в глубинах таза, охватив все тело. Этот жар пробудил ее сознание. В несколько секунд она отчетливо поняла, где находится, и вспомнила все события, большие и малые, которые привели ее сюда. Все смутные мысли, все образы, что кружились у нее в голове, внезапно осели и замерли, как опавшие листья.
Это был черно-белый коллаж с изображением беременной Божьей Матери, смотрящей на другой плакат — афишу киноленты, пропагандирующей аборты. Анонимный художник (его фамилия была Борович, Астапов его немного знал) невежливо обошелся с Девой Марией — вывернул ее голову к небу, заставив принять невозможную позу, пародию на традиционную икону. Скорбь Богородицы превратилась в комическое уныние. У нижнего края плаката красовалась подпись, в которой Богоматерь восклицала: «Если б только я знала раньше!»
Елена ответила медленно — слова давались ей с трудом, голос был тонок:
— Я не понимаю, что нарисовано на этом плакате. Что она не знала раньше?
Астапов покраснел.
— Ну, это. — Он рассердился на себя за это смущение и разозлился на девушку. — Что можно сделать аборт. Прервать беременность. Сейчас голод, и пускай попы говорят что хотят. Матерям нужно сделать так, чтобы им приходилось кормить меньше ртов. Плакат грубый, но мысль доводит.
Мысль дошла. До сего дня аборт был для Елены Богдановой чем-то далеким и туманным. Агитпроповский плакат сделал его конкретным и вывел из состояния абстракции еще несколько понятий, в порядке, обратном их причинно-следственным связям: ужасы голодомора, беременность, половые отношения. Хотя монахини добросовестно (и поверхностно) сообщили ей необходимые факты, однако до сих пор эти факты оставались нематериальными. Елена почувствовала, как сама она обретает вес, как ее захватывает земное тяготение. Аборт, беременность, половые отношения — отныне все это принадлежало ей.
Она осознала вдруг, что товарищ Астапов смотрит на нее, оценивает ее реакцию на плакат. Тогда, полгода назад, впервые с того дня, как Елена покинула приют, ей стало страшно.
Три
Астапов, теперь уже опытный наездник — гражданская война мотала его от Карелии до Кавказа — пустил коня под гору легким галопом, Никитин следовал за ним. Они проехали мимо позиций красных у дощатого моста, где солдаты курили, чистили оружие или просто сидели, подложив скатки под спины, и глядели в пространство. Усталые, огорченные недавней смертью товарища, они не обратили внимания на Астапова. Многие красноармейцы до сих пор не знали, кто он такой и зачем к ним присоединился. Тарас за секунду до того, как пуля стрелка прошила его грудь, подумал, что фамилия штатского, приезжего из Москвы, странно напоминает название деревни в его родных краях, неподалеку от кожевенного завода, где он когда-то работал.
— Паш, ты что, без нас воевать собрался? — крикнул кто-то из бойцов.
— Да, вы отдыхайте пока, — засмеялся Никитин.
Переходя через мост, Астапов подумал, не следят ли за ними. Некоторые люди утверждали, что способны почувствовать слежку, но Астапов им не верил; он сам не мог бы определить, что за ним следят, даже если в этот момент его силуэт рисовался в нескольких биноклях сразу.
Тропа шла напрямик через пшеничное поле, безобразно запущенное — конечно, это сознательный саботаж, преступный сговор с целью лишить город продовольствия. Они ехали мимо бревенчатых изб-пятистенок, с крышами из соломы и глины. Печи не топились, но дворы вокруг домов были аккуратно ухожены, а в огородах осталась кое-какая поздняя зелень и огурцы. На тропе виднелись невысохшие коровьи лепешки, и конь Астапова обогнул их.
— Трех- или четырехчасовой давности, товарищ командир. Мужики прячут скот в избах, — заметил Никитин.
Астапов кивнул. На данном этапе главной угрозой для революции было нежелание крестьян подчиняться декретам Наркомпрода о продразверстке. Продовольствие было главным оружием контрреволюционеров. В Москве на месячный заработок рабочего не купить даже килограмма огурцов у спекулянтов — а больше огурцов нигде не было. Рабочие, совершившие революцию, бежали от голода обратно в деревню и снова превращались в крестьян, а республику рабочих некому было защищать; население Петрограда сократилось более чем вдвое.
Ильич в ответ приказал принять решительные меры в Поволжье — последнем зерновом районе, остававшемся на подконтрольной большевикам территории. Были установлены нормы продразверстки для каждой области, каждого города, каждой деревни, каждого крестьянского хозяйства и каждого человека. Нормы были основаны на понятии «излишков зерна»: то есть отбирался почти весь урожай, за вычетом того, что оставлялось крестьянину для выживания. Урожай оценивался по довоенной статистике, приблизительным подсчетам количества пахотной земли и ее предполагаемой урожайности. В итоге получалась чисто абстрактная, гипотетическая величина, вроде тех безразмерных физических констант, которые управляют распространением радиоволн и движением планет. Потом к этой величине добавляли еще 30 % — поправку на спрятанное или украденное крестьянами. Астапов знал, что эта поправка необходима: по всей вероятности, 30 % было еще и недостаточно. Ильич призвал к уничтожению бандитов и кулаков, полной конфискации их имущества. Приказ следовало «выполнять неукоснительно и безо всякой жалости».
Подъехав к монастырю, Астапов и Никитин замедлили шаг. Беленые стены были невысоки, но массивны, и оттого казалось, что они высятся над избушками. Дорога вела к двери в монастырской стене — дверь была явно не заперта, словно поджидала большевиков.
Астапов, не желая показаться нерешительным или боязливым, решил не звать обитателей. Знаком велел Никитину отойти назад. Подогнал коня к двери и положил руку на занозистые доски. Затем сильно толкнул дверь, и она бесшумно отворилась, а за ней открылся пустынный пыльный двор. Несколько телег аккуратно стояли рядком под стрехой, с внутренней стороны стены. Красноармейцы осторожно пересекли двор, пустив лошадей в обход, по дуге. Астапов остановился и подождал с минуту. Он прислушался к ветерку. Ни за что не скажешь, что в стране идет война.
— На колокольне стрелок, — пробормотал Никитин, глядя в сторону. — Смотрит в щель между камнями.
Астапов спешился. Никитин сделал то же, неубедительно подражая астаповской беспечности, и они привязали коней у входа в церковь посреди двора. Астапов, прежде чем войти, отряхнул штаны и снял фуражку; Никитин последовал его примеру. Никитин наблюдал за москвичом со дня его приезда. Уже года два газеты и листовки трубили о создании нового, советского человека. Из всех, кого знал Никитин, Астапов был самым выдающимся представителем породы новых советских людей.
— Осторожно, — сказал Астапов.
Входя в церковь, всегда на мгновение оказываешься в ослепительной тьме, сколько бы свечей ни горело внутри — вот и сейчас тоже. Несколько секунд Астапов не видел вообще ничего, даже пламени свечей. Он замер у двери, чтобы не споткнуться, и Никитин налетел на него, несмотря на предупреждение. Астапову всегда бывало не по себе при входе в церковь. Пройдя через церковную дверь, оказываешься в другом мире, где слава выражается не светом, но манипуляциями с темнотой. Здешняя тайна — в невидимом. Даже если ты споткнулся и упал — все в руце Божией.
Но Астапов терпеливо ждал, пока проявится интерьер церкви: это было частью общего замысла. Картина откроется, только не сразу, а через несколько минут нетерпеливого ожидания. От запаха ладана у Астапова защекотало в носу; он определил, что ладан жгли совсем недавно, и это подтвердилось, когда он наконец прозрел и увидел, что в часовне горит несколько десятков свечей. Их самих он пока не видел — только огоньки сияли, как раскиданные звезды в особенно удаленном и пустом уголке вселенной. Несколько лет спустя Астапов внесет предложение, чтобы во всех кинотеатрах страны перед началом фильма воцарялась темнота.
Астапов сделал еще шаг внутрь церкви, которая была больше и претенциознее, чем та, которую уничтожили в Каменке. Воздух в помещении был неподвижен, утяжелен сладким восковым запахом ладана, хранящим тайну теперь, когда темнота ушла. Теперь Астапов видел и горящие свечи. Их тонкие стерженьки еще не укоротились. Он неуверенно сделал несколько шагов к иконостасу, от которого пока виднелось лишь несколько бликов.
Никитин тоже обратил внимание на длину свеч. Он прикусил губу. За исключением этого не было заметно, что его пугает глубокая темнота, или что ему не по себе. В руке у него был револьвер. Астапов сообразил, что не дал явного приказа идти безоружным.
На стене, ведущей к иконостасу, висела картина, деталей которой пока нельзя было разобрать. В середине был крупным планом изображен бородатый мужчина в белых одеждах, расшитых черными крестами. Правая рука в широком рукаве была вытянута вперед, два пальца выставлены, а в левой руке он держал большой прямоугольный предмет — очевидно, книгу, очевидно, Евангелие. Голову окружал темно-синий нимб, и все это было нарисовано на однообразном сером фоне. Но больше всего Астапова заинтересовали края картины — по периметру тянулся ряд прямоугольников, в которых было нарисовано гораздо больше всякого: коленопреклоненные мужчины, покоящиеся на ложах женщины, неоседланные лошади и украшенные нимбами младенцы, передаваемые от одного человека с нимбом другому. Это был какой-то связный сюжет. Астапов всегда и во всем искал сюжет.
— Святой Святослав Грязский в житии, — прошептал хриплый голос неизвестно откуда. Голос был настолько похож на женский, что Астапову на секунду показалось, будто он принадлежит Елене.
Астапов повернулся в ту сторону, откуда шел голос, но не смог разглядеть говорящего. Никитин, у которого, очевидно, глаза были острее, наставил на пришельца револьвер.
— Спокойно, — приказал Астапов. Кто знает, может, в темноте притаились десятки вооруженных людей.
— Икона приписывается школе Дионисия, — сказал человек; интонациями он напоминал плохо настроенную скрипку. — Начало шестнадцатого века. По правде сказать, в монастыре считают, что она написана самим Дионисием, но официального подтверждения этому нет.
Астапов сказал темноте:
— Моя фамилия — Астапов, я прикомандирован ко второму кавполку четвертой дивизии отделом агитпропа народного комиссариата просвещения.
— В таком случае, может быть, вы способны определить авторство иконы.
Астапов решил, что это шутка.
— Обратите внимание на удлиненность фигур, легкость мазков. Это Дионисий. Стиль имеет определенное сходство с изображением святого Димитрия в Ферапонтовом монастыре. — Старик — Астапов решил, что он старик, — хихикнул. — Я, конечно, дилетант в истории, и мне бы в голову не пришло читать лекцию гостю из… откуда, как вы сказали?
— Из комиссариата просвещения, — резко ответил Астапов. — Я пришел, чтобы обсудить проблемы, жизненно важные для всех обитателей Грязи.
— Просвещения, — повторил человек. Слово прозвучало странно — не то иронически, не то презрительно, и Астапов не мог понять, знает ли его собеседник, что у дверей монастыря стоит армия. Не сумасшедший ли попался, подумал Астапов. Но человек, сумасшедший или нет, продолжал: — Пожалуйста, обратите внимание на клейма, расположенные по периметру иконы. Из них вы узнаете все, что только можно, об истории почитания святого Святослава Грязского. Видите, вон там слева, Святослава постригают в монахи. Святослава рукополагают. Святослав видит во сне юную девушку из далекого края.
Картинки словно тянули Астапова к себе — в глазах у него прояснилось, и он понял, что они действительно очень хорошо нарисованы, не хуже фресок Ферапонтова монастыря. Школа Дионисия, возникшая через сто лет после Андрея Рублева и его звенигородских шедевров, изображала фигуры более человечными, более плотскими. Иконы в Грязи были оживленнее, цвета — теплее и ярче. Действующие лица в картинках по периметру были словно невесомы — казалось, что их ноги отрываются от земли. Астапов нахмурился. Точно так же, как в пору его путешествий с отцом, он был вынужден, не веря, поверить, хоть на миг, в присутствие незримого. В освященном пространстве этих стен завеса приподнимается, и человечеству является вочеловечившийся Бог. Астапов почувствовал, что его собственные ноги отрываются от земли. Он смотрел на икону. Молиться надо с открытыми глазами, устремив взор на икону. Партия сделала ошибку, стараясь добиться всеобщей грамотности. Главное передается картинами, а не словами.
— Простите, — вежливо сказал Астапов, — я бы хотел поговорить с настоятелем, если можно.
— Он перед вами! — резко ответил старик. Он был мал ростом, почти карлик, с желтоватой бородой. — Неужели я бы прислал вместо себя дьячка?
Астапов отвел взгляд — посмотрел наверх, на свод купола у них над головами, который полностью занимало изображение строгого синеглазого Спаса. Серый свет сочился в окошки на самом верху.
— Слушайте меня, юноши, это весьма назидательно. Вот Святослав в пути. Он несет Евангелие; книга сияет собственным светом. Он говорит с крестьянами. На следующем клейме добрые жители Грязи предлагают ему землю для постройки монастыря. Среди них — блаженный Борислав Петров, отец девушки, которая приснилась Святославу. Вот она выросла — блаженная Агафея Петрова, что прославилась своими добрыми делами и много лет была бездетна. Она испробовала все возможные средства: кислое козье молоко, талую воду, мазала живот медом в новолуние, клала в подушку сосновые иглы, бросала хлеб через стену. Вот она со Святославом, который читает ей Евангелие. Свершилось чудо, и она родила сына. Поэтому в наших местах Святослава прозвали «бабьим святым» — он исцеляет женщин от бесплодия. А потом Святославу было даровано самое удивительное из его видений: предвидение его собственной смерти.
Астапов сказал, словно про себя:
— Мы все живем в предвидении собственной смерти, всю жизнь, день ото дня.
Никитин хрюкнул — солдатское согласие. Лекция, только что услышанная Астаповым, еще больше привлекла его к картине — он начал разглядывать крохотные фигурки в маленьких квадратиках-клеймах. У фигурок были четкие контуры. Женщина в белом стояла лицом к будущему святому, положив правую руку на книгу, которую он держал в руках. На следующей картинке она лежала на ложе и держала младенца. Картина, казалось, была ярче, чем позволяло скудное освещение в церкви.
— Святослав излечивает ее от женской болезни, — пояснил старик. — Она родила шестерых детей, блаженная Агафея Петрова, по достижении возраста двадцати пяти лет, и все дети выжили и служили Богу. А вот Святослав на смертном одре. На предпоследнем клейме святого Святослава кладут во гроб.
Гроб был сделан из белого камня. На этой картинке, которая была под центральным изображением, верхняя каменная плита была сдвинута, и гроб наполовину открыт. Святой лежал в расслабленной позе, руки на виду, пальцы сплетены на груди покаянным жестом — очевидно, просто для порядка. Вокруг стояли люди в церковных облачениях, и другие, по виду — крестьяне, среди них та женщина с младенцем. Последнее клеймо, в нижнем левом углу иконы, изображало закрытый гроб, вокруг — никого.
К этому времени Астапов почувствовал под ногами какое-то шевеление; оно происходило в глубине. Там толклось множество людей, целая община. Конечно, они хранили молчание, но слышно было, как люди втягивают воздух короткими рывками, как хнычут дети и как бурчат расстроенные желудки. Они кишели. В монастыре наверняка были огромные подвалы.
— Великие люди бывали в нашем монастыре и после Святослава. — Настоятель принялся показывать на портреты, висящие на стене. — Иван Хотяинцев. Николай Гидзенко. Борис Агеев — он совершил паломничество на Афон. Но они всего лишь люди, не святые. Святослав был святой, чистый душой и поступками, нерастленный.
— Нерастленных людей не бывает, — совершенно некстати возразил Астапов. Никитин явно не понял, почему Астапов протестует с таким жаром. Он, должно быть, вообще не понимал, что это Астапову вздумалось разговаривать со стариком священником. Астапов продолжал: — Человек носит с собой свое собственное тление. Только идея остается незапятнанной, нетленной. Потому революция и победит: она — идея, превыше человеческих слабостей.
Настоятель не ответил — видимо, его тоже удивила вспышка Астапова. Он посмотрел молодому человеку в лицо. Астапов чувствовал на себе этот взгляд, но не смел отпрянуть.
Наконец комиссар сказал:
— Батюшка, нельзя ли нам поговорить где-нибудь на свету? Второй кавполк собирается прочесать Грязь и предпринять карательные меры. Скоро прибудут из Москвы продотряды. Я пришел сюда, чтобы предотвратить насилие. Вы, как слуга Божий, наверняка тоже хотите его предотвратить.
Но настоятель уже удалился к иконостасу. Астапов неохотно последовал за ним, чувствуя, что его выставили дураком, по крайней мере в глазах Никитина и наблюдающих за ними святых. Настоятель грязского храма остановился у очень маленькой и темной иконки, очевидно, изображающей Богоматерь с Младенцем. Икона лежала на выщербленной подставке в окружении красных обетных свечей.
— Батюшка, пожалуйста, давайте поговорим серьезно. Если вы будете с нами сотрудничать, то спасете жителей деревни от ужасной участи, — еще раз попытался Астапов.
Священник все стоял у подставки в благоговейном экстазе, словно впервые увидел эту икону.
— Вы ведь слыхали, что случилось в Каменке, а? — выпалил Никитин.
Священник, не обращая внимания на Никитина с его револьвером, сказал Астапову:
— Взгляни сюда, чадо мое, и восхвали Господа. Во всей нашей губернии нет иконы, подобной этой: она нерукотворная. Вдумайся. Ее изучали всеми новейшими научными способами и объявили, что она не могла быть написана или создана смертным человеком. Ты чувствуешь благоговение оттого, что находишься с ней под одной крышей? Икону привезли сюда из Палестины более трехсот лет назад, и она чудотворная. Я много раз видел, как она излечивала различного рода женские болезни — холодность, кликушество.
Астапов ничего не мог поделать: его тоже притягивало к иконе. Он почти задыхался от темноты и запаха ладана. Лицо его пылало. Видя, что на Никитина икона не произвела впечатления, Астапов на секунду почувствовал солидарность со священником. В Каменке священника забили до смерти.
— Батюшка, — сказал Астапов. — Позвольте задать вам богословский вопрос. Чудотворная сила содержится в иконах, или же чудеса творят сами святые?
Священник, казалось, не слышал. Он молился про себя, и лицо его сияло. Никитин, стоявший рядом с Астаповым, ухмыльнулся.
Наконец священник тяжко выдохнул и заговорил:
— Я не богослов. Я могу рассказать только то, что вижу, и во что верю. — В его интонациях больше не было вызова. — Я видел, как святые реликвии творят чудеса. Что же до святых… деяний святых не постичь простому деревенскому священнику.
Они дошли до небольшой каменной скамьи, выступающей из стены. На ребре скамьи был вырезан какой-то геометрический узор, возможно — крест. Астапов наклонился и потрогал его. Камень был холодный, словно его нарочно охлаждали — казалось, что за всеми стенами монастыря бегут электрические токи. Астапов понял, что эта скамья — та самая гробница с картинки, рака, где покоится тело святого Святослава Грязского. Это откровение рывком пробежало по телу Астапова, заставив его похолодеть.