— А кто же понесет истину Ильича в массы?
— Если Ильич дерево, то он — огонь. Если Ильич нож, то он — разрез. Он — бумага, на которой высыхают чернила, молот, ищущий наковальню, пуля в полете, поцелуй. Он — завершенное намерение.
После этого, под взглядом фигуры, Астапов провалился в глубокий сон и не просыпался до рассвета.
Никто не приходил в Большой дом в этот день — болезненно сухой, безоблачный понедельник, когда лед был везде и повсюду, и казалось, что сам воздух состоит изо льда и дышать им невозможно. В других домах что-то происходило, их трубы яростно дымили. Сборища. Совращения. Заговоры. Сталин что-то затеял. Он опаснее, когда не на виду.
А потом, ближе к вечеру, из лесу вышла процессия, словно с похорон. Крупская, подглядывая из-за занавесей, видела, как они проламывают сапогами наст перед домом: этот харьковский доктор, мальчишка Грибшин, называющий себя Астаповым, и самым последним — Сталин. Мальчишка и доктор тащили большой черный сундук. Сталин следовал за ними на расстоянии, едва поспевая.
Она позвала профессора Кожевникова, хоть и не доверяла ему более.
Грузно сошла вниз, чтобы встретить их в прихожей и загородить им путь. Трое гостей встали в середине комнаты, задержанные ее присутствием. Какое-то время все молчали, потом Сталин бросился на нее и поцеловал в щеку, которую в этом столетии ни разу не пудрили и не румянили. Ее парализовало, словно от яда. Сталин вскричал:
— Добрый день, Надежда Константиновна!
Крупская сверлила взглядом сундук, зная, что в нем содержится орудие какого-нибудь нового предательства. У нее мутилось в голове от горя, недосыпа и ненависти к Сталину, и она решила, что сундук пустой. Она заподозрила, что Сталин, этот кавказский бандит, задумал похитить ее мужа.
Прибыл, не торопясь, Кожевников.
— Товарищи, я вас ждал, — воскликнул он.
Мужчины плотной цепочкой поднялись на второй этаж, неся сундук — в комнате пел свою шипящую песнь кислородный аппарат, и Астапову показалось, что он различает особый сладковатый запах. Ильич не спал, как обычно, и на лице у него была та же жуткая гримаса, как в тот день, когда Астапов и Воробьев прибыли из Харькова. Он активно ощупывал взглядом пришедших, но не похоже было, что он их узнал. Астапов почти не в силах был вынести новой приметы того, что состояние Ильича опять ухудшилось. Теперь Астапов ощутил испуг — только теперь? Он попытался стряхнуть с себя сантименты, но из мира исчезла железная воля Ильича, основанная на знании законов истории, и Земля словно сошла со своей оси. Воробьев холодно улыбался пациенту.
Крупская наблюдала, стоя в дверях, как Воробьев открывает чемодан. Доктор достал цилиндрический сосуд, наполненный светящейся зеленой жидкостью. Вставил его в держатель на штативе капельницы у кровати и подсоединил к шнуру. Закрепил сосуд высоко над головой пациента. Ильич следил одновременно за ним и за Сталиным, который стоял в самом дальнем углу комнаты и поглаживал подбородок.
— Что это такое? — настойчиво спросила Крупская.
— Лекарство, — ответил Сталин; слово прозвучало более резко и гораздо менее правдоподобно, чем ему хотелось бы.
Воробьев измерил пульс и температуру Ильича, потом еще раз, с особой тщательностью, сделал замеры на черепе. Видно было, что он все проделывает механически, умело, профессионально, но лицо его вспотело, и он тяжело дышал. Он тоже наконец осознал, что это —
Ильич. Он назвал какие-то цифры, и Кожевников записал их в книжечку, которую Воробьев ему вручил. Каким-то загадочным образом Кожевников превратился в воробьевского ассистента. Крупская поняла, что в комнате, и до этого тихой, настала удушающая тишина, в противовес крику, который рвался у нее из головы. Воробьев прощупывал вены Ильича.
— Что вы делаете?
На этот раз никто не ответил. Воробьев, тяжело дыша, вставил иглу капельницы в артерию на левой руке Ильича. На этот раз вождь не дернулся. Кожевников потемнел лицом. Он, некогда один из самых блестящих молодых врачей Империи, понял, какую невыгодную сделку заключил со Сталиным. Когда жидкость пошла через капельницу, Воробьев указал на подключенный к ней датчик.
— Начальная установка — два кубических сантиметра в минуту. Препарат следует вводить как можно более постепенно, следя за пульсом субъекта. Я считаю, что, исходя из состояния субъекта, эта фаза процедуры потребует от восьми до десяти минут.
— Что это за препарат? — перебила его Крупская.
— Исключительно для блага Ильича, — сурово объявил Сталин, чье терпение было на пределе.
— Лжец! — закричала Крупская.
Она бросилась на капельницу, протягивая руку к игле, вонзившейся в руку мужа. Для своих размеров Крупская двигалась на удивление быстро. Ближе всех к ней был товарищ Астапов, который, по крайней мере, на протяжении нескольких кадров наблюдал за происходящим так, словно это был кинофильм. Он почти что слышал щелканье зубчатых колесиков о перфорацию по краям пленки. Ильич, Крупская, Сталин: герои революции! Но это был не фильм, и Астапов уже давно решил, кому хранить верность. Он поймал Крупскую, погасил импульс ее движения, и оба свалились на тело Ильича, который все видел. Крупскую страшно поразило, что из всех присутствующих ее схватил именно Астапов.
— Ты! — вскрикнула она. — Как ты смеешь!
Они были притиснуты друг к другу. Она весила не меньше Астапова, и, хотя он не пускал ее к капельнице, ее невозможно было оторвать от Ильича. Астапов никогда раньше не подходил так близко к Крупской. Ее тело издавало кислый уксусный запах.
Теперь на нее бросился и Сталин:
— Это делается для блага революции!
— Все, что ты делаешь, ты делаешь только из жажды власти!
— Уйди с дороги, сука, иначе история тебя раздавит.
— Я насквозь вижу это врачебное шарлатанство. Вы хотите его убить.
— Напротив, — грубо сказал Сталин, — мы хотим его обессмертить.
Ильич услышал, и, собрав все, что осталось от его титанической, двигающей миром жизненной силы, сумел ответить: самую малость прищурить левый глаз. На Астапова это подействовало как пощечина, так что он едва не выпустил Крупскую.
Она заговорила от лица своего мужа.
— Мнение Партии на этот счет недвусмысленно: мы не собираемся заменять одно суеверие другим.
Вмешался Воробьев, давая понять, что его это оскорбило:
— Разумеется нет, товарищ Крупская. Мои методы абсолютно научны.
Сталин отмахнулся:
— Сейчас, когда мы у власти, нам надо думать, как защитить себя от внешних и внутренних врагов. Нам не удастся это сделать, если Ильич будет гнить в земле.
Раздался шум, грубый, нечеловеческий — прямой, бессловесный протест. С лица Ильича исчезла застывшая гримаса. Он был в полном сознании и прекрасно понимал роль каждого из заговорщиков, но Астапов, который предал его жену и грубо обошелся с ней, получил полную дозу сокрушительного презрения. Астапов не мог отвести взгляд. С вождем страны Советов произошла очередная перемена: он затрясся и начал хватать ртом воздух. Воробьев взял его запястье.
— Первая стадия пройдена. Профессор Кожевников, увеличьте подачу до четырех кубиков.
Кожевников, стоявший у регулятора, не в силах был пошевелиться.
— Вы его убиваете! — закричала Крупская. — Убийцы! Предатели рабочего класса! Помогите, ради Бога, кто-нибудь, помогите!
Сталин оттолкнул Кожевникова и сам повернул регулятор. Ильич еще раз нечленораздельно хрюкнул. Сталин тоже что-то невнятно бормотнул в ответ. Никто никогда не узнал, что сказали друг другу эти двое: и вообще ни Партия, ни народ никогда не узнали, что Сталин присутствовал при кончине Ильича. Этот факт будет так глубоко засекречен, что Астапов скоро начнет бояться за себя. Это воспоминание, спрятанное глубоко в тканях его тела, словно опухоль, в конце концов погубит его, как и Воробьева, Крупскую, Кожевникова и двух сиделок. В будущем, после поражения правых и левых уклонистов, падения и изгнания Троцкого, начала культа личности, чисток — всему этому Астапов будет до последней минуты незримо содействовать — он начнет воображать, что двое мужчин действительно обменялись словами. Тогда Астапов, уже полубезумный от голода и холода, с ногами, обмотанными тряпками, отдохнет полсекунды, прежде чем опять поднять кирку, даже словно бы задремлет, и ему приснится, что последнее слово Ильича было: «Иуда». А потом ему приснится, что Сталин нежно ответил: «Нет, я Петр».
Теперь Ильич корчился в постели, на мгновение оправившись от паралича. Одеяло поерзало и съехало. Открылась голая безволосая нога в пролежнях. Простыня была запачкана. Ильич дрожал. Стон поднялся откуда-то из глубин его тела, но насильственно прервался. Глаза все время были открыты.
— Вторая стадия пройдена, — пробормотал Воробьев. Крупская прекратила бороться с Астаповым. Она отодвинулась. Оба взмокли. Она подавила рыдание. Астапов посмотрел на Сталина, ожидая указаний. Сталин был мрачен — уже надел личину скорби. Воробьев сказал:
— Ильич умер. Сейчас ровно шесть часов пятьдесят минут вечера, двадцать первое января тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Начинается следующая стадия процедуры.
Семнадцать
Еще один раскат грома, последний, и действительно это не больнее, чем раньше, но все же — сукины дети! Интересно было бы знать, как Сталин умудрился это провернуть. А юнец из Наркомпроса каким-то образом оказался замешан в дело с самого начала. И они с ним еще не закончили, нет, отнюдь. Сердце остановилось, и профессор, приспособив к капельнице ручной насос, закачивает консервирующий раствор в одну руку, выкачивая кровь через другую. Надежду уводят — она почти безумна от гнева и горя. Она так никогда и не оправится по-настоящему. Пока его раздевают, глаза все время открываются. Они тщательно массируют тело, берут анализы из вен и кладут его в ванну. Ванна заполнена зеленым раствором из профессорских банок. Пахнет странно, вроде бы грибами и жидкостью для выделки тканей. С помощью молодого человека, который всегда под рукой, нетвердо ступая, с бескровным лицом, смешно, врачи трудятся над ним всю ночь, делая инъекции консерванта в лицо и конечности. Они не пользуются никакими румянами. Сталин витает на заднем плане, видимо, решая какие-то вопросы по телефону из гостиной. Прибывает почти весь ЦК. Некоторые ревут, как бабы. Утром из окрестных деревень являются сотни крестьян, преклоняют колени и молятся у тела. Ты пострадал за наши грехи, шепчет кто-то. Его кладут в гроб и выносят в гостиную, на верху лестницы головокружительный момент — товарищ Зиновьев чуть не споткнулся. Гроб осторожно закрывают стеклянной крышкой. Торжественная процессия целый час несет его на станцию. Он едет в Москву очень медленно, на промежуточных станциях и вдоль путей толпятся крестьяне, бывшие соратники открыто дивятся на такое излияние скорби. В столице войска выстроены вдоль улиц. Его приносят в Дом Союзов и ставят гроб в Колонном зале, где пол усыпан пальмовыми ветвями. Стоят жуткие холода, но сотни тысяч людей с непокрытыми головами ждут на улице, чтобы с ним попрощаться. В зале его ноздри щекочет запах лилий, и траурный марш Шопена играется столько раз подряд, что он сам почти тронут. Солдаты и большевики плачут, не скрывая слез. Многие теряют контроль над собой от горя, их выносят. Женщины причитают. Поток скорбящих не иссякает, почетный караул меняется каждые пять минут. Речи довольно непримечательны, многие отклоняются от темы, им недостает либо идеологической чистоты, либо убедительных аргументов. Ему страшно хочется ответить, он уже видит смертельно опасные уклонения от линии Партии, несколько резких слов наставили бы их на путь истинный, слова поднимаются к его бледным, потрескавшимся губам и замирают. Речь Сталина — с точки зрения теории — хуже всех, эмоциональна, банальна, религиозна по форме, и Сталин то и дело взывает к его памяти: Клянемся, товарищ, укреплять всеми силами… Клянемся, товарищ, что будем хранить как зеницу ока… Клянемся, товарищ, что не пощадим своей жизни, и т. д., и т. п. Что это Сталин задумал? Он слышит, как толпа вторит нараспев: Клянемся… Похороны состоятся на следующий день, самый холодный день в году, так холодно, что музыканты, чтобы губы не примерзали к мундштукам, смачивают их водкой. Ха-ха, Сталин здорово подосрал Троцкому, назвал ему неправильную дату, и тот не попал на похороны. Надутый Троцкий остался сидеть где-то на Кавказе, с ним покончено. Его приносят на Красную площадь, где наскоро воздвигли деревянный помост. Члены ЦК устраивают свару, кому где стоять, и едва не забывают оставить место Надежде. Одна идиотская речь, затем «Интернационал», и шесть часов мимо помоста идут колонны рабочих. Он чувствует присутствие кишащей, рыдающей, пораженной горем толпы, но процессия странно молчалива — так холодно, что люди не могут говорить. Ровно в четыре часа пополудни его опускают в склеп, и в этот момент по всей стране начинает звучать все, что только можно: гудят заводы, пароходы и паровозы, автомобили, стреляют винтовки и пушки, в Средней Азии бьют в церемониальные гонги. Словно хотят разбудить мертвого. Он лежит в склепе лишь несколько часов, после чего его забирают в наскоро организованную лабораторию за кремлевскими стенами. Там заправляет Воробьев с каким-то новым типом по фамилии Збарский, и они продолжают работать над его телом, подправляя формулу и обрабатывая отдельные органы. Они вынимают у него глаза и зашивают глазницы, но он все слышит. Ежедневно приходят члены ЦК и Комиссии по увековечению. Входя в помещение, где лежит тело, они притихают, даже ученые разговаривают шепотом и только по самым важным вопросам сохранения тела. Но он всегда начеку, его почти ничто не отвлекает, поэтому нескольких неосторожных проговорок и комментариев в сторону ему достаточно, как это было и в ссылке, чтобы полностью понять ситуацию в стране и в Партии, особенно соперничество за его освободившееся место. Он единственный понимает, что неминуемо победит Сталин. Проходит много месяцев, и вот деревянный мавзолей на Красной площади готов принять посетителей. На нем военный френч, а от пояса вниз он задрапирован одеялом — как он предполагает, красным. ЦК устраивает жаркие дебаты насчет его позы, и его кладут с руками по швам — Сталин хотел бы, чтобы он лежал, переплетя пальцы рук на груди. Солдаты стоят в карауле у изголовья и изножья гроба. Являются делегации, одна за другой, рабочие, солдаты, крестьяне, иностранные дипломаты, четырнадцать часов в день, каждый день, какая бы ни была погода, и каждый день по меньшей мере одна женщина падает в обморок. Когда часы посещения кончаются, персонал осматривает его тело — нет ли признаков порчи, а почетный караул не уходит никогда, разве что некий партийный вождь прикажет им уйти, желая остаться с телом наедине. Этот вождь, конечно, Сталин — он удаляет почетный караул, закрывает все двери и мерит шагами комнату, посасывая трубку. Сталин вовсе не страдает и не раскаивается, о нет, даже не думайте. Но иногда он чувствует необходимость поговорить с телом, оправдаться, объясниться в своих интригах, поздравить себя с тем, что громадная власть потихоньку скапливается у него в руках. Он, конечно, не может ответить, не может сказать Сталину, что насквозь видит его притворство, заблуждения, ошибки и измены. Проходят годы. Деревянный мавзолей сменяется каменным, чудовищным плодом воображения художников-футуристов, как он предполагает. Надежда, чье сердце разбито, никогда не навещает его, но время от времени являются кинокамеры, их шелковистый стрекот отдается эхом от стен гробницы. В зубах, под десной, у него застрял кусочек какой-то еды или жилка от мяса и беспокоит его несколько десятков лет подряд, а потом, в одну прекрасную ночь, загадочным образом то ли выпадает, то ли рассасывается. Он составляет в уме эссе, полемические статьи, письма: «Ошибки при проведении НЭПа», «Тактика отношений с Германией и Францией», «Ложь Сталина», «К Четырнадцатому съезду Партии», «К Пятнадцатому съезду Партии», «К Шестнадцатому съезду Партии», «Почему Крах был необходим и благотворен». Каждый труд много раз переделывается, снабжается сносками и прочим справочным аппаратом (всё по памяти), все предполагаемые возражения решительно стираются в порошок, каждый текст доводится до Платонова совершенства и навеки запечатлевается на все еще влажной оболочке его сердца. Когда таинственным образом погибает от руки убийцы честолюбивый и популярный в народе партийный вождь Киров (Сталин сознается в убийстве — как-то раз, зимним утром, до рассвета, прошептав признание ему на ухо), аппарат государственной безопасности затевает масштабную, всеобъемлющую чистку старых партийных кадров — Зиновьева, Бухарина, и наконец, наконец-то — зачем надо было ждать так долго? — погибает Воробьев, а Сталин утверждает, что расстрелы были обусловлены исторической неизбежностью, что и он на его месте сделал бы то же самое. Он физически не способен возразить, и к тому же судьбы отдельных людей его не интересуют, но он болезненно воспринимает антиисторичную, противоречащую диалектике концентрацию власти в руках одной личности, генерального секретаря, при том, что для оправдания, усиления, подтверждения и освящения этого процесса служит гробница на Красной площади. Нет, нет,
нет!Он ведь уже развенчал богостроительство в своей книге «Материализм и эмпириокритицизм» от 1909 года. Разве они не обсуждали этот вопрос в той всеми забытой дыре, где умер граф? А теперь, теперь, когда установлен сам принцип, Сталин больше не верховный жрец, но сам обожился, он вездесущ — об этом напоминают радиопередачи, кинохроники, ежедневные фотографии в газетах, Наркомпрос работает исключительно на его прославление. С участием этого мальчишки. Труп теперь представляет собой что-то вроде
предкаживого бога, менее удачливого предтечу, вестника или подручного. Ладно. Он гораздо раньше Сталина, идиота, понимает, что надвигается война с Гитлером, да любая кухарка это поняла раньше Сталина, он предполагает, что государству рабочих и крестьян пришел конец, по крайней мере на время, что революция была преждевременной, погибла от разложения или предательства, надо продолжать исследования, как бы он хотел еще раз перечитать Маркса и Плеханова, в их трудах есть интересные моменты, с которыми надо повторно ознакомиться и покрепче вбить их в голову партийным кадрам. Что сделает с ним Гитлер, похоронит, и эта перспектива не так уж неприятна, или пошлет его в Берлин, выставит где-нибудь в балагане на потеху толпе? Но нет, Сталин эвакуирует его на восток, в Тюмень, в сопровождении Збарского, и, непонятно, как, подняв его образ, как знамя или икону, СССР выигрывает войну, это величайшая победа в истории страны, доказательство исторической неизбежности коммунизма, они говорят, что эта победа — для
него, и вот он снова на Красной площади, похоже, каникулы в Сибири пошли ему на пользу. Он обдумывает события, особенно свою роль, что сыграл посмертно, и ощущает — по тону голосов в гробнице, — что народ в очередной раз преобразился. Он прошел через огонь, сведен к основам, закалился в невзгодах. Нет бога, кроме Бога, а человек в гробнице — святейшая реликвия Его силы. Опять начинают допускать посетителей, шарканье их ног раздается в гробнице глубоко заполночь. Высокопоставленные гости из братских социалистических стран являются, чтобы узреть чудеса советской науки, доказательство истинности веры коммунистов. Как-то раз, поздно ночью, один партийный вождь приводит женщин. Он слышит сдавленное хихиканье в вестибюле, благоговейную тишину, в его присутствии шлюхи мгновенно обращаются в испуганных невинных девушек, тут вылетают пробки из бутылок шампанского, одна пробка рикошетит от стен. Это чудовищное кощунство, и в том особое наслаждение, но ему это кажется не кощунственным, а лишь омерзительным, девиц трахают, они стонут, взвизгивают, плачут, и после всех этих мертвенных, мертвых лет, воробьевское зелье — это что-то, у него встает, потрясающая, пульсирующая, целеустремленная, голодная, ищущая, отдельная от него, приподымающая одеяло эрекция, но никто не замечает. Несмотря на эти вакханалии, эпоха сдавлена, приглушена, каждый прислужник боится, что на него донесут раньше, чем он сам успеет донести, поэтому над телом никто не сплетничает, и люди являются на него посмотреть уже полумертвыми от страха. Паломникам никогда особенно не позволялось мешкать в гробнице, но теперь их гонят мимо него чуть ли не бегом. Он задействует свои, все еще мощные, аналитические способности, хочет понять, что происходит, и, конечно же, это Сталин, всему причина — Сталин. Сталину сейчас, должно быть, за семьдесят, его политическая проницательность и жизненные силы угасают, он все менее способен отделить свое телесное «я» от божества, созданного Наркомпросом. Збарского репрессируют, потому что он еврей, откуда-то вдруг взялась антисемитская паранойя, уход за его телом становится чуть менее тщательным, новый персонал несведущ в некоторых тонкостях консервирующей процедуры, отточенной за последние тридцать лет. Когда умирает сам Сталин, от Балтийского моря до Тихого океана единственный человек, не удивленный смертностью кавказца — тот, кто лежит в гробнице. Объективно говоря, размах народной скорби беспрецедентен. Нервные срывы, паническая давка толп, самоубийства, и даже здесь, в Мавзолее, служащие растеряны и едва справляются с повседневными обязанностями. Мавзолей закрывают для доступа публики. Он, должно быть, тоже сбит с толку, потому что не понимает, что за работа идет рядом с его телом, почему приходят и уходят какие-то чиновники, что за странные замечания отпускают служащие, он просто
не видит, пока не настает ночь, все происходит посреди ночи, Сталина вносят и кладут рядом навечно, и это присутствие невыносимо — самое большое оскорбление из всех. Сталин воняет — без Воробьева и Збарского консервацию провели халтурно, видно, из Сталина
набили чучело, и за грибным ароматом консервирующего раствора отчетливо слышен мерзкий запах табака. Он слышит, как сверлят: имя Сталина выбивают на граните Мавзолея рядом с его именем, интересно, над или под? Много месяцев он старается вызвать в теле сколько получится жизненной силы, чтобы набрать изумрудно-зеленой слюны на плевок, но ничего не выходит, и он может лишь послать в направлении сталинского тела заостренный луч ненависти: «Сволочь!» Сталин немедленно отвечает следующей мыслью: «Усрись». Паломники все идут, год за годом, а новые вожди, совершенно ему неизвестные, используют два тела в гробнице, чтобы упрочить свои собственные притязания, вероятно, предвидя день, когда они тоже возлягут в мавзолее и будут служить тем, кто придет за ними. Теперь, когда людской поток иссякает, тишина гробницы давит на него каменной горой. Что
думаетСталин? Смиряется ли с тем, что
онрядом, смиряется ли с тем, что не может даже повернуться и поглядеть на него? Кто из них страдает больше? Это жизненно важный вопрос. А потом — Двадцатый съезд Партии, даже здесь, в Мавзолее, они слышат подробности «секретной» речи Хрущева, развенчивающей Сталина, и ему смешно:
твоя песенка спета, дружок. И вот, точно как он предвидел, Мавзолей опять закрывают, и на сердце у него становится легко, но в тот момент, когда лежащее рядом полусгнившее тело наконец-то уносят, ему кажется, что Сталин кричит: «Если мне конец, то и тебе тоже». В последующие годы он обдумывает эту фразу с научной точки зрения, с учетом разведданных, выжатых из возобновившихся перешептываний прислужников. Оказывается, как и следовало ожидать, новый вождь страны Советов нуждается в нем больше, чем когда-либо, ему начинают поклоняться с новой силой, ибо он — неумирающий символ чистой революции, не растленной шарлатаном-жрецом, которого более не до?лжно называть вслух. Каждый год на майские праздники ЦК принимает парад войск с крыши Мавзолея. Каждое общественное учреждение выделяет помещение под святилище, куда может прийти каждый. Бесплодные женщины совершают паломничества к его гробу. В ночь, когда государство рабочих и крестьян запускает первый искусственный спутник Земли, весь ЦК тайно является в Мавзолей и тайно поднимает тост в его память, за его руководство, его проницательность, его точный анализ исторического момента. Они победили американцев в битве за космос. Затем следуют золотые годы социализма, американцы напуганы до усрачки, его имя — на устах каждого советского солдата, когда Варшавский договор раздавил этих слабаков чехов. Все его предсказания сбылись благодаря приложению научного метода к истории. Но капиталисты сильны и хитры, богаты и беспринципны, и вот он слышит, как его прислужники с тоской в голосе говорят, что желали бы побывать на западе, или хвалятся, что побывали там, и он пытается что-то различить в ритме и силе шагов, спешащих мимо его тела, или в ударах подметок их обуви о ковер, из этого после долгих раздумий можно извлечь данные о качестве обуви, и, возможно, о месте ее изготовления, а также понять, что преданность масс коммунизму, преданность
ему, несколько охладилась. Он видит застой раньше Брежнева, разгул идеологического разложения, и сочиняет ядовитейшее, бичующее предостережение о возможности контрреволюции, о работе антиисторических сил. А потом слышит старые слова, обретшие новый смысл, свободно звучащие в Мавзолее — перестройка, гласность, — словно какие-то сокровища, найденные под землей и недавно извлеченные на свет для обогащения масс. Внезапно сомнению подвергаются самые основы существования страны Советов. Допуск посетителей теперь производится лишь три раза в неделю по утрам. Морально-политический крах очевиден, катастрофичен, всеобъемлющ, и он рассматривает положение бесстрастно, как всегда. Он не опечален, вовсе нет, его преемники совершали ошибки, но основы теории все так же верны, объективные условия, породившие революцию, вновь вернутся, и он уверен, что неустанные новые изобретения в области электронных технологий помогут отточить и усовершенствовать орудия просвещения, он замечает, как всемогущи глобальные электронные средства информации, и как капитал использует их для наживы в этот мимолетный исторический момент, а пока — он знает, что его жительство в Мавзолее должно подойти к концу, и с нетерпением ждет решения Парламента или президента России, согласно которому гробницу наконец-то закроют, тело извлекут оттуда и положат в скромную могилу, может быть, рядом с матерью, на лютеранском кладбище в Санкт-Петербурге, хотя это как раз неважно, и он наконец-то обретет покой, а история неумолимо покатится дальше.
Послесловие и библиография
Ленина и Сталина не было в Астапове во время кончины Льва Толстого. Владимир Петрович Воробьев, харьковский анатом, который в 1924 году будет бальзамировать Ленина, там тоже не присутствовал. Жорж Мейер, кинооператор из фирмы «Братья Патэ», действительно приезжал в Астапово со съемочной группой. Журналисты со всего мира, Владимир Чертков, отец и сын Пастернаки, скульптор Сергей Меркуров, родные графа там тоже были, но слова и действия исторических лиц, описанные в моей книге, не обязательно совпадают с реальностью. Возможно, мой роман имеет массу литературных достоинств, но я никоим образом не претендую на то, что он точно отражает историческую истину.
К счастью, есть и подлинно исторические труды, и многими из них я пользовался в своих изысканиях. Мое внимание к Астапову впервые привлекла книга Анри Труайя «Толстой». Большую помощь оказали также книги «Толстой» Э. Н. Уилсона и «Трагедия Толстого» Александры Толстой. Я изучил отчеты об астаповских событиях, опубликованные в российских и зарубежных газетах. Я также посетил имение Толстого в Ясной Поляне и село Астапово, которое ныне носит имя писателя. Дом начальника станции превращен в очаровательный маленький музей; часы на перроне остановлены в момент смерти графа.
Сведения по истории кинематографа я черпал в основном из следующих источников: Джей Лейда. «Кино: история русского и советского кинематографа»; замечательная книга Юрия Цывьяна «Ранний кинематограф в России и его культурное восприятие»; «“Патэ” — первая империя кино» — издание центра Жоржа Помпиду, приуроченное к киновыставке, проходившей там в 1994–1995 годах; «Кинофабрика: русское и советское кино в документах, 1896–1939» под редакцией Ричарда Эйбела; Питер Кенез. «Кино и советское общество, 1917–1953»; Фредерик Э. Тэлбот. «Движущиеся картины: как они делаются и действуют»; а также современные публикации в журнале «Сайнтифик Америкэн».
Сведения об истории русской культуры я получил из выдающегося труда Джеймса Г. Биллингтона «Икона и топор». Его телевизионный документальный фильм и сопутствующая фильму книга «Лик России. Муки, надежды и достижения в русской культуре» были мне также очень полезны. Дальнейшие сведения о православии я почерпнул из книг Курта Вайцмана «Икона», Игона Сендлера «Икона, образ невидимого: элементы теологии, эстетики и техники»; а также «Иконы и их история» Дэвида и Тамары Тэлбот-Райс.
Незаменимым источником сведений о раннем периоде власти большевиков была книга Ричарда Пайпса «Россия при большевистском режиме». Пайпс тенденциозен, как сто чертей, но его книги, в том числе «Русская революция, 1899–1919» (носящая посвящение «Жертвам»), содержат яснейшее и лучше всего аргументированное с точки зрения морали повествование о событиях, как предшествующих октябрю 1917 года, так и последовавших за ним. «Ленин жив! Культ Ленина в Советской России» Нины Тумаркиной служил мне важнейшим источником сведений и вдохновения. Массу материала о процессе «обессмертивания» я нашел в неожиданно прекрасной книге «Бальзамировщики Ленина» Сэмюела Хатчинсона и Ильи Збарского, сына Бориса Збарского, соратника профессора Воробьева по загробным трудам. Полезны для меня были также книги «Крестьянская Россия, гражданская война: Поволжье в революцию (1917–1921)» Орландо Фиджеса; «Ленин. Политическая биография» Роберта Сервиса; «Жизнь и смерть Ленина» Роберта Пэйна; «Рождение пропагандистского государства: советские методы массовой мобилизации, 1917–1929» Питера Кенеза; «Дневник 1920 года» Исаака Бабеля; «Невеста революции» Роберта Макнила; «Антирелигиозная пропаганда в Советском Союзе: исследование массового убеждения» Дэвида Э.