Поскольку глаза человека не могли полностью впитать всю информацию, что лилась с экрана, у зрителя оставались податливые, обрывочные впечатления о, казалось бы, незначительных деталях. Лампа с неправдоподобно точно выровненным абажуром. Полузадернутая занавеска. Вдали, не в фокусе, двуглавый орел на башне Кремля. Бесцветные, беззвучные, прерывисто движущиеся призраки казались реальными, пока машина крутила пленку с такой скоростью, что нельзя было толком разглядеть отдельный кадр. Зритель был вынужден плыть с той же скоростью, с какой двигался сюжет. Зритель знал об этой хитрости и подчинялся ей. И эта покорность открывала дверь новым иллюзиям.
В кинозалах, инспектируя условия, в которых народу преподносятся плоды трудов Наркомпроса, Астапов подглядывал за зрителями. Иногда он сидел за экраном и смотрел через дыры в материи. Он видел, как фильм отражается в глазах зрителей. Они были полностью поглощены картиной: даже парочки перещупывались как-то рассеянно. По реакции зрителей Астапов мог следить за сюжетами картин. Лица в зале были плоски, рты сухи и слегка приоткрыты, кое у кого меж губами натянута была ниточка слюны и вибрировала от дыхания. Иногда зрители забывали дышать. Он видел их непроизвольные эрекции и отвердевшие соски. Кинозритель был одновременно в толпе и одинок, на мгновение забывал о других зрителях, даже когда они свистели или радостно кричали. Это усиливало возможности манипуляции: толпа неявно управляла отдельным человеком.
Некоторые сердобольные наркомпросовцы считали, что надо бросить больше сил на ликвидацию безграмотности, а также выделять больше средств на издание книг — здесь таилась скрытая опасность для революции. Астапов верил, что давние романтические представления большевиков о пользе чтения ошибочны. Сторонники чтения не понимали, что дома, за столом, с книгой, простертой перед глазами, читатель волен не соглашаться с написанным; он может мысленно спорить с автором и предаваться неподконтрольному скептицизму. Он может даже закрыть книгу (Ильича или Маркса) не читая, презрительно или же равнодушно, и никто никогда об этом не узнает. Но стоит тому же человеку оказаться в кино, в окружении других людей, где выходы стережет милиция, где свет прощупывает ему мозги, и он волей-неволей останется на месте до конца сеанса.
Теперь, вдобавок к актерской игре, пленка научилась запечатлевать речь и другие звуки. В Наркомпросе почти не обсуждали последствий этого новшества — дебаты шли в основном вокруг злободневных политических материй, а любые технические новации воспринимались как благо. Астапов втайне сомневался в пользе звуковых картин. Тишина была гораздо более мощным изобразительным средством, она занимала воображение не сказанным, сообщала фигурам на экране призрачную реальность, делая их реальнее самой жизни. Речь все чересчур конкретизировала. Она придавала актерам индивидуальность, человечность, когда их, напротив, надо было абстрагировать, превратить в архетипы: рабочий, крестьянин, солдат, буржуй; отец, мать, дитя. Беспорядки в Александровском саду, несмотря на их почти катастрофические последствия, заставили Астапова убедиться в полезности съемок толпы. Он теперь считал, что лучше не снимать отдельных советских людей, кроме партийных вождей, представителей руководимых ими масс. Но он держал эти взгляды при себе и открыл их только Сталину, а сам на службе втайне ставил препоны звуковому кино, стараясь задержать его, по крайней мере до тех пор, пока революция не победит окончательно — для этого он ссылался на дороговизну оборудования и ставил под вопрос классовую лояльность отдельных энтузиастов звука в кино.
Его любимый кинотеатр, «Зеркальный», чей вестибюль в рекламах когда-то сравнивали с версальским дворцом, располагался на Тверской. Теперь зеркала побились и покоробились. Проходя через вестибюль, товарищ Астапов ловил неузнаваемые кусочки своего отражения в уцелевших фрагментах амальгамы, словно он пережил революцию и гражданскую войну только в виде отдельных блуждающих квантов света. Потолок был прострелен — видимо, не столько в боях, сколько в последовавших излишествах. Экран пожелтел с годами. Астапов втайне горевал. Он подозревал, что оригинальный экран, который помнился ему сливочно-белым и шелковистым, был украден или продан или каким-то образом испорчен и подменен дерюгой.
Ближе к рассвету начался другой фильм: кинохроника фирмы «Патэ» почти годичной давности, единственный ролик, одобренный Наркомпросом для публичного показа. С купленного за рубежом оригинала были сделаны десятки копий и разосланы по всему СССР. Хроника повествовала исключительно о недавнем открытии гробницы египетского фараона Тутанхамона, погребенного тридцать три столетия назад. За весь прошлый год, а может, и за весь минувший век, ни одна новость не поразила воображение человечества так сильно, как смелое открытие двух британских археологов — Говарда Картера и его покровителя лорда Карнарвона, — а потом загадочная смертельная болезнь лорда Карнарвона, приписываемая «фараонову проклятию». Журналисты наводнили Долину Царей в Египте и ежедневно слали отчеты телеграфом. Корреспонденты бродили в бурнусах и тогах по жаре и страдали от ожогов третьей степени. Доступ к гробнице был строго ограничен, исследователи продали нескольким газетам исключительное право на публикацию их истории. Сокровища извлекались из гробницы по одному и тут же увозились на карете «скорой помощи». В этом году Тутанхамон продолжал влиять на женские моды, косметику, стиль мебели, книги, киносценарии и шлягеры.
Эта история захватила умы советских людей не меньше, чем умы жителей всего остального мира. По всей империи большевиков, в городах и дальних селах, десятки тысяч кинозрителей, которые, может быть, воспротивились бы агитпропу отечественного изготовления, платили по два миллиона катастрофически обесценивающихся рублей с носа, чтобы посмотреть киножурнал Патэ. Коллеги Астапова спорили, следует ли тратить деньги на тиражирование и распространение киноленты — создания буржуазной иностранной фирмы — и вообще, почему именно
этотфильм нужно так активно распространять? — но упрямый Астапов действовал тихой сапой и в конце концов добился своего. Он подготавливал почву. Египетская цивилизация, особенно ее погребальные обычаи, служила источником вдохновения и для русского искусства — заблуждения и потуги художников не очень изменились с незапамятных египетских времен. Через века прошло первенство образа над словом — оно пришло в восточную церковь от греков и римлян, фараоновых наследников.
Даже на западе, где веками царило печатное слово, взор обывателя все более покорялся изображениям, свободным от оков языка. На глазах у товарища Астапова колонки текста содержательной рекламы в немецких газетах и французских журналах сменялись менее конкретными (и более действенными) фотографиями и иллюстрациями, да и серьезные статьи стали часто прибегать к помощи изображений. В Британии на рекламных щитах расклеивались штриховые и полутоновые картинки. Согласно тайным отчетам зарубежных агентов Наркомпроса, в Америке кино проникло уже в мельчайшие деревушки. Такое преображение цивилизованного мира свершилось — в историческом масштабе — за единый миг. Запад отверг Византию, но создал собственную империю, где правит образ, сверкающая, наэлектризованная паутина изображений, не высказанных словами смыслов и эмоциональных связей между несвязанными идеями. Так и надо: либо совсем не давать массам смысла, либо обрушить на них такую лавину, что в целом она станет непостижимой. Грозно надвигался беспроводный кинематограф. Человеческий ум будут непрестанно поглаживать, молотить, тормошить, чтобы он не смог произвести ни единой мысли без ссылки на какой-нибудь образ, созданный специально для его убеждения. Обессилевший ум начнет молить о безмыслии. Следствием будет политическая власть и коммерческая выгода.
Какой-то ушлый англичанин, бывший журналист, уже застолбил право ставить Тутанхамонову метку на продукты, не имеющие никакого отношения к Древнему Египту, и получать долю прибыли от изготовителей. Табак «Царь Тут», банное мыло «Тутанхамон», машинное масло «Пирамида» и так далее. Стилизованный силуэт мертвого фараона, защищенная торговая марка, стал одним из самых узнаваемых символов века. Акции фирмы «Хайтауэр Промоушнз Лтд.» котировались на лондонской фондовой бирже высоко, хотя фирма не произвела ни одной реальной вещи.
В то утро Астапов прокрутил фильм несколько раз, не видя больше ни гробницы, ни извлеченных оттуда древностей. Он почти дремал, позволяя мерцающим теням из гробницы пересилить его собственные сны.
Пятнадцать
В Москве на вокзале их встретили офицеры ОГПУ (бывшей Чрезвычайной Комиссии, ныне перешедшей в разряд обыденного). Воробьев, не глядя на чины офицеров, бдительно наблюдал за выгрузкой оборудования из поезда и настоял на том, чтобы ехать со своими приборами в одной машине — во втором из угольно-блестящих «фордов». Астапов на заднем сиденье первой машины вместе с полковником ОГПУ курил едкие отечественные папиросы.
— Жив, — шепнул полковник в ответ на вопросительный взгляд Астапова, и оба воззрились на мрачную мерзлую столицу. Москва, еще сильнее, чем Харьков, притихла в ожидании очередного виража своей истории.
Они выехали из города и проехали через несколько застав по дороге, где кроме них не было ни одного транспортного средства. У них тщательнейшим образом проверяли документы, множество раз при этом звоня по телефону вверх и вниз по линии. Астапову, никогда не выезжавшему за пределы России, почудилось, что он пересек границу. Избы и заснеженные березы чужой страны почти походили на российские, но воздух ее был разреженнее, снежинки — суше, пруды — глубже, детские голоса — звучнее, борщ — гуще, лед — теплее, склонения в языке — мягче. В этой стране был единственный житель — Ильич. Астапов, сонный и беспокойный от недосыпа, поддался этой фантазии и ощутил непреодолимое желание, неизбежное для любого эмигранта — вернуться домой.
У деревни Горки их пропустили через последнюю заставу, опять обыскали машину и скрупулезно проверили документы. Астапов чувствовал, что на каждом этапе пути к Ильичу он взбирается все выше и выше. И вот они прибыли. Дом Ильича, «Большой дом», — особняк XpIII века — ранее принадлежал промышленнику, сочувствующему большевикам. Вдова промышленника предоставила Ильичу право пользования усадьбой. Шесть колонн и две большие каменные вазы по бокам украшали классический двухэтажный фасад. Балкон второго этажа выходил на замерзший пруд, а кругом стояли березовые леса, где Ильич некогда охотился на зайцев. Территорию усадьбы патрулировали апатичные офицеры ОГПУ в серых шинелях — в точно таких же их коллеги несли вахту на улицах городов.
Воробьеву и Астапову приказали ждать на улице, пока полковник будет докладывать об их приезде. Доктор, кажется, не замечал холода. Он сказал Астапову:
— Мне понадобится медицинский шкафчик или что-то вроде этого, что можно содержать в чистоте. И ванна, предпочтительно в ватерклозете, прилегающем к комнате больного.
Астапов согласно кивнул, обдумывая, что можно сделать со скучной формой охранников. Он вздрогнул: из дома послышался крик, пронзительный гневный женский голос. Отчетливо донеслось только одно слово: «Нет!» Ответа не было. Астапов уже знал, что их ждут сложности, но все равно его поразило отчаяние, звучавшее в голосе. Возможно, при других обстоятельствах сочувствие вынудило бы его вмешаться.
Дверь отворилась, и вышел плотный мужчина с осповатым лицом и жесткими щетинистыми усами, в кавказских сапожках, но без пальто. Его улыбка хранила в себе жар летнего солнца. Он осторожно закрыл за собой дверь. Свет танцевал у него в глазах, пока он обнимал Астапова и целовал его в обе щеки. Когда он отошел, Астапов, как всегда, ощутил какую-то потерю. Два большевика посмотрели на Воробьева.
— Это наш харьковский доктор? — спросил Сталин. Он не показал, что помнит встречу на далеком перроне. Он добавил, что было довольно смешно: — Большое спасибо, что приехали.
Воробьев поклонился, что было еще смешнее.
— Крупская, да? — спросил Астапов.
Сталин болезненно поморщился:
— Нам всем очень трудно. Мы все страдаем, особенно Надежда Константиновна. За последние двадцать лет ей светили две звезды: Ильич и революция. Ей тяжело представить себе одну без другой. А кому легко? Нам всем тяжело… — Он покачал головой и поднял руку — смахнуть воображаемую слезу. — Она сама всегда заявляла, что верит в науку — а сейчас отрицает то, что врачи считают неизбежным. Вы знаете, она очень чувствительна, почти сверхъестественно чувствительна. Вам лучше пока с ней не встречаться.
Сталин махнул рукой в сторону заснеженного леса, где виднелись какие-то домики.
— Нам надо все обсудить у меня дома, а вас расквартировать.
— Мне нужно немедленно обследовать подопечного, — возразил Воробьев.
— Он еще жив. Можно не думать, что делать с мертвым телом… — Сталин не сдержал мрачной усмешки, — …пока у нас не появится собственно мертвое тело.
— Если вам нужен протухший труп! — закричал Воробьев, потрясая кулаком. Доктор побагровел и едва владел собой. — Товарищ, если вы доверяете диалектике и ее приложению к биологической науке, вы поймете: как все живое носит в себе аппарат смерти, так и мертвый организм хранит многие объективные биологические характеристики живого. Если вы действительно желаете сохранить физическое обличье Ильича, я должен видеть его живым, и немедленно!
Сталин растерялся в своей неповторимой манере — для начала слегка округлил глаза. Потом, притворяясь обычным человеком, беспомощно пожал плечами.
— Надежда Константиновна не хочет даже говорить о похоронах. Она чуть не запустила мне в голову чашку, когда я сказал, что приехал новый доктор. Как нам поговорить с ней про… про это, другое?
— Никакого «другого» не будет, если я не увижу его сейчас же, — отрезал Воробьев.
Сталин вздохнул и принялся с силой растирать лицо. Воробьев был прав, что все живое носит в себе зародыш смерти: он сам в конце концов поплатится жизнью за свою вспышку. Сталин терпеть не может, когда ему противоречат, и не забудет этого случая.
Наконец Сталин сказал:
— Ну хорошо. Только не упоминайте о… Надежда Константиновна — благородная, страстная, нервная женщина, даже в обычное время. Пожалуйста, ограничьтесь простым врачебным осмотром.
Дверь вела в просторную прихожую, где они сняли сапоги и шубы. В соседней комнате — большом зале с высокими потолками — сидела на жестком стуле, скрестив руки на груди, плотная седая женщина с зобом.
— Здравствуйте, товарищ Крупская, — сказал Астапов, склоняя голову. Крупская, конечно, все еще была его начальницей, но теперь она знала, что Сталин каким-то образом прибрал его к рукам. И когда успел, подумала она. — Это доктор, профессор Воробьев. Специалист из Харькова, — объявил Астапов.
— Зачем он здесь?
— Он специалист, — подтвердил Сталин голосом, успокаивающим, как чай с медом. — Если кто и может что-нибудь сделать для нашего дорогого Ильича, так это он.
— Ильича уже лечат трое! Профессор Кожевников! — отчаянно закричала она. — Профессор Кожевников! Идите сюда, вы мне нужны!
Сверху тут же примчался доктор со стетоскопом в руках. Он был высок, гладко выбрит, едва ли старше Астапова.
— Надежда Константиновна! — сказал он, разглядывая двоих новоприбывших. — Вам нельзя волноваться. Мы должны сохранять спокойствие ради Ильича. Что такое?
— Эти люди!
Кожевников встал рядом с ней, выпрямился и скрестил руки на груди. Лицо его выразило легкую злобу.
— Чем я могу вам помочь, товарищи?
— Товарищ профессор Кожевников, позвольте представить вам товарища профессора Воробьева из Харьковского медицинского института.
Злоба мгновенно исчезла, сменившись тщательно отмеренным облегчением и радостью:
— Профессор Воробьев! Наконец-то!
Сталин и его прибрал к рукам.
Воробьев кивнул:
— Я должен непременно провести осмотр.
— Зачем? — сварливо вмешалась Крупская.
— Профессор Воробьев — ученый, ведущий специалист в области анатомии. Мы все согласились, что Ильича должны наблюдать лучшие доктора — для блага революции.
Крупская промолчала, глядя прямо перед собой. Она ушла в себя, возможно, вспоминая годы ссылки, которую разделяла с Ильичом — в Сибири, Париже, Цюрихе, в те годы, когда об Ильиче заботилась только она и, в гораздо меньшей степени, его любовница Инесса. Взмахом руки Сталин велел всем остальным следовать за ним наверх. Они прошли мимо нее, словно она была частью мебели. В ее мозгу мелькнуло не относящееся к делу воспоминание — смерть графа, события далекого прошлого.
Астапова поразило, что он оказался в группе избранных без персонального приглашения. Он только сейчас сообразил, что увидит вождя мировой революции. Сердце его затрепыхалось.
Комната больного освещалась электричеством. Две сиделки в белых фартуках стояли навытяжку, с пустыми лицами, не приветствуя пришедших. Астапов решил, что сиделки тоже из ОГПУ. В комнате так сильно пахло лекарством — бесполезным патентованным средством из Германии — что, казалось, воздух принял розоватый оттенок.
Воробьев шел впереди Астапова, отчасти загораживая ему обзор, совсем как когда-то в Астапове. Когда доктор шагнул в сторону, Астапов увидел человека в кровати, ахнул вслух и тут же залился краской стыда. Глаза Ильича блестели еще сильнее, чем в фильме, задержанном Наркомпросом. Лицо ввалилось в череп, кожа лихорадочно светилась. Астапов, конечно, знал, что Ильич серьезно болен, и понимал, что эта болезнь распахнула дверь, через которую вприпрыжку вбегает Сталин, но все равно был не готов увидеть вождя таким слабым.
— Ильич, — шепнул он.
Лицо Ильича застыло в жутком удивленном безмолвном вопле — не лицо, но чудовищная карикатура, перекошенное, с чертами, словно вырубленными против волокон. Но подвижные глаза исследовали пришедших. Астапов вздрогнул под их холодными касаниями. Затем испытующий взгляд Ильича упал на Сталина и запылал, словно тот был диковинной тварью, африканской либо арктической, и Ильич раньше никогда в жизни его не видел. Сталин не показал, что заметил этот осмотр, но встал позади кровати больного за пределами его поля зрения.
Воробьев открыл свой черный саквояж и вытащил стетоскоп. Сестры милосердия раздели немощного вождя. Воробьев замерил пульс Ильича, держа его запястье, и прижал стетоскоп поочередно к груди, каротидной артерии сбоку шеи, а потом вдруг к блестящему, обширному черепу. И еще несколько раз — к разным точкам головы Ильича. Доктор нахмурился и покачал головой. Кажется, он, в отличие от Астапова, не был поражен тем фактом, что находится в одном помещении с вождем. Ильич проводил взглядом руку врача, которая нырнула в саквояж и достала большой шприц для забора крови. Когда игла вонзилась в руку Ильичу, он вздрогнул. Все остальные тоже вздрогнули. Кровь медленно заполняла шприц.
— Необходимо определить удельный вес плазмы крови, — объявил Воробьев. — Профессор Кожевников, у вас нету действующей центрифуги? Ничего, у меня в лаборатории есть переносная. Если мне кто-нибудь поможет, анализ будет готов через час.
Астапов оставил Воробьева в импровизированной лаборатории в маленьком домике, где их разместили. Он направился в заснеженный лес на уговоренную встречу со Сталиным — тот сидел на пеньке и созерцал огонек собственной трубки. Лес наполнялся ароматом его табака. Сталин, недавно назначенный на только что созданный пост генерального секретаря, был одет в шинель без знаков различия и, кажется, совсем не мерз.
— Кожевников говорит, что он может много месяцев пролежать в растительном состоянии. Что думает Воробьев?
— Он еще не закончил анализ крови, — ответил Астапов. — Он требует, чтобы немедленно установили кислородные баллоны. Их надо принести в комнату Ильича. И еще он требует, чтобы открыли окна — понизить температуру в комнате.
Сталин застонал:
— Кожевников пускай сам уговаривает Крупскую. Она что-то подозревает. Я даже посрать сходить не могу, чтоб она не полезла с вопросами. У нее тоже есть друзья, и они говорят, что мне надо ехать назад в Москву.
— Они правы, — ответил Астапов и замолчал, пораженный собственной наглостью. Сталин теперь воспринимал его всерьез, хотя Астапов знал, что для Сталина он — лишь младший напарник. Но даже Сталин не понимал в полной мере, что поставлено на карту. — Товарищ Сталин, сейчас решающий момент. Вас должны видеть в Кремле — видеть, как вы подписываете документы, инспектируете войска, продолжаете работу Партии.
Астапов обдумал сложившуюся ситуацию: здесь, в Большом доме, никто, кроме Сталина, не сможет противостоять Крупской.
— Ну ладно, это можно и потом отснять. Давайте пока не волноваться о друзьях Крупской. У нас есть дело поважнее: охрана Ильича. Она не годится. Она из ОГПУ, вполне надежна, но не соответствует серьезности текущего момента… Ильич заслуживает почетного караула, в явно военной форме. Что-нибудь такое, европейского вида. Территория хорошо охраняется, но охрану надо сделать более зримой. Для кинокамеры.
Астапов опять помолчал, стараясь не показаться чересчур требовательным.
— Нам надо завтра все заснять. Это можно устроить?
Сталин затягивался и глядел в лес, словно не слыша Астапова. Но потом отрывисто произнес:
— Все можно устроить.
Шестнадцать
Действительно, у Сталина были свои люди повсюду: в наркоматах Военных Дел, Иностранных Дел, Государственного Контроля, Снабжения, Просвещения, на заводах и в военных частях, в забытых бумажных ведомствах, не тронутых революцией. На рассвете прибыло подкрепление, одетое в какие-то тевтонские мундиры; не совсем то, чего хотел Астапов, но сойдет. За войсками вскоре явилась съемочная группа и доверенный режиссер — выбранный не из системы Наркомпроса. С неохотного, растерянного согласия Кожевникова Воробьев установил систему «кислородной вентиляции», подсоединив баллоны кислорода к переплетению пучков металлических трубок у изножья кровати Ильича. Ильич видел, как устанавливали баллоны и трубки — Воробьев ничего не объяснял, и назначение устройства осталось загадкой, как принцип работы шарманки. Трубки шипели. Крупская категорически отказалась открывать окна.
На вопрос Астапова о результатах анализа крови Воробьев ответил:
— У нас есть два или три дня.
Астапов знал, что бесполезно просить разрешения внести в дом кинокамеры, к тому же он сам предпочитал снимать снаружи — дом как святая святых, обиталище Ильича. Съемочная группа потребляла тысячи метров целлулоида — она снимала территорию усадьбы, офицеров в караулке, отряд, марширующий по дороге через усадьбу. По приказанию Астапова снимали и Сталина — как он пожимает руки Кожевникову и другим врачам, будто бы перед отъездом в Москву. Его снимали и переснимали — с лицом мрачным, решительным, скорбным, обеспокоенным, храбрым, мудрым и добрым. Засняли его автомобиль, выезжающий из усадьбы. Астапов сообщил режиссеру, что сам решит, какие кадры будут использованы.
В этот вечер, когда съемки закончились и съемочная группа уехала, Сталин вызвал Астапова и Воробьева в свой домик на опушке леса. Сталин уже был в нижней рубахе, а домработница на кухне варила грибной суп, его любимый. На столике у дивана лежала сегодняшняя газета: с речью, произнесенной Ильичом пятнадцать лет назад. В каждом выпуске каждой газеты публиковалась по меньшей мере одна знаменитая статья или текст выступления Ильича, только не новые. Ильич, пока его не хватил последний удар, диктовал секретарю письма, в которых настаивал на немедленном преобразовании ЦК и предостерегал против амбиций и заблуждений отдельных вождей Партии. ЦК, поскольку эти письма задевали практически всех его членов, единодушно решил публиковать полемические злободневные выступления Ильича в единственном экземпляре «Правды», который затем доставлялся больному вождю. Сталин подождал, пока Воробьев и Астапов снимут шубы. Он пригласил их к столу.
— Товарищ Астапов сообщил мне, что, увы, нашему любимому вождю осталось жить не более двух или трех дней, — сказал Сталин.
— Это смешно, — отозвался Воробьев, едва ли не плюясь. — Он может протянуть в таком растительном состоянии недели и даже месяцы. Ну и что? Это не жизнь, не то, что он сам назвал бы жизнью. Вот Ильич, — Воробьев показал на середину комнаты, на воображаемую тень вождя, — но он больше не может ни писать, ни спорить, ни, в его состоянии, приносить пользу революции.
— Возможно, я не так понял, — сказал Астапов. — Вы сказали, что у нас есть два или три дня…
— А! — перебил его Воробьев, пронзив указательным пальцем воздух — это движение было неосторожно направлено в сторону Сталина. — Два или три дня… Да, это срок, который учитывает загустевание тромбоцитов, падение электрического сопротивления поверхностных мембран клеток живой ткани, ощелачивание телесных жидкостей объекта. У нас пока есть надежда — в старичке еще тлеет искорка жизни, и эту искорку я предлагаю поймать и сохранить! Но только в том случае, если мы начнем действовать немедленно. Завтра же, а лучше — сегодня.
Сталин тихо застонал и жадно взглянул в направлении кухни.
— Товарищи, не желаете ли вместе со мной покушать грибного супа?
Ни Астапов, ни Воробьев не ответили. Астапов только начинал понимать.
— Послушайте, товарищ профессор, извините меня, я простой человек и не понимаю вас. Мой обед почти готов. Нам надо знать, что потребуется, чтобы забальзамировать тело Ильича после смерти, если ЦК сочтет это нужным. Товарищ Астапов утверждает, что вы специалист и можете сказать нам, что надо делать.
Воробьев грохнул кулаком по столу, так что сталинские тарелки задребезжали.
— Я же вам уже сказал! Забальзамировав Ильича
послесмерти, вы получите протухший труп!
Воздух в комнате словно запылал, обжигая легкие Астапова, опаляя губы и глаза. Ноздри наполнились запахом вареных грибов. Но слова Воробьева его не удивили. Он, должно быть, предчувствовал их уже в Харькове, а может быть, еще гораздо раньше — в вагоне первого класса, покидающем Тулу.
Глаза Сталина заблестели, как крупицы кварца в цементе.
— Я приготовил двенадцать литров консервирующего раствора, — сказал Воробьев. — Его следует постепенно ввести в артерии пациента, пока сердце еще бьется и капилляры сохраняют упругость и проницаемость. Это мое новейшее открытие — тогда Ильич будет в сохранности через год, через сто лет, даже через тысячу. Но процесс надо начать сегодня, в крайнем случае — в течение двух дней.
Астапов закрыл глаза, словно надеялся прекратить стук в висках. Когда глаза вновь открылись, он увидел Сталина, который опять едва заметно покачивал головой.
Он почти не спал ночь. Он лежал на спине, на этот раз не куря, как… скажем, как человек, который находится в состоянии, отличном от живого. Решительный шаг он совершил уже очень давно — вскочил на ступеньку летящего на всех парах, адски дымящего, дребезжащего стеклами паровоза истории. Всю зимнюю ночь он страдал от видений — человекообразные тени входили в его комнату, шаркали мимо кровати, лиц их нельзя было разобрать, но глаза горели удивлением. В отдалении звучал военный марш. Холодно. Сквозь годы из далекого прошлого донесся до него запах химического состава, применяемого для выделки тканей.
За несколько часов до рассвета он заметил фигуру, что стояла у изножья кровати и глядела на него с чрезвычайной суровостью. Человек был одет в военный китель без знаков различия. Астапов не мог бы сказать, как долго человек там стоит.
— Гробница… — пробормотал пришедший.
— Гробницей будет служить хрустальный саркофаг, — прошептал Астапов, не в силах шевельнуться. — Пятигранный ящик из стекла, тонированного антисептическим, научным зеленоватым оттенком. Гробницу будут поддерживать бронзовые колонны классической формы. Тело будет покоиться на приподнятом ложе, в удобной домашней одежде, контрастирующей с роскошью ложа. Словно он задремал, читая. Тусклый, сходящийся луч света будет падать на его тело, не задевая прочих частей гробницы, так что посетители будут идти в почти полной темноте. Словно единственным источником света служит само тело. Записанная музыка, звучащая в помещении, сочиненная специально для этой цели, должна по государственному указу стать канонической; ее будут играть на всех государственных мероприятиях и празднествах. Каждый день к гробнице будет возлагаться свежий букет роз — это должна делать девушка незапятнанного рабоче-крестьянского происхождения, чья девственность удостоверена врачами.
— Мавзолей…
— Мавзолей будет сначала деревянный, затем мы воздвигнем каменный, — выпевал Астапов. — Красный гранит и порфир — символы коммунизма, черный лабрадорит — знак нашей вечной скорби. Камень привезут из карьеров всех стран мира, где есть действующие, легально или нелегально, Коммунистические партии. В СССР карьер, из которого взят камень для Мавзолея, будет объявлен национальным памятником. Мавзолей будет иметь идеальные геометрические пропорции — усеченная пирамида, размеры которой основаны на простых числах, числе пи, вычисленном с точностью до тысяча девятьсот семнадцатого знака после запятой, и метрическом объеме черепа Ильича.
— Место…
— Красная площадь. У Кремлевской стены, возле Лобного места. Все официальные делегации и демонстрации будут проходить мимо трибуны, расположенной на крыше Мавзолея, где выстроятся вожди Партии в соответствии с важностью их партийных должностей. Другого движения транспорта на площади не будет. У почетного караула, назначаемого из числа героев войны, будет своя собственная форма, строевые учения и знаки отличия. Избранные рабочие и партийные активисты получат почетное право пройти через Мавзолей, чтобы отдать почести Ильичу; они будут ждать в очереди, которая растянется на десять или двенадцать часов. Это будет самый памятный день их жизни.
— Улицы…
— Будут названы в его честь. И города тоже. В каждой области будет город, названный его именем. Старая столица тоже будет переименована в его честь. День его смерти будет объявлен государственным праздником; дети, рожденные в этот день, получат его имя и будут известны как «дети Ильича». Его изображение будет запечатлено на пепельницах, чашках, тарелках, коврах, полотенцах, сигаретных пачках, лопатах, выдаваемых политзаключенным, на мыле, школьных портфелях, пеналах, платках, шапках, лозунгах, горных пиках, радиоприемниках, колыбелях, циферблатах часов, ружейных ложах, деках скрипок, бумажных деньгах и продуктовых карточках, на эмали и фарфоре, на корпусах кораблей и фюзеляжах самолетов. Песни будут прославлять его любовь к природе.