Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наркомат просветления

ModernLib.Net / Научная фантастика / Калфус Кен / Наркомат просветления - Чтение (стр. 13)
Автор: Калфус Кен
Жанр: Научная фантастика

 

 


      — Гоните тысячу, — сказал он. — Уговор был — тысячу рублей в день. За беспокойство.
      — Тысячу рублей! — Свет был в ярости. — Скажи спасибо, что тебе бока не наломали! За беспокойство.
      Полицейский не сдавался еще с минуту, требуя и угрожая. Те, кто изображал полицию, тоже пили — лицо актера побагровело, глаза стали маленькими, круглыми и жесткими, как стеклянные шарики. Он был настоящий полицейский унтер и не привык робеть перед штатскими. Сегодня, чтобы все знали, в каком он чине, он пришел в шинели — синей, с блестящими медными пуговицами. Но кинокамеры неожиданно изменили распределение могущества. Камера, немая и всевидящая, наводила на мысль о толпе призрачных зрителей с той стороны объектива и смеялась над чином полицейского. Покидая Александровский сад, полицейский ругался не переставая и чувствовал — смутно, как чувствуют животные, — что нарушен естественный порядок вещей.
      Товарищ Свет еще раз приказал людям сходиться, и велел им изображать злобу, а то их тоже отошлют не заплатив.
      — Вся власть Советам, — сообщил он рабочим и крестьянам. — Кричите это на подходе к стенам. Чтоб я от вас ничего другого не слышал.
      Он сказал, что подаст сигнал, по которому они должны броситься на полицейских, которые затем обратятся в бегство, побросав фуражки и винтовки.
      Свет опять был недоволен ходом съемок. На этот раз дело было не в массовке — он понял, что снимать надо с другой точки, еще ближе к предполагаемому месту столкновения двух толп. Он приказал участникам массовки вернуться на исходные позиции. Похолодало, и моросящий дождь просачивался под легкие пальто, куртки и кепки. Одежда на участниках массовки была в основном довоенная.
      — Паршивая тысяча рублей, — пробормотал кто-то. — Сукины дети. Они нас до ночи будут гонять туда-сюда. Вот увидите.
      Вокруг согласно зашумели. Особенно старалась кучка парней хулиганского вида — они не брились несколько дней, и куртки у них были такие рваные, словно в них дрались или спали. Один парень ответил:
      — А кто знает, может, нам и вовсе не заплатят. Большевикам веры нет.
      Поднялся ропот. Кто-то добавил:
      — Пока еще получишь эту тысячу — ан на нее уж не купить больше чем на сотню.
      Тут они увидели Астапова — он стоял в пределах слышимости, скрестив руки на груди. Люди замолчали и уставились на него — дерзость застыла у них на лицах. Астапов пристально разглядел говоривших, одного за другим, после чего повернулся и пошел прочь, обратно к режиссеру и ассистентам. В спину ему выкрикнули что-то невнятное и оскорбительное, затем раздался лающий смех.
      Первое пророчество, кажется, исполнилось: режиссер намерен был потратить на съемки весь день, если понадобится. Астапов перестал следить глазами за Чепаловским, который был настолько незаметен, что терялся среди участников массовки. Люди по большей части вели себя пристойно, хоть и были мрачны, но Астапов наблюдал за смутьянами. Они издевательски запели «Интернационал». После четвертого или пятого дубля Астапов хотел посоветовать Свету конфисковать у массовки спиртное. Но Свет, по всей видимости, был не склонен следовать советам комиссара. А толпа уже настолько захмелела, что отбирать бутылки смысла не было.
      Что-то ударилось о землю совсем рядом. Это наверняка был камень, но никто из съемочной группы его не увидел и не услышал. Свет в этот момент полностью погрузился в беседу с главным кинооператором и жестами указывал на кремлевские ворота. Он хотел опять переставить камеру. Массовка-полицейские и массовка-толпа поняли его намерения; обе группы ответили яростным гулом, негодование выковало их солидарность.
      Съемочная группа послушно переставила камеру на новое место, и режиссер вернулся в центр поля. Только он хотел что-то сказать, как из толпы разозленных рабочих и крестьян прилетела пустая бутылка. Свет, сделавший несколько документальных фильмов на фронтах гражданской войны, игнорировал этот снаряд, снова хрипло выкрикнул указания и подал знак снимать. На этот раз люди шли еще беспорядочнее. Вместо «Вся власть Советам» они выкрикивали матерные частушки про Ильича. Один участник массовки, одетый в штатское, сцепился с «полицейским», и тот в конце концов огрел его дубинкой.
      Астапов смотрел поверх голов — на стены Кремля. У ворот, на том конце подъемного моста, стояли бдительные часовые, хорошо вооруженные, но немногочисленные. За сотню метров Астапов видел, что они встревожены. Он обошел съемочную площадку и энергичной походкой приблизился к часовым, держа руки на виду. Часовые навели на него оружие. Один караульный встретил его на середине моста и потребовал предъявить документы. Раскрыв книжку с печатью, солдат кивнул — очевидно, высокий чин Астапова внушил ему доверие.
      — Товарищ, что происходит в саду? Что они делают? Они кидают камни. Мы слышали контрреволюционные выкрики.
      — Сообщите в ЧК, — приказал Астапов и быстро прошел вместе с солдатом в караульное помещение. Он дал охране имя и телефон доверенного сотрудника Лубянки. — Нам нужны войска, — добавил он.
      — Надо позвонить в охрану Кремля, — сказал солдат.
      — Да, позвоните. — Астапов повернулся и посмотрел на беспорядочную толпу на другом конце моста. — Здесь есть заряженное оружие? Винтовки? Они нужны немедленно.
      Солдат растерялся.
      — Винтовки? Кому?
      Астапов кивнул в направлении Александровского сада.
      — Им. Полиции. У них есть оружие, но не заряженное.
      — Но это же не настоящая полиция?
      — Я наделяю их полномочиями от имени Народного Комиссариата Просвещения. Ну, живей! Толпа сейчас будет у ворот.
      На тележках спешно подвезли винтовки. Две части массовки опять разделили, на сей раз с трудом. Одного жандарма вывели с поля — у него была разбита голова и обильно текла кровь. Толпа гневных рабочих и крестьян за это время сильно разрослась. Цыгане, юные оборванцы и прочий сброд лился рекой с Арбата. К мужчинам присоединились женщины, некоторые с младенцами. Мелкие дети шмыгали в толпе, гонялись друг за другом, поглощенные собственными играми. В толпе явились палки и импровизированные пики. Массовка клубилась вокруг неизвестно откуда явившихся ораторов, которые дико жестикулировали и выкрикивали провокационные призывы. У одного была бурая козлиная бородка наподобие Ильичовой.
      Астапов помчался назад, к тому краю поля, где были установлены камеры. Он закричал режиссеру:
      — Свет, нужно их разогнать!
      Режиссер скривился:
      — Разогнать? Да это же то, что нам надо! Я весь день пытался их разогреть. Теперь можно снимать.
      — Но это же Кремль!
      — Бля, а я-то думал — бордель!
      — Они злы, и у них палки, — сказал Астапов. — Нельзя допустить хулиганских инцидентов у стен Кремля. Толпа может прорваться через ворота. Послушайте, я вооружил массовку, которая изображает полицию. Они будут стрелять, если вы не сдержите толпу. Эти ружья заряжены.
      — Еще лучше.
      — Это уже не кино!
      — Сегодня — кино! — Свет глядел пронизывающим взглядом, трясся, на губах появилась слюна. — У меня разрешение от Политбюро! От вашего сраного Наркомпроса. Подите вон! А то и вам разобьют голову.
      Но прочь пошел Свет — едва ли не побежал, на середину поля.
      — Еще раз, и чтоб теперь все было как следует! — проревел он. — От вас никакого толку. От русских вообще никакого толку! Вы все лентяи, дураки, суеверы и трусы! Старые бабки! Лучше б я жидов набрал! А теперь слушать мою команду! Шагом — марш! Не забывайте, вы штурмуете Кремль! Это революция!
      Астапов бросился за ним, желая обратиться к толпе, предупредить разгневанных рабочих и крестьян. Но, сделав шаг, он остановился — его охватило предчувствие, знакомый трепет, нутряная дрожь. История совершалась здесь и сейчас, творилась в разверстых зевах кинокамер. Все было предначертано. События будут пересмотрены, история и ее пересказ отбросят тени по длинным зеркальным коридорам — вглубь столетия. Все преобразимо, изменяемо, увеличимо, и, если нужно, отрицаемо. Он наконец-то увидел арбатского нищего и узнал в нем человека из другого места и времени — астаповского жителя, чьи стружки были осмысленнее вырезаемых фигур.
      — Мотор! — завопил товарищ Свет.
      Стрельба началась, не успели две толпы сойтись; сначала одиночный выстрел, потом, через секунду — ревущий град пуль. Мужчины и женщины падали, но их спутники, считая это актерской игрой, продолжали рваться к воротам Кремля. Радостно вопя, режиссер велел оператору направить камеру на винтовки жандармов. В точке столкновения двух толп один актер, изображающий разгневанного рабочего, изо всех сил ударил доской по плечу другого актера в полицейской форме и сбил его с ног. Тот, лежа на боку, вытащил из-за пазухи револьвер — свой собственный — и выстрелил нападающему в живот. Актер отступил, шатаясь, зажимая руками рану — удивление заглушило боль.
      — Меня убили! — закричал он. Его сосед расхохотался при виде такой преувеличенной игры, и тут же сам был сражен пулей.
      Свет криками подбадривал людей и махал руками, подначивая две толпы сходиться ближе. Не прошло и минуты, как повстанцы обратились в бегство, что противоречило сценарию, но первые снятые сцены были очень хороши.
      Когда Астапов взбежал на пригорок, как раз прибыло подкрепление из ЧК. Командир отряда посмотрел на Астапова, ожидая указаний, но Астапов велел ему подождать, пока «разгневанных рабочих и крестьян» полностью разгонят, а потом разоружить «полицию» силой. Чекист побледнел, увидев, что творится внизу, и заявил, что не сможет навести порядок наличными средствами. Астапов с наигранной уверенностью пообещал, что через две минуты все будет кончено. Потом он увидел внизу Чепаловского — впервые с тех пор, как началась заваруха; тот вел рабочих на очередную атаку против полиции. Сталинская фуражка залихватски косо сидела у него на голове — Сталин никогда не носил ее так. Сталин также никогда не водил повстанцев в атаку.
      — Пролетарии всех стран!.. — выкрикнул Чепаловский, но его прервал новый залп. Актер упал, раскинув руки и ноги. Демонстрация кончилась. Остальные нападающие запаниковали, послышались женские крики, люди, налетая друг на друга, бежали, а «полицейские» гнались за ними вверх по склону.
 
      Разумеется, газеты ничего не написали о стрельбе и беспорядках, на несколько часов возмутивших мирную жизнь центра Москвы. Фильм товарища Света не был снят, а бо?льшая часть отснятой пленки попала в ЧК и не вышла за пределы закрытых кремлевских кинозалов, где ее показывали неоднократно: сначала — как вещественное доказательство по делу о мятеже, потом — для демонстрации брешей в безопасности Кремля, потом — чтобы хорошенько вдохновить членов Партии на бескомпромиссную борьбу с врагами революции, и наконец — чтобы уничтожить отдельных (но не всех) высокопоставленных сотрудников Наркомпроса, которые дали добро на съемки. Несколько уцелевших кадров, снятых в самом начале, попало в советские документальные фильмы, а оттуда — в общественное сознание. Товарищ Свет больше никогда ничего не снимал.
      Никто не связал эти события с товарищем Астаповым, который в тот вечер растворился в густеющих тенях большого города. Сталин никогда не говорил с Астаповым на эту тему и так и не признался, что это он читал газету на углу Дурновского переулка.
      Однако Астапов знал — Сталин принял меры, чтобы уничтожить следы его пребывания в Александровском саду. Теперь их судьбы сплелись еще теснее. В этом был свой смысл. Все, что они делали со дня смерти графа — случайно или намеренно — крепило их зависимость друг от друга.

1924

Двенадцать

      Один удар сердца — и все нахлынуло разом: блик на боку самовара, мысленная тяжесть катка для белья, стоящего напротив кровати, мысленная плотность теней, Надежда, добрый верный Бобкин был с нами во время, профессор Кожевников, протоколы Тринадцатого съезда, гегелевская «Феноменология духа», интриги Сталина, где Троцкий, международное положение, цифры урожая зерновых за, синематограф-бурлеск в Париже, Инесса на, странная боль в, не критическое, заснеженный зимний лес, покойные, запах грибного супа, письмо к польским, как нам реорганизовать, зеркало русской революции, собрание сочинений, редколлегия, Смольный, Смольный, Смольный, черный котенок, предупредить ЦК относительно, так много не успел, всеми силами избегать сентиментальности, нянька Варвара, «и скучно, и грустно, и некому руку подать», это Тургенев, решающий аргумент против, Каменев и Бухарин ненадежны, Инесса умерла, вероятность мятежа в, Мещеряков приходил в гости и его не накормили! интриги Сталина, я видел его в дверях, как, Германия, раздавить, мамочка в Санкт-Петербурге, лютеранское, тезис, антитезис, синтез. В ушах океанский рев, это можно было предвидеть, а потом все проходит, только паралич остался. Но это еще не оно, пока нет. Кожевников нащупал у меня пульс. Все самое главное осталось как раньше: я мыслю, я существую. За работу.
      Снег шел уже несколько недель, обездвижив весь колесный транспорт, и лишь одна лошадь влачила одинокие сани по обеззвученным улицам Харькова, столицы Украинской советской социалистической республики. Там и сям на улицах безнадзорно пылали костры из чего придется. Дым упорно стелился понизу. Немногочисленные прохожие отводили взгляд от скользящих мимо саней, не без основания полагая, что сани, или то, что в них находится, приносит несчастье. Прохожие незаметно крестились. В санях лежал человек, укутанный в одежду и одеяла, из которых торчал горящий кончик сигареты, сверкавший в январской тьме, как светлячок.
      Сани остановились у большого особняка в классическом стиле, начала XIX века. Седок выпростался из одеял и вылез из саней. Сигарета все светилась. Человек сказал несколько повелительных слов кучеру, с трудом пересек заснеженную улицу и подошел к двери. Он забарабанил в дверь весомо и окончательно — видно, у него был большой опыт. Появился слуга в длинной заплатанной белой рубахе. Гость что-то кратко сказал и предъявил некий документ. Слуга тут же впустил пришедшего, бормоча извинения за то, что стоит зима. Он тоже отводил взгляд от гостя и канул в полутьму коридора.
      В передней было нетоплено, и снег на сапогах гостя не таял. Камин за всю суровую зиму, кажется, не топили ни разу; и электрических ламп не зажигали, хотя подача электричества в этот район недавно возобновилась. Передняя была скудно обставлена старой и обшарпанной мебелью. У стены стоял стул с драным чехлом. На покоробившемся паркете не было ковра. Сейчас зима, и так много бездомных, — подумал товарищ Астапов, — интересно, почему горком сюда до сих пор никого не подселил.
      Кто-то возник из теней. Человек представлял собою разительный контраст с окружающей обстановкой — опрятный, даже щеголеватый, с короткими усиками и круглыми очками в тонкой золотой оправе. Волосы его были зачесаны назад. Он улыбался, но холодно, не скрывая своей подозрительности.
      — Здравствуйте, — сказал он. Он совсем не узнал Астапова.
      — Здравствуйте, товарищ профессор, — сдержанно тот кивнул в ответ.
      Оба замолчали, каждый ждал, что другой что-нибудь скажет. Астапов, опытный партработник, выиграл.
      — Прошу сюда, — сказал наконец профессор.
      В других комнатах было почти так же холодно, как в передней. Астапов учуял явственный химический запах и тут же узнал его, хотя последний раз ловил его в невообразимо незапамятные времена. Двое прошли через обитую дверь в затемненное помещение, а оттуда через другую дверь в ярко освещенную комнату, в которой нетрудно было узнать современную медицинскую лабораторию, оснащенную рабочими столами, газовыми горелками и разными мелкими приборами загадочного назначения. Вдоль беленой дальней стены выстроились водопроводные краны с ванночками, а на полках и столах стояли разнообразные бутыли с пробками, наполненные плотной люминесцирующей изумрудной жидкостью. В комнате, которая, возможно, когда-то была кухней, царили чистота и порядок.
      Профессор Воробьев поднял руки:
      — Двадцать лет медицинских научных исследований! Товарищ, подобной лаборатории нет нигде в мире — ни в Германии, ни во Франции. Это уникальное оборудование, изобретенное здесь, в Харькове. Я могу продемонстрировать вам процедуры, которые намного превосходят уровень современной буржуазной науки. По правде сказать, только при участии рабочих и крестьян лаборатория достигла такого успеха. Мои процедуры — чисто советские.
      — Не сомневаюсь, — холодно улыбаясь, сказал Астапов. — Насколько я понимаю, часть разработок проводилась в Болгарии?
      Воробьев поморщился.
      — Горком и милиция провели тщательное расследование, — объявил он. Городской комитет Партии большевиков по сути управлял городом. — Я тот, за кого себя выдаю, и я лояльный гражданин, за меня могут поручиться товарищи Мюллер, Гуменченко и Шулевич. Понимаете, товарищ, время было непростое, город обстреливали с двух сторон. То прошел слух, что белые заберут в армию всех мужчин до 65 лет. То — что красные расстреливают всех, кто закончил университет. Даже те, кто был верен пролетариату, не знали, куда бежать. Бежал весь город. Я решил пробираться в Софию, мне это казалось наиболее логичным, там у меня были коллеги, они предлагали мне возможность продолжать исследования… Но я всегда собирался вернуться в Харьков и служить революции. И, как видите, я так и поступил!
      Астапов разглядывал лабораторию, особенно — неизвестные ему приборы. Он заметил, что некоторые изготовлены за границей, и рассеянно погладил пальцами небольшую реторту. Лаборатория плавно переходила в цепочку комнат, которые когда-то служили буфетными и залами. Комнаты освещались зеленым светом примерно того же оттенка, что и цвет жидкости в бутылях. Стены были увешаны неясными анатомическими схемами. Астапов вошел в последнюю комнату, где было холоднее всего, и остановился на пороге. На лабораторном столе лежал голый человек с зияющим бурым разрезом на животе.
      — Прошу прощения, — сказал Воробьев, догоняя Астапова. — Я был занят рутинным извлечением органов. Я писал об этом в своем прошении горкому. Последние два года я работал над систематической консервацией индивидуальных органов. Они по-разному реагируют на процедуры. С мягкими тканями труднее всего.
      Астапов из вежливости пробормотал что-то утвердительное и подошел к телу. Это был очень крупный мужчина. Тело было местами порезано и заштопано, зияла пустая глазница. В смерти лицо обмякло и утратило всякое выражение. Лишь в чертах лица осталось что-то восточное.
      — Он из морга?
      — Да, конечно. Горком разрешил, — повторил профессор. — У меня есть документы, вот они…
      — Я не из горкома. — Астапов повернулся и наклонился к банке, стоявшей среди прочих на длинном деревянном некрашеном столе. Он вгляделся в мутные глубины и обнаружил, что стоит лицом к лицу с маленьким терьером, который плавал в жидкости, закрыв глаза и деликатно растопырив лапы. Астапов отпрянул, хотя зрелище ничуть не внушало ему отвращения или иных неприятных чувств. Это скорее была память о том, что когда-то он мог испытывать отвращение. Он встал перед профессором.
      — Я из Москвы, — объявил он.
      — Из Москвы, — отозвался Воробьев. — Это большая честь для меня. Это большая честь для Харькова.
      — Вы выписываете иностранные журналы, — сказал Астапов. — Например, «The Annals of Necrology». «Monatsschrift f?r Anatomie und Histologie».
      — Это профессиональные издания, все до единого, — настойчиво произнес Воробьев. — Их также получает Академия наук в Москве.
      — И еще вы переписываетесь с иностранцами.
      — Да, с коллегами. Некоторые из них буржуазны, но сам Ильич сказал, что нам есть чему поучиться у европейской науки.
      Астапов кивнул — ответ был правильный, — и стал ходить меж столов, барабаня по ним пальцами. В белых фарфоровых мисках плавали куски сырого мяса. Влажный химический запах, наводящий на мысль о подземном царстве, был вездесущ, и через мгновение Астапов уже привык к нему.
      — Какая часть вашего оборудования абсолютно незаменима для проведения процедуры?
      Воробьев покраснел:
      — Я уже обсуждал это с товарищами из горкома. Товарищ Мюллер может поручиться за мою политическую сознательность и мой научный авторитет. Это вам не какая-нибудь будка, которую можно поднять и перевезти в соседний квартал! Это развернутая лаборатория с хрупким и незаменимым оборудованием, которое я привез из-за границы за свой собственный счет. Я занимаюсь важными научными исследованиями, и если Партия желает, чтобы я продолжал…
      Он замолк.
      — Я же вам объяснил, — сказал Астапов. — Я не из горкома. Я просто спрашиваю, что из этого вам нужно взять с собой.
      — С собой? Куда?
      Астапов ответил не сразу. Он отвернулся и пошел по комнате, разглядывая мебель. Лаборатория была хорошо обставлена, стены понизу отделаны панелями, люстры и лампы бронзовые.
      — У вас есть другие образцы, помимо этого экземпляра?
      — Разумеется, — ответил Воробьев. — Но, товарищ, прошу вас, объясните, по какому вы делу. Если вы не из горкома…
      Астапов дошел до ряда дубовых шкафчиков с горизонтальными неглубокими ящичками. Он понял — это именно то, что он искал. Ящички были аккуратно помечены, цифры с четкими росчерками. Все располагалось в хронологическом порядке, и годы убывали сверху вниз — 1923, 1922, 1921… Дойдя до 1910, Астапов остановился. Он нагнулся и схватился за ручку. Ящичек, выстеленный бордовым бархатом, бесшумно выехал наружу.
      В ящичке лежал младенец, мальчик. Он был совершенно голый, кожа розовая, пенис лиловый, губы приоткрыты, словно в поцелуе. Глаза были закрыты, и большая круглая голова украшена прилизанными черными волосами. Астапов коснулся груди младенца, ощетинившейся золотистым младенческим пушком. Кожа была неприятно мягкой и податливой.
      — 19 ноября 1910 года, по новому стилю, — сказал Воробьев. — Одна из моих наиболее успешных первых процедур. С тех пор, конечно, я значительно усовершенствовал технологию. Как я уже объяснял товарищу Мюллеру, жизненно важно соблюдать уровень щелочности и начать процедуру как можно скорее после наступления смерти…
      Астапов перебил его:
      — Партия выделила нам поезд. Мы едем в Москву. Будем на месте завтра утром. Возьмите с собой все, что нужно для ваших процедур: оборудование, жидкости… — Астапов прервался, не зная, что еще назвать. — Возьмите младенца. Возможно, другие ответственные лица захотят на него взглянуть. И, конечно, все личные вещи, какие вам понадобятся. Нам надо выехать немедленно.
      — Это невозможно. Какое вы имеете пра…
      — Я уполномочен ЦК, — ответил Астапов, несколько преувеличивая. Он был уполномочен только одним членом ЦК.
      Воробьев умолк и побелел. Он посмотрел на гостя, словно увидел его впервые.
      — Что — Ильич?.. — пробормотал он.
      Астапов кивнул и отвернулся. Воробьев, видимо, решил, что московский гость прячет слезы. На самом деле чувства Астапова, оказывавшие себя слабой улыбкой, которую он пытался жестоко подавить, были смешанные и противоречивые, и по крайней мере частично близились к пьянящей радости. Младенец. Астапову послышалась музыка: патриотическая, военная, самоотверженная. Младенец заключал в себе необозримые возможности — гораздо шире, чем могло бы помститься ему в краткие минуты его жизни, когда ему светило стать мужицким байстрюком в русской деревне. Музыка грохотала в ушах.

Тринадцать

      Лицо. Гиперборейская улыбка, азиатские глаза, густые брови, лысина, туго натянутая кожа аскета, песочного цвета бородка, снисходительный наклон головы. Глаза, в которых светится воля алмазной твердости. Освещение неудачное, ставили его идиоты, но блик на лысине Ильича можно было считать маяком, лучом, исходящим от его черепа. На самом деле неплохой эффект, особенно если остальное тело — в тени.
      Надо использовать фон. Использование фона, пейзажа — новое слово в технике кино; пейзаж сообщал, что Ильич находится в столице нашей Родины. Он всегда высился на переднем плане, доминируя над пейзажем. Ильич в кремлевском дворике, говорит с Зиновьевым, инструктируетего, чуть изогнув спину, отклоняясь. Ильич произносит вдохновляющую речь на Тверской, перед памятником Юрию Долгорукому, основателю Москвы. За статуей трепыхался флаг, предположительно красный (советский кинозритель автоматически воспринимал флаг красным, хоть камера и не различала цветов). Ильич на набережной Москва-реки. Опять в помещении: Ильич у стола, в круге света, точно на острове, пишет, искренне забыв про кинокамеру.
      Ильич с кошкой, в невероятно скупо обставленной квартире. Рядом, скрестив руки на груди, сидит Крупская, мрачная, некрасивая до последней черточки. Ильич улыбался, но в глазах не было ни намека на юмор. Кошка лежала на коленях, ей, как и всему континенту, некуда было деваться из цепких рук Ильича. Ильич молчал — энергия, которую он обычно тратил на разговор (на радость! на счастье!) уходила на кошку, которую он непреклонно гладил. Он глядел в камеру и приятно улыбался, совершая одинаковые поглаживания с неизменной силой. Еще минута съемок — и кошка не выжила бы.
      Астапов безостановочно курил. Иногда он провожал взглядом пряди дыма, дрейфующие к потолку вагона. Он уже много раз видел эти фильмы и детально знал каждый кадр вплоть до мерцающих дефектов эталонной копии. Однако он никогда не уставал смотреть на Ильича: каждый кадр показывал, как надо снимать великого вождя. Ильич никогда не входил в кадр и никогда не выходил из кадра; сцена начиналась и кончалась его присутствием. Либо руки, либо тело Ильича обязательно двигались. Глядя в объектив камеры, Ильич видел зрителей.
      Снаружи воздух бился о стены мчащегося вагона.
      Вот самые свежие кадры: сняты осенью и сейчас лежат в Наркомпросе. Освещение плохое. Крупская все время жаловалась, что от юпитеров жарко, и никто не посмел ей перечить. Фильм был непригоден к использованию, Ильича едва видно в темноте, только глаза блестят — болезненным, а может, безумным блеском. Глаза не отрываясь смотрят на оператора, и взгляд их — словно вид через замочную скважину на совершенно иной пейзаж. Тогда Ильич, видимо, уже утратил способность к мышлению. Осталась только сила воли. Фуражка стала Ильичу велика. Крупская из экономии не покупала другую.
      — Он ведь еще не умер?
      Астапов не слышал, как из соседнего вагона подошел Воробьев. Астапов не мог бы сказать, сколько времени профессор смотрел фильмы, и какие мысли они у него вызвали. Было около двух часов ночи.
      — Нет, Ильич жив, — сказал Астапов, обдумывая будущие интертитры. — Ильич живой. Ильич будет жить.
      — У него был еще один удар, — догадался Воробьев.
      — Не один. Самый последний случился вчера, и с тех пор Ильич только изредка приходит в сознание. Признаки жизни слабые. Врачи говорят, что надежды мало.
      Воробьев фыркнул:
      — Врачи говорят, что надежды мало, потому что им недостает воображения. Для них жизнь и смерть — противоположности, как если бы организм в конкретный момент времени мог находиться только в одном из этих состояний. Они, как древние люди, считают смерть полнейшим отрицанием человека; так называемая душа отлетает мгновенно, словно ей надо успеть на поезд. — Он помолчал. — Насколько я понимаю, вы сноситесь с Москвой по телеграфу. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы они передавали сведения о пульсе и температуре тела Ильича.
      В этот момент изображение дернулось и фильм кончился, приемная катушка завертелась, не встречая преграды, и белый свет, выплеснувшийся на экран, осветил обоих. Они поглядели друг на друга, словно впервые, и на лице Воробьева забрезжила улыбка:
      — Астапово, — пробормотал он.
      Московский комиссар нажал на рычажок и вставил другую бобину. Когда фильм начался, опять появился Ильич — он что-то писал в ореоле электрического света. Сочетание освещения и процесса проявки давало неожиданный эффект — темнота за пределами круга света была не абсолютно черной, но обладала видимой текстурой, наводя на мысль о чем-то древнем и органическом. Астапов знал, что это можно использовать. Порой рама важнее картины.
      — Вы там были, верно? — спросил Воробьев, глядя в сторону, словно бы не желая испортить впечатление. — Примечательный, исторический момент, когда несколько дней размышлений позволили мне полностью преобразовать мою процедуру и немедленно опробовать ее на деле. Вы, конечно, понимаете, что стали свидетелем великого научного открытия.
      — Тогда все было иначе, — уклончиво ответил Астапов.
      Воробьев кивнул, поняв слова Астапова как упрек за ссылку на прошлое: большевики были чувствительны к самым странным вещам, в том числе — к прошлому. Он сказал:
      — Наверняка в комнате больного слишком жарко. Необходимо понизить температуру до, скажем, пятнадцати градусов по Цельсию. При нынешнем состоянии субъекта падение температуры на десять градусов вряд ли причинит ему существенный дискомфорт. И еще потребуйте, чтобы прислужники погасили все свечи в комнате. В век электричества свечи — пустая трата кислорода. Нам надо повыситьсодержание кислорода в помещении. Велите доставить кислородные баллоны и поставить в комнате больного к нашему прибытию. И не кормить субъекта ничем, кроме процеженного бульона.
      — Это продлит Ильичу жизнь?
      Воробьев мотнул головой:
      — От его так называемой жизни нет никакой пользы ни ему, ни, если уж на то пошло, мировому пролетариату. Эти меры надо принять ради того Ильича, который переживет прекращение биологических функций тела.
      — Мы пошлем шифрованное сообщение со следующей станции, — сказал Астапов. — Все будет сделано.
      Он поднялся, чтобы известить паровозную команду, но и он, и профессор стоя досмотрели фильм до конца еще раз. Астапов подумал, что плохое качество последнего фильма с Ильичом, быть может, — как раз то, что надо. В конце концов, какие-то части изображения на иконостасе тоже непросто было разглядеть. Если искусно заставить зрителя чуть-чуть напрячься, то разница между движущимися образами в кино и неподвижными образами на иконостасе станет еще меньше.

Четырнадцать

      Это была иллюзия. Начиналась она с серии неподвижных образов. Когда их быстро пропускали через электричество, создавался сон, в котором было движение, смысл и необузданная, бьющаяся, растерянная, раздавленная, озлобленная, исполненная надежд смертная жизнь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16