– Положим головы за святую Софию!
– Изомрем честно за Великий Новгород!
– На немцев!
И Тимофей кричал исступленно:
– В поход!
Думал недовольно об отце: «Зачем он так, когда надобно одиначество… Да я первый, хоть и не воин, пойду!»
На Софийской стороне небо заволокло темными тучами, а на Торговой продолжало ярко светить солнце, и от этого тучи над Софией казались еще темнее и чудилось: белые стены бесстрашно прорезают их, взвиваются в синь.
Шум утих, когда владыка поднял, словно для благословения, руку. На его зеленовато-бледном лице проступили крупные капли пота.
– Оружье на врага! – тихо произнес владыка, но людское эхо пронесло его слова до самого края площади. – Огонь, опали противных! И да утишит бури святая София, да отразит напасти и охранит града наши! С нами честной крест и правда! В поход!
Закричала, завыла площадь, потрясая оружием над головами:
– В поход!
«Старый ворон даром не каркнет», – одобрительно подумал Незда о владыке и прошептал вечевому дьяку:
– Читай!
Тот встал:
– От посадника Великого Новгорода Незды и от всех старых посадников, и от тысяцкого Великого Новгорода Милонега, и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, от черных людей, от всего Великого Новгорода, от всех пяти концов на вече, на Ярославском дворе, положили…
– В поход! В поход! – требовало в один голос вече.
Вступив в ополчение, Тимофей не сразу пошел домой, а долго еще стоял у берега Волхова, задумчиво глядя вдаль.
Солнце, похожее на раскаленный, медленно остывающий щит, уходило за стены Детинца,
и вдоль берега загорались на воде золотые костры. По течению реки легко скользила узкая ладья.
Тимофей медленно пошел улицами города, миновал двор, где строили стенобитные машины – пороки, и повернул в боковой проулок. Щедро развесила свои сережки ольха, в воздухе стоял запах свежего теса. Из мастерских еще доносились шумы трудового дня: не приглушенные, усталые, как это можно было ожидать, а яростные, спорящие с наступающей ночью.
Тимофей остановился на холме.
У города был свой голос: перекликались наковальни, мягко шипело под резцами станков дерево, плескалась о берег речная волна, серебристо звенели деньги.
Быстро смеркалось. На оранжевом небе чернели купола церквей, колокольни, деревья, зеленовато-оранжево отсвечивал Волхов. Потом на небе осталась лишь багряная полоса, а по реке шумливо побежали к берегу волны, поднятые караваном плотов.
Тимофей и не предполагал, что так любит свой город! Здесь излазил он каждый закоулок, исходил броды ручьев, сиживал на горках у Жилотуга и Гзени,
тонул в Мячином озере, сваливался с дерева у Антониева монастыря. На княжеском городище его застигла гроза, и он укрывался в подземелье давно порушенного капища.
Все было дорого его сердцу в том городе: и перунья – священная роща на берегу Ильменя, куда, по преданиям, ходил грустить Садко, и свинцово-бурые волны широкого Волхова, и эти бесчисленные, умеющие молчать соборы и монастыри, словно выросшие из самой новгородской земли, неотделимые от нее или построенные одним зодчим, влюбленным в бескрайние просторы, в суровую простоту.
– Прощай! – шептал Тимофей городу. – Увижу ли тебя, увижу ли Оленьку?
В последний свой приход к ней Тимофей услышал, как отец, завидя его в калитке, сказал Ольге сердито:
– Опять этот голодник!.. Неча приваждать.
Оскорбленный Тимофей, ни слова не промолвив, ушел. И сейчас не пойдет. А вот возвратится из похода… тогда…
Вдали, в центре города, могуче возвышался шестиглавый Софийский собор. И Тимофею казалось, что это стоят плечом к плечу шесть братьев-богатырей: старший и пять помоложе, все в шеломах и тоже зовут новгородцев в поход.
БОЙ У ОТЕПЯ
Возглавил новгородское войско торопецкий князь Мстислав Удалой, правнук Владимира Мономаха.
Был Мстислав человеком вспыльчивым, самолюбивым, не однажды ссорился с Новгородом, но быстро отходил от обид, если видел в том для себя выгоду, и увлекался заманчивым ратным делом.
Приглашенный новгородскими боярами возглавить поход в земли эстов, Мстислав для приличия немного покуражился, а потом, выговорив себе право беспрекословно распоряжаться войском, согласился и с присущим ему рвением повел подготовку похода. Начал он с обучения воинов: как вести сторожевое охранение, заманивать бегством, устраивать засады, кострами показывать ложный лагерь. Отдельно обучал копейщиков и щитоносцев, как, сомкнув щиты и выставив копья, ударять по неприятельским «крыльям».
– В бою не озирайся, – говорил он, – и ведай: коли побежал в страхе – до беды добежишь. Тебе же лучше, если будешь крепко за щитом стоять.
Потом для перевозки раненых выделил коней, по двое соединял их оглоблями с натянутым холстом.
Мстислав собрал сотских отдельно у себя в шатре, за городским валом. Усадив наземь, на звериные шкуры, постоял в раздумье, оглаживая темную, ладно вьющуюся бородку, скрывавшую сабельный шрам.
Мстиславу лет тридцать семь. Высокий, худощавый, он оставлял впечатление человека прямых, открытых действий. Обветренное лицо с густыми бровями, отвисшими усами, оттеняющими полные губы, было сейчас утомлено.
– Хочу остеречь вас, вои, – поднял он серые глаза, – не ставьте недруга овцой, мол, седлами закидаем, а ставьте волком и к схватке готовьтесь, не жалея пота. Лежаньем города не возьмешь. Заранее хочу обучить вас, как управлять боем… На то у вас стяги и трубы…
И он терпеливо стал объяснять, как во время боя собирать под стяги своих воев, показывать стягами, где враг, трубить нападение:
– Коли стяг возволочен,
то – начало боя. Старайтесь вражий стяг подсечь на позор и поношение врагу!
Отпустив сотских, Мстислав еще долго шагал по шатру. «Что еще надобно сделать? – думал он. – Построить камнеметы… всем конникам и пешцам раздать топорцы, чтобы держались на ремешке, пока из луков стреляют… В неприятельский стан охотников заслать во вражьей одежде…»
Мысль невольно обратилась к Новгороду. Быть в нем князем не хотел – небезопасно и хлопотно это в непокорном городе, а вот ходить в его защитниках… и чести прибавляло, и выгоды сулило немалые.
После холодных новгородских утренников зацвели наконец лилово-розовые кустарники пахучего волчьего лыка, развернулись листья черемухи, и осиновый пух стал комьями лепиться к ветвям деревьев.
В эти дни перелома к лету и решил Мстислав выступить.
Шестнадцатитысячное войско его, состоящее из дружин, охочих людей народного ополчения, владычного полка и полка, собранного в волостях – от четырехсот один вой, – двинулось пеше, конно и на ладьях к чудской земле. Впереди сторожа, затем рать и наконец обозы с кормом и доспехами. Где надо, прокладывали мосты и гати; останавливаясь на отдых, окапывались, расставляли вокруг повозки, и неутомимый Мстислав по нескольку раз за ночь объезжал посты, наказывал нерадивых.
Как-то на рассвете, когда сонная одурь валит даже самых крепких, он обнаружил прикорнувшего лучника Панфилку, что поставлен был стеречь обоз. Задрожав от бешенства, князь, не слезая с коня, стал плетью стегать оторопелого Панфилку:
– Будешь, холоп, службу нести как след? Будешь, голь поганая?
Рот его дергался, глаза побелели.
Кулотка проснулся от криков. Увидя окровавленное лицо лучника, подскочил к князю и, не думая, что делает, поддаваясь только чувству возмущения, рывком стянул Мстислава с коня, прохрипел:
– Пришибу! Думаешь, как князь, так те честь новгородска ни во что? Бей своих дружинников!
Рядом с Кулоткой выросли еще несколько бородатых воев с рогатинами.
– Полегче, – раздался сиплый голос одного из них.
Мстислав, опомнившись и зная, что с новгородцами шутки плохи, процедил свирепо:
– Одна кость! – Вскочил на коня и ускакал.
Оставшиеся молчали. У них уже отлегло от сердца, и они теперь чувствовали неловкость, что были так непочтительны к своему начальнику: чуть, грешным делом, не намяли ему бока.
– Строгонек! – снисходительно сказал наконец невысокий большелобый кузнец Есип, глядя в сторону исчезнувшего князя и виновато почесывая затылок.
– Службу любит, сильный сокол, – произнес тот же сиплый голос, что еще недавно предупреждал князя с угрозой: «Полегче».
«Сильным соколом» называли Мстислава заглазно, гордясь его смелостью.
Кулотка, вдруг снова рассвирепев, набросился на Панфилку:
– Ты чо, хухря,
воевать пошел аль пузо чесать?
Он в сердцах огрел Панфилку кулаком по шее, плюнул и отправился досыпать.
На третий день пути добыли вести: из города Киремпе, в верховьях рек Остры и Супоя, вышел две дневки назад обоз меченосцев. Мстислав наградил гонца и тотчас собрал сотских:
– Объявите охочим людям: кто со мной пойдет обоз перехватить?
Пожилой сотский Агафон заикнулся было:
– Негоже те, князь, самому ввязываться, чай, помоложе есть…
Мстислав гневно сверкнул глазами:
– То мне судить! Охотников пришлите к вечеру. Пусть головы окрутят убрусами, чтоб отличать своих в ночи.
Оставшись один, он продолжал обдумывать план ночного налета. Эту пусть маленькую, но дерзкую победу надо одержать во что бы то ни стало, тогда уверятся новгородцы в силе своей, взыграет в них боевой дух.
…Кто знает, что померещилось рыцарям, когда ночью обрушились на них со свистом и гиком дьяволы в белых арабских чалмах.
Успех превзошел самые смелые ожидания новгородцев. Одних только коней они захватили семьсот, перебили немало врагов, а в обозе у них обнаружили оковы, которые те везли для будущих пленных. Кулотка, потрясая связками оков, кричал восторженно:
– Рыли яму, да сами ввалились!
Ободренные первым успехом, новгородцы двинулись дальше, к реке Эмбах, где меж озер Чудским и Барца шли бои эстов с рыцарями за крепость Отепя.
Тимофей оказался в одном десятке с Кулоткой и очень был этому рад. Они вместе участвовали в ночном налете на обоз, достали себе доспехи, коней. На Кулотке была сейчас кольчуга, в руках – топор, у бедра – меч: не успел положить свое снаряжение в обоз. И топор и меч Кулотки казались игрушечными, не по росту его, Тимофей нет-нет да и поглядывал на своего нового друга, невольно улыбаясь.
– Ну чего смеешься, тараканий богатырь? – делая вид, что сердится, спросил наконец Кулотка и ладонью слегка ударил по верхушке Тимофеева шлема.
Тимофей зашатался в седле.
Лаврентий тоже был среди ополченцев (Незда послал его, заботясь о своем имени), ехал, уныло свесив голову.
Покачиваясь в седле, Кулотка развлекал воев:
– Ночь-то темна, кобыла черна, еду-еду да пощупываю – тут ли она, везет ли меня?
Вои хохочут:
– Не поперхнется!
– Как бродом идет…
– Верно сказываю, – сохраняя серьезность, продолжает Кулотка. – А то, робятки, еще вспомнил: стою я ономедни возле башни Детинца, ан женка Марфутка на возу едет, разогналась – хочет башню сбить. Я гляжу: куда башня полетит?
Новый взрыв хохота встречает и эту шутку.
– Ври, браток, да откусывай! – задорно прокричал Кулотке юнец с лицом, обросшим первым пушком. – Тебя послухать: на вербе груша!
Кулотка повел бровью в его сторону:
– Тож мне – браток! Ближняя родня – на одном солнышке онучи сушили! – И с серьезным видом, словно только что вспомнил наконец, где видел юнца, добавил: – Да это ты через забор козу пряниками кормил: думал, что девка?
…К Отепя, где на высоком холме с крутыми склонами засели рыцари, подошли в сумерках и обложили крепость со всех сторон полками.
Потекли ратные дни осады.
Одна сотня строила башни из бревен, другая неутомимо вела подкопы. Осажденные перехватывали подкопы встречными рвами.
На четвертый день осады рыцари прислали новгородцам записку на стреле: «Вам ли, свиньям, победить медведя? Пьет он воду из Двины, скоро напьется из Волхова».
Мстислав, прочитав это послание, заскрежетал зубами.
– Из Волхова воды не выпить, в Новгороде людей не выбить! – гневно сказал он и пошел к сотне, что возводила осадные башни: приказал строить и ночью.
На десятый день осады новгородцы подкатили башни к стенам крепости и из камнеметов стали бросать такие камни, что их едва поднимали четверо воинов.
Осажденные с вала скатывали огненные колеса, норовя попасть в башни. Отряду новгородских смельчаков удалось поджечь мост возле крепостных ворот. Тогда тевтоны прислали Мстиславу в знак перемирия копье; ожидая подкрепления, повели переговоры, стараясь затянуть их и выиграть время. Новгородцы доверчиво поддались на эту хитрость; когда же увидели вдали рыцарское подкрепление, оставили часть своих войск для продолжения осады, а остальных повернули лицом к пришельцам.
Подоспел и шеститысячный отряд эстов, влившийся в новгородское войско.
Наступила тревожная ночь. Каждому было ясно, что завтра – смертный бой, и та обманчивая тишина, что притаилась сейчас вокруг, делала предстоящее словно еще неизбежнее.
Кулотка и Тимофей, разбросав руки, лежали навзничь на заросшей ольхой и пахучими кукушкиными слезами лядине, вырубленной в лесу для посева. Не спалось. Июньские звезды помигивали в темном высоком небе. Зеленоватые искры светляков казались отражением звезд. От земли исходила теплая сырость, пахло лесной прелью. Временами где-то совсем близко тоскливо кричала выпелица, шелестел крыльями полуночник-козодой. Собственно, тишины не было. Лес жил своей особой, ночной жизнью, наполненной вкрадчивыми шорохами, неожиданными звериными вскриками, писком летучих мышей, грузной медвежьей поступью, мельканием бабочек-совок, и человек здесь казался лишним и ненужным.
– Почему это, – шепотом спросил Кулотка, с трудом сдерживая готовый прорваться бас, – сначала блескавица
бывает, а потом гром?
Кулотка, как и большинство новгородцев, цокал, и поэтому у него получалось «поцему».
Тимофей повернулся лицом к Кулотке, оперся головой на руку.
– Да ведь, коли дровосек вдали древо рубит, мы прежде зрим, как он замахивается, а следом стук слышим. Видно, стуку и грому тоже время надобно добежать до нас. Сначала Илья Пророк копье мечет, потом колесница его грохочет…
– Истинно! – радуется Кулотка. – Голова ж у тебя! – восхищенно говорит он.
– Как у всех! Вот возвратимся домой, я те грамоте обучу…
– Не-ет, куда мне! – беспечно тряхнул кудрями Кулотка. – Борода выросла, а ума не вынесла… У меня, окромя вот этого, – он поднял огромные, как кувалды, кулаки, – ничего нет. Не по моей головушке вся сия премудрая хитрость. Вот если те понадобится хрящики кому обломать, тут Кулотка первый человек!
Они снова умолкли. Тонко зудели комары, за бугром надрывались лягушки, от звездного Лося, стоящего головой на восток, отделилось и упало копытце.
– Ты о чем сейчас помыслил? – спросил Тимофей, продолжая смотреть в темень, где исчезла звезда.
– Да так… – вздохнул Кулотка.
Он постеснялся признаться, что думал о маленькой своей невесте Настеньке. Она одна умела и укротить его буйство, и нашептать такое, от чего сладко щемило сердце. Кулотка любил, взяв осторожно в свою ладонь крохотную руку девушки, нежно гладить ее и шептать бессвязные слова, такие непохожие на те, что говорил он обычно.
– А я… об одной… – тихо начал Тимофей. – Так она мне дорога и мила. Неужто не увижу боле?
Кулотка, словно стряхивая с себя наваждение, грубо расхохотался:
– Неча нам нюни распускать!
Тимофей насупился и умолк.
…На рассвете войска выстроились друг против друга. Тускло блестели новгородские шеломы с шишаками, трепетали разноцветные стяги на копьях – у каждой сотни свой цвет. «Чело» – головной полк – Мстислав выдвинул, а «крыльям» приказал ждать сигнала.
Впереди немецких рядов гарцевали на конях командоры. Влажный ветер, налетая порывами, рвал их белоснежные плащи с нашитыми красными мечами и крестами, и чудилось, бьют крыльями хищные окровавленные птицы.
Тимофей, в шеломе с бармицей, прикрывающей затылок, напряженно вглядывался в неприятельское войско.
Все было необычно в это утро: и словно вздрагивающая пугливо земля, и чужое, суровое небо. Казалось бы, знакомо начинался рассвет – алыми волнами, голубыми разводами. Но к алому цвету примешивался свинец, а голубой был замутнен. И хмурый лес, виднеющийся вдали, темнел неприветливо и мрачно.
Тимофей снова подумал о возможной гибели своей и не поверил в нее, не смог представить, что мир останется, а он исчезнет.
Сбросив с головы шелом, отчего буйный чуб заиграл по ветру, на середину темно-бурого поля выехал Кулотка, оглядел неприятелей синими, охмелевшими от бесстрашия глазами, крикнул с издевкой:
– Кто, храбрецы, на левую руку пойдет? Ай животы свело?!
От вражьего стана отделился всадник. Грудь его облегали латы. Кольчужные чулки, наплечники и наколенники довершали снаряжение. Выл он так же высок, как Кулотка, и тоже для чего-то снял шлем. Льняные волосы обрамляли иссиня-бледное продолговатое лицо с тяжелым подбородком.
Рыцарь разгорячил коня и с копьем наперевес, держа его левой рукой спереди, а правой сзади и не выпуская повода, устремился на Кулотку. Вот он все ближе, ближе… Кулотка крутнул своего коня, сверкнул топор на длинной рукояти и, вонзившись в древко копья, перерубил его.
Войска вздрогнули и, напружинясь, замерли. Немец рванул меч из ножен. В то же мгновение Кулотка левой рукой с силой запустил во всадника боевую гирю, и она сбила его с коня. Падая, рыцарь придавил меч своим телом, и он глубоко вошел в землю. Но, не растерявшись, немец выдернул из-за пояса длинный кинжал шириной в ладонь и подсек им сухожилия коня Кулотки. Конь повалился, а Кулотка перелетел через его голову. Вскочив, он выхватил секиру.
Некоторое время Кулотка и его противник кружили, словно каждый выискивал уязвимое место у другого. Но вот рыцарь молниеносным движением полоснул Кулотку кинжалом по лбу. Тот, немного отступив, с размаху опустил секиру на голову врага.
Обтерев рукавом кровь с лица и сверкнув бешеными глазами, крикнул:
– Давай, медведи, скорей замену! Кулотке некогда!
Новгородское войско загрохотало, заулюлюкало, а рыцарское, глухо рыча, двинулось вперед.
Воинственно заиграли новгородские трубы, забили бубны, захлебнулись пронзительно-тонко переливчатые свирели. Ощетинились копья, замерли стрелы на дрожащей, до отказа натянутой тетиве, сулицы,
занесенные для броска, нетерпеливо ждали своего полета.
– Вперед, за честь новгородску!
– Вперед, храбры!
Из-за леса выползла черно-сизая туча, подбитая золотом.
Начинался бой.
Ложно отступая, Мстислав втянул основные силы рыцарей в лес. И хотя немцы дрались отчаянно, преимущества оказались на стороне новгородцев – в своих легких доспехах они могли ловчее изворачиваться на узких просеках, быстрее передвигаться.
Тимофей сидел в засаде правого крыла, в ровчике, обросшем колючим чертополохом и липкой малиновой смолкой. Еще утром его дважды ранило стрелами, он потерял много крови, но не думал об этом. Возле Тимофея зябко ежился, несмотря на жару, Лаврентий. Он, казалось, хотел уйти в землю, не слышать свиста стрел, от которого все сжималось внутри, лязга щитов и мечей, конского топота.
На Лаврентии – кольчужная рубаха с короткими рукавами, прорезями спереди и сзади, бляхами. Стоячий воротник кольчуги туго стянут тесьмой. Но и в этом облачении Лаврентий не выглядел воем.
Уткнувшись головой в молочай, отчего лицо его покрылось белыми каплями, Лаврентий смятенно молился: «Господи, пронеси беду… Убережусь – построю те храм великий, только пронеси… Ну какой я воин – сам видишь…»
Приближался конский топот. Лаврентий пугливо приподнял голову – вражья конница мчалась прямо на их засаду.
Ее подпустили совсем близко и встретили тучей стрел. Храпя, начали падать кони, сваливаться всадники, уцелевшие поворачивали коней назад. Один рыцарь, круглый, как бочка, в латах, не сумел повернуть коня, тот переметнулся через кусты и, тяжелораненый, припал на колени. Всадник выпростал ноги из стремян и, увидев прижавшегося к земле Лаврентия, прыгнул на него, как коршун на кролика. Лаврентий пронзительно завизжал и потерял сознание.
В мгновение ока Тимофей подскочил к рыцарю и со всего размаха опустил палицу на его голову. Рыцарь покорно повалился на бок.
Тимофей, еще дрожа от возбуждения, с неприязнью поглядел на продолжавшего лежать ничком Лаврентия. Тот зашевелился, но голову оторвать от земли не решался. Рывком Тимофей приподнял его за шиворот, встряхнул так, что зазвенела кольчужная рубаха. Гневно глядя в раскисшее бабье лицо, прикрикнул:
– Лик-то людской не теряй! Слышишь?
Из засады нежданно выдвинулся новгородский полк; рубя и захватывая в плен, погнал перед собой рыцарей. Среди них началась паника. Магистр, оставив на поле боя свой шатер, утеряв плащ, первым скрылся в крепости; вслед за ним прискакали фогты-командоры и орденские братья из капитула.
Далеко за полдень новгородские войска, штурмующие Отепя, взяли город на копье, ворвались в него через пролом.
Мстислава видели в самых опасных местах: на стене, в гуще городского боя. С топором в руках он врубался в неприятельские ряды, как в густой лес, прокладывая просеку. Шелом его был вдавлен, обрызган кровью, левая рука перевязана.
Кулотка у пролома городской стены показывал эсту, как метать камни порокой.
– Ты, друже, не торопись… Гляди, как надо… – говорил он. Кусок тряпки с запекшейся кровью багровел у него на лбу.
К вечеру бой закончился. Трепещущий на ветру княжеский стяг сбирал войско. Отряды похоронников рыли ямы для убитых, записывали их имена.
«Дрались храбры, не слыша ран, не имея страха в сердце, и погибли: щитник Нежила, гвоздочник Яков, котельник Иван, кожевник Антон, литец Микифор…»
Списки росли и росли…
Дружинники, тысяцкие и сотские делили захваченное добро.
Усталой походкой, едва держась на ногах, Кулотка прошел мимо пленных, лежавших на пустыре у городской стены. Тяжелораненые стонали, просили пить, хрипели предсмертно. Кулотка в раздумье остановился возле них, повернулся, пошел назад. Достав в обозе ведро, наполнил водой из колодца, понес раненым. Увидя недоуменный взгляд Лаврентия, сказал виновато:
– Лежачим…
Мстислав Мстиславич возле конюшен повстречал молодого новгородца. Тот, радостно сияя глазами, тащил за узду статного коня, отбитого в городе.
Князь оценивающе оглядел добычу. Бросил через плечо дружинникам: «Мой се конь…» – и продолжал путь.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Сотворив выгодный мир с рыцарями, Мстислав приказал войску собираться в обратный путь.
Глядя, как нагружают суда, захваченные у тевтонов, Мстислав радовался богатствам, что успел сам прихватить. Думал о том, как довольны будут новгородские купцы, – для них он снова расчистил путь.
На одной из ладей, под парусами, сидели Кулотка, Лаврентий и Тимофей. Лаврентий с завистью разглядывал золотую гривенку на груди Кулотки, полученную им за воинство. Сам князь сказал Кулотке: «Воин сей храбросерд и крепкорук», – и нахмурился почему-то при этом.
Кулотка перехватил взгляд Лаврентия и презрительно покривился – не любил нездовское отродье. Еще в Новгороде всячески выказывал ему свою неприязнь: будто нечаянно наступал на ногу, при встречах так стискивал руку, что Лаврентий корчился от боли, называл его рохлей и скудобородым. А то замахивался, делая вид, что хочет ударить Лаврентия, сам же медленно подносил руку к своей ноздре, очищая нос, брезгливо разрешал: «Живи, живи, пужливый, не трону…»
Сейчас, сидя в ладье, Кулотка вдруг потянул воздух расплющенным носом:
– А чтой-то вроде бы смердит?
Лаврентий тоже доверчиво понюхал:
– Не чую.
– Ты, телолюбец, поди, не выстирал порты после прыгуна того? – спросил Кулотка и захохотал. – Э-эх, вошь в сметане!
Тимофею и раньше не нравились издевки Кулотки, а сейчас, взглянув на несчастного, сгорбившегося от унижения Лаврентия, заметив, как порозовела мочка его большого, когда-то надкусанного собакой уха, Тимофей вскочил так, Что ладью качнуло, и, подойдя со сжатыми кулаками к насмешнику, произнес, задыхаясь:
– Не смей… поносить… Друг он мне…
Родимое пятно на левой щеке его побледнело.
Кулотка в первое мгновение даже опешил, потом удивленно подумал: «Вот сморчок! Костьми стучит, пупок к хребтине прилип, а туда ж, распыхался! Да я тя пальцем ткну – рассыплешься». Однако что-то в глазах Тимофея, во всем облике его было такое, что не разрешило Кулотке грубить, вызвало еще большее уважение к Тимофею, и он примирительно сказал, улыбнувшись:
– Ты со мной помягче, я на голову слабый.
Но Лаврентия после того не трогал.
Тимофей же во все время пути до Новгорода старался, как только мог, дружелюбнее относиться к Лаврентию, даже подарил ему поясной нож с черенком в серебре – единственное, что досталось ему в бою при Отепя.
Суда приближались к Новгороду. Еще с Ильменя, окруженного золотистым прибрежным песком, все увидели купола Георгиевского собора. А когда подплыли ближе к городу, он распахнулся во всей своей красе: с Детинцем, обнесенным каменной стеной, с башнями-кострами у въездов, с кустами церквей на Дворище, Торгу и Опоке, с валом, огибающим город, с посадами и слободами, подступающими к широкому кольцу монастырей. Прямо от «концов», от въездных ворот, уходили в неоглядную даль – на Водь и Карелу, на Задвинье и Заволочье, на Печору и Пермь – дремучие леса новгородских владений.
Было тихо. Низко летали чайки. Темно-синяя с золотой гривой туча плыла по небу, отражаясь в Волхове, цепляясь крылом за высокую арку радуги. Тимофей стоял в ладье в полный рост. Удивительно часто менял свой облик Волхов! То становился неприветливым, сурово-свинцовым, то зеленовато-розовым и нежным. Или вдруг серебрился щедро и весело, когда улыбалось ему солнце, и тогда на душе светлело и хотелось петь о жизни, что так многолика. «Где найти краски, чтобы написать сие?» – думал Тимофей. Он жадно глядел на родной город, силясь угадать в этом сплетении улиц и садов домик Ольги, с деревянным коньком на тесовой крыше, с голенастой березой у ворот.
На ладьях забили в литавры и бубны, заиграли сурны.
Город встречал на мосту, у причалов, где вои сходили с судов.
– Слава храбрам! Слава! – неслись со всех сторон крики. Летели вверх шапки, играли дудки-кувички, звонили благовестники.
Архиепископ встречал на Пробойной улице крестами, чудотворными иконами и молебном. Мостовые, площадь заполнили игумены, протопопы, дьяконы, иноки, певчие, пономари. Вышел весь священный собор, воеводы и посадники. Народ обнимал храбров, нес их на руках; голосили жены и матери погибших, неистовствовали колокола…
Крестный ход остановился с молитвой у образа богородицы, нарисованного на городских воротах. Курились кадильницы, склонялись серебряные опахала-рипиды, слышалось церковное пение, и весь этот шумный людской поток двинулся к храму премудрой Софии, что по-прежнему величаво возвышался молчаливыми стенами. Казалось, они впитали в себя все солнце, что скупо отвела природа и холодному Волхову, и суровым окрестностям города, и потому так щедро серебрились.
Вечером, после всенощной, во владычных палатах начался боярский пир – чествовали Мстислава. А на Рогатице, Нутной, Чудинцевой улицах расставили столы для храбров – город угощал ратников мирской бражкой.
Дома Тимофея ждало тяжкое горе: неделю назад был убит у моста неведомыми злодеями отец. Соседи говорили: «Нечисто это, не иначе, стал он кому-то поперек». Незадолго до гибели отец Тимофея схлестнулся на улице с Нездой, крикнул ему: «Без стыда лица не износишь!» Грозился вывести на свет лжу какую-то. Но об этом соседи Тимофею не рассказали. Зачем подозрением сердце ему ранить. Может быть, Незда тут и ни при чем.
Тимофей потерянно бродил по опустевшей избе, наполненной с детства знакомыми запахами дубленой кожи, воска, извести, в которой мокли шкуры, – отец делал ремни и переметные сумы. Об отце вспоминал как о человеке добром, справедливом. Правда, и вспыхивал он легко, как сухой трут, но никогда не носил камня за пазухой и, выложив все, что думал, чем был недоволен, сразу успокаивался и уже виновато поглядывал, словно сетуя: «Эх, опять не сдержался».
В свободные часы любил отец вырезать из дерева фигурки людей, животных, целые сценки: то охоту на лося, то медведя, пляшущего в окружении медвежат. Тимофей завороженно сидел где-нибудь рядом, боясь шевельнуться, громко дышать, и, не отрываясь, глядел на это рождение чуда из простой деревяшки.
А сколько диковинных сказок, поверий знал отец! Бывало, в зимнюю стужу привалится Тимофей к нему на лавке под полушубком и слушает тихий рокот отцовского голоса, а тот рассказывает: как построили Новгород, как прогнали князей на Рюриково городище, как друг отца, мастер Петрович, расписывал стены Спаса и, не боясь гнева князя Ярослава, сделал все по-своему.
«Что ж, – думал сейчас Тимофей, перебирая колодки, – лишнее продам, а сам наймусь подмастерьем к Есипу».
Сосед Есип тоже был кожевником, славился умением вырабатывать сафьян из козьей кожи, давно дружил с отцом Тимофея.
Во время этих размышлений Тимофея вошел бирюч, кратко сказал:
– Незда кличет.
Тимофей накинул легкий опашень, заломил изрядно порыжевшую от непогоды шапку, подумал, усмехнувшись: «В брюхе солома, а шапка с заломом», – и отправился к посаднику.
Шел широким, решительным шагом, немного отбрасывая назад и за спину правую руку, вскинув голову.
Вечерело. Между туч проступили розовые полыньи, пролегли чистые желтые разводья. Софийские купола затерялись в синеве, белые стены прочертили желтизну. Волхов был спокоен, и лишь временами легкий ветерок едва заметно рябил его ширь. Но вот розовые полыньи растеклись по небу, и тогда в синеву реки вплелся розовый отблеск и софийские купола тенью легли на Волхов.
Снова Тимофей на своей Холопьей улице! В походе, стоило закрыть глаза, представлял царапины на ее частоколах, резные украшения на крышах, на повороте – дубок в молодой листве. Даже выбоину мостовой, выщербленное бревно, что пора сменить, знал и видел издали, как едва приметную морщинку на лице матери.