Вспомнил улицу Сарая-Берке, по которой несколько лет назад везли колокол. Думал ли тогда о встрече такой, о том, как судьба изменится?..
— Я приглашаю вас в свою мастерскую, в Рим. Вы будете получать там ваши рубли в двадцать раз больше, чем здесь!
Он сказал это голосом человека, который понимает, что достоин благодарности. Бориску задел и этот тон и это предложение. «Не много ли мнишь о себе? — с невольным недружелюбием подумал он. — Небось считаешь, что только у вас умельцы?»
Но сдержал себя, с достоинством поклонился:
— Спасибо. Землю отцов оставлять не собираюсь… И здесь руки умелые надобны.
— Да вы не понимайте, от какого счастья уходить! — с недоумением воскликнул Бартанелло.
— Все разумею, — спокойно сказал Бориска. — Спасибо за честь, — твердо повторил он.
Через неделю после прихода Бартанелло приехала в Москву на небольших саночках — крытом возке — игуменья из монастыря Покрова Богородицы, дородная, краснощекая, с важной поступью и властной речью.
Игуменья побывала у дьяков Мелентия и Прокопия, заказала переписать для монастыря Евангелие, зашла к знакомой настоятельнице, а перед отъездом разыскала колокольного мастера.
Долго ходила вокруг колокола, словно трещину искала, того дольше торговалась — выжилила-таки два рубля! — и наконец договорилась, что привезет Бориска колокол в монастырь самолично.
Отъезжая на саночках от мастерской, мелко крестилась, шептала слова молитвы: уж больно статен да красив был мастер, греховные мысли вызывал.
СНОВА ВМЕСТЕ
Вскоре после заговенья [21] Бориска собрался в путь. Он оделся потеплее, приладил на розвальнях колокол, окрутил его веревками, сам сел впереди и выехал со двора. Бориска обогнал прачку-мовницу, на санях, везущую одежду, миновал сады и очутился за городом. На реке, у проруби, парни били палками по льду, глушили рыбу и вытаскивали ее баграми.
Пошел неторопкий снежок. Издали одинокий сизый тополь покивал Бориске вслед.
Москву еще не успело занести сугробами, ее только легонько припорошило, то там, то здесь виднелись чернеющие бока бревенчатых стен.
«Бартанелло напрасно приманивал, — думал Бориска. — Хоть и тяжко живется в земле нашей, а ни на какую иную не променяешь — своя и в горести мила… В „Слове о погибели“ сказано: „О светло-светлая и украсно украшенная земля русская! Ты многими красотами удивляешь“. Дивно-то как сказано! И верно — все дорого: и эти ели на опушке, и замерзшая Неглинка, и множество дымков из снегом припорошенных изб… «
Бориска еще раз с любовью посмотрел на Москву и неожиданно вспомнил, как несколько лет назад, осенней порой, он вот так же оглядывался на стены, глазами искал Фетинью. Стало грустно, тяжко на сердце…
Как зажили бы сладко, коли рядом была! Где она, ласонька моя единственная? Верно, сгубил ее лиходей…
Бориска нахмурился, плотнее запахнул тулуп; подавшись вперед, покрутил кнутом над конскими головами:
— И-е-е-ех, милаи! Что пригорюнились?
В монастырские ворота он въехал к концу седмицы [22]. В большом дворе, застроенном сараями, амбарами, чувствовалось обилие. У игуменьи в приемной толкался народ — богомольцы, мужики; пахло кипарисом, ржаным хлебом и луком. Игуменья виду не подала, что узнала Бориску. Когда он зашел, продолжала разговор с ниварями:
— Лес привезете — конюшни починить… А мы за вас, грешных, помолимся! — Она закатила глаза, повела снизу вверх жирным подбородком.
— Дак мы ж, матушка Агния, в прошлый месяц возили… — робко напомнил плешеватый старик, разминая в руках шапку.
Лицо игуменьи стало строгим.
— Не для нас усердствуете, для господа!.. Пряжу-то изготовили из льна, что дала? — резким голосом спросила она. — Сколь ждать?
«И здесь то же! — подумал Бориска. — А пошто и не быть, коли сам митрополит деньги дает в рост, когда и для него чужие руки убирают урожай, ловят рыбу, строят запруды… «
Наконец игуменья отпустила мужиков, сладенько пропела Бориске:
— А я-то тебя и не приметила… Привез, молодец, колокол? — Она заулыбалась умилительно.
Получив деньги за колокол, Бориска накормил коней, сам потрапезничал и стал собираться в дорогу. Стоя у пустых розвальней, возле самых ворот, он туже подтянул кушак и, надевая варежки, весело подумал о легком обратном пути.
Разгуливали по снегу галки. Несло из церкви ладаном. Там закончилась служба; неохотно зазвонил колокол. Звук у него был хриплый, надтреснутый. «Разве ж это звон!» — с пренебрежением подумал Бориска.
Через двор, не поднимая глаз, заплетающимися, мелкими шажками шли в свои кельи монашенки.
Бориска посмотрел на одну из них и обомлел.
— Фетиньюшка! — радостно крикнул он, не веря своим глазам.
Была она все такой же: та же родинка под левым глазом, те же зеленые глаза, широкобровая, любая.
Вот только осунулась, потускнело лицо, горестные складки легли у рта, и потому казалось — стал он меньше; да бледность покрыла щеки, и морщинки притаились у глаз.
Все это в мгновение разглядел Бориска.
Девушка бросилась к нему, припала к груди, и не успел никто во дворе слово промолвить, как Бориска прыгнул с нею в сани, глаза его сверкнули бешенкой — не подходи! — Он пронзительно свистнул и вихрем промчался мимо привратницы у ворот по дороге к лесу.
Кони, словно им передалось волнение хозяина, не мчались — летели стрелой.
В лицо Бориски ударяли комья снега, на поворотах сани заносило, и Фетинья, крепко вцепившись маленькими руками в их края, с тревогой глядела назад, нет ли погони.
Все произошло точно во сне, так быстро, так неожиданно, что они молчали, и, только когда серые стены монастыря скрылись из глаз, Фетинья вскочила, судорожно обняла сзади за шею Бориску — никакая сила не оторвала бы ее.
— Отрада моя! Дождалась тебя! — прошептала она и заплакала.
А немного успокоившись, еще всхлипывая, горячо зашептала, словно боялась, что кто-то услышит:
— Я не монашка-послушница, меня за строптивость и постригать не хотели. Я обещала Агнии: все едино убегу! Все едино! А она шипит… шипит… Всех послушниц защипала!..
Фетинья достала с груди колечко, что подарил ей Бориска, когда возвратился с похода, надела на палец. Спросила радостно и тревожно:
— Теперь как же нам? Князь розыск начнет…
— Не найдет, — сурово сказал Бориска и левой рукой крепко привлек к себе девушку, — никому не отдам! Головой лягу, а не отдам! Будем жить далеко… в лесу. Избу построю… Много ль нам надо? Руки есть, любовь есть… Хорошо будет! Да и не одни мы в лесу. Люду беглого там не счесть…
Кони мчались лесной просекой навстречу огненному диску солнца.
…Вторую седмицу ночами пробирался Бориска с Фетиньей дальними, глухими дорогами. Коней пришлось им продать.
В одном селении Бориске удалось купить для девушки теплую одежду, и теперь Фетинья совсем повеселела. Она то и дело начинала беспечально напевать, ласкалась к Бориске, и ей уже казалось дурным сном все, что произошло с ней за эти годы. На щеках ее снова заиграл румянец, а глаза точно омыло живительной влагой.
«Суженая моя! — глядя на нее, думал Бориска. — Одна лишь любовь умеет вернуть младость, до края наполнить сердце… «
Но Бориску не покидало чувство тревоги за любимую. В Москву он решил не заходить — бог с ним, с добром, все оно не стоило мизинца Фетиньюшки, ласкового ее взгляда. Ее надо было спрятать, уберечь, но куда податься, у кого искать помощи?
И тогда он вспомнил о деде Юхиме. К нему-то теперь и держал Бориска нелегкий путь.
Дед Юхим встретил их как родных. Много не расспрашивал, все понимал с полуслова. Когда Фетинья, изнуренная путем, улеглась спать с невесткой деда, он тихо сказал Бориске:
— В наших-то краях беглый люд силу немалую собрал… Бояр потрошат, добро грабленое отымают у них по справедливости… — Пошевелил густыми бровями. — Вожак у них зо-ол на богатеев, ох зо-ол! Верно, налили они ему в достатке кипятка под шкуру. Да и кому не налили? Зеньки ненасытные! — Помолчал и совсем тихо добавил: — Андрей Медвежатник звать… сбёг от казни…
Бориска задохнулся от волнения, вцепился пальцами в руку деда:
— Медвежатник? Это ж друг мой! Неужто жив? Дедусь, мне б свидеться…
— Повремени! — усмехнулся старик. — Фрол мой возвернется с охоты, сведет тебя к дружку…
…Фрол пронзительно свистнул, и эхо долго носило свист по лесу. Но вот где-то далеко раздалось уже не эхо, а такой же ответный свист. Фрол поднес ладони к губам и, загукав, прислушался.
Вскоре из-за кустов вынырнул небольшого роста рябой человек в кожухе. В руках он держал узкие вилы, острыми зрачками недоверчиво уставился на Бориску. Увидев Фрола, сразу успокоился:
— Ты чё?
Фрол не торопился с ответом; недаром дед о нем сказывал: «На пожар и то шагом ходит». Помолчав, попросил:
— Проводи к Медвежатнику, дело есть…
Они долго шли лесом, сбивая с веток снежные комья, продираясь сквозь заросли. В одном месте даже ползли под землей и, наконец, к вечеру очутились на поляне, возле небольшой избы.
Проводник остановился.
— Погодьте, — сказал он и вошел в избу.
Волнение все более охватывало Бориску, он напряженно глядел на дверь, за которой скрылся рябой. Но, когда на пороге появился рослый человек и Бориска увидел его лицо, он отпрянул. Нет, это был не Андрей! Разорванный рот сросся кое-как, из-подо лба в багровых шрамах чернел уголёк чудом уцелевшего глаза. Клочья седых волос выбивались на висках.
Человек сделал шаг к Бориске, с горечью спросил:
— Не распознал?
Только теперь, по голосу, признал Бориска Андрея, бросился к нему, прижался к изуродованному лицу.
Они засиделись до полуночи. Бориска рассказал свою историю, Андрей — свою.
— Я от мучителя через стреху убег… доски отодрал. Только ногти там оставил… Сестренка постельничего Трошки подобрала меня на пороге, прятала, выходила… А Кочёва, — Андрей скрипнул зубами, — сжег Подсосенки… Приказал солью посыпать пепел хаты моей… Жену привязал к хвосту конскому, волок по земле… Отца хворого убил, Семенову семью истребил…
На мгновение Бориска представил заплывшее жиром лицо Кочёвы, жесткие глаза Калиты. «Все вы зверюги лютые, перебить вас мало!»
— Дозволь с вами остаться? — попросил он глухо Андрея.
— А Фетинья?
— Единая у нас жизнь…
Андрей тяжело задумался.
— Оставайся, — наконец сказал он. — Ты умелец, поможешь нам волчьи ямы да хитрые засады для кровопивцев строить. Оставайтесь.
БОЙ В ЛЕСУ
Застыли деревья в предутренней мгле. Туман, как дым, стелется над землей, клубится меж стволов высоких сосен. Прокричал и умолк сыч.
Симеон едет на коне узкой тропой рядом с Кочевой, думает с раздражением: «По лесу нельзя без опаски проехать». Покосился недобро на Кочёву: «Блюститель!»
У воеводы еще более обычного лицо налито кровью: может, оттого, что новый серебряный шелом сдавливает ему узкий лоб, новые серебряные латы облепили грудь?
«Наконец-то отец убрал Алексея Хвоста, — продолжает размышлять Симеон, — и хорошо, что земли его Аминю отдал. Убедился, что предатель замыслил тайные сговоры с Рязанью».
Хвоста как-то поутру нашли на московской площади с проломленным черепом, немного не успел в Рязань сбежать. Князь приказал объявить по Москве: «Алексей от своей дружины пострадал».
Симеон усмехнулся: «Известна та дружина… Да и поделом подстрекале! Ему бы хотелось вернуть время, когда каждый боярин мнил себя властителем, а князья-спесивцы лишь о своих интересах пеклись. Вон на щите суздальцев лев изображен, стоит на задних лапах. И каждый, вроде Алексея, львом себя считал, хотя сам только хвост львиный».
Симеон подивился неожиданной игре слов, вспомнил, как в детстве, когда боярин проходил мимо, шептал ему вслед, но так, чтобы тот услышал: «Подожми хвост!»
Возникли одна за другой картины детства: игры на кремлевском дворе, прощание с отцом перед его отъездом в Орду, босоногая Фетинья в цветном сарафане…
С отроческих лет занимала она его мысли, не однажды видел он ее во сне, неотступно следил за ней издали, знал о ее встречах с Бориской и за то бешено ненавидел его. И, когда отец сослал Фетинью в монастырь, Симеон даже обрадовался. Стало как-то легче — пусть ничья, если не его!
Но весть о похищении Фетиньи из монастыря снова все всколыхнула в Симеоне.
Несколько раз порывался попросить отца отправить в леса розыск, поручить ему самому поймать отступников, да не решался, боясь этим выдать свои потайные думы.
Неожиданно один из всадников, едущих впереди Симеона, с криком провалился в яму, искусно скрытую ветками, мгновенно ушел в нее в головой. Конь, напоровшись брюхом на колья, заржал, захрипел предсмертно. Симеон побледнел, осадил коня. Отряд в нерешительности сгрудился — вокруг были глубокие болота. В ту же минуту, точно из-под земли, выросли люди с дубинами и вилами. Один из них, вцепившись крюком на длинном древке в ворот всадника, покряхтывая, силился стащить его наземь. Всадник упирался обеими руками в шею коня, противился, но наконец ткнулся головой вниз, повис, зацепившись ногой за стремя.
Симеону удалось, вздыбив коня, повернуть его и проскакать несколько шагов назад.
То там, то здесь стали приседать на задние ноги кони с подрезанными сухожилиями, биться, сбрасывая всадников.
Однако замешательство первых минут уже прошло, и воины Кочёвы, поспешно соскакивая наземь, вытаскивали мечи, рубил, и направо и налево.
Стоны, хруст костей, вой и крики становились все громче.
Рассвело. Вдали все яснее проступало сквозь деревья розоватое небо. Защелкал и, словно испугавшись топота, звона, вскриков, умолк соловей.
Бледный Симеон застыл у осины, прижавшись к ней спиной, держа перед собой наготове меч с тяжелой рукоятью.
Вдруг глаза княжича расширились. В нескольких шагах от него отбивался от пятерых воинов ненавистный Бориска.
«Значит, и Фетинья здесь!» — мелькнула догадка, и княжич притаился, продолжая напряженно следить из-за продолговатого щита за Бориской, готовый в любую минуту броситься на него.
Широко расставив ноги, Бориска, казалось, врос в землю. Топором на длинной рукояти он наносил точные удары и уже свалил троих, но в это время четвертый подкрался сзади и тяжелой сулицей проломил ему голову. Бориска зашатался, обливаясь кровью, начал медленно падать.
Нечеловеческий крик прорезал лес. Обернувшись на этот крик, Симеон увидел, как неподалеку рухнула без памяти Фетинья.
В несколько прыжков княжич очутился возле нее. Припав на колено, стал торопливо скручивать ей руки. Он побледнел, губы его дрожали, лихорадочная мысль опалила мозг: «Будешь теперь пленницей… моею пленницей». Пальцы плохо слушались его.
Фетинья приоткрыла глаза. Увидев склоненное над собой лицо Симеона, рывком освободила руки, вонзила ногти в дряблые щеки княжича; вскочив, отбежала в сторону. С растрепанными волосами, с исступленно горящими глазами, она прокричала, скорее даже прохрипела:
— Падаль!.. Ненавижу!.. Падаль!..
По лицу Симеона прошла судорога, он злобно взвыл, ринулся вперед и с размаху нанес Фетинье мечом удар по плечу.
Она беззвучно опустилась наземь, будто покорно припала к ней. Смертельная бледность покрыла ее лицо.
В это время рванулся из засады за бугром Андрей Медвежатник.
Еще сидя в засаде, Андрей понял, что перед ним отряд Кочёвы, и теперь, найдя уцелевшим глазом Кочёву, руша все на своем пути, пробивался к воеводе. Наконец встал перед ним лицом к лицу. Грудь Андрея тяжело вздымалась, внутри что-то клокотало, шелом из волчьей шкуры сдвинулся назад, оставляя почти совсем открытым лоб со вздувшимися, красными рубцами.
Кочёва сразу узнал Медвежатника. С выпученными от страха глазами, по-собачьи ощерив редкие зубы, он начал медленно отступать.
— Сосчитаться пришла пора! — глухо сказал Медвежатник и с вилами наперевес, почти касаясь ими круглого бухарского щита Кочёвы, двинулся на воеводу, испепеляя его угольком глаза.
Кочёва, пятясь, сделал несколько шагов назад, еще несколько шагов и вдруг исчез, тяжким грузом пошел на дно болота.
Андрей в ярости вонзил вилы в землю, заскрежетал зубами, из глаза его выкатилась слеза:
— Ушел, собака!
Он готов был зарыдать от бессилия, от неудовлетворенной жажды расплаты, броситься за Кочевой в болото, найти его там и душить, душить ненавистную глотку!
Андрей опомнился. Вокруг затихал бой. Большая часть воинов Кочёвы была перебита, кое-кому вместе с княжичем удалось пробиться назад, ускакать.
Андрей с трудом вытащил из земли вилы и подошел к Фролу. Тот с перерубленным, перевязанным плечом неторопливо рассказывал Рябому:
— Я на его верхом сел, да рылом-то о корягу, рылом…
Андрей пошел меж тел, разбросанных по земле, — многие лежали, сцепившись с врагом, будто и в смерти продолжали бой. Сняв шапку, Андрей постоял возле Бориски.
— Убитых закопать, — глухо приказал он Рябому. — Раненых с собой возьмем… Подадимся вглубь…
Рябой подошел к телу Фетиньи. «Эх, жаль молодицу! Лежит, словно уснула, подложила кулачок под щеку. Лучше б меня, чем такую, — жизни не узнала… «
Она и здесь успела стать общей любимицей — обшивала, обстирывала всех, звонкой песней прогоняла угрюмость. А ее трогательная любовь к Бориске подкупала: радостно было видеть, что есть на свете такая нерушимая верность.
— Давай вместе их похороним… — предложил Рябой помощнику и начал ожесточенно рыть мечом могилу.
Вырыв глубокую яму, они подошли к Бориске, приподняли его, чтобы подтащить к могиле, уже понесли было, когда Бориска застонал.
— Жив! — радостно воскликнул Фрол и припал к груди Бориски. Сердце едва слышно билось, замирало, точно раздумывало, надо ли сделать еще удар. — Жив!
Закопав Фетинью и других погибших, они приложили к ране Бориски листы подорожника и, осторожно ступая, понесли его в глубь леса на носилках из сплетенных веток.
…Бориска пришел в себя на третий день, попросил пить, тихо сказал:
— Фетиньюшку покличьте…
Но никто ему не ответил. Бориска приподнялся, затравленно поглядел на опущенные головы товарищей, разом понял, в чем дело. Судорожно всхлипнув, опять погрузился в беспамятство. Он бредил, пытался вскочить с носилок:
— За что ж они ее?.. Ее-то за
Наконец утих, а еще через три дня с трудом поднялся; лицо осунулось, постарело. Глубокие морщины пролегли меж бровей. Глаза глядели сурово, в них словно спекся гнев. Кругом стояла тишина, только временами по верхушкам деревьев проходил ветер.
— Сколь наших осталось? — спросил Бориска идущего рядом Андрея.
— Меньше сотни…
Бориска сжал зубы. Оперся о палку, что держал в руке. Глядя прямо перед собой, сказал:
— Ничего. Теперь каждый за троих драться будет, зубами рвать глотки мучителям…
И медленно, упорно, словно преодолевая тугой ветер, пошел вперед.
МОСКВА КРЕПНЕТ
Торг раскинулся сразу у причала, взбегал вверх, к кремлевским стенам, будто искал у них охраны. От Бронной и Кузнецкой слобод несся несмолкаемый гул: там скрежетали напильники, огрызались зубила, то глухо, то звонко тукали молоты.
Купец Сашко глядел и глазам своим не верил: да неуж-то это матушка Москва?
Он вез из Сарая литовцам шелк и византийскую ткань — по коричневому полю золотые листья, — проделал тяжелый путь и на несколько дней решил остановиться в Москве.
Москва поразила Сашко размахом: не ожидал встретить такую. Совсем, совсем иной оставил ее много лет назад.
Куда ни глянь — всюду строилась, будто взялась с кем-то наперегонки; всюду пахло смолой, тесом, валялась щепа. Виднелись торговые дворы иноземных купцов, полны народом улицы бондарей, гончаров, овчинников, седельников…
Льнули к берегу плоты с бревнами. Вверх и вниз по реке шныряли новгородские суда — с орехами, медом, хмелем, светлыми щитами, сухой рыбой. Шумели водяные мельницы.
У причалов пристани, на берегу толкалось несметно люда: зазывали лодочники и скупщики, торговались драгиля с купцами, то там, то здесь встречались смуглые, желтые лица, мелькали тюрбаны, высокие мохнатые шапки, блестели серьги в ушах.
После тверского восстания перестали ханские баскаки ездить по Руси, и — это даже он, купец Сашко, живший далеко от родины, чувствовал — легче дышалось.
Над площадью стоял гомон от разноголосья.
Ганзеец, весь в розовых складках, высунувшись из лавки, хвалил прозрачный янтарь и яркие сукна; половецкий торгаш, прищелкивая языком, бил кожей о кожу; мужики окрестных селений сидели на возах со льном и коноплей, а рядом с ними гость с Белого моря навалил на прилавок «рыбьи зубы» — моржовые клыки. Мыла-то, мыла сколько! Нигде оно не было так дешево, как здесь. И кузнечных товаров видимо-невидимо: топоры и клещи, ножи и подковы — выбирай что хочешь!
Сашко шел рядами, приценивался: ковры, ладан, сафьян, шали, галицкая соль, меха из Югры. Чего мало? Чего не хватает? Паволоки [23], пожалуй, мало — должна быть ходким товаром. Да и красок что-то небогато…
Внимание Сашко привлек высокий русский купец с коричневыми от, загара лицом и шеей. Лицо показалось Сашко знакомым. Купец этот яростно, увлеченно торговался с армянином — покупал у него душистые травы. Они то неистово били друг друга по рукам, то купец делал вид, что уходит, а армянин, нежно хватая его за полы, возвращал назад, то клялись и божились каждый на свой лад.
На русском купце — полинялый, прожженный солнцем зеленый кафтан, истоптанные красные сапоги, впитавшие, верно, пыль Царьграда и Хивы, Палестины и Багдада. Достаточно было посмотреть на омытое брызгами, овеянное ветрами многих морей лицо купца, чтобы представить себе: прежде чем попал он сюда, ему пришлось и отбиваться от пиратов, и переволакивать свои ладьи сушью, и садиться за весла, и ставить ветрила.
Наконец Сашко вспомнил: «Да я ж встречался с этим московским купцом в Сарай-Берке, купец даже останавливался у меня на дворе!»
Приблизившись, Сашко нерешительно спросил:
— Сидор Кивря?
Кивря, прервав торг, окинул быстрым, цепким взглядом подошедшего, обрадованно воскликнул:
— Сашко ордынский! Будь здрав!
Он пожал руку Сашко так крепко, что у того слиплись пальцы.
Был Кивря знаменит на Москве оборотливостью: закупал у иноземцев и перепродавал сукна, с ватагой ловил в Печерском краю соколов, скупал у Протасия воск, у Данилы Романовича — копченую рыбу; покупал юфть и менял ее на пеньку, а пеньку на поташ; подкрашивал меха, клал в бочки с сельдью камни, а в воск подмешивал сало. И все это с азартом, божась и лукавя, с твердой уверенностью, что не обманешь — не продашь.
— Сашко, пошли пображничаем! — обнимая ордынского купца за плечи, предложил Кивря и, видя нежелание гостя, успокоил: — Да по ковшику, для разговору… По ковшику! Тебе тюленье сало не надобно? Лежачий товар не кормит!
Они вместе стали выбираться из толпы.
Иван Данилович стоял с Симеоном на широкой строящейся стене. Уже вырисовывались стрельницы [24] высотой в три человеческих роста, крытые галереи, уже сколачивали мастера тяжелые, кованные железом ворота. Чернел далеко внизу ров с кольями.
Холопы, пригнувшись под тяжестью дубовых бревен — каждое толщиной в обхват, — подтаскивали их к основанию стены, поднимали вверх, до двенадцатого ряда. Другие набивали мелким камнем и обожженной глиной пустоту меж стен, мастерили перемычки. «Надобно сделать и второй вал с частоколом, — думает князь. — За стенами разбросать чеснок [25], а на башнях поставить поболе самострелов да чанов для смолы. Нас теперь копьем не возьмешь!»
Лучи солнца, обласкав кремлевские крыши, терем на высоких подклетях, заскользили по Москве-реке, что, как сестра, протянула руку Неглинной. Легкая рябь пробежала по воде, и снова она стала спокойной, только вдали темнели головы невесть куда заплывших мальчат.
Со стены видно, как бесконечным потоком движутся по Владимирской дороге богомольцы, всадники, пешеходы.
Много, бессчетно много на Руси дорог: глухих и топких, ближних и дальних… Словно чураясь Москвы, обходили они ее прежде стороной, торопливо вились, минуя черные леса, мхи и болота, к Твери, Новгороду, Рязани. А теперь, как малые реки, сливаются дороги в одну — на Москву. Ею пришел из Киева боярин Аминь, придут и другие.
Дымят мастерские и мыленки на берегу, приветливо машут крыльями мельницы, строится деревянный мост через реку; стук топоров перекликается со скрипом телег — неумолчный шум плывет над городом. Он плывет, как дождевая весенняя туча, радуя и обещая.
Кто бы мог сказать, глядя ныне на Москву, что при отце Ивана Даниловича сжег ее дотла подлый хан Деденя — шакал, породивший Щелкана?!
Нет, не сжечь Москвы огнем, не снести мечом — вечно будет стоять!
Иван Данилович серьезен и тих; его удлиненное, худощавое лицо задумчиво. Симеон — на голову выше отца — приподнял раздвоенный подбородок, вскинув голову, внимательно смотрел вдаль. Умные холодные глаза его отмечали оживленную суету у купецких амбаров, веселый торг возле пристани.
— Ты приметил, — спросил Иван Данилович, — кого в Орде после Узбека перехитрять придется, а может, и воевать?
Калита недавно был с сыновьями в Сарай-Берке, представлял их Узбеку.
Симеон вопросительно посмотрел на отца.
— Сынка его, Чанибека! Думаешь, пошто я ему обильные подарки слал? Он хоть и не старшой, а помяни мое слово: только отец издохнет — трон захватит, ни перед чем не попятится. Уже сейчас, как собака, хвостом виляет, а зубы скалит!
— Сила у нас теперь есть! — с гордостью произнес Симеон.
— Есть, да еще мала… Потому и в Орду езжу. И тебе после меня придется туда до поры до времени наведываться!.. — Князь, посмотрев на сына, требовательно сказал: — Без меня живите согласно, не затевайте пагубных раздоров! Кое-кто из князей уже понимать начал, что согласного стада волк не берет. Ты заставь у гроба моего всех младших братьев крест целовать, что будут жить одним сердцем, чтить отчее место, иметь единых врагов и друзей. Это мой твердый завет…
Внизу возник какой-то странный шум. Калита вгляделся, и лицо его осветилось радостью: везли соборный колокол, снятый у Святого Спаса в Твери.
— Послужи нам… — негромко сказал князь и, обернувшись к сыну, напомнил: — Ты, когда отроком был, мыслил: «Несправедлив отец к тверскому Александру». А он, честолюбец, знаешь что опять недавно надумал? Только разрешил Узбек ему в Тверь возвратиться, он, алча власти, с Литвой тайно стакнулся. У ханши в Орде поддержку купил… — Иван Данилович положил на грудь ладонь — ныло, покалывало сердце. Понизил голос. — Я на дороге письмо Александра к Гедимину перехватил, передал Узбеку. Отсекли наконец-то поганую тверскую голову!
— Давно пора… — процедил сквозь зубы Симеон. Глаза его стали походить на синевато-серые льдинки. — Пока жив был, только и жди междоусобиц.
— Сам себе смерть уготовил! — жестко сказал князь. — Узбек теперь мне верит больше, чем своим темникам… Сам видишь: верчу им, как умею… Даже сына Александра Тверского — Федора — казнили.
Но Симеон слушал сегодня отца невнимательно. Снова неотступно придвинулись, навалились мысли об убийстве Фетиньи, о страшных минутах, пережитых год назад в лесу…
Как ни оправдывал Симеон себя, что убил беглую, что она сама во всем виновата, что ему никакого дела нет до нее и даже зазорно думать о ней, — видения преследовали его. Тяжесть камнем лежала на сердце, острая жалость пронизывала сердце, когда вспоминал Фетинью, припавшую к земле, будто она к чему-то прислушивается и через мгновение вскочит на резвые ноги, и зеленые искры брызнут из глаз, и озорная улыбка пробежит по губам.
Но тотчас перед Симеоном возникала другая картина: когда, отбежав в сторону, Фетинья прокричала ему: «Падаль!»
И гнев снова закипал в груди, и он говорил себе: «Хорошо, что прикончил гадину!»
Калита проницательно поглядел на сына и, словно угадав, о чем он думает, вдруг спросил:
— Неужто не могли осилить… тогда в лесу?
Симеон застигнутый врасплох, побледнел, нервно хрустнул пальцами, ответил, будто оправдываясь:
— Много их было… А сейчас, слышал, еще боле развелось. Как пожег Бориска владения Протасия, в лес с ним сотни три холопов ушло…
«Жаль, не удавил вовремя!» — подумал о Бориске Калита, а вслух сказал:
— Скоро татьбу прекращу… Пойди прими колокол…
Оставшись один, князь задумался. Глубокие складки пролегли у него меж бровей. «На Москве тишина и мир… А чего они стоят? Смерды бунтуют. Зятюшка Василий Ярославский лживит, извет готовил, поехал в Орду обелять перед ханом Александра Тверского. Жаль, что не перехватил я Василия в пути, напрасно расставил на дорогах полтыщи воинов своих. АН не удалось и ему обезвинить дружка, — письмо-то мое сильнее оказалось… И в Ростове не гладко, хоть и выдал Федосью за Константина Ростовского. Константин на сторону глядит. Послал к нему Шибеева для порядка, да этот перестарался — на ростовской площади подвесил вверх ногами воеводу Аверкия, палками бил. Оно-то и надобно — за неповиновение, да не след так глумливо, к чему без нужды гусей дразнить».
Он стал спускаться со стены.
«Великий Новгород с литовским Гедимином заигрывает. Здесь бдение надобно и тонкость: посла их, Варфоломея, приласкаю, владыку новгородского и посадника с почестями приму, пошлю к ним миротворцем сынка Андрейку — пора привыкать мальцу. А сам в то время силы соберу… Двинские земли приручу… Новгородцев еще прижму! Вскоре можно будет и дань от них поболе требовать. Теперь, когда Узбек, мне поверив, казнил Александра, у меня за спиной еще большая сила. Руками Узбека могу недругов душить».
Он нахмурился: «Тишина и мир… Не легко они достаются. Потомки скажут: лукав! Иль поймут: мирник я, хитроумством, осторожностью предохранял от лишнего кровопролития. Русь хочет покоя… Неужто не увидят: за все время, что княжу, не было ни единого татарского набега на Русь. Смоги так провести ладью чрез пороги!.. Сумой путь прокладывать. Отец в наследство четыре града оставил, я — не менее ста сел и градов. Терпеливость иного ратного подвига стоит. Порой легче ринуться в битву, чем дальней обходной тропой карабкаться… «