Он тотчас же улыбнулся – широко и радостно.
– Нет, – сказал он. – Ты больше не умираешь. Прислушайся к себе, спроси свое тело.
Чаха шевельнулась на своем смятном ложе, пропитанном смертным потом. Тело отозвалось неожиданно: Чаху наполняла никогда прежде не испытанная радость. Это была радость здорового, молодого, полного жизни тела. Мышцы – впервые за все шестнадцать лет – хотели работать: напрягаться, сокращаться. В груди что-то пело, словно там поселилась какая-то веселая пичуга. Тяжесть, много лет стягивавшая сердце железным обручем, куда-то исчезла – бесследно.
Девушка села – рывком, не страшась больше, что тело отзовется болью. Отбросила с лица спутанные волосы.
Крошечный юноша откровенно любовался каждым ее движением.
Чаха смутилась.
– Почему ты так смотришь на меня?
– Ты красива, моя Чаха, – сказал он, отирая лицо. Чаха увидела, что Келе плачет.
– Ты плачешь? – удивилась она. – Почему?
– Ты любишь меня?
Чаха вдруг сжалась. Она наконец поверила, что все происходящее – не сон. Этот странный пришелец действительно вышел из жара ее очага. Он в самом деле исцелил ее. Одним только прикосновением – или желанием, волей? – изгнал всех демонов, что сосали ее силы на протяжении бесконечных мучительных шестнадцати лет наполненной страданиями жизни.
Взамен же он хочет, чтобы она сделалась его женой.
Но кто он, посягающий на ее женское естество? Он назвал себя АЯМИ… Дух? Демон? Какое из семидесяти двух небес назовет он своим обиталищем?
Словно прочитав смятенные ее мысли, Келе тихо, ласково проговорил:
– Не нужно бояться меня, Чаха. Ведь я не причиню тебе зла.
– А я и не боюсь вовсе! – запальчиво возразила Чаха. Она была дочерью хаана, и гордая кровь ее отца не позволяла ей клонить голову. Она и болезнь свою несла, не роняя достоинства – не каждому такое дано.
– Какого приданого ты захочешь, Келе? – спросила она, вскидывая голову.
Он выглядел искренне огорченным.
– Ты боишься, моя Чаха. Ты не доверяешь мне. Я сказал тебе все: я пришел, чтобы стать твоим мужем.
– Но ведь ты… мы вдвоем… мы не сможем жить среди моего народа, Келе!
Чаха представила себе, как покажется среди соплеменников с таким крошечным мужем, как введет его в юрту своего грозного отца-хаана, как представит его брату, Касару… Насмешки – вот лучшее из всего, что ждет их. О худшем же Чаха предпочитала и не помышлять.
– Значит, ты согласна стать моей женой? – настойчиво спросил Келе.
– Да… – прошептала Чаха. – Но подумай, Келе…
– Ты останешься со своим народом, – обещал после короткого молчания Келе. – А я буду жить со своим. Но я стану приходить к тебе. Я буду навещать тебя очень часто, Чаха! Жди меня в своей юрте. И пусть другого мужа у тебя не будет.
– Меня никто не возьмет.
– Теперь, когда ты здорова? Многие увидят твою красоту, и прозреют те, кто доселе был слеп. Но ты храни верность нашему браку, Чаха, иначе…
Он помрачнел.
– Наш род карает измену смертью, – сказал он наконец. – Я не смогу пойти против обычая.
– Тебе и не придется, – утешила его Чаха. – Ведь я всегда буду верна тебе, Келе.
– Ты должна сделаться шаманкой, – сказал Келе, помолчав еще немного. – Итуген. Великой итуген! Я научу тебя всему, что знаю. Люди станут почитать тебя.
Чаха закрыла лицо руками. Она снова вспомнила старого шамана Укагира. В детстве она слышала так много рассказов о могущественном старике, который своим вмешательством спас ей жизнь, что порой ей начинало казаться, будто она даже помнит его – рослого крепкого старика с тонкой белой бородой на лице как пергамент.
Стать шаманкой… Нет, не о такой доле ей мечталось!
А Келе взял ее за руку, принялся уговаривать.
– Я открою тебе путь наверх, покажу дорогу вниз! Я дам тебе в помощники духов, ты научишься повелевать ими! Ты узнаешь Отца-Солнце и его дочь, Луну. И они будут узнавать тебя при встрече!
Чаха опустила голову. Она вспомнила. АЯМИ – так называется дух, который является к человеку и понуждает того становиться шаманом. Иной аями непритворно любит избранника, учит его и в беде не бросает. А бывает же и по-другому.
Явится такой дух, смутит покой, внесет смятение в человечью душу, уговорит бедолагу сделаться шаманом. Еще и духов-помощников с собой приведет. А те знай шумят, устраивают беспорядок, тревожат других людей! И нет на них управы. Все им потеха, что человеку стыд. А незадачливый шаман еще живет с таким духом как с мужем или женой. Да еще других духов, неровен час, ублажать приходится. А когда аями вволю натешится, то убегает и больше никогда не является, зови – не зови. Еще и болезнь напоследок наслать может.
О таком она когда-то слышала…
Келе вдруг заплакал.
Чаха испугалась.
– Что с тобой, Келе?
Он только покачивал головой, так что ожерелья печально и тонко пели, и тихо причинал на неизвестном Чахе языке. Потом прошептал с укоризной:
– Я был в твоих мыслях, Чаха. За что ты так обидела меня? Я еще не сбежал и не обманул тебя!
– Это правда, что аями может убить человека? – вместо ответа спросила Чаха.
Келе посмотрел на нее сквозь слезы.
– Так ведь и человек может убить аями…
И то ли Келе сделался вдруг ростом с обычного человека, то ли Чаха вдруг умалилась, только сделались они равны друг другу. И в первый раз за все шестнадцать лет ощутила Чаха мужской поцелуй на своих губах. А черная смертная юрта, что стояла вдали от жилища здоровых людей, превратилась в брачный чертог.
Глава третья
"…НАМ ЗАВЕЩАНА ЛЮБОВЬ"
– Не должен был ты так поступать! – горячился Соллий. В который уже раз возвращался он к старому разговору – все не давал ему покоя тот случай в степи…
Брат Гервасий с усмешкой поглядывал на молодого своего сотоварища. Ради пустого – как он искренне полагал – спора не считал нужным прерывать дела, которым усердно занимался с самого утра: растирал в ступе порошок, которому, смешавшись с жиром и густым отваром целебной травы, надлежит в конце всех превращений сделаться мазью, которая как рукой снимает любое воспаление.
Но Соллий все не мог утихомириться. Сколько уж дней прошло, а гляди ты, не отпускало Соллия беспокойство. Мнилось молодому Ученику, что поступил брат Гервасий довольно опрометчиво – дабы не молвить "глупо"…
– Говорим, говорим о справедливости! Везде ищем ее божественные зерна! И людей тому же учим – а сами так ли поступаем, как проповедуем? Собственными руками творим самый что ни есть неправедный произвол! – От обиды, что брат Гервасий, кажется, вовсе и не слушает его, Соллий готов был расплакаться. Не с пустыми же словами, в самом деле, к наставнику пришел – с тем, что подлинно жгло его сердце!
Брат Гервасий, слишком хорошо понимая это, наконец на миг оторвался от ступки.
– А не приходило ли тебе в голову, брат мой Соллий, что справедливость – понятие божественное, слишком неохватное для того, чтобы объять его слабым человеческим разумением? Смело же ты судишь, как я погляжу! Несправедливость, значит, мы с тобой в степи сотворили! Так?
Взгляд ясных светлых глаз брата Гервасия вдруг сделался пронзительным и даже каким-то жестким, однако Соллий выдержал его, не дрогнув.
– Да, я так считаю. Сказано: "По грехам и добродетель; иной раз справедливость есть меч разящий, остро отточенный."
Брат Гервасий еле заметно улыбнулся.
– А не в том ли высшая справедливость состоит, чтобы творить во имя Близнецов и Предвечного Их Отца добро, даруя благо подчас тем, кто еще не заслужил такой милости? Для Предвечного нет ни прошлого, ни будущего. Он – вне времени. И прошлое, и будущее существуют для Него одновременно. Стало быть, былые и будущие заслуги для Него суть одно и то же…
Соллий досадливо отмахнулся.
– Мудрено рассуждаешь!
Брат Гервасий пожал плечами.
– Это ты до сих пор рассуждаешь да умствуешь, Соллий. Беспокойная в тебе душа, нет в ней внутренней тишины. Нехорошо это, неправильно. А я-то, в отличие от тебя, давно уже все выбросил из головы и просто занимаюсь своим делом. И тебе советую…
Соллий, густо покраснев, вышел из лекарской лаборатории. Какое там – "вышел"! Точно стрела, пущенная из лука, вылетел! Брат Гервасий проводил его взглядом, куда более тревожным, чем можно было бы предположить, слыша его спокойный, всегда ровный голос.
Не в первый раз уже задумывался брат Гервасий над судьбой Соллия. Правильную ли дорогу избрал для себя молодой Ученик? Не сбился ли с пути еще в самом начале? По собственному опыту знал брат Гервасий, как тяжко иной раз бывает выбраться из того бурелома, в который волей недобрых сил вдруг превратилась твоя жизнь. И как непросто отыскать ту единственно верную тропку, что не заведет в болото, не исчезнет в непролазной чаще, а напротив – выведет на широкий тракт, по которому идти радостно! Не всегда был брат Гервасий Учеником Младшего из Близнецов – того, чьим именем вершатся дела милосердные…
Соллий же, если судить по чести, и выбора-то никогда толком не имел.
Кем была та несчастная, которая в недобрый для себя час подарила жизнь крошечному, никому не нужному существу? Бродяжка ли прохожая, над которой зло подшутили на большой дороге недобрые люди? Или балованная дочь знатных родителей, что нагуляла нежеланное дитя в тайной утехе? Этот вопрос так и остался без ответа. Да так ли уж и важен он был, ответ?
Дом Близнецов принял подкидыша как дар Богов. Братья растили мальчика, насколько доставало разумения. Кормили, одевали, учили. С самого раннего детства Соллий знал, что предназначен для одного – единственного, о чем имел ясное представление, – для служения Близнецам.
Брат Гервасий стал его наставником три года назад. Обучал молодого, ершистого Ученика лекарскому ремеслу. Вместе они творили дела милосердные, однако с каждым годом Соллий вызывал у своего наставника все больше тревог и опасений. Мальчик превращался в юношу, юноша становился мужчиной, и нрав у этого мужчины обещал быть крутым и очень непростым.
Наверное, так и должно быть, в который уже раз принимался уговаривать себя брат Гервасий. Если рассуждать по совести, то не было у парня никакого детства. Хоть и растили, хоть и баловали подкидыша всем Домом, втихомолку друг от друга совали ему сладости, а то и водили на ярмарку поесть чудесных гостинцев и поглазеть на выставленные там по праздникам различные дива, хоть и был мальчик всему братству родным – а главного для ребенка, ласки материнской, он так и не изведал. Тут уж уговаривай себя, не уговаривай, что лучше никакой матери, нежели дурная, которая рожденное ею дитя могла на улице бросить, а против исконной потребности всякого ребятенка иметь родительницу, что называется, не попрешь.
С возрастом Соллий начал чувствовать, а затем и понимать, и с каждым годом все острее и болезненнее, что был сызмальства обделен. За непонятную вину так страшно наказан. Выпадали у Соллия и такие дни, когда он готов был позавидовать даже чумазым уличным ребятишкам, что вертятся возле прохожих и на рынках, предлагая разные мелкие услуги, выпрашивая денежку, а то и просто норовя пошарить в кошельке у какого-нибудь незадачливого ротозея. Любой из них, думалось в черные минуты Соллию, знает, кто его мать. Пусть она стара и некрасива, пусть одета в лохмотья, пусть может в дурной час и прибить за какую-нибудь провинность! Все равно, к ней можно прийти с любой бедой, зарыться лицом в подол ее ношеной, латаной-перелатанной юбки и выплакать все свои горести…
А маленьким оборвышам, издалека поглядывавшим на приемыша Близнецов, всегда чистенько умытого, всегда одетого в добротные красно-зеленые двуцветные одежды, казалось, наверное, что счастливее Соллия никого на свете нет.
Хотя в чем-то они, наверное, все-таки были правы.
Соллию, никогда не гнувшему спину над непосильным трудом, всегда заботливо накормленному, не приходилось заботиться о куске насущного хлеба. Он много и с удовольствием учился, рано начал читать, радуя усердием наставников. И Дом свой любил непритворно, всей душой.
Чтение книг, написанных в разное время прославленными Учениками Божественных Братьев, с юных лет утверждало Соллия в стремлении жить служением – человечеству и светлым Богам. Наставники поощряли юного Ученика. И только несколько лет назад брат Гервасий начал задумываться: правильно ли воспитывали они пылкого молодого человека? Не рано ли начинает он судить всех, кто имел несчастье оступиться? И все чаще встревоженный старый Ученик примечал за Соллием стремление железной рукою загнать все человечество на единую стезю добродетели…
Вот и нынче – вишь как раздухарился! Наставник, по его мнению, поступки необдуманные совершает…
Соллию эта перепалка с братом Гервасием тоже недешево обошлась. И обида на непонимание – разве не сами братья учили его презирать грех лжи! – и желание доказать свою правоту, и боязнь задеть наставника – все это долго еще кипело в душе, не позволяло сосредоточиться на работе.
Соллий сидел в библиотеке, разбирая старинную рукопись, которая досталась Дому по завещанию одного купца из Аланиола, что в Аррантиаде. Купец, именем Гафан, как всякий торговец, был, конечно, изрядным разбойником. И за себя постоять, в случае чего, умел, и другого обидеть особо не затруднялся, коли это могло послужить к наживе. Однако на склоне дней вдруг посветлел душою – случается такое даже с закоренелыми злодеями, а Гафан, надо думать, таковым не стал, несмотря на весьма бурную жизнь, прожитую им. Начал старик читать книги, купив для этого десяток довольно ценных рукописей. И совсем уж неожиданно отписал в завещании одну драгоценнейшую рукопись Дому Близнецов.
По описи значилось, что рукопись эта, именуемая "Прохладный вертоград" и содержащая в себе немалые сведения в области врачевания, накопленные за несколько столетий учеными лекарями и собранные в единый свод мудрейшим Мотэкеббером, состоит из двухсот пятнадцати страниц, каждая – из выделанной буйволиной кожи, покрытая тончайшим золотым напылением. По этому напылению черными чернилами каллиграфически написан текст, причем каждый новый раздел начинается с искуснейшей миниатюры.
Так было указано в описании, приложенном к завещанию; однако книга, которую торжественно доставили в Дом Близнецов, оказалась – ко всеобщему изумлению – испорченной. В ней не хватало сорока страниц, причем именно тех, где помещались миниатюры. Потеря представлялась невосполнимой, поскольку именно иллюстрации могли прояснить многие "темные места", коими изобиловала старинная рукопись.
Вот над этими-то неясностями и бился Соллий, уже не первый месяц тщась прояснить хоть немногие из них. Не раз досадовал он вслух на похитителя: "картинки" ему, неведомому дурню, глянулись! Сидит теперь, небось, где-нибудь у себя в берлоге. Любуется, удовольствие получает. Еще и перед друзьями похваляется. Мол, сокровищем завладел. Невежда.
Или, что представлялось Соллию еще хуже, вор мог оказаться вовсе не невежественным любителем "картинок". Наоборот – высокообразованным ценителем произведений искусства. В таком случае, вина его вообще не имеет границ. Он-то, в отличие от полуграмотного воришки, должен представлять себе, какой ценностью обладает рукопись, какое значение она имеет для тех, чье ремесло – целительство, помощь страдающим людям!
Но кем бы ни оказался вор, а о том, что многие людские страдания, проистекающие от недугов, возможно было бы существенно облегчить с помощью этих "картинок", – об этом он не подумал. Пристрастие к прекрасному – оно, оказывается, тоже иной раз не к добру ведет.
К концу дня Соллий так устал, расшифровывая многочисленные сокращения, превращавшие старинный текст в настоящую шараду, что у него уже в глазах рябить начало. Дописал, превозмогая себя, скорописью на чистом листе последний абзац. Решил, что перебелит уже завтра – на свежую голову. И глаза будут лучше видеть, и рука будет не в пример тверже, чем сейчас, когда уже какие-то корявые чертики перед глазами в воздухе зарябили.
"О видах мяса. Мясо медведей непитательно и неудобоваримо, вызывает дрожание в нервах и бессилие в членах. Мясо старых кур является сухим по природе; бульон же из него, будучи выпит, изгоняет влажность из кишок…"
Соллий отложил остро отточенную палочку. Помотал головой, силясь прогнать усталость, но понял: тщетно. Сегодня он больше ничего путного сделать не сможет. Что ж, завтра тоже будет день. Так, бывало, приговаривал брат Нонний, загоняя спать расшалившегося мальчишку, которому все было мало – хотелось бегать с мячом по длинным, прохладным галереям. Соллий вздохнул. Брат Нонний давно уже умер. Светлый, радостный был старик. И скончался легко – во сне. На его могиле так и написали: "Здесь спит Нонний".
– Все еще работаешь?
От неожиданности Соллий вздрогнул. По пустой, темной библиотеке шел к нему брат Гервасий. От него, как всегда, терпко пахло какими-то пряными снадобьями.
– Я уже закончил, брат Гервасий. Завтра продолжу.
Брат Гервасий взял со стола лист, исписанный Соллием. Близоруко щурясь, прочел:
– "Мясо медведей непитательно…" – Отложил лист, усмехнулся: – Для какого-нибудь изнеженного арранта оно, может быть, и вправду несъедобно, а вот охотники и воины не стали бы брезговать медвежатиной. Кое-кому она и вовсе жизнь спасала…
Он присел на край стола, задумался о чем-то далеком.
Соллий потер усталые глаза тонкими красноватыми пальцами.
– Позволь, я соберу записи в папку, чтобы ничего не перепутать.
– А ты ставь на листах номера, чтобы в случае чего легче было разложить их по порядку, – посоветовал брат Гервасий.
Соллий поморщился.
– Терпеть не могу цифры в рукописях.
– Так ведь это черновик…
– Все равно. Уродство.
Брат Гервасий пожал плечами.
– У всякого своя блажь, – заметил он.
– Не будем начинать сначала, – взмолился Соллий. – Я и без того едва держусь на ногах. Оставь мне хотя бы этот недостаток, наставник. Не могу же я быть совершенством.
– Ты далек от совершенства, брат мой Соллий, – вздохнул брат Гервасий. – Не тратил бы ты столько сил на эту рукопись. Не все в ней верно, да и неполна она, сам знаешь. Стоит ли биться над лекарским рецептом, когда окончания у него все одно не сыскать? Состав мази, знаешь ли, – не стишок, недостающее, исходя из собственного разумения, не допишешь.
– Может быть, здесь и содержатся ошибки, однако всегда можно присовокупить к основному тексту исправляющие и дополняющие комментарии, – возразил Соллий. – Для того у меня собственная голова имеется, чтобы не доверять слепо любому чужому мнению. Да и ты не откажешься помочь советом, не так ли?
– Подскажу, – кивнул брат Гервасий, – и с охотой. А вот от писанины уволь.
– Писать я и сам горазд, – улыбнулся наконец Соллий. – К этому делу меня еще брат Нонний приохотил, звездный свет ему под ноги, праведнику… Так что ты говорил такого о медвежьем мясе?
– А… – Брат Гервасий усмехнулся и покачал головой, словно припоминая что-то очень давнее. – В детстве оно мне жизнь спасло…
***
Село стояло на крутом берегу, в самых верховьях Светыни. Исстари славилось своими ремеслами, но больше всего, сказывали, рождалось там добрых кузнецов. Если иные и покидали родные края, то везде оказывались желанными насельниками. Повсюду их привечали, заранее радуясь тому, что прибыло умелых рук.
Там, среди лесов, на высоком берегу реки, прошли первые годы брата Гервасия. Только звали его тогда, конечно, не братом Гервасием – другое имя носил. Мало сохранилось людей, которые могли бы окликнуть его этим прежним, давно оставленным именем…
Местила, местный кузнец – лучший среди умельцев! – целых пять лет ждал рождения сына. Лето сменялось осенью, в поле снимали урожай за урожаем, зима уходила, уступая дорогу светлой весне и свежим всходам – все кругом плодоносило и радовалось жизни. И только молодая жена кузнеца, русоголовая милая Ульяница, никак не могла подарить мужу ребенка.
И хоть царило в их дому мир и согласие, а стали находиться советчики – подсказывали кузнецу взять вторую жену. Негоже, чтобы в доме было без малютки! Присватывать даже пытались Местиле хороших девушек, да только не соглашался кузнец. Уперся – и ни в какую! Мол, разродится еще Ульяница, нужно только срок ей дать. И слова худого жена от него не слышала.
Сама еще пуще мужа убивалась. Тайком и плакала, и к бабке-повитухе бегала, чтобы та наговором помогла или какой-нибудь травкой. А Местила знай утешает ее да уговаривает. Мол, будут еще деточки.
Видать, по сердцу Богам пришлась такая верность между супругами. И то сказать, подобную любовь нечасто встретишь. Спустя пять лет понесла Ульяница и в срок разродилась мальчиком. Кузнец от счастья едва ума не лишился.
И лишь спустя несколько месяцев с тревогою приметила старая бабка, местилина мать: что-то часто синеют у ребеночка рубки. Видать, слабо, неровно бьется маленькое сердечко. Не сгубила бы бедняжку врожденная немочь!
Чей дурной глаз на ребенка лег? Кто поперек дороги кузнецу прошел? Дознаваться без толку; надо сынка спасать!
А малютке все хуже. Слабеет, угасает на глазах. Иной раз уже и задыхаться начинает. Ульяница губы в кровь кусает, по ночам, таясь, плачет. Кузнец и вовсе спать перестал – сторожит сынка, прислушивается.
Так бы и случилось, как опасалась бабушка, если бы не пришла удача: довелось мужикам медведя в лесу завалить. Снова сжалились Боги над кузнецом! И принялись выкармливать едва годовалого Ляшко – так кузнецова сынка поименовали – медвежьей печенью и медвежьим сердцем, отпаивать его звериной кровью, заворачивать в бурую шкуру со страшными когтями.
И случилось то, о чем просили Богов отчаявшиеся родители: окреп Ляшко, отступила Морана смерть от дитяки!
Вот тогда-то и обещал кузнец прилюдно: по истечении двух семилетий отдаст спасенного сынка на служение людям; а Боги – те, что милость к нему явили, – пусть объявят свою волю, когда настанет срок… Знал бы кузнец, кто из Богов тогда его услышал, – зарекся бы, наверное, подобные обещания давать, да еще во всеуслышанье!
Прошли годы, сравнялось Ляшко пятнадцать лет. Тогда-то и явился в село Ученик Богов-Близнецов. Родичи Ляшко о таких Богах и не слыхали, были им рассказы странника в диковину. А тот странничал не первый уже год, в беседы вступал охотно и отлюдей, охочих до любопытного разговора, всегда получал каши горшок да хлеба ломоть.
Местила тоже занятные беседы любил. Пустил к себе коломыку, и его рассказами несколько дней все семейство тешилось.
Ульяница после рождения Ляшко вся преобразилась. Потом еще троих родила, двух сынков и напоследок доченьку. От материнства расцвела, еще краше сделалась.
Детей, братьев и сестру Ляшко, чудной странник особенно притягивал. Добрым лицом, занятными побасенками, а особенно тем, что с ним – со взрослым! – можно было болтать как с ровней, не боясь преступить строгий обычай и порушить степенность, коей должны отличаться благовоспитанные дети.
Разговоры разговорами, баловство баловством, а за всем этим не забывал странник и главного своего дела – открывать людям правду о Богах-Близнецах. Ту, ради которой в путь пустился, презрев и уют домашнего очага, и семейное тепло – то, ради чего большинство людей и живет на земле, и умирает, если придется, с оружием в руках…
И только когда объявил отцу ляшко, что хочет учиться лечить людей и просит для того отпустить его в Дом Близнецов, припомнилось Местиле давнее слово…
До сих пор иногда дыхание пресекается, когда вспоминает брат Гервасий прощание с отцом и матерью. Хотя лет с тех пор прошло уже немало. Сейчас брат Гервасий старше, чем Местила – тогда. Порой так и тянет положить в дорожную кису хлеба ломоть и сыра кругляк и отправиться в пешее странствие к родным местам. Проведать братьев и сестренку, узнать, как живы отец с матерью. Но столько дел в Доме, столько забот – не вдруг их оставишь. А время, хитрое, неумолимое, так и протекает между пальцев. За трудами не заметил ведь, как первая седина испятнала бороду…
***
– Значит, медвежья печень помогает при слабости сердца? – Соллий быстро сделал заметку на полях своей рукописи. – Вот спасибо, наставник! Непременно внесу в комментарий к переводу.
– Внеси, внеси, – проворчал брат Гервасий, пряча глаза: некстати растревожили его воспоминания!
– Я ведь как хочу сделать, – Соллий пустился в рассуждения. Намолчался за день, надумался – теперь, когда сыскался слушатель, не мог остановиться. – Разделить лист надвое. Справа писать перевод сочинения Мотэкеббера, а слева – комментария, дополнения и, если потребуется, опровержения – вот как в этом случае с медвежьим мясом.
– Бабкины знания иной раз оказываются дороже книжной премудрости, – улыбнулся брат Гервасий. – Книжник – он за другим книжником записывает. Может и приврать для красоты. А старухиных познаний хоть и два корешка да одна травка с наговором, зато творят они подчас с таким скудным запасом самые настоящие чудеса!
***
Назавтра спокойно поработать Соллию так и не удалось. Силком выволокли из библиотеки, без всякой жалости отобрали у труженика рукопись и направили за ограду, в мир. Мол, там ты важнее. Помощь твоя, брат Соллий, потребовалась – и не книгам, а живым людям. Предназначил себя Младшему Брату – ступай и твори добрые дела.
– Почему бы другого кого-нибудь не послать? – ворчал Соллий, запасаясь необходимым для такого случая лекарским инструментом.
– Человек умирает, просит о помощи, – отвечал брат Гервасий. – Возьми-ка еще отвар мяты. Бодрит и освежает. Лишним всяко не будет. И поменьше рассуждай, Соллий! Поменьше умничай!
– Как раз, когда я добрался до интереснейшего фрагмента! – не переставал сокрушаться Соллий. Даже от сборов оторвался, прижал руки к груди, в глазах слезы блеснули. – Представь, о желчекаменной болезни…
– Ступай, ступай, – приговаривал, хлопая огорченного Соллия по спине, брат Гервасий. – Тебя ждет другой "интереснейший фрагмент"… бытия. "Человек" называется.
Несмотря на все увещевания, Соллий покинул обитель в настроении, далеком от кроткого и доброжелательного. Конечно, он всегда, по первому зову готов помогать страждущему, но…
Как успел выяснить Соллий, звал кого-нибудь из Учеников некий Балдыка, родом, кажется, сольвенн – впрочем, сие никак пока не подтверждалось. Зареванная служанка, стучавшая у ворот Дома Близнецов, толком ничего не объяснила. Сказала только, что хозяину совсем худо и что просит он, заклиная Божественными Братьями и Отцом Их Предвечным, прислать к нему ученого лекаря.
– И чтоб непременно книгочея просил, – добавила девушка.
Просьбу Балдыки решили уважить. Потому и обошлись с Соллием столь беспощадно.
Соллий решил не ломать себе голову над странной прихотью больного. Книгочея ему подавай, надо же! Может быть, он боится дурноглазья? Иные суеверы полагают, будто лишь лечащие по книгам чисты, мудры и достойны доверия, в то время как те, кто целит по наитию, двумя корнями и одной целебной травкой вкупе с наговором – вот как бабушка брата Гервасия – те и сглазить могут. Еще хуже лихоманку наслать.
Да мало ли что может взбрести в голову какому-то Балдыке!
Однако Балдыка оказался вовсе не "каким-то". В этом Соллий убедился воочию, едва только увидел большой, богато обставленный дом, принадлежащий больному.
Врача уже ждали. Все та же заплаканная девушка без лишнего разговора потащила Соллия наверх, в господские покои. Только шепнула на ухо:
– Ему хуже.
И почти силком втолкнула лекаря в комнату, где лежал больной.
С первого взгляда Соллию стало ясно, что человек, простертый перед ним на широкой кровати, застланной шелковыми покрывалами, умирает. И, что также бросалось в глаза, доподлинно знает об этом. Однако не в том долг целителя, чтобы рассуждать о странностях нрава человека, позвавшего на помощь, но в том, чтобы по возможности облегчить страдания, если уж отогнать злодейку-смерть не достает ни умения, ни запаса сил…
И потому Соллий без лишних слов вынул из заветной кисы, привешенной к поясу, корешок с обезболивающими свойствами и протянул Балдыке:
– Попробуй пожевать это, почтеннейший, да смотри – не глотай сразу. Пусть под языком полежит. Должно полегчать.
Балдыка – тучный немолодой мужчина с окладистой бородой – доверчиво, как дитя, сунул снадобье в рот. У Соллия, на что полагал себя, по юношеской глупости, закаленным в подобных вещах, при виде этой доверчивости защемило сердце. Ох, прав оказался брат Гервасий, во всем прав: к зрелищу смерти не притерпишься, сколько ни старайся, сколько ни мни себя жестокосердым и твердым. А если паче чаяния случится такое – плачь по самому себе как по безнадежно больному, ибо отмерла в тебе какая-то самая важная, самая существенная для лекаря часть души.
– Не трудись, – тихо молвил умирающий. – Меня не спасешь. Зря только снадобья переведешь. Полегчало вот от твоего корешка – и ладно.
– Позволь хотя бы попытаться… – начал было Соллий, но Балдыка только рукой махнул:
– Не позволю. Нечего нам с тобою время терять. Тебя как зовут? Соллий? Меня – Балдыка, знаешь уже, поди… Я тебя, Соллий, не для того позвал, чтобы ты понапрасну лекарствами меня пичкал. И тебе морока, и мне лишние мучения. А с этим светом, хоть и мил он мне, не скрою, я давно уже простился…
– Для чего же… – снова попытался заговорить Соллий, но Балдыка с неожиданной для умирающего силой стиснул его руку:
– Ты – из Дома Близнецов, верно?
– Да…
– Я просил прислать ко мне книгочея!
Соллий во все глаза глядел на Балдыку. Человек, можно сказать, одной ногой уже в могиле. Долгая, неизлечимая болезнь выбелила его некогда загорелую кожу, одела лицо морщинками. Пальцы истончали – а ведь некогда, по всему видать, хваткой обладали медвежьей. Для чего такому человеку на смертном одре потребовался книгочей? Каких знаний жаждет его душа – жаждет столь сильно, что и последних мгновений жизни расточить на ученую беседу не пожалеет?
Собравшись с силами, больной заговорил снова:
– Купец… аррант… завещал вам один манускрипт…
Соллий так и подскочил на месте, выронив кису. Балдыка усмехнулся, откровенно довольный произведенным эффектом:
– Что, удивил я тебя напоследок?
Соллий вдруг весь напрягся. Шею вытянул – да так и застыл. Почуял нутром: услышит сейчас что-то настолько важное, что и загубленное, пропавшее для работы утро покажется светлым. И даже лекарское бессилие перед смертью, торжествующей здесь победу, – даже оно не в силах омрачить надвигающейся радости.
– Под периной у меня поищи, – сказал Балдыка. Чуть повернув голову, ревниво стал следить, как Соллий торопливо шарит под пышной пуховой периной. – В головах смотри, непутевый, – добавил досадливо.