Дарья Иволгина
Степная дорога
Глава первая
БЕГСТВО АЛАХИ
Холодным, ясным светом заливает Вечную Степь полная луна, и горит на западном небосклоне Иныр Чолмон – звезда вечерняя, женщина с ледяным лицом, которой любо глядеть, как кипят на земле кровопролитные битвы. Страшная у нее красота, недобрая. В такие ясные дни, когда Иныр Чолмон глядит с небес, мать и тетка всегда запрещали рассказывать у очага сказки и истории. Сидели молча, изредка лишь перебрасываясь самыми простыми, обыденными фразами.
Ныне же… Эта ночь будет для Алахи не похожей на все остальные. В Степи светло как днем. Каждый камень, каждый куст видны. Столь отчетливы были нынче ночью любые очертания, что поневоле не по себе сделается. Ох, не одобряют сейчас Боги эту маленькую девочку, что пустилась в путь одна-одинешенька, презрев и материнский запрет, и молчаливую угрозу, виданную ею в черных глазах старшего брата: мол, только попробуй ослушаться – шкуру спущу и сжевать заставлю, не погляжу, что сестра…
Алаха была младшей. Не просто меньшой дочерью своих родителей, вечной заботой матери, непреходящей тревогой тетки-шаманки, а для брата, для Ариха, – то верной отважной подружкой, то досадной помехой, это уж как самому Ариху взбредет в голову. Настроение у брата менялось часто. Алаха уже притерпелась к этому. И все равно – иной раз так обидно делалось, так обидно! Не всегда и слезы удавалось сдержать.
Да, добро бы просто – меньшенькая, дочка-последыш. Так вот ведь несчастье: Алаха была младшей ВО ВСЕМ РОДУ. Последней. На ней пресекался род. А стало быть, если по другому счету смотреть, с другого бока зайти, то оказывалась она как бы ПЕРВОЙ.
"У таких, как ты, – особенное предназначение", – втолковывала верткой, живой девчонке шаманка – сестра отца.
Девочка слушала, хмурила длинные брови-стрелы. И спешила поскорее уйти от пугавших ее разговоров – от нескончаемых взрослых бесед о ее роде, о предназначении, о Пути Света и Пути Мрака, что пролегают по стволу Мирового Древа… Шаманка Чаха, знала об этом много. Племянница виделась ей светлой, чистой, словно бы умытой светом, словно искупанной в лазури Вечно-Синего Неба.
Но кому захочется в тринадцать лет смирно сидеть на пятках, сложив руки на коленях, эдакой смиренницей, внимая неспешным поучениям тетки! Да еще когда брат снова собирается на охоту, седлает лошадь, сажает на рукавицу любимого кречета, берет два колчана с легкими тонкими стрелами!
Алаха украдкой поглядывает на брата. Тот очень красив – краше всех на свете! По крайней мере, так считает Алаха. Брови у Ариха длинные, над переносицей сходятся, будто ссорятся. Глаза у Ариха – темные, зоркие, веки тяжелые, а губы – губы нежные, точно у девушки. Но над верхней губой уже вырос темный пушок. Скоро уже будут у брата усы – длинные, тонкие, вислые усы, как у войлочного предка, сшитого Чахой и живущего у входа в шатер.
Широкие плечи и сильные руки, гордая осанка, а пуще всего неласковый, быстрый взгляд – все это выдает в молодом Арихе охотника и воина, опору племени, его будущее. Уже собираются под его руку такие же молодые удальцы – младшие сыновья наложниц, не нашедшие себе достойного места в родном племени, а то и просто изгои, возмечтавшие о лучшей участи, нежели одинокие, иной раз и разбойные скитания по степи. Век одиночки в Степи недолог. Вот и ищут те, кого злая судьбина почему-либо лишила родных, – к кому бы прибиться. По совету Чахи, всех принимает Арих, называясь Вождем Сирот.
Слушает теткины поучения Алаха, а сама косит блестящими глазами на брата и чувствует: близко-близко подступают слезы… Вот уж и в носу защипало, и губы запрыгали предательски… Не сдержавшись, крикнула девочка:
– Возьми меня с собой на охоту, брат!
Но сегодня не такой день, чтобы можно было просить Ариха о снисхождении. Брат только плечом небрежно повел и отвернулся. Еще и проворчал сквозь зубы пренебрежительно:
– Толку с тебя на охоте… девчонка!
Вот тут-то и хлынули из последних сил сдерживаемые слезы. Потоком!
Вскочила! Руками на тетку замахала, ногами, забыв себя, затопала:
– За что вы мучаете меня? Зачем ты ко мне пристаешь с этим проклятым "предназначением", Чаха? Я давно уже знаю, что отца моего убили, что племя наше – сброд, а не род, что я – последняя! О, Чаха! За что ты ненавидишь меня? И ты, Арих! Зачем ты смеешься надо мной, брат?
И закрыла лицо руками – тонкие смуглые пальцы в серебряных перстнях (дочь вождя!), а слезы между ними струятся – как алмазы.
Злые слезы, нехорошие.
Арих только буркнул про себя – мол, замуж сестенке пора, чтоб рога пообломала и норов, не девически буйный, поукротила, – да сел на любимую свою лошадку, низкорослую, косматую, и уехал, не оборачиваясь. Хоть бы разочек оглянулся! Хоть бы рукой на прощанье махнул!
Нет. Не захотел.
"Девчонка".
Арих – что. Он – мужчина, молодой вождь. Весь мир принадлежит ему, если только Арих захочет.
А ей, Алахе, только и остается, что стеречь да умножать хозяйство. И еще рожать и выкармливать детей. А как встанут подросшие сыновья на окрепшие ноги, так и поминай их как звали: уйдут не оглянувшись на мать. Вот как Арих сегодня.
Глядит на рыдающую девочку Чаха, молчит, только головой тихонько покачивает. Ничего. Подрастет – поймет. Всякая доля и сердцу мила, и перед людьми почтенна, что мужская, что женская. Горька только доля рабская – да это Алахе, милостями Неба, не грозит. Не бывает воина без домашнего очага, не нужна охотнику богатая добыча, если никто не ждет его в шатре. И мертв вождь, когда не растут вокруг него сыновья и дочери, когда не породниться ему с другими вождями. И Боги не захотят глядеть на такого мужчину, который не взял себе жену и не умножил свой род…
Ничего, пусть поплачет девочка. Чахе в юные годы куда горше рыдать пришлось. И ни одна живая душа во всей Вечной Степи о том до конца правды не знает. И не узнает – никогда.
Никогда…
Теребя кисти шелкового платка, покрывающего черные, без единого седого волоса, косы, молчит шаманка. И слышится строптивой племяннице нечто такое в этом молчании, что сами собою умолкают горькие жалобы, высыхают на глазах злые слезы.
Взяв руку Чахи, Алаха вдруг прижимается лицом к узкой смуглой ладони:
– Ох, Чаха… Ох, Чаха… Ох…
***
Ночь приняла юную беглянку равнодушно – не осудила ее поступка, но и поощрять не захотела. А степь глухо пела под копытами:
– Как быть? Как быть? Как быть?
Горькая обида стискивает горло Алахи. Еще до того, как брат не взял ее с собою на охоту, они поссорились. Они и прежде не всегда были во всем между собою согласны, но то были обычные размолвки, какие всегда случаются между родичами. Никогда не доводилось Алахе усомниться в том, что брат ее любит.
Никогда – до этой последней ссоры.
Потому что в этот раз сказал ей Арих:
– Не лезь в мои дела, Алаха. Ты – девчонка, а подрастешь – станешь женщиной, отдам тебя замуж. Не ищи другой жизни, не смеши людей. Знаешь, на что годны женщины? В юности – служить утехой мужчине, в зрелости – стать матерью сыновьям, а все прочее время – ни на что они не годны…
Сказал сгоряча, не подумав о том, насколько больно ранят сестру его слова.
Алаха вся вспыхнула от подобных речей. Раньше, пока не было у брата новых товарищей, пока не прибились к нему удальцы со всех четырех концов Вечной Степи, – никогда не вел Арих подобных разговоров. Вождем себя почувствовал.
Да и сейчас, по всему видать, ровно не свои слова говорил, а повторял за кем-то.
Вскинула голову Алаха, нашла в себе сил молвить брату спесиво:
– Глупость мужчин поистине необъятна, Арих! Дивлюсь на тебя, когда говоришь такое. Женщина может делать все, что делает любой воин: стрелять из лука, рубить саблей, охотиться на птиц и зверей. А сверх того дано ей дарить жизнь!
Думала уязвить брата, а он лишь засмеялся обидно и ответил:
– Скоро настанет твое время, Алаха, отдам тебя замуж. Посмей тогда повторить все эти дерзости в лицо своему супругу – и если он не прибьет тебя за глупость, то я буду очень удивлен!
Алаха залилась краской, прикусила губу, но ничего не ответила. Что можно ответить полному молодого мужского высокомерия воину, вожаку отчаянных голов, которому едва минуло семнадцать лет? Алаха безмолвно поклялась никогда не отдавать себя во власть мужчины – каким бы прекрасным он ни был и как бы ни понуждали ее к браку родные.
"Убегу!"
Решение зрело несколько дней. В полнолуние, когда неулыбчивый лик Богини Кан встал над степью, радуя почитателей круглым совершенством щек, Алаха вывела гнедого меринка и тайно пустилась в путь.
Поначалу все прислушивалась: нет ли погони. Но никому в становище, похоже, и дела не было до бегства последней в роду. От этой мысли делалось еще горше.
"И пусть! Пусть!.."
Печально смотрела на неразумную беглянку Кан-Луна, всеобъемлющая материнская любовь…
Южнее тех мест, где исстари кочевали со своими стадами предки Алахи, сказывают, стоит тайная твердыня – храм и при храме монастырь, где живут те, кто посвятил свои дни служению этой милосердной Богине. Их послушать – миром правит Любовь.
И хоть выросла Алаха среди любящих ее родичей, хоть знала она и ласку матери, и заботу тетки, и дружбу старшего брата, а все же мир представлялся ей жестоким, черствым, как старая лепешка, холодным. И глупыми казались Алахе эти неведомые жрицы Богини Кан с их наивной верой.
…А еще, рассказывала Чаха, есть там статуя этой Богини, такая прекрасная, что и глаз не оторвать. Стоит она безмолвно, протягивая вперед руки с заключенным меж ладоней сосудом или драгоценным камнем, не разберешь, – чтобы пришли к ней те, кто исстрадался душой, кого изъязвила духовная жажда, чтобы приникли все несчастные иссохшими губами к живительному источнику, чтобы исцелились женской любовью – всепрощающей, всеприемлющей…
Только бы это оказалось правдой! Только бы приняла печальная Кан Алаху – последнюю в роду! Только бы не изгнала…
Алаха сама не заметила, как слезы вновь побежали по щекам. Она словно увидела себя с поднебесной высоты, словно взглянула глазами Матери-Луны: одинокая девочка в неохватной степи. До чего жалкая, до чего же беспомощная! Сердце щемит. Прижать бы к груди неразумную, приласкать, пригладить – взъерошилась ведь, точно малый зверек, вздумавший напугать крупного хищника: гляди, мол, какой я огромный да грозный!
Нет, довольно! Алаха решительно тряхнула головой, отгоняя недостойную грусть. Не хватало еще разнюниться. Она начинает новую жизнь, полную опасностей, но в то же время упоительно-свободную! Для начала побывает в святилище Кан, а там – весь мир… А слезы пусть останутся в прошлом. Навсегда.
Девочка придержала коня и высоко поднялась в стременах – коротких по степному обычаю. Луна озаряла ее тонкую фигурку. В таинственном, немного искажающем, словно бы ЛЮБЯЩЕМ свете, изливающемся с неба, широкоскулое лицо девочки с узкими черными глазами, нежным ртом и ямочками на круглых щеках казалось старше. Оно выглядело почти взрослым и было сейчас по-настоящему прекрасным, как будто благодаря Кан и ее материнской любви Алаха за одну ночь чудесным образом превратилась в ту красавицу, которой обещала стать через несколько лет.
Две длинных тонких косы, как два хлыстика, свободно падали ей на спину. Яркий шелковый платок, синий с красными узорами, надвинут на самые брови, а нашитые на него золотые монетки тускло поблескивают.
Печальна улыбка Матери-Луны. Куда ты торопишься, чадо неразумное! От кого бежишь!
Послушно ложится степь под копыта гнедого меринка. Все дальше от Алахи становище – десяток юрт, поставленных кругом, словно бы замыкающих внутри себя материнскую юрту, где хранятся Очаг и родовые боги. Мать стережет огонь рода, бережет мир, властно и мудро распоряжается в небольшом, буйном племени. На всех у нее найдется управа. И пришлые молодцы, оставившие или потерявшие родных, научились чтить мать своего вождя как родную. Поэтому и не сделались сбродом, не превратились в шайку разбойников. Благодаря женщине они обрели и новый род, и новое достоинство. Да только Арих, глупый, не понимает этого…
Но нет, все это для Алахи теперь – воспоминание. Все-таки сумела меньшая дочь вырваться из-под материнской власти! Не уберегли последнюю в роду, не сдержали тугой уздой…
Она свободна.
Отчего же все сильнее стискивает душу Алахи какая-то доселе неведомая тоска?
Запрокинув голову, девочка испускает протяжный крик, подражая волчьему вою. А затем громко смеется, скаля зубы.
Вот так! Вот так-то!
***
Ушла зловещая звезда Иныр Чолмон, и Мать-Луна скрылась за необъятным степным горизонтом; край неба посветлел. Необоримой темной громадой высятся впереди Самоцветные Горы. Страшное место, заклятое! Как и все дети Степи, Алаха никогда прежде не бывала так близко от Самоцветных Гор. Незачем. Вот и еще один запрет преступила…
Иной раз, следуя за своими стадами, доходили кочевники до таких мест, откуда становятся уже ясно различимы угрюмые вершины, царапающие Вечно-Синее Небо. Одно это уже – грех перед Богами; а то, что творится в этих недрах… об этом даже и не рассказывали, страшась гнева Богов.
Да, видеть Горы приводилось. В степи далеко видно – горизонт словно убегает от человека, расступаясь перед его взором. Но оказаться в предгорьях, так, чтобы тень от самой высокой из Самоцветных Гор накрыла тебя вместе с конем… такого Алахе испытывать еще не доводилось.
Ежится Алаха. Зябко ей от этих мыслей.
И то благо, что ничего не знает маленькая девочка о великих Самоцветных Горах… Ну, может быть, самую малость: далеко на темный запад возвышаются они, глубоко под землею черный корень их, слепой белизной окутаны вершины их, смерть и горе клубятся во чреве их… Но зато нет краше самоцветов огненных! Так напевает иной раз Чаха, когда, задумавшись, смотрит в огонь.
Внезапно Алаха остановилась. Она заметила впереди людей.
***
Это был небольшой караван, двигавшийся от отрогов гор в сторону степи, забирая в южном направлении. Алахе не пришлось даже напрягать зрение, чтобы сразу понять: ей повстречались не кочевники. Кто-то другой.
Девочка невольно вздохнула с облегчением: сызмальства она была приучена считать недружелюбным любое степное племя, кроме своего собственного. "В Вечной Степи у нас нет друзей, – не раз говорил ей брат. – Помни об этом, Алаха!"
Нет, люди, медленно двигавшиеся по степи в холодный предрассветный час, Вечной Степи не принадлежали. Но кто они такие? Может быть, торговцы? Алахе доводилось слыхать о людях, которые проделывают долгий, опасный путь по чужим землям, чтобы доставить туда редкие товары и обогатиться тем, что могут предложить местные умельцы и охотники.
Возможно, это и торговцы…
Алаха заколебалась. В ее душе любопытство отчаянно боролось с благоразумием. Слыхивала она и о таких, кто приторговывает живым товаром. А одинокая девочка в степи – легкая и лакомая добыча, за нее немало дадут на рабских рынках Нардара или Саккарема. Схватят, скрутят за спиною руки, увезут за край горизонта и продадут с торгов – юную, свежую. Рассказывай потом хозяину, что ты – последняя в роду и дано тебе от Владычицы Степей, от Земли-Этуген, любое умение, присущее юноше, а сверх того – дар носить и рожать детей… Плачь, умоляй о пощаде – не послушает, не пощадит. Навек запрет в гареме, сделает наложницей, рабыней.
Алаха остановилась. Погладила меринка по холке. Еще раз присмотрелась к чужакам. Теперь они были ближе, хотя и ненамного. Внезапно девочка рассмеялась, блеснув зубами на смуглом лице. Напрасно себя стращала! Глупые все ее страхи. У путешественников она разглядела всего три лошади, и те не верховые, а вьючные. Два быка тащили телегу с поклажей; люди же шли пешком.
Пеший караван продвигался медленно. Оно и немудрено: почти все путники с трудом переставляли ноги. Вид их показался Алахе донельзя странным: костлявые, изможденные мужчины с очень белым, болезненным цветом кожи. Алаха никогда прежде не видела таких белесых людей и теперь не могла сдержать отвращения. Такого цвета могильные черви!
Эти люди выглядели изголодавшимися, хворыми; многие – с несвежими повязками на старых ранах, словно они несколько дней назад побывали в сражении. И все же они не выглядели воинами. Несмотря на то, что среди путников не было здоровых, по-настоящему крепких людей, от каждого из этих странных мужчин веяло странной силой, полной темной угрозы.
Рабы, подумала Алаха, содрогаясь. Рабский караван из Самоцветных Гор! Так вот как это, оказывается, выглядит! До сих пор она только слышала о подобном. Сегодня судьба впервые привела увидеть.
Два десятка усталых, исстрадавшихся мужчин. И ни одной женщины.
Алаха ударила меринка пятками и с гиканьем помчалась навстречу каравану. Если эти люди попытаются причинить ей зло, она сумеет уйти от погони. Этим несчастным вовек не догнать в степи меньшую дочь вождя.
***
Путешественники тоже заметили всадника, стремительно приближавшегося к ним. Молодой человек, ведший в поводу головную лошадь, остановился. Остановился и его товарищ, крепкий, широкоплечий, с первой проседью в темных вьющихся волосах. Эти двое уж точно никогда не были рабами – исполненная достоинства осанка, взор открытый и ясный, загорелые здоровые лица. Даже на справную дорожную одежду можно не глядеть – достаточно встретиться с ними глазами.
– Кочевник, – проговорил тот, что был помоложе, и в нерешительности оглянулся на сотоварища.
Тот приложил ладонь щитком к глазам, всмотрелся. Вздохнул, покачав головой.
– Почти не вижу… Далеко. Не пойму, кто он, – передовой, одиночка? Отбился от своих? Разведчик? Может быть, разбойник? Здесь, говорят, и такие встречаются… Знаешь ли, Соллий, как бывает? Повстречается тебе в степи верховой, и кажется – будто никого больше здесь нет, только он да ты, а степь пуста от горизонта до горизонта – ни единой живой души… На наш с тобой погляд степь везде одинаковая, ровная и однообразная, как сковородка. Здесь, вроде бы, и схорониться негде. А потом, вослед за передовым, целый отряд выскакивает – ровно из-под земли. Один раз и со мной так случилось.
– Как же ты жив остался? – спросил Соллий, тревожно щуря глаза и вглядываясь в даль.
– Сам не знаю. Я… честно признать, я бежал, а они не стали меня преследовать. Больно уж неказиста показалась им добыча, должно быть. – Рассказчик хмыкнул чуть смущенно. – Ох, что-то плохо я стал видеть. Старею, должно быть.
Соллий вздохнул.
– Зрение тут не при чем, брат Гервасий. Сам ведь учил меня: все люди перед Отцом одинаковы, а разнятся обличьем только ради удобства. У нас с тобой глаза круглые и приспособлены для чтения книг, а потому и близоруки. Люди же степей узкоглазы и поэтому хорошо зрят на дальние расстояния; а мошки у себя под носом иной раз и не различают…
Брат Гервасий только хмыкнул.
– А знаешь ли что, Соллий, – проговорил он вдруг, – ведь этот всадник – женщина. Гляди, косы, шелковый платок…
Пока Соллий и брат Гервасий всматривались в неожиданного всадника, гадая, кто он и с какой целью несется сюда во весь опор, остальные их спутники стояли молча, хмуро уставясь в землю. Словно скот, подумал Соллий, поглядывая на них с невольным раздражением, которого сам стыдился. И ничего поделать с собой не мог. Соллий вырос в светлой, полной надежды и милосердия вере Близнецов. Никогда он не знал над собою принуждения, а если и подчинялся наставникам или брату Гервасию, то исключительно по доброй воле. Божественным Братьям Соллий служил с любовью чистой и истовой и твердо усвоил: истина делает человека свободным. По незрелому разумению Соллия, никакая неволя не должна сгибать человека и никакому принуждению не сломать дух истинно верующего. Веры от человека не отнять – ни кнутом, ни голодом, ни непосильной работой. Ни надсмотрщик, ни кандалы, ни злая судьба – ничто и никто не волен над истинным светом. Но эти люди не выглядели светоносными сосудами – как называл истинно верующих тот же брат Гервасий. Они представлялись Соллию сосудами отчаяния, боли, тупой покорности.
Брат Гервасий и Соллий возвращались из Самоцветных Гор. Не в первый уже раз Ученики Богов-Близнецов наведывались со своей миссией в эти страшные края – многие всерьез полагали рудники вратами преисподней. Заплатив немалую мзду вершителям рабских судеб – смотрителям рудника и распорядителям работ – спускались в недра. Терпеливо выискивал единоверцев среди множества несчастных – с тем, чтобы выкупить их и вывести к свету. Всякое добро восславляет Божественных Братьев – а там, где невозможно сделать большего, надлежит довольствоваться и малой мерой.
Сейчас главная забота Учеников – доставить спасенных в ближайший город, где есть храм Близнецов. Многие нуждаются в исцелении не только омертвевших от страдания душ, но и в помощи обыкновенного лекаря. Да при этом еще такого, чтобы не задавал лишних вопросов – мол, откуда такие страшные шрамы и почему рану не залечили вовремя; чтобы не делал "одолжения", снисходя до бывших каторжников своим высоким лекарским искусством, чтобы не морщился брезгливо и не пугался, завидев клеймо Самоцветных Гор – три зубца в круге. А такие лекари – только из числа служащих Братьям. Среди обычных лекарей не встречал что-то Соллий подобной готовности служить ВСЕМ людям, без разбору…
Кочевники обычно не трогали эти караваны – много ли возьмешь со скорбных да убогих! Так что путь до Саккарема предстоял довольно спокойный, хотя и нелегкий.
Однако на этот раз у сотоварищей имелась еще одна забота – пусть поменьше, зато куда как покаверзней. Имела она обличье вполне человеческое, носила имя – Салих из Саккарема и с первого взгляда не внушала никаких опасений. Но это только с первого взгляда.
Ибо оказался этот Салих из Саккарема человеком настолько злокозненным, что едва не послужил причиной серьезной размолвки между Соллием и братом Гервасием.
***
Случилось все на второй день после того, как караван покинул Самоцветные Горы. Глядел Соллий на спасенных людей, своих единоверцев, и больно ему было. Сомнения начинали глодать его сердце: неужто и впрямь бывает такая беда, что даже вера не спасает человека – гибнет сперва душой, а потом и телом? Молодой Ученик Соллий, вспыльчивый, к людям подчас излишне недоверчивый. Не таков брат Гервасий – этот всего навидался и оттого сделался мягким, точно масло.
Но вот привиделось что-то Соллию, прочел он что-то нехорошее в глазах одного из выкупленных рабов. Кивнул, чтобы тот приблизился, и заговорил с ним.
Спросил о родных.
– Я из Саккарема, господин, – ответил бывший раб хмуро.
– Я тебе не господин, – нахмурился и Соллий.
Бывший раб вскинул глаза – дерзкие.
– А кто ты мне, если взял меня из лютой доли, выкупив за деньги?
– Я – твой брат, – ответил Соллий. – Называй меня "брат Соллий".
– Брат Соллий, – произнес бывший раб, словно пробуя эти слова на вкус. И усмехнулся. – Моя мать называла меня Салих.
– Если ты родом из Саккарема, Салих, то не лучше ли для тебя будет отправиться прямо к твоей матери? – спросил Соллий, решив отринуть все недостойные подозрения и говорить с хмурым этим человеком спокойно, дружески – так, как советовал брат Гервасий.
Однако не так-то просто это оказалось. Салих упорно отвергал протянутую руку.
– Лучше уж сразу убей меня, господин мой и брат Соллий, – проговорил он. – А родичей моих, коли встречу, то самолично жизни лишу…
И покривил тонкие, обметанные лихорадкой губы.
– Как так? – Соллий глянул прямо саккаремцу в глаза и словно волной жара на него плеснуло, такой лютой ненавистью пылали они.
Захлебнувшись горьким воспоминанием, Салих почти сразу утерял осмотрительность.
– А ты сам посуди, господин мой брат Соллий! – Обращение прозвучало почти издевкой. – С десяти лет ем чужой хлеб – тверже камня он. Пью горькую воду – такая вода лишь сушит горло, а жажды не утоляет вовсе… А последнему хозяину и вовсе я не угодил, гляди ты! Он, собачий хвост, продал меня на рудник. Одна только Праматерь Слез и ведает, как я эти полтора года прожил, – да Ей ведь и молиться-то бесполезно…
Соллий так и вздрогнул. Наихудшие подозрения его оправдались. "Праматерью Слез" кое-где, в том числе и в Саккареме, называли древнюю Богиню, прародительницу всего живого. Говорили, будто некогда была она Небесной Девой и медленно ехала по небу в телеге, запряженной сивой коровой, направляясь к горизонту. А по земле несся на белом жеребце юный Герой. Там, где сходятся край неба и край земли, сошлись и эти двое, и народились от них сыновья и дочери. Но прежде сыновей, прежде дочерей появились на свете слезы – их пролила Небесная Дева, утратив невинность и вместе с невинностью навсегда потеряв дорогу обратно, на небо…
Редкий человек поминал теперь Прародительницу Слез. Разве что рабы помнили о Ней – порой только одно им и оставалось, что уповать на Ее милосердие…
– Да, – медленно проговорил Соллий, – стало быть, я не ошибся, Салих. Ты обманул брата Гервасия, не так ли? Ты все вызнал: и как Ученики приветствуют друг друга, и как они чтут Близнецов, и почему Они едины, хотя Их – двое! Нетрудно же было тебе обмануть брата Гервасия, да будет благословение Божественных Близнецов его доброму, доверчивому сердцу! Да уж, что тебе стоило произнести "святы Близнецы, чтимые в трех мирах"? Да есть ли для тебя хоть что-то по-настоящему святое!
Салих вскинул глаза. Теперь в них горели безрассудство и отчаяние.
– Да! – вырвалось у него. – Слова дешевы, господин мой! Нет у меня веры в Богов! И ваших Близнецов, из которых один почему-то старше, а другой – младше, я почитаю не больше, чем кого-либо другого! Боги оставили меня. Они всегда оставались слепы и глухи, сколько бы я Их не звал. Не знаю, за что Они от меня отвернулись, но с того самого дня, когда мой отец… – Он замолчал, потому что внезапно у него перехватило горло.
– Мне все равно, – сказал после долгого молчания Салих. – Ни от кого не ждал пощады и у тебя просить не стану. Думал вырваться из Самоцветных Гор… любой ценой. Ложь, если подумать, – невеликая плата за свободу. Если, господин, ты, конечно, дашь мне после этого свободу.
– Любой ценой, – повторил Соллий, чувствуя, как немеют у него от гнева губы. – Да знаешь ли ты, богохульник, какова эта цена! Ведь мы могли спасти не тебя, безбожника, а истинно верующего, нашего подлинного, не притворного брата! Человека, который искренне и от души служил бы Близнецам и учился у Них свету! А ты своим грязным обманом вынудил нас потратить на тебя то, что было собрано с таким трудом, ценой таких лишений!
– Ну-ну, – молвил Салих с кривой улыбкой. – Давай, святоша, поплачь. Пожалей о добром деле. Спас безбожника и богохульника, ублюдка, проданного родным отцом. А сколько новых рабов смогут купить на ваши деньги смотрители рудника?
– Нисколько, – хмуро отозвался Соллий. – Мы платили им не деньгами.
– Наркотики, – сразу догадался Соллий. – Ай да Ученики! Ай да целители человеческих душ! Сердобольные ханжи…
Он отвернулся. И без того сказано было уже слишком много.
***
Брат Гервасий был наставником Соллия. Оба считали себя Учениками Младшего из Божественных Братьев – того, кто милует ослушников, целит увечных, жалеет черствых, возвращает самоуважение падшим. Но глядя на молодого своего сотоварища, все чаще и чаще задумывался брат Гервасий: а не ошибся ли Соллий в призвании? Не лучше ли ему, пока не наворотил бед, взять иной послуг и обратиться душою к Старшему, искореняющему Зло мечом и словом?
Вот и сейчас. Напустился на этого несчастного, озлобленного саккаремца. Небось, в догматах экзаменовать бедолагу надумал. Так ведь не из Духовной же Академии парень – почитай, из самого ада его выхватили… Ну, может быть, верует как-нибуь неправильно. Путается кое в чем. Невелика беда. Придет в себя, поразмыслит, с Учениками поговорит, если будет охота – и разберется. Во всем разберется. Нужно только дать ему время. Брат Гервасий верил, что время целит любые раны.
А Соллий – вон, от праведного гнева уже бледен. Вот-вот огонь из ноздрей у него извергнется.
Брат Гервасий осторожно взял его за руку.
– Да что случилось, брат? ты сам не свой!
– Обманщик, – тяжело дыша, выговорил Соллий. – Вон он… обманщик. Солгал… Воспользовался…
– Не спеши, не спеши, – принялся уговаривать Соллия брат Гервасий. – Кто знает, может быть, сам того не ведя, этот несчастный сказал нам правду. Желая солгать – не солгал. Глядишь, и он обратится на путь истины. Позволь ему ближе узнать Учеников, узреть свет Божественных Братьев.
Во взгляде Соллия читалась мука.
– Я никогда, – прошептал он еле слышно, – никогда, слышишь, брат? Я никогда не смогу простить ему этого!
Салих смотрел в сторону. Молчал. Словно страшная тяжесть сдавила ему грудь, не давала дух перевести. Он видел, что Соллий уже вынес ему приговор, и приговор этот прост: вернуть лжеца в Самоцветные Горы – чтоб иным неповадно было! – и обменять его на любого из истинно верующих. Вот, стало быть, каково оно – милосердие блаженных Братьев…
Но брат Гервасий не торопился ни с выводами, ни с окончательным решением.
– Давай-ка лучше остановимся да передохнем, – предложил он спокойно, словно ничего и не случилось. – Нашим братьям не помешало бы несколько часов провести в полном покое. Путь до Дома Близнецов неблизок, а сил у них еще маловато. И помоги мне с этим вьюком – кажется, там у нас с тобою запасены соленые хлебцы?
***
– Нам нечего бояться, – в который раз уже повторял брат Гервасий. – Степняки не станут нападать на жрецов и тех, кто отдан под покровительство Богов.
– Варвары, – пробормотал Соллий, качая головой. Он не мог побороть недоверия к кочевникам Вечной Степи. Слишком часто их действия казались ему непредсказуемыми, а поведение выглядело подчас и вовсе необъяснимым.
– Может быть, они и варвары, – все тем же миролюбивым тоном согласился брат Гервасий. – Однако не забывай: они все же люди. Как ты и я.
– Люди… Да только такие ли, как мы с тобой?
– Помилуй, брат, – усмехнулся старший из Учеников, – даже мы с тобой разнимся, хоть и в одном Доме живем, под одной кровлей преклоняем голову. Что же говорить об ином народе…
Соллий устыдился своих страхов, едва увидел, что степной всадник – и впрямь девушка, почти подросток, пусть даже вооруженная грозным луком, но совершенно одна.
Отбросив за спину длинные тонкие косички и хмуря черные брови на плоском смуглом лице, она молча закружила на коне вокруг лагеря – явно в подражание воинам своего народа.
Брат Гервасий выступил вперед и, сложив на животе руки – крупные, с узловатыми пальцами, привычными к любой работе, – терпеливо ждал.
Гостья не спешила заводить беседу. Она даже и не скрывала, что высматривает: не припрятано ли в караване оружие, нет ли верховых лошадей и кто таковы здешние люди – не разбойники ли, не купцы ли.
– Что ей нужно? – осведомился Соллий, поглядывая на девочку с нескрываемой неприязнью. – Маленькая дикарка…
– Тише, тише, – проговорил брат Гервасий. – Жди, пока она заговорит. Может быть, ее и вправду направило к нам ее племя. Только какое? Знать бы, кто нынче кочует в предгорьях…
Тем временем Алаха повернула меринка и степенным шагом приблизилась наконец к Ученикам.
– Мир вам, достопочтенные, – произнесла она с преувеличенной важностью и медленно склонила голову.
– И тебе мир, достойная дочь достойной матери, – отозвался брат Гервасий так же величественно.
Лицо Алахи оставалось бесстрастным.
– Благодарю за добрые слова, – молвила она.
Неожиданно Соллий поймал себя на том, что поневоле залюбовался этой юной дикаркой. Как превосходно она держится! Какое глубокое, врожденное достоинство в каждом ее жесте, в каждом движении! Словно не девчонка, заплутавшая в степи, повстречала чужой караван, но сама венценосная шаддаат удостоила подданных посещением.
Брат Гервасий спокойно сказал:
– Мы остановились ради отдыха, столь необходимого усталым ногам пешего странника, а заодно и намеревались подкрепить наши силы скромной трапезой. – Чтобы глядеть в лицо девочке, сидящей на коне, брату Гервасию пришлось задрать голову. Он знал, что люди степи не любят, когда собеседник не смотрит им в глаза. Уставился себе под ноги – значит, о чем-то печалится, а печаль – вещь опасная. Горе – оно что блоха: скакнет с человека на человека и закусает до смерти. А если в сторону взгляд отвел – и того хуже: значит, замышляет недоброе.
Алаха молча смотрела на Ученика. Невозможно было догадаться, о чем она сейчас думает.
А брат Гервасий и не затруднял себя подобными догадками. Просто добавил:
– Позволь нам пригласить тебя в наш лагерь. Мы будем рады разделить с тобой хлеб, красавица.
Девочка выдержала долгую паузу, холодно рассматривая немолодое уже лицо брата Гервасия, обветренное, усталое. Затем с подчеркнутой сдержанностью спросила:
– Эти люди в вашем караване – рабы?
– Это наши братья, – ответил Ученик Близнецов.
– Не очень-то похожи на вас ваши братья, – заметила девочка. – Какой брат держит брата вдали от благодатного света Родителя Луны? – Этим иносказанием в степях именовали Солнце.
Алаха еще раз оглядела длинный ряд изможденных путников и добавила:
– Какой брат станет бить брата кнутом? Не лги мне, старый человек, не пятнай свои седины. У твоих спутников следы от кандалов!
Эта тирада, произнесенная ровным, почти равнодушным тоном, была исполнена такого презрения, что Соллий вдруг ощутил острое желание оправдаться перед надменным ребенком, юной варваркой, неподвижно сидящей перед ним в седле. Утренний ветерок слегка шевелил бахрому ее пестрого шелкового платка; сама же Алаха казалась каменным изваянием.
– Ну так прими наше приглашение и раздели с нами трапезу, – повторил брат Гервасий невозмутимо. – Тогда ты услышишь ответы на все твои вопросы. В моих словах нет лицемерия, и в поступках наших ты не найдешь неправды.
Девочка в ответ и бровью не повела.
– Твой вид внушает почтение, – сказала она. – Меня учили уважать таких, как ты. Горе мне, если ты солгал, старик! – Неожиданно она улыбнулась, блеснув зубами. – Знаешь Небесного Стрелка, Когудэя? О-о, он бросает с небес громовые стрелы… – Тут она вдруг засмеялась и заговорила тоненьким голоском: – Вот в такусеньких, малюсеньких зверюшек, в тушканчиков, в беленьких сов, в гадкого одноглазого крота… Он поразит и тебя, если ты окажешься равен им в ничтожестве!
С этими словами она спешилась и уселась на землю напротив Учеников.
Брат Гервасий, улыбаясь, подал ей кусок белой пшеничной лепешки. Запас таких лепешек они везли из самого Саккарема, по опыту зная, каким сытным является этот хлеб, долго сохраняющий чудесный запах, – запах домашней печки, материнских рук, запах всего того, что вызывает в человеке – подчас помимо его воли – добрые, ничем не замутненные, самые ранние воспоминания детства. Брат Гервасий справедливо полагал, что для спасенных из средоточия Зла людей это может оказаться куда важнее, чем обыкновенная пища.
Он не ошибся. Вернее – почти не ошибся. Потому что нашлось одно исключение. Впервые взяв в руки лепешку и поднеся ее ко рту, Салих вдруг побледнел и отложил хлеб. Брат Гервасий предположил, что саккаремцу сделалось дурно. И не ошибся – тот даже не притронулся к еде. Сидел, молча уставясь в одну точку, и глядел мрачнее тучи. Брат Гервасий не стал задавать ему вопросов. Зачем? Настанет время – расскажет сам. А не расскажет – значит, так тому и быть.
Отведав хлеба, Алаха преобразилась. Куда только исчезли ее надменность и настороженность! Она весело смеялась добродушным шуткам брата Гервасия, несколько раз довольно ядовито задевала хмурого Соллия и даже на бывших рабов начала поглядывать с любопытством. И изможденные люди, недавно покинувшие ад подземных рудников, невольно улыбались, поглядывая на красивую смеющуюся девочку. И каждый в мыслях начинал представлять себя отцом вот такого взрослеющего ребенка – или братом, призванным оберегать подросшую сестру от встречного недоброго человека… От одного только вида Алахи на душе теплело.
Вдруг Алаха словно споткнулась. Замолчала, перестала беспечно улыбаться. И с откровенной прямотой – как принято в Степи между теми, кто разделяет между собою хлеб, – спросила брата Гервасия:
– Кто этот человек? Почему он похож на обреченного на смерть?
И бесцеремонно показала пальцем на Салиха.
– Он… гм… Он – один из нас, – ответил брат Гервасий. Но посмотрел при этом не на Алаху, а на Соллия.
Соллий вспыхнул.
– Брат Гервасий слишком добр ко… всякому сброду! – произнес он отчетливо. – Этот человек, прекраснейшая, – он низкий лжец! А ты, наша гостья, не только хороша собой, как утренняя заря, ты еще и проницательна, как солнечный свет! Должно быть, счастливы твои отец и мать, породившие такое дитя. Ты сразу увидела, что Салих из Саккарема здесь чужой!
Алаха встретилась с Салихом глазами, и внезапно ее словно окутало ледяным холодом. Из странных светлых глаз мужчины глядела смертная тоска.
– Мне страшно, – прямо сказала Алаха. – То, что я читаю в лице этого человека, внушает мне ужас. Отчего он стал таким?
– Видишь ли, моя беки (госпожа), – осторожно начал брат Гервасий, – как оно случилось. Мы – Ученики Божественных Близнецов. Наш Дом время от времени отправляет нас с благой миссией отыскивать наших собратьев, верующих так же, как и мы, но попавших в беду. Мы должны выкупать их и доставлять в Дом Близнецов, где они обретают мир и покой. И вот всех этих людей мы выкупили из рудников Самоцветных Гор. Но один из них, как потом оказалось, лишь притворно разделял нашу веру; на деле же он – безбожник, и в душе его живет одно только черное отчаяние…
– Это дурно, – важно согласилась Алаха.
– Соллий считает, что его необходимо вернуть на рудник и обменять там на другого раба…
– Показать человеку край кафтана, а после отобрать у него и рубаху – разве есть в этом справедливость? – Алаха покачала головой, явно подражая кому-то из взрослых. – Я не стану судить чужой обычай. Кто я такая, чтобы выносить здесь решение? Моя достопочтенная тетка сказала бы, что это невежливо.
Но при этом Алаха так выразительно выпятила нижнюю губу, что сделалось яснее ясного: маленькая варварка намерена проявить самую невоздержанную невежливость.
Брат Гервасий улыбнулся.
– Я вижу, ты добра, прекрасная беки. Вдвойне повезет твоему будущему супругу – да пошлют тебе Близнецы славного и любящего мужа!
Опять они о муже! Будто нет для девушки иной радости, как только увидеть себя во власти чужого, незнакомого человека – мужчины! Алаха уже и сейчас делала всю женскую работу: выделывала шкуры, снятые с лошадей, коров, оленей; шила полушубки, кафтаны, изготавливала сапоги с войлочными чулками, умела при случае починить повозку – не говоря уж о таких обыденных вещах, как разделка мяса, приготовление солонины, сушеного молока, кумыса, арьяна. Она умела даже варить арьку – хмельной напиток, который валит с ног вернее удара шестопером по затылку!
Но все эти умения иной раз казались Алахе лишними. К чему они? Охота, война, воля, братство – все, что составляет жизнь мужчин – таких, как Арих, молодых, бесстрашных, – вот что привлекало ее больше всего на свете.
Ничего. Сейчас Алаха докажет этому немолодому жрецу, что не для одного только замужества пригодна дочь ее родителей. Она вполне в состоянии принимать мудрые, взрослые решения.
– Так вот в чем вина этого человека! – степенно произнесла она. – Он внес несогласие в ваше братство! Ибо, вижу я, твой сотоварищ, почтенный Соллий, желает избавиться от него; ты же, полный сострадания, намерен оставить его в караване.
– Это так, – кивнул брат Гервасий.
Соллий нахмурился. Он не считал правильным такое откровенничанье с этой вздорной, заносчивой девчонкой, прискакавшей откуда-то из степей.
Алаха сказала:
– Вы были бы рады, если бы этот человек оставил вас, не так ли?
В ее деловых ухватках сквозило нечто, показавшееся брату Гервасию одновременно и забавным, и трогательным. Она словно пыталась что-то доказать ему… Однако отвечал Ученик маленькой девочке сдержанно и без тени улыбки:
– Не стану скрывать, беки: мы испытываем серьезные затруднения.
– Предположим, нашелся бы покупатель на этого раба, – неспешно продолжала Алаха.
– Он больше не раб, – возразил брат Гервасий.
Алаха выразительно подняла одну бровь и повернулась к Соллию.
– Ты тоже так считаешь, почтенный?
– Я предпочел бы вернуть деньги, потраченные на выкуп этого человека, – прямо сказал Соллий. – Возвращать его на рудник, ты права, было бы безнравственно. Но… – Он в раздумье покачал головой. – Потакать его лжи – безнравственно тоже! Таково мое мнение, и я не считаю нужным скрывать очевидное.
Алаха усмехнулась, едва заметно приподняв уголки губ.
– В таком случае, могу ли я взять на себя смелость и предложить вам за него шестнадцать золотых монет? Это старинные монеты, их нашила на мой платок моя почтенная тетка. Это прекрасные монеты, и они тяжелые, поскольку они из чистого золота.
Смуглые пальцы привычно нащупали золотые кругляшки на лбу, на висках, на затылке.
– Старье, – прошептал Соллий. – Они давно уже вышли из оборота. На что нам такие деньги? На них и пары морковок не купишь.
– Академия Аррантиды даст за них целое состояние, – возразил брат Гервасий. – Монеты – хранители истории, а эти, кроме того, что древние, еще и настоящие… И редкие. – И обратился к девочке: – Не спеши поражать нас щедростью, беки. Довольно будет и пяти монет с твоего убора. Это намного превышает наши расходы.
– Возьми тогда и шестую монету, – сказала Алаха. – Пусть никто не назовет меня скупой. Я желаю поднести дар вашему Богу. Пусть знает, что Степь чтит Богов!
Глава вторая
ШАМАНКА И ЕЕ БОГИ
Караван ушел.
На прощание брат Гервасий отвел Салиха в сторону и что-то сказал ему вполголоса – должно быть, напутственное, потому что Салих только губы покривил и отвернулся. Не нуждался он ни в напутствиях, ни в наставлениях. Не верил ни в богов, ни в добрые намерения людей – давно и прочно не верил. "Поживи сперва так, как я все эти годы прожил, почтенный Ученик, – и погляжу я, в какие клочья истреплется твоя вера…"
Брат Гервасий только головой покачал. Добавил несколько слов и, не дождавшись никакого ответа, отошел.
А Соллий – тот даже не посмотрел в сторону Салиха. Молодой Ученик чувствовал себя жестоко обманутым. И решительно не желал понимать, отчего брат Гервасий, готовя караван к новому переходу, тихонько посмеивается. Лично он, Соллий, ничего обнадеживающего или радостного в случившемся не обнаруживал.
Алаха, снова в седле, бесстрастно следила за тем, как отдохнувшие люди, один за другим, поднимаются с земли. Вот и повеселели иные, ощутив себя сытыми. Натруженные ноги у многих немилосердно гудели и бессловесно взывали по пощаде, однако не зря же в старину говаривали: дорогу к лучше доле пройдешь и поневоле. Видеть над головой синее небо, звезды и Отца-Солнце – за одно только это великое счастье многие согласны были, не жалуясь, истоптать ноги до самых колен. Лишь бы прочь от рудника, лишь бы подальше от проклятых Самоцветных Гор…
Но брат Гервасий, не впервой сопровождавший подобные караваны, вполне справедливо полагал, что коли есть хоть малая возможность обойтись без кровавых мозолей и прочих излишеств, то поистине грех было бы ею не воспользоваться. И потому всегда носил при себе целебные мази, приготовленные на меду, травах и бараньем сале. Они и раны заживляли, и снимали жгучую боль, облегчая дорогу идущим.
И вот ушли Ученики Богов-Близнецов, увели с собой бывших товарищей Салиха. И остался Салих наедине с Алахой.
Он растерялся.
Открытое пространство степи и раньше страшило его – после полутора лет, проведенных в теснине рудников. Да и прежде бывать в степи ему не приводилось. Жил хоть у разных хозяев, но почти всегда – в городах. А тут… Куда ни глянешь – везде ровная земля, без единого холма. И так на много верст. Необозримые просторы угнетали, заставляли вжимать голову в плечи.
Он и не заметил, когда и как успела Алаха вытянуть из кожаного, украшенного полосками белого меха, колчана маленький тугой лук и положить на тетиву, сплетенную из бычьих жил, легкую охотничью стрелу (что не боевая – то даже Салих понял: больно тонок наконечник, нарочно – чтобы мех добычи не попортить). Но и такой стрелы в умелых руках довольно, чтобы привести любого человека в покорность: небось, угодит в ногу или в бок – не покажется мало и добавки просить не станешь. А как бросят тебя, подраненного, в степи одного – так и околеешь с голоду и от злой раны. Или просто скрутит тебя отчаяние в смертную дугу – и поминай как звали. Девочка-то хоть и дитя еще годами, а шутить не станет. Госпожа. Хозяйка. Он поневоле усмехнулся. Стоило ли дожить до неполных тридцати, чтобы оказаться в рабстве у этого дикого ребенка? Не лучше ли разом покончить с адом, в который превращена его жизнь?
Но Салих недаром умудрялся оставаться в живых все эти бесконечные, страшные годы неволи. Он знал, ДЛЯ ЧЕГО живет. Нужно только выждать. Терпеливо, не ропща на судьбу. И рано или поздно, но сжалится над ним Владычица Слез…
– Иди, – сказала Алаха. И тронула коня.
Салих послушно побрел следом. Они двигались медленно, и девочка волей-неволей радовалась этому. Ей необходимо было время, чтобы собраться с мыслями, которые, как назло, разбегались во все стороны.
Поначалу Алаха просто хотела показать учтивым чужеземцам, что Степь знает обычаи, хранит законы гостеприимства и умеет отвечать добром на добро. Что ж, она, Алаха, дочь и сестра вождей, сумела оказаться на высоте. Она избавила двух жрецов от раздоров, она смогла мудро разрешить их спор – таким поступком гордился бы и убеленный сединами шаман! Это очень нравилось Алахе. Она с удовольствием представляла себе, как станет похваляться этим перед братом и теткой.
И она была весьма гостеприимна. Она одарила жрецов золотом! Они ушли довольные и там, у себя в храме, в далеком городе, расскажут о встрече с дочерью Степи…
Да. Они-то ушли, унося с собой золото и добрую память. А ей оставили этого раба. Теперь у нее появилась своя личная говорящая собственность.
Только после того, как караван скрылся из виду и Алаха осталась с Салихом наедине, она вдруг осознала, что потерпела поражение в главном. В том, ради чего нынче ночью оседлала гнедого меринка. Ее бегство не удалось. Она вынуждена будет вернуться к матери и тетке, в разношерстное племя своего брата. Ей даже подумать было жутко о том, как она появится в становище.
Однако другого выхода она не видела. Не оставаться же ей вовек один на один с этим чужим человеком, с мужчиной. Племя сумеет надеть на раба узду покорности; одной девочке, даже вооруженной луком и стрелами, это не под силу. Не всегда же он будет больным и слабым…
Конечно, она могла отпустить его, прогнать. Но кто поручится, что он действительно уйдет и оставит ее в покое? Кто запретит ему подобраться к ней ночью и сонной перерезать горло? Чтобы завладеть конем и оружием, человек в Степи иной раз готов на все.
Не совсем же глуп этот раб, чтобы не понимать: без коня, без припасов, в одиночку – чужак, оказавшийся в степи, не проживет и десяти дней.
Нет. Ей придется возвращаться туда, откуда она без оглядки бежала, глотая слезы обиды.
Приняв решение, Алаха больше не колебалась. Повелительным жестом подозвала к себе Салиха (он плелся сзади, с трудом волоча ноги).
– Ты! – сказала она. – Шагай быстрее!
Он покачал головой.
– Вряд ли у меня это получится, госпожа.
Услышав это обращение, Алаха с подозрением покосилась на Салиха: уж не насмехается ли он. К ней никто до сегодняшнего дня так не обращался. Но Салих был вполне серьезен. Он слишком хорошо осознавал, что с этой девочкой шутить не следует. Она и сама, должно быть, не догадывается, насколько он сейчас от нее зависит. А Салих хотел жить. Хотел. Потому что время для смерти – и это он твердо знал – для него еще не наступило.
Алаха нахмурилась.
– Я хочу быть в юрте моей матери до восхода новой луны. Если мы будем и дальше ползти, как подстреленная жаба, то не доберемся туда и к следующей ночи.
– Что же делать, госпожа? Ноги почти не слушаются меня.
Алаха внимательно поглядела на босые, сбитые в кровь ноги своего невольного спутника. Он не лгал – впору было подивиться тому, что он вообще ухитрялся до сих пор не упасть.
Вот и еще одна проблема, о которой Алаха не позаботилась, принимая свое благородное решение. Как быть с рабом, который не держится на ногах? В Степи никто не ходит пешком. Сама Алаха, окажись она без коня, вряд ли одолела бы дорогу до материнской юрты. А у Салиха действительно невыносимо болели ноги.
Посадить его на коня? Будь на месте чужака свой, Алаха бы именно так и поступила. И задумываться бы не стала. Но этот человек, Салих, – не свой. И никаких оснований доверять ему Алаха не видела. Посадишь такого в седло, а он обхватит тебя сзади за горло, сдавит – и прощай, Алаха… Не успеешь оглянуться, как превратишься в корм стервятникам.
Оставался только один выход…
– Я позволю тебе сесть на моего коня, – сказала девочка, – но только ты садись впереди меня, ясно?
Салих заморгал от неожиданности. Он никак не ожидал такой доброты от своей новой госпожи. Выходит, напрасно гневил он Богов, думал, что оставлен Ими на произвол судьбы, брошен погибать в одиночестве. Невзирая на всю его неблагодарность к Ним, привели выбраться из гибельного места. Послали ему навстречу эту своенравную степную красавицу. И каприз ей непостижимый внушили: спасти чужого, озлобленного, отчаявшегося человека…
– Ну, иди же, – холодно повторила Алаха.
Она внимательно следила за ним своими узкими черными глазами, в которых он не мог прочесть решительно ничего. И хорошо, наверное, что не мог. Потому что Алаха усадила его на коня так, как воины ее народа обычно возили женщин – украденных невест, а то и просто военную добычу, которой суждено доживать век, сколько бы его ни осталось, в рабстве у первой жены. Ни один кочевник Вечной Степи не согласился бы на такой позор.
Но саккаремец этого, похоже, не знал. Даже и не догадывался о том, какую насмешку уготовила ему юная его госпожа. Ковыляя, приблизился и поблагодарил ее самым искренним образом.
Алаха вынула ногу из стремени и протянула Салиху руку – без этой поддержки вряд ли он сумел бы сесть на гнедого меринка.
Прикосновение его руки поразило Алаху. Ладонь саккаремца оказалась жесткой, как рассохшаяся земля. Даже тверже. На этой руке не было мозолей. Она сама была одной сплошной мозолью.
Меринок недовольно зафыркал, ощутив на спине двойную ношу, но Алаха, склонившись к его уху, принялась что-то ему нашептывать, и вскоре животное совершенно успокоилось. Даже и повеселело как будто.
Теперь они продвигались хоть и нескорым шагом, но все же значительно быстрее, чем до сих пор. Несколько раз Салих проваливался в тяжелый, болезненный сон. Алаха будила его безжалостным ударом кулака.
– Упадешь с коня, разобьешься, – спокойно объяснила она своему спутнику, со стоном потирающему затылок. – Я тебе добра желаю.
И усмехалась.
Она уже приготовилась выдержать все насмешки своего брата – а они непременно начнутся! Уж Алаха-то знала своего брата Ариха. Он не упустит случая выставить ее полной дурой. Ничего, она уже успела придумать, как станет ему отвечать.
***
Появление Алахи наделало в становище немалого шума. Первым – словно Боги нарочно так распорядились – заметил вернувшуюся беглянку Арих. Сперва он даже рот разинул от изумления. Как шел – так и замер, выпучив глаза.
Алаха остановила коня. Глянула на брата с деланным равнодушием. А у самой сердце забилось где-то под горлом: сейчас начнется!
Арих быстро – слишком быстро, на взгляд Алахи! – пришел в себя. Одарил сестру улыбкой. Нехорошей такой улыбкой, недоброй.
– Никак это ты, моя досточтимая сестра? – заговорил он ядовито. – А мы тут, прозябая в нашем ничтожестве, решили уж, что ты вознамерилась покинуть нас навсегда.
– Я была в степи, – сдержанно ответила Алаха. – Хотела поохотиться. – Она коснулась своего лука. – Ведь ты не считаешь больше нужным брать меня с собой, когда едешь распугивать дичь!
– Что же ты не потратила ни одной стрелы? Я вижу, они целы в твоем колчане!
– Неужто нет у тебя заботы поважнее, чем считать стрелы в чужом колчане?
Постепенно возле брата и сестры начали собираться любопытствующие – друзья и соратники Ариха. Все они усмешливо поглядывали на девочку и ее спутника, окружив их плотным кольцом.
– А ты, сестра, стало быть, встретила заботы поважнее моих?
– Выходит, так, – не смущаясь, подтвердила Алаха.
– Что же это за заботы такие, которые бродят по степи, словно отбившиеся от стада коровы? – осведомился Арих, вызвав веселый смех у своих товарищей.
Но Алаху голыми руками не возьмешь.
– Эти отбившиеся от стада заботы похожи на тебя, Арих, – парировала Алаха. – И на любого из вас, ибо именуются они МУЖЧИНАМИ. Я встретила целый караван и заключила союз с предводителем!
– Не этот ли предводитель оборвал золотые монеты с твоего платка? – Арих не на шутку был разозлен колкими словами сестры.
– О, напротив! Я поднесла ему дар. – Алаха оставалась невозмутимой, как камень. – Этого требовала обычная вежливость, брат. Я думала, тебя этому учили.
– Небось ограбили девчонку! – выкрикнул кто-то из толпы. – А она теперь нос дерет. Думает таким образом скрыть и глупость свою, и позор!
Не глядя в ту сторону, откуда донесся выкрик, Алаха отвечала:
– Спесью глупость не покроешь, это верно замечено. Вот и подумай, вождь молодых воинов, брат мой, как следует подумай: будь те, кого я повстречала, и впрямь грабителями, сумей эти грабители меня ограбить – неужто взяли бы они всего шесть монет? Неужто оставили бы мне коня? Они забрали бы и все мое золото, и мой шелковый платок впридачу, и коня с упряжью! Они оставили бы меня в степи голую – спасибо, если живую! Вот и рассуди, брат, кто перед тобой правдив и честен, а кому спесь да глупость глаза застят!
Молодой воин, в которого целила Алаха, густо покраснел, а прочие захохотали.
– Ну а этот верзила – кто он такой? – спросил Арих. Он видел, что первую стычку с сестрой проиграл, и решил взять миролюбивый тон. – Я уже ничему не удивлюсь, сестра. Там, где речь заходит о младшей дочери моей матери, можно ожидать чего угодно.
– Она нашла себе в степи мужа! – крикнул юноша, которого Алаха только что поставила на место. Лицо его горело, словно от пощечины, и он жаждал отомстить за свой позор.
– ПОЙМАЛА мужа – так вернее будет! – поддержал товарища второй.
– Смотри, она и в седле его держит, как невесту! – выкрикнул третий.
Арих досадливо поморщился. Неужели они еще не поняли, с кем имеют дело? Алаха кого угодно сделает полным дураком, да так, что ты еще сам ей в этом поможешь. Нет уж. Лучше пока что помолчать.
Алаха вдруг с размаху ударила Салиха по ушам. Он вскрикнул от боли и неожиданности, качнулся – и девушка сбросила его на землю. Застонав, он съежился и медленно закрыл голову руками, выставляя локти, – явно в ожидании новых побоев.
Но Алаха даже и не посмотрела на него.
– А это – мой раб, – заявила она. – Теперь он будет делать за меня всю скучную работу! А кто из вас его хоть пальцем тронет – знайте: меньшая дочь моей матери умеет охранять свое добро!
– Не сомневаюсь, – пробормотал кто-то рядом с Арихом. И плюнул.
– Но ты же не воин, сестра, – произнес Арих значительно мягче. Теперь он решил встать на сторону Алахи. Больно уж победоносно глядит девчонка. Как бы всерьез не взялась смешивать вождя с грязью перед его же людьми. Алаха на такое способна. Она вообще на многое способна, маленькая строптивица. Арих слишком хорошо знал это.
– Что с того, что я не воин, – упрямо возразила Алаха. – Женщины тоже владеют рабами. А этот человек достался мне честь по чести, так что никто при этом не потерпел ущерба.
– Пусть очистится от скверны и служит тебе, – сдался Арих. – Но помни, сестра: если он принес с собой беды, болезни или демонов, – тебе придется тяжко расплачиваться за это.
***
Теперь у Салиха болел еще и бок, ушибленный при падении с лошади. Он ни в чем не винил Алаху. Конечно, она обошлась с ним, прямо скажем, не слишком мягко. Но вероятно, иначе было просто нельзя. Во всяком случае, она спасла ему жизнь и избавила от куда более лютой доли, чем та, что ожидает его в степи. Он знал, что в небольших варварских племенах положение невольников сходно с положением детей: воли у них никакой, зато и спрос с таких невелик.
Алаха не позволила Салиху войти в "курень" – так она назвала поставленные в круг большие двухколесные кибитки, в центре которого находился высокий белый шатер, украшенный нарядным пестрым знаменем с развевающимися на ветру полосками белого меха.
– Как красиво! – сказал Салих, указывая на белую юрту.
Алаха высокомерно пояснила:
– Это обиталище моей властительной матери, госпожи над всеми. Ты должен знать об этом. Никогда не приближайся к этой юрте, если тебя не позвали.
Некоторое время Салих молча смотрел на свою хозяйку. Они сидели вдвоем на земле, чуть в стороне от становища, – совсем небольшого, как мог теперь определить Салих. Он знал – слыхал от сведущих людей еще на руднике – что иной раз, когда в Степи перекочевывает на более богатое пастбище сильный, многочисленный род, то стороннего наблюдателя жуть берет: кажется, будто движется по бескрайнему степному пространству целый город, с башнями, дворцами. Теперь саккаремец готов был признать: не преувеличивали рассказчики, не ради красного словца приплетали в свои побасенки такие диковинные подробности, что впору руками развести в изумлении. Даже небольшой род Алахи обладал прекрасными, добротными вещами. А юрта ее матери – видимо, главы рода, – выглядела по-настоящему роскошно: белый войлок, нашитые по всему диаметру узоры из выделанной лошадиной шкуры – фигурки скачущих лошадей, бегущих волков, нарисованные синей краской спиральные узоры… Да, это был настоящий дворец!
А может быть, подумалось Салиху, он так остро воспринимает красоту чужого жилья лишь потому, что совсем недавно вырвался из настоящего ада. Из такого места, где не то что просторная войлочная юрта – убогий пастуший шалашик из засохших веток подлинно дворцом покажется.
Да. Слишком много лет был лишен Салих самого необходимого из того, что потребно человеку от века: домашнего очага. Чужой очаг не греет – у него было довольно времени, чтобы убедиться в этом на собственной шкуре.
Алаха выглядела задумчивой и немного мрачноватой. Похоже, ее нешуточно сбивала с толку вся эта история, которую она же сама и затеяла. Вон, какая притихшая сидит. Вертит между пальцев сухой стебель. Что-то в уме прикидывает, сама с собою рассуждает.
Салих исподтишка за нею наблюдал. Сейчас она казалась ему совсем маленькой девочкой. Любопытно бы узнать, сколько ей лет? Пятнадцать – не больше. По здешним меркам она, должно быть, уже заневестилась. Салих знал, что это обстоятельство должно было найти какое-то отражение в ее одежде, уборе, украшениях. Но Алаха принадлежала к чужому, совершенно незнакомому народу. И сколько он ни приглядывался, сколько ни пытался разгадать смысл ее колец, браслетов, узоров на поясе и платке – безмолвный язык степных символов оставался для него непостижимым.
Салиху вдруг отчетливо стала внятна разница в их возрасте. Алаха, сообразил он, как раз годилась ему в дочери. СТАРШАЯ ДОЧКА. От этой неожиданной мысли у него сдавило горло и что-то сладко заныло в груди. Сложись жизнь иначе – растил бы собственных детей. Баловал бы их подарками – как отец, бывало, его самого баловал… А уж в такой гордой, такой красивой Алахе и вовсе души бы не чаял…
Непрошенное воспоминание об отце ожгло, точно кнутом. Салих даже замычал сквозь зубы от невыносимой душевной муки. Неужели не будет конца этой памяти?
Алаха строго посмотрела на своего раба.
– Как тебя лучше называть? – спросила она.
Он вздохнул.
– Принято ли у вас давать своим слугам другие имена? – вопросом на вопрос ответил Салих. – Думаю, не следовало бы мне начинать новую жизнь с нарушения обычая.
Алаха задумалась. В словах незнакомца был резон. Но на ее памяти новые рабы в их становище не появлялись. Пленники, захваченные Арихом в одном лихом набеге, почти сразу сделались его побратимами. Женщин взяли в жены товарищи брата. Имен, насколько могла припомнить Алаха, никто из них не менял.
– Ты будешь зваться тем именем, которое изберешь сам, – сказала наконец Алаха.
– Мой отец называл меня Салих, – проговорил раб.
– Салих… Пусть так и остается, – с важным видом кивнула девочка. И тут же нахмурилась. – Ты сказал – ОТЕЦ?
– Да. Что в этом дурного или странного, госпожа моя? У всякого человека есть отец. Без отца, прости, еще никто из людей не сумел появиться на свет.
Алаха метнула в него гневный взор.
– Уж не вздумал ли ты насмехаться надо мною, Салих?
– И в мыслях не было. Прости – я всего лишь попытался насмешить тебя, да вышло неудачно.
Алаха еще немного помолчала, оценивающе поглядывая на своего собеседника. Она все-таки подозревала его в насмешничаньи. Наконец снизошла – пояснила:
– О своих отцах говорят лишь свободнорожденные. Те, кто знает своих предков наперечет на десяток поколений. А рабы зачинаются случайностью, рождаются милостью и живут беспрозванно. Я знаю! Меня учила этому моя досточтимая тетка.
– Но я и не был рожден в рабстве, – сказал Салих. – Потому и осмелился говорить перед тобою о своем отце.
– Диво! – изумилась Алаха. – Как же он, несчастный, должно быть, страдает, зная, что сын его заживо погребен в рудниках!
– Не следует жалеть его, госпожа. Когда мы с ним расставалсь, у него как раз народился еще один сын. Надеюсь, мой отец избавлен от тягот одинокой старости.
Алаха вдруг вытянула шею, высматривая кого-то за спиной Салиха. Она явно утратила всякий интерес к предыдущей теме разговора, поскольку произошло нечто куда более важное.
Вот Алаха улыбнулась… что-то прошептала, вскочила на ноги…
Салих обернулся. К ним направлялась высокая, очень худая женщина. Пять длинных тонких кос с вплетенными в них поющими подвесками, бубенчиками и войлочными фигурками птиц, волков, белок и людей падали ей на плечи из-под затейливого мехового головного убора. На ней был широкий войлочный халат, распахнутый на груди, так что под первым халатом был виден второй, нижний, – из темно-зеленого, украшенного золотом шелка. Вся верхняя одежда женщины была расшита полосками меха, войлочными фигурками и разноцветными лентами. Ее плоское лицо, уже немолодое, с трагической складкой у рта, показалось Салиху каким-то зловещим.
– Она – итуген моего рода, – быстро проговорила Алаха. И видя, как на лице Салиха появилось недоуменное выражение, пояснила с досадой на глупость чужестранца: – Шаманка. ЖРИЦА, по-вашему. Она говорит с Богами, с духами. Ходит на небо, под землю, куда захочет.
– Понятно, – пробормотал Салих.
– Ничего тебе не понятно! – рассердилась Алаха. – Она – итуген! Она все видит, обо всем может узнать, если захочет. Ей скажут духи.
Между тем шаманка приблизилась и остановилась. Салих в растерянности поднялся на ноги. Итуген молча ждала чего-то. Оглянувшись на Алаху, Салих увидел, что девочка знаками приказывает ему опуститься на колени. Он решил не спорить и подчинился. Могущество немолодой женщины в странном одеянии было слишком очевидно.
– Пусть он встанет, – проговорила шаманка. У нее был тихий, очень низкий голос. Казалось бы – по-матерински ласковый, однако в нем звучали властные ноты.
– Встань, – тотчас же велела Алаха.
Шаманка посмотрела на девочку с легким укором. Однако когда она вновь заговорила, в ее глазах мелькнули веселые искорки.
– Ты, никак, собиралась покинуть нас, Алаха-беки?
Алаха потупилась.
– Мой брат… Он наговорил мне обидных слов, вот я и поехала в степь одна – искать себе утешения.
– Нашла? – Теперь шаманка уже не скрывала насмешки.
– Ох, тетя Чаха! – взмолилась девочка. – У меня вся душа в колючках, которыми забросали меня Арих с дружками. Неужто теперь и ты возьмешься меня язвить?
"ТЕТЯ ЧАХА! – ошеломленно подумал Салих. – Так вот кого девчонка имела в виду, когда говорила о своей досточтимой тетке! Похоже, с этой Алахой и впрямь нужно держать ухо востро".
Он поежился. Его вдруг пробрал озноб.
А шаманка продолжала, не обращая на Салиха ни малейшего внимания – словно он и не стоял тут в ожидании, пока решится его судьба.
– Так почему ты решила вернуться?
– Я… этот человек…
Чаха медленно, с укоризной покачала головой.
– Не слезы твоей матери, не привязанность к своему роду – не это заставило тебя повернуть коня обратно?
Алаха расплакалась. Она рыдала громко, по-детски, не стыдясь бурного всплеска чувств. Шаманка молча наблюдала за ней, даже не пытаясь утешить.
"Теперь до слез довела бедную". – Салих неожиданно рассердился на Чаху. Его страха перед могущественной женщиной как не бывало. Кем бы она ни являлась, какой бы таинственной силой ни обладала – какое она, в конце концом, имеет право глумиться над ребенком? Что с того, что девочка решила бежать из дома? Если с нею тут все обращаются так, как брат и тетка, – ничего удивительного, что Алахе захотелось иной участи. Салих успел уже досыта налюбоваться на ее ядовитого братца с сотоварищами. А теперь вот и тетка с ее змеиным языком…
– Госпожа! – внезапно проговорил Салих, обращаясь к шаманке. Его голос прозвучал хрипло, однако Салих откашлялся и продолжал уже увереннее: – Госпожа! Зачем ты обижаешь ее? Она ушла от вас – таким было ее решение. Она свободная девушка, над нею нет ни мужа, ни хозяина. Так за что бранить ее? Если тебе так нужно излить на кого-нибудь свой яд – вот я. Ведь это из-за меня ей пришлось вернуться!
Салих замолчал.
Шаманка обратила к нему бледное плоское лицо с узкими глазами – странно светлыми, точно у рептилии. Салиху показалось, что на него глядит непроницаемая маска духа или злого демона, сделанная из кожи и дерева и искусно раскрашенная. Он вжал голову в плечи. У него снова мороз пошел по коже. Теперь он даже не понимал, как вообще отважился раскрыть рот, как посмел возражать этой страшной женщине!
Алаха всхлипнула:
– Он не виноват, тетя. Какой с него спрос, если он над жизнью своей не волен?
Шаманка вдруг расхохоталась.
– Ах, какие!.. Смотри ты, без году неделя друг друга знают – а уж готовы друг за друга до смерти биться! Быстро же это делается, как я погляжу…
Салих понял намек быстрее, чем Алаха. Кровь бросилась ему в лицо.
Но шаманка опередила его. Выбросив вперед руку, ткнула его в грудь указательным пальцем.
– Молчи, раб! Молчи и слушай. Твоя хозяйка – сокровище нашего рода! Многое из того, что я делаю, – ради нее. Знай это. Я очищу тебя от скверны; ты же служи ей, храни ее, не подпускай к ней зла, какое обличье бы оно ни приняло, умри вместо нее, если приведется. Пусть она будет для тебя всем; сам же ты должен оставаться для нее ничем. И так пусть будет ВСЕГДА!
Она взяла в руки одну из своих кос, тронула войлочную фигурку, вплетенную в волосы. Фигурка изображала фантастического хищника с разинутой пастью.
– Вот он нашептывает мне, чтобы я избавилась от чужака, выпустила его кровь на волю.
Салих как завороженный смотрел на фигурку. Ему вдруг почудилось, что войлочный зверек оживает в пальцах Чахи.
Женщина протянула руку за спину и перебросила на грудь другую косу. Показала фигурку в виде поющей птицы.
– А вот он напевает мне, чтобы я оставила тебе жизнь.
Она замолчала, глядя на Салиха с нескрываемой насмешкой. Она видела, что он напуган почти до смерти. А ведь она еще ничего не сделала! Она не открыла перед ним и сотой доли своего могущества. Должно быть, он это почувствовал…
– Я послушаю совета птицы, – сказала наконец Чаха.
– Благодари, – прошипела Алаха за спиной Салиха.
Он наклонил голову.
– Благодарю тебя, госпожа.
***
Чаха была младшей сестрой отца Алахи. Она родилась два года спустя после того, как молодая жена хаана разрешилась от бремени сыном – крепким, здоровым мальчишкой. Ничто не предвещало беды, когда женщина забеременела снова. Счастлив был хаан, радовалась его жена.
Но девочка родилась болезненной и хилой. Она плакала день и ночь, не давая роздыху ни своей матери, ни помогавшей ей старой рабыне.
Ребенок вел себя странно с первых часов своей жизни. То вдруг принимался жадно сосать материнскую грудь, то бросал ее так же непостижимо и странно отказывался от молока вообще.
Чтобы дитя не умерло от голода, мать жевала лепешки, затем выплевывала полупрожеванный хлеб, заворачивала в платок и давала вместо груди. Дочка сосала эту соску и вроде бы наедалась. Но все равно она кричала, не переставая.
От страха и тревоги мать постарела на десяток лет. Она предвидела, как встретит подобную дочь ее муж, хаан. Однако минул первый месяц – настала пора пройти очистительные обряды и впервые с того дня, как пришли предвестники скорых родов, предстать перед мужем.
В те годы их род был богатым и могущественным. Законы соблюдались строго. От обычаев никто и не думал уклоняться – не то что теперь, когда племя ослабло.
Робея, молодая мать показала хаану зачатое им дитя. Старики присутствовали при этом. Именно при них, самых уважаемых, самых надежных свидетелях, хаан должен был открыто признать ребенка своим.
Но он молчал, испытующе глядя в лицо жены. За тот месяц, что они не виделись, она очень постарела. Под глазами залегли круги, щеки впали, лицо сделалось маленьким, усохшим, как у старушки. И вся она – еще совсем недавно молодая, цветущая женщина – как-то сгорбилась и съежилась.
Ребенок на ее руках кричал и плакал.
Наконец хаан молвил:
– Ты должна избавиться от этого ребенка. Он сделал тебя непригодной для супружеского ложа. Он высосет жизнь из нас и все равно ему будет мало. Уж не подменыш ли это?
– Нет, господин, – тихо сказала женщина. – Рабыня верно стерегла мое лоно. Это именно то дитя, которому я дала жизнь.
– Ребенок нездоров. Не стоит тратить на него силы!
Старики закивали. Они вполне одобряли решение хаана. Правильно! С первого же взгляда заметно: с этим ребенком что-то не так! Разве обыкновенные, здоровые дети плачут все время, не переставая? И хотя юрта роженицы находилась за пределами куреня, в стороне от прочих, и вроде была отъединена от обыденной жизни племени, а все же кое-какие слухи о странностях новорожденной девочки доходили. Непостижимым образом просачивались сквозь толстые войлочные стены – не иначе.
Молчал только один человек – шаман Укагир. Он был уже очень стар. Но до сих пор ни одно серьезное решение без его участия не принималось. Хаан не осмелился бы ему перечить.
Молодая мать, зарыдав, прижала к себе ребенка да так и повалилась мужу в ноги. Он посмотрел на нее с жалостью и отступил на шаг.
– Встань, жена, и не плачь больше. Не стоит этот чотгор. Наверняка какая-нибудь бесприютная душа умершего неестественной смертью похитила душу этого ребенка и заняла ее место, вселившись в это хилое тельце. Два года назад ты подарила мне прекрасного здорового сына. Он был рожден в срок, хорошо выкормлен и уже сидит на коне. Он вырастет воином, будет храбрецом. Найди в нем отраду и утешение, а от этого чахлого дьяволенка нужно избавиться.
Но женщина продолжала рыдать и биться головой о землю. Головной убор упал с ее волос, косы рассыпались. Многие свидетели этого зрелища отвернулись, не желая смотреть на позор замужней женщины, супруги хаана, которая прежде всегда умела блюсти достоинство.
Потеряв терпение, муж топнул ногой.
– Я велел тебе отдать ребенка старикам! Они знают, как следует поступать в подобных случаях!
– Оставь мне дочь! – умоляюще прошептала жена, подняв к хаану распухшее от слез, ставшее жалким лицо – некогда столь любимое.
У него дрогнули губы.
– Милая, – уже мягче произнес он. – У тебя будут другие дети, здоровые. Будут и дочери.
Слезы потоком текли из ее глаз. Она склонилась над ребенком, закрыла его своим телом и только слабо покачивала растрепанной головой в знак несогласия.
Вот тогда-то и вмешался старый шаман Укагир.
– Позволь ей оставить ребенка, – сказал он. – Возможно, когда-нибудь эта дочь станет опорой твоему роду и не позволит ему пресечься. Пусть мать растит и кормит ее в своей юрте, а когда настанет срок, мы поймем, как поступать с твоей дочерью раньше – выдать ли ее замуж или же посвятить духам.
Наступила тишина, прерываемая лишь громким криком младенца и всхлипываниями матери. Наконец хаан наклонился и взял ребенка на руки.
Мать вскрикнула и попыталась отобрать свое дитя. Но муж только провел ладонью по ее мокрой от слез щеке.
– Не бойся.
И подняв маленькое тельце ребенка над головой, громко, во всеуслышание, признал эту дочь своей.
***
Старый Укагир умер год спустя. За это время Чаха подросла. Она перестала непрерывно плакать, начала нормально питаться. Спала по ночам, днем играла. Мать надеялась, что девочка стала наконец обыкновенным ребенком. Так оно поначалу и было. Только Чаха очень часто хворала.
***
В шестнадцать лет она слегла. Неизлечимая болезнь подкосила ее. Ни один лекарь, ни один шаман не в силах был избавить дочь хаана от злых демонов, сосущих ее жизнь. Глядя на умирающую Чаху, ее мать невольно вспоминала тот давний день, когда лишь заступничество старого шамана спасло жизнь крошечному крикливому существу, едва появившемуся на свет. Теперь женщина начинала сомневаться в правоте Укагира – и своей. Впрочем, с матери-то что взять! Разве может она рассуждать здраво, когда речь идет о ее ребенке? Другое дело – старый шаман. Он должен был увидеть в этой болезненной девочке нечто, дающее Чахе надежду. Но какая страшная, какая бесполезная судьба оказалась уготована девочке! Не было в ее короткой жизни ни одного дня, когда она бы не хворала, когда была бы весела и беззаботна, как все другие дети. А вот теперь она угасает, точно лампа, в которой кончается масло.
Словно прочитав мысли матери, Чаха вдруг открыла глаза и произнесла:
Гаснет, гаснет в доме
Маленький светильник.
Прошу, не надо
В последний раз
Масло в него подливать.
Мать вздрогнула всем телом:
– Что ты говоришь, Чаха?
– Мне приснилось эти слова… Это чьи-то стихи?
– Не знаю. Спи, моя бедная девочка…
Чаху даже не пытались просватать. Кто прельстится больной женой, вечно печальной и одинокой? Вряд ли она когда-нибудь сумеет родить ребенка. Да и с работой она управлялась плохо. Слабенькая. Вот горе-горюшко…
***
На глазах у Алахи и Салиха шаманка разложила большой костер. Работала в одиночку, никого к своему делу не подпуская. По правде сказать, она и внимания на племянницу с ее пленником не обращала. Настанет и для них черед, а пока она занималась только огнем.
Шаманское пламя – не такое, как, скажем, очажное или странническое, что запаливают, располагаясь на ночлег, одинокие коломыки, бороздящие пространства Вечной Степи. Хоть и говорит пословица, что ни один огонь без доброго слова не загорается – все же к костру Чахи это имело куда больше отношения, нежели к какому иному.
Вот и складывала ветки и сушеный навоз, сноровисто и ловко, да постоянно что-то при этом приговаривала. То вдруг принималась напевать монотонно – тянула сквозь зубы одну ноту, точно жильную нитку, приготовленную для шитья войлочных сапог. То замолкала посреди пения и останавливалась – как будто прислушивалась к чему-то. Ни Салих, ни Алаха никаких звуков не слышали – ни голосов, ни чириканья птиц, ни звериного рева, хотя Чаха то и дело принималась передразнивать тех, кто ей невидимо и неслышимо отвечал.
– С кем она разговаривает? – тихо спросил Салих.
Алаха прошептала:
– Итуген призывает духов, которые помогают ей шаманить…
– А почему мы ничего не слышим?
…Нет, Салих, конечно, знал, что степные шаманы заключают союз с духами и те являются на призывания человека и помогают ему. Знал он и то, что духи бывают коварны: иной раз могут и навредить, если не держать их в узде. Но прежде никогда не видел шаманов и не имел с ними дела. И уж чего он никак не мог понять – это почему же духов, коли они явились на зов и готовы приступить к таинственной работе камлания, не видно и не слышно?
Алаха шепотом сказала:
– Моя досточтимая тетка – великая шаманка. Ты что, усомнился в этом?
Салих покачал головой.
– Я слишком мало знаю, чтобы усомняться в чем-либо, госпожа…
– И не усомняйся! – вскинула голову девочка. Тряхнула косичками. На шелковом платке зазвенели золотые монеты. – Конечно, есть такие шаманки – их называют ФОЛБИН – которые умеют так призвать духов, чтобы их могли видеть и слышать со стороны. Любой посторонний! И хоть моя тетка – не фолбин, она все равно большая, большая шаманка! Она – великая итуген!
– Я же не спорю, – тихо сказал Салих.
Алаха прищурила на него глаза, но ничего не добавила.
Тем временем Чаха, которая уже давно вела с кем-то невидимым тихий разговор, остановилась и коротко, язвительно засмеялась. Словно в ответ подул ветер, подняв с земли кучу щепок и сухой травы, и осыпал шаманку мусором с головы до ног. Она сердито крикнула, махнув рукой. Ветер стих.
Салих прикусил губу.
Они с Алахой сидели на земле друг против друга и ждали, пока Чаха позовет их, чтобы провести обряд очищения. Чахе не нравилось появление чужака. Да и кому бы оно, если рассудить, понравилось! Чужой человек мог оказаться и демоном, похищающим детские души, и злым духом, и просто лиходеем… Для того и созданы обряды очищения, чтобы можно было выйти за пределы родного куреня, а после вернуться и не приманить за собою в юрту никакой чужеродной напасти.
Ожидая, пока шаманка их позовет, Салих поглядывал на свою хозяйку. Он завидовал умению Алахи сохранять полную неподвижность. Девочка, казалось, обратилась каменной статуей. Ни одна ресница не дрогнет. Вот бы ему, Салиху, такую выдержку! Он почувствовал, что его вновь начинает бить крупная дрожь. Салих не стыдился признаться себе в том, что испытывает ужас перед всеми этими шаманскими приготовлениями. По всему видать – испытание, что на сей раз ему уготовано, – не из легких.
Наконец Салих решился на отчаянный шаг.
– Алаха, – позвал он.
Впервые он осмелился вот так прямо назвать девочку по имени.
Она медленно перевела взгляд на него. Лицо ее оставалось все таким же бесстрастным, но в глубине глаз затеплился гнев.
– Как ты смеешь… – начала она шепотом. И оборвала фразу, не закончив, – задохнулась.
Но Салих быстро проговорил заранее заготовленное – только бы успеть, только бы опередить гнев Алахи, не дать ему разгореться!
– Отпусти меня, Алаха. Мне страшно.
Она покривила губы. Даже не сочла нужным скрыть презрение. Зачем? Этот чужак, как видно, совсем конченный человек.
Заметив это, он поспешно прибавил:
– Ведь у меня даже нет при себе оружия.
Алаха кинула, нехотя признавая его правоту. Салих – пленник. Будь он свободен, владей оружием – тогда другое дело. Вооруженный человек не может испытывать страха. Какой страх, если в руке удобно и надежно лежит оплетенная сыромятным ремнем рукоять верного меча? Только и ждет оружие своего часа, чтобы с ликующей песнью вылететь из ножен и обрушиться на голову ненавистного врага! Нет ближе сотоварища, чем острая сабля, нет дороже друга, чем закаленная сталь.
И горе тому, кто разлучен со своим оружием! Кто станет презирать раба, который обречен всю жизнь трястись от испуга? Такова его доля – всю жизнь проводить в страхе. Так заповедано Богами.
– Страх – вот твоя участь, раб, – вымолвила Алаха.
– Отпусти меня. Я уйду, – попросил он еще раз. – Поверь, настанет такой день, когда я отплачу тебе за доброту.
– Зачем тебе уходить? – спросила Алаха. – Один в Степи ты погибнешь.
– У меня есть одно дело, которое я должен завершить у меня на родине, в Саккареме. Если я умру сейчас, оно так и останется невыполненным.
– Какое это дело? – спросила Алаха с видимым безразличием. Однако ж заглядывая в себя, она ясно угадывала любопытство, которое сумел разбудить в ней странный невольник.
– Месть, – глухо проговорил он.
Алаха покачала головой.
– Плохой ты советчик сам для себя, Салих. Уйди один в степь – и умрешь. Тогда твое дело в Саккареме действительно пропадет. Жди! Придет время и для твоей мести!
Она сама не понимала, зачем обещала ему это. Может быть, вдруг взмечталось оказаться рядом и увидеть тех, кому вознамерился отомстить бывший каторжник из Самоцветных Гор. Кто они, в чем перед ним грешны и как примут смерть от его руки?
Впрочем, сейчас действительно не время думать обо всем этом…
Шаманка закончила петь и, повернувшись лицом к Салиху и Алахе, поманила их к себе обеими руками.
– Идем, – сказала девочка. – Пора.
Она легко поднялась на ноги и шагнула навстречу своей тетке. Салих побрел следом, с трудом преодолевая противную слабость в коленях. Страх гнул его к земле, не давал роздыху. Сердце стучало гулко, точно молот подземного кузнеца.
Алаха бы сказала – семидесяти двух плешивцев, что выковывают на небе громовые стрелы, подумал он ни с того ни с сего. Он слышал это предание еще на руднике и часто пытался представить себе этих небесных ковалей с раскаленными молотами в руках. Гром от их наковален, мнилось ему иной раз, сходен с тем, что слышен на руднике, когда отработанную породу спускают в отвалы…
Огонь, разведенный шаманкой, пылал, возымаясь в небо огромным столбом – точно крепостная башня. Невыносимый жар опалял лицо, грозил, коли зазеваешься, свить волосы в хрупкие, ломкие спирали. Но несмотря на близость ревущего пламени, Салих обливался холодным потом. Пытался в душе воззвать к Богам – но не смог. Забыл Их имена. Только билось где-то в самой глубине сознания тонкой ниточкой угасающего живчика: ВЛАДЫЧИЦА… МАТЬ…
Шаманка еще раз сделала приглашающий жест и, отступая спиной, ВОШЛА В КОСТЕР! Торжествующе взревев, огонь поглотил ее.
– Боги… – прошептал Салих, попятившись.
– Идем, – повторила Алаха. Она схватила Салиха за руку и потащила его к самому костру.
…Такого он никогда допрежь не испытывал. Он словно оказался выброшенным за грань времени, за край земли. На миг ему и впрямь почудилось, что он чувствует шевеление под ногами огромного панциря и различает впереди, в золотисто-красном огненном мареве ворочающуюся голову гигантской черепахи, на которой покоится мироздание. Какие-то невидимые существа окружали его со всех сторон. Кто были они? Быть может, духи, помогавшие шаманке? Те, что явились по ее зову и после долгих препирательств подчинились ее воле? Или кто-то иной?
Невидимки переговаривались между собою на незнакомом, гортанном языке. Несколько голосов были мужскими, два или три – несомненно, женскими.
Что-то странное, доныне ни разу не испытанное, происходило в центре шаманского костра с давно загрубевшей душой Салиха. Будто чьи-то ласковые руки, похожие на руки матери, осторожно распутывали узлы, грубо затянутые чужими, злыми людьми. Прохладные пальцы прикасались к самому болезненному, что носил в себе Салих, – и боль отступала, взамен страданию приходили отдохновение и покой. Тяжкие воспоминания, страшные думы, жгучая горечь, много лет не дозволявшая вздохнуть полной грудью, – все это вдруг отступило, точно убоявшись кого-то светлого, сильного и смешливого.
Только в эти мгновения Салих и понял, как же устал он носить в себе ненависть.
Когда неведомая сила выбросила его из костра на землю, лицо Салиха было мокрым от слез.
***
Юрта, где угасала юная Чаха, находилась на отшибе – согласно старому обычаю, ее поставили подальше от человеческого жилья. А перед входом еще и дополнительно подняли черный шест – знак того, что поблизости уже вьются злые духи, готовые допить до последней капли жизнь младшей дочери хаана. Так было принято в ее роду – рядом с умирающим не должен был находиться ни один человек, за исключением, быть может, какого-нибудь преданного раба, который затем последует за своим хозяином в могилу.
Чаха считала этот обычай мудрым. Вернее, у нее не было своего мнения: просто так заведено от веку. И спорить нечего. Незачем подвергать родичей опасности. А чужого человека, буде такой объявится, предостережет от опасности черный шест перед юртой. Человек живет сообща с другими людьми, но уходит из жизни одиноко.
Последней оставила Чаху мать. Рано постаревшая, истерзанная вечным страхом за младшую, любимую дочь, женщина долго не хотела уходить. Плакала, целовала бледные, тонкие пальцы Чахи. Сетовала на судьбу, жаловалась на Богов. Даже старого шамана Укагира корила. Зачем только позволил оставить жизнь хворому младенцу? Не такой горькой была бы их разлука…
Чаха утешала мать, как могла, но сил у девушки оставалось уже немного. Она начинала бояться, что умрет у матери на руках – и тогда скверна от близости смерти надолго останется на жене хаана. Не следует подвергать ее такой опасности.
И мать ушла.
Чаха спала и видела странные сны. Она знала, что скоро должна умереть. Об этом говорили все: и служанки (те сбежали, как только им позволили, – только черные пятки сверкнули!), и шаман, поначалу пытавшийся лечить девушку, но затем быстро отступившийся, убоясь безнадежного дела, и даже мать, истаивавшая в те дни слезами…
Смерть не страшила девушку. Ее мир сжался до размеров черной юрты, где ее положили умирать. Горизонт, некогда бескрайний, подвижный, зовущий к себе, сделался теперь войлочным; Отца-Солнца больше не стало – его заменили угасающие угли очага.
У Чахи ломило все тело, голова раскалывалась. Смертная зевота уже одолевала ее.
Чаха грезила.
Двумя душами наделен всякий человек, рожденный под Отцом-Солнцем. Есть у него душа Смерти и душа Бессмертия.
Бессмертная душа – это душа правой руки и света солнечного. Она легко покидает тело и легко в него возвращается. Она странничает, где ей вздумается, в наднебесных мирах и в мирах подземельных, среди духов-МАНАРИКТА, трясущихся в вечном экстазе посреди грозовых облаков, среди степенных духов-предков и соблазняющих видений, насылаемых духами-искусителями. Пока человек спит, душа его бродит, свободная, а после вновь приходит в свой смертный дом – тело спящего, и тот пробуждается.
Шаманы – те умеют по своей воле посылать эту душу на встречу с демонами и даже самими Богами. А после гибели плотской оболочки бессмертная душа уходит в Вечно-Синее Небо – уходит навсегда.
Но есть в человеке и вторая душа – смертная, душа левой руки, душа туманов, лунной мглы, тления, забвения и печали. Она никогда не оставляет человека и даже после смерти его подолгу живет в трупе, покуда тот не разложится полностью. Вот почему не следует сидеть на могилах недавно погребенных людей – настигнет тебя чья-то тоскующая смертная душа, навалится, и можешь ты захворать смертельным недугом. А когда тело покойника наконец разложится, смертная его душа превращается в легкий смерч и вскоре исчезает, растворившись над степью, как пыль.
Но во время предсмертного сна казалось Чахе, что обе ее души, вопреки обыкновению, отправились в странствия. И шли они рука об руку, точно две сестры, и были и похожи на самое Чаху, и совершенно на нее не похожи. Бессмертная душа виделась здоровой, красивой девушкой с густыми волосами и странными светлыми глазами; смертная же выглядела хрупкой и нежной. Она льнула к товарке, словно ища у той поддержки.
По пути им встречались диковинные существа, и Чаха, которая непостижимым образом могла их видеть, понимала, что это – духи.
Все это было необъяснимо, странно, прекрасно и в то же время вызывало страх.
И вот тлеющие уголья в очаге вспыхнули ярче, воздух над ними сгустился, закрутился, свиваясь клочьями пара, и из маленького смерча выступил крошечный человечек, ростом не выше пятилетнего ребенка. Он осторожно приблизился к спящей девушке и тихонько подул ей в лицо.
Чаха открыла глаза – светло-зеленые, такие же, как были у ее бессмертной души в том видении. Она не была уверена в том, что не продолжает грезить, и потому ничуть не испугалась, завидев перед собою незнакомого пришельца. К тому же он оказался очень красив: с круглым бледным лицом, густыми ресницами, словно нарисованными тушью черными бровями и улыбчивым ртом. Стройный, широкоплечий, узкобедный, крошечный юноша был бы воин хоть куда – девушкам загляденье, замужним женщинам воздыханье, а мужчинам – кому брат, кому и враг – не будь он таким миниатюрным.
– Кто ты? – спросила Чаха.
Это прозвучало совсем невежливо. Разве так привечают в своей юрте гостя? Поначалу нужно выждать, покуда он войдет, поклонится, назовет свое имя, род, край света, откуда прибыл. Затем следует степенно поблагодарить за внимание и предложить чужестранцу молока или молочной водки – АРЬКИ, свежих, ароматных лепешек, испеченных младшей женой на плоском камне, что лежит посреди очага в ее юрте; справиться – не потребно ли ему чего из одежды или утвари и ладно ли он устроен в становище. И только после этого можно начинать разговор…
А она, Чаха, вот так – прямо в лоб:
– Кто ты?
Но маленький воин ничуть не оскорбился таким явным пренебрежением обычаями. Улыбнувшись, он ответил:
– Я – аями твоего рода.
– Ты дух? – спросила Чаха. Она слабо понимала происходящее. То ей казалось, что прекрасный крошка – продолжение чудесного сна, постепенно уводящего ее вслед за обеими душами на те небеса, откуда нет возврата; то вдруг начинала догадываться, что все это происходит с ней наяву.
– Я – аями твоего рода, – повторил маленький юноша. – Почему ты дважды задала один и тот же вопрос? Я только что ответил тебе!
– Прости, – сказала Чаха. – Я всего лишь глупая девушка, вот и веду себя глупо! Скажи, не испытываешь ли ты нужды в чем-либо и ладно ли устроился в моем становище?
Он засмеялся. Браслеты и ожерелья, украшавшие его запястья и шею, зазвенели, загремели и словно бы тоже засмеялись вослед.
А Чаха только сейчас и заметила, как нарядно он одет. Почему бы это, подумала она в смятении.
– Я тебе нравлюсь? – спросил юноша.
– Да. – Чаха ответила, не задумываясь. – Ты очень красив.
– Зови меня Келе, – просто проговорил юноша.
– Келе… – Чаха улыбнулась. Давно забытая радость вдруг наполнила ее душу. Какой удивительной, какой светлой, оказывается, может быть смерть!
– Я красив, не так ли? – Келе слегка подбоченился. Это выглядело и трогательно, и забавно.
– Очень! – искренне согласилась с ним Чаха.
И тут Келе ошеломил ее.
– Я пришел стать твоим мужем.
Девушка прикусила губу. Да впрямь, смерть ли это к ней пожаловала? Или какой-то странный дух явился с совершенно иной целью – не сгубить молодую жизнь, а напротив, отвести от нее беду? Никогда в жизни Чаха не помышляла о замужестве. Даже на парней не засматривалась. Зачем? Кому она, такая, глянется? А если и вздумал бы кто ее просватывать – первая мысль: не потому ли хочет в жены взять, что с хааном породниться задумал? А тогда – ничего путного из такого замужества не выйдет. Одна только досада на бездетную и вечно хворую жену.
– Как же я могла позабыть! – спохватилась Чаха. Горькая память вмиг вернулась к ней, точно черным покрывалом накрыла, губя радость от встречи с Келе. – О, Келе! Я никак не могу стать твоей женой!
– Почему? – Он выглядел теперь растерянным и опечаленным.
– Ведь я умираю…
Он тотчас же улыбнулся – широко и радостно.
– Нет, – сказал он. – Ты больше не умираешь. Прислушайся к себе, спроси свое тело.
Чаха шевельнулась на своем смятном ложе, пропитанном смертным потом. Тело отозвалось неожиданно: Чаху наполняла никогда прежде не испытанная радость. Это была радость здорового, молодого, полного жизни тела. Мышцы – впервые за все шестнадцать лет – хотели работать: напрягаться, сокращаться. В груди что-то пело, словно там поселилась какая-то веселая пичуга. Тяжесть, много лет стягивавшая сердце железным обручем, куда-то исчезла – бесследно.
Девушка села – рывком, не страшась больше, что тело отзовется болью. Отбросила с лица спутанные волосы.
Крошечный юноша откровенно любовался каждым ее движением.
Чаха смутилась.
– Почему ты так смотришь на меня?
– Ты красива, моя Чаха, – сказал он, отирая лицо. Чаха увидела, что Келе плачет.
– Ты плачешь? – удивилась она. – Почему?
– Ты любишь меня?
Чаха вдруг сжалась. Она наконец поверила, что все происходящее – не сон. Этот странный пришелец действительно вышел из жара ее очага. Он в самом деле исцелил ее. Одним только прикосновением – или желанием, волей? – изгнал всех демонов, что сосали ее силы на протяжении бесконечных мучительных шестнадцати лет наполненной страданиями жизни.
Взамен же он хочет, чтобы она сделалась его женой.
Но кто он, посягающий на ее женское естество? Он назвал себя АЯМИ… Дух? Демон? Какое из семидесяти двух небес назовет он своим обиталищем?
Словно прочитав смятенные ее мысли, Келе тихо, ласково проговорил:
– Не нужно бояться меня, Чаха. Ведь я не причиню тебе зла.
– А я и не боюсь вовсе! – запальчиво возразила Чаха. Она была дочерью хаана, и гордая кровь ее отца не позволяла ей клонить голову. Она и болезнь свою несла, не роняя достоинства – не каждому такое дано.
– Какого приданого ты захочешь, Келе? – спросила она, вскидывая голову.
Он выглядел искренне огорченным.
– Ты боишься, моя Чаха. Ты не доверяешь мне. Я сказал тебе все: я пришел, чтобы стать твоим мужем.
– Но ведь ты… мы вдвоем… мы не сможем жить среди моего народа, Келе!
Чаха представила себе, как покажется среди соплеменников с таким крошечным мужем, как введет его в юрту своего грозного отца-хаана, как представит его брату, Касару… Насмешки – вот лучшее из всего, что ждет их. О худшем же Чаха предпочитала и не помышлять.
– Значит, ты согласна стать моей женой? – настойчиво спросил Келе.
– Да… – прошептала Чаха. – Но подумай, Келе…
– Ты останешься со своим народом, – обещал после короткого молчания Келе. – А я буду жить со своим. Но я стану приходить к тебе. Я буду навещать тебя очень часто, Чаха! Жди меня в своей юрте. И пусть другого мужа у тебя не будет.
– Меня никто не возьмет.
– Теперь, когда ты здорова? Многие увидят твою красоту, и прозреют те, кто доселе был слеп. Но ты храни верность нашему браку, Чаха, иначе…
Он помрачнел.
– Наш род карает измену смертью, – сказал он наконец. – Я не смогу пойти против обычая.
– Тебе и не придется, – утешила его Чаха. – Ведь я всегда буду верна тебе, Келе.
– Ты должна сделаться шаманкой, – сказал Келе, помолчав еще немного. – Итуген. Великой итуген! Я научу тебя всему, что знаю. Люди станут почитать тебя.
Чаха закрыла лицо руками. Она снова вспомнила старого шамана Укагира. В детстве она слышала так много рассказов о могущественном старике, который своим вмешательством спас ей жизнь, что порой ей начинало казаться, будто она даже помнит его – рослого крепкого старика с тонкой белой бородой на лице как пергамент.
Стать шаманкой… Нет, не о такой доле ей мечталось!
А Келе взял ее за руку, принялся уговаривать.
– Я открою тебе путь наверх, покажу дорогу вниз! Я дам тебе в помощники духов, ты научишься повелевать ими! Ты узнаешь Отца-Солнце и его дочь, Луну. И они будут узнавать тебя при встрече!
Чаха опустила голову. Она вспомнила. АЯМИ – так называется дух, который является к человеку и понуждает того становиться шаманом. Иной аями непритворно любит избранника, учит его и в беде не бросает. А бывает же и по-другому.
Явится такой дух, смутит покой, внесет смятение в человечью душу, уговорит бедолагу сделаться шаманом. Еще и духов-помощников с собой приведет. А те знай шумят, устраивают беспорядок, тревожат других людей! И нет на них управы. Все им потеха, что человеку стыд. А незадачливый шаман еще живет с таким духом как с мужем или женой. Да еще других духов, неровен час, ублажать приходится. А когда аями вволю натешится, то убегает и больше никогда не является, зови – не зови. Еще и болезнь напоследок наслать может.
О таком она когда-то слышала…
Келе вдруг заплакал.
Чаха испугалась.
– Что с тобой, Келе?
Он только покачивал головой, так что ожерелья печально и тонко пели, и тихо причинал на неизвестном Чахе языке. Потом прошептал с укоризной:
– Я был в твоих мыслях, Чаха. За что ты так обидела меня? Я еще не сбежал и не обманул тебя!
– Это правда, что аями может убить человека? – вместо ответа спросила Чаха.
Келе посмотрел на нее сквозь слезы.
– Так ведь и человек может убить аями…
И то ли Келе сделался вдруг ростом с обычного человека, то ли Чаха вдруг умалилась, только сделались они равны друг другу. И в первый раз за все шестнадцать лет ощутила Чаха мужской поцелуй на своих губах. А черная смертная юрта, что стояла вдали от жилища здоровых людей, превратилась в брачный чертог.
Глава третья
"…НАМ ЗАВЕЩАНА ЛЮБОВЬ"
– Не должен был ты так поступать! – горячился Соллий. В который уже раз возвращался он к старому разговору – все не давал ему покоя тот случай в степи…
Брат Гервасий с усмешкой поглядывал на молодого своего сотоварища. Ради пустого – как он искренне полагал – спора не считал нужным прерывать дела, которым усердно занимался с самого утра: растирал в ступе порошок, которому, смешавшись с жиром и густым отваром целебной травы, надлежит в конце всех превращений сделаться мазью, которая как рукой снимает любое воспаление.
Но Соллий все не мог утихомириться. Сколько уж дней прошло, а гляди ты, не отпускало Соллия беспокойство. Мнилось молодому Ученику, что поступил брат Гервасий довольно опрометчиво – дабы не молвить "глупо"…
– Говорим, говорим о справедливости! Везде ищем ее божественные зерна! И людей тому же учим – а сами так ли поступаем, как проповедуем? Собственными руками творим самый что ни есть неправедный произвол! – От обиды, что брат Гервасий, кажется, вовсе и не слушает его, Соллий готов был расплакаться. Не с пустыми же словами, в самом деле, к наставнику пришел – с тем, что подлинно жгло его сердце!
Брат Гервасий, слишком хорошо понимая это, наконец на миг оторвался от ступки.
– А не приходило ли тебе в голову, брат мой Соллий, что справедливость – понятие божественное, слишком неохватное для того, чтобы объять его слабым человеческим разумением? Смело же ты судишь, как я погляжу! Несправедливость, значит, мы с тобой в степи сотворили! Так?
Взгляд ясных светлых глаз брата Гервасия вдруг сделался пронзительным и даже каким-то жестким, однако Соллий выдержал его, не дрогнув.
– Да, я так считаю. Сказано: "По грехам и добродетель; иной раз справедливость есть меч разящий, остро отточенный."
Брат Гервасий еле заметно улыбнулся.
– А не в том ли высшая справедливость состоит, чтобы творить во имя Близнецов и Предвечного Их Отца добро, даруя благо подчас тем, кто еще не заслужил такой милости? Для Предвечного нет ни прошлого, ни будущего. Он – вне времени. И прошлое, и будущее существуют для Него одновременно. Стало быть, былые и будущие заслуги для Него суть одно и то же…
Соллий досадливо отмахнулся.
– Мудрено рассуждаешь!
Брат Гервасий пожал плечами.
– Это ты до сих пор рассуждаешь да умствуешь, Соллий. Беспокойная в тебе душа, нет в ней внутренней тишины. Нехорошо это, неправильно. А я-то, в отличие от тебя, давно уже все выбросил из головы и просто занимаюсь своим делом. И тебе советую…
Соллий, густо покраснев, вышел из лекарской лаборатории. Какое там – "вышел"! Точно стрела, пущенная из лука, вылетел! Брат Гервасий проводил его взглядом, куда более тревожным, чем можно было бы предположить, слыша его спокойный, всегда ровный голос.
Не в первый раз уже задумывался брат Гервасий над судьбой Соллия. Правильную ли дорогу избрал для себя молодой Ученик? Не сбился ли с пути еще в самом начале? По собственному опыту знал брат Гервасий, как тяжко иной раз бывает выбраться из того бурелома, в который волей недобрых сил вдруг превратилась твоя жизнь. И как непросто отыскать ту единственно верную тропку, что не заведет в болото, не исчезнет в непролазной чаще, а напротив – выведет на широкий тракт, по которому идти радостно! Не всегда был брат Гервасий Учеником Младшего из Близнецов – того, чьим именем вершатся дела милосердные…
Соллий же, если судить по чести, и выбора-то никогда толком не имел.
Кем была та несчастная, которая в недобрый для себя час подарила жизнь крошечному, никому не нужному существу? Бродяжка ли прохожая, над которой зло подшутили на большой дороге недобрые люди? Или балованная дочь знатных родителей, что нагуляла нежеланное дитя в тайной утехе? Этот вопрос так и остался без ответа. Да так ли уж и важен он был, ответ?
Дом Близнецов принял подкидыша как дар Богов. Братья растили мальчика, насколько доставало разумения. Кормили, одевали, учили. С самого раннего детства Соллий знал, что предназначен для одного – единственного, о чем имел ясное представление, – для служения Близнецам.
Брат Гервасий стал его наставником три года назад. Обучал молодого, ершистого Ученика лекарскому ремеслу. Вместе они творили дела милосердные, однако с каждым годом Соллий вызывал у своего наставника все больше тревог и опасений. Мальчик превращался в юношу, юноша становился мужчиной, и нрав у этого мужчины обещал быть крутым и очень непростым.
Наверное, так и должно быть, в который уже раз принимался уговаривать себя брат Гервасий. Если рассуждать по совести, то не было у парня никакого детства. Хоть и растили, хоть и баловали подкидыша всем Домом, втихомолку друг от друга совали ему сладости, а то и водили на ярмарку поесть чудесных гостинцев и поглазеть на выставленные там по праздникам различные дива, хоть и был мальчик всему братству родным – а главного для ребенка, ласки материнской, он так и не изведал. Тут уж уговаривай себя, не уговаривай, что лучше никакой матери, нежели дурная, которая рожденное ею дитя могла на улице бросить, а против исконной потребности всякого ребятенка иметь родительницу, что называется, не попрешь.
С возрастом Соллий начал чувствовать, а затем и понимать, и с каждым годом все острее и болезненнее, что был сызмальства обделен. За непонятную вину так страшно наказан. Выпадали у Соллия и такие дни, когда он готов был позавидовать даже чумазым уличным ребятишкам, что вертятся возле прохожих и на рынках, предлагая разные мелкие услуги, выпрашивая денежку, а то и просто норовя пошарить в кошельке у какого-нибудь незадачливого ротозея. Любой из них, думалось в черные минуты Соллию, знает, кто его мать. Пусть она стара и некрасива, пусть одета в лохмотья, пусть может в дурной час и прибить за какую-нибудь провинность! Все равно, к ней можно прийти с любой бедой, зарыться лицом в подол ее ношеной, латаной-перелатанной юбки и выплакать все свои горести…
А маленьким оборвышам, издалека поглядывавшим на приемыша Близнецов, всегда чистенько умытого, всегда одетого в добротные красно-зеленые двуцветные одежды, казалось, наверное, что счастливее Соллия никого на свете нет.
Хотя в чем-то они, наверное, все-таки были правы.
Соллию, никогда не гнувшему спину над непосильным трудом, всегда заботливо накормленному, не приходилось заботиться о куске насущного хлеба. Он много и с удовольствием учился, рано начал читать, радуя усердием наставников. И Дом свой любил непритворно, всей душой.
Чтение книг, написанных в разное время прославленными Учениками Божественных Братьев, с юных лет утверждало Соллия в стремлении жить служением – человечеству и светлым Богам. Наставники поощряли юного Ученика. И только несколько лет назад брат Гервасий начал задумываться: правильно ли воспитывали они пылкого молодого человека? Не рано ли начинает он судить всех, кто имел несчастье оступиться? И все чаще встревоженный старый Ученик примечал за Соллием стремление железной рукою загнать все человечество на единую стезю добродетели…
Вот и нынче – вишь как раздухарился! Наставник, по его мнению, поступки необдуманные совершает…
Соллию эта перепалка с братом Гервасием тоже недешево обошлась. И обида на непонимание – разве не сами братья учили его презирать грех лжи! – и желание доказать свою правоту, и боязнь задеть наставника – все это долго еще кипело в душе, не позволяло сосредоточиться на работе.
Соллий сидел в библиотеке, разбирая старинную рукопись, которая досталась Дому по завещанию одного купца из Аланиола, что в Аррантиаде. Купец, именем Гафан, как всякий торговец, был, конечно, изрядным разбойником. И за себя постоять, в случае чего, умел, и другого обидеть особо не затруднялся, коли это могло послужить к наживе. Однако на склоне дней вдруг посветлел душою – случается такое даже с закоренелыми злодеями, а Гафан, надо думать, таковым не стал, несмотря на весьма бурную жизнь, прожитую им. Начал старик читать книги, купив для этого десяток довольно ценных рукописей. И совсем уж неожиданно отписал в завещании одну драгоценнейшую рукопись Дому Близнецов.
По описи значилось, что рукопись эта, именуемая "Прохладный вертоград" и содержащая в себе немалые сведения в области врачевания, накопленные за несколько столетий учеными лекарями и собранные в единый свод мудрейшим Мотэкеббером, состоит из двухсот пятнадцати страниц, каждая – из выделанной буйволиной кожи, покрытая тончайшим золотым напылением. По этому напылению черными чернилами каллиграфически написан текст, причем каждый новый раздел начинается с искуснейшей миниатюры.
Так было указано в описании, приложенном к завещанию; однако книга, которую торжественно доставили в Дом Близнецов, оказалась – ко всеобщему изумлению – испорченной. В ней не хватало сорока страниц, причем именно тех, где помещались миниатюры. Потеря представлялась невосполнимой, поскольку именно иллюстрации могли прояснить многие "темные места", коими изобиловала старинная рукопись.
Вот над этими-то неясностями и бился Соллий, уже не первый месяц тщась прояснить хоть немногие из них. Не раз досадовал он вслух на похитителя: "картинки" ему, неведомому дурню, глянулись! Сидит теперь, небось, где-нибудь у себя в берлоге. Любуется, удовольствие получает. Еще и перед друзьями похваляется. Мол, сокровищем завладел. Невежда.
Или, что представлялось Соллию еще хуже, вор мог оказаться вовсе не невежественным любителем "картинок". Наоборот – высокообразованным ценителем произведений искусства. В таком случае, вина его вообще не имеет границ. Он-то, в отличие от полуграмотного воришки, должен представлять себе, какой ценностью обладает рукопись, какое значение она имеет для тех, чье ремесло – целительство, помощь страдающим людям!
Но кем бы ни оказался вор, а о том, что многие людские страдания, проистекающие от недугов, возможно было бы существенно облегчить с помощью этих "картинок", – об этом он не подумал. Пристрастие к прекрасному – оно, оказывается, тоже иной раз не к добру ведет.
К концу дня Соллий так устал, расшифровывая многочисленные сокращения, превращавшие старинный текст в настоящую шараду, что у него уже в глазах рябить начало. Дописал, превозмогая себя, скорописью на чистом листе последний абзац. Решил, что перебелит уже завтра – на свежую голову. И глаза будут лучше видеть, и рука будет не в пример тверже, чем сейчас, когда уже какие-то корявые чертики перед глазами в воздухе зарябили.
"О видах мяса. Мясо медведей непитательно и неудобоваримо, вызывает дрожание в нервах и бессилие в членах. Мясо старых кур является сухим по природе; бульон же из него, будучи выпит, изгоняет влажность из кишок…"
Соллий отложил остро отточенную палочку. Помотал головой, силясь прогнать усталость, но понял: тщетно. Сегодня он больше ничего путного сделать не сможет. Что ж, завтра тоже будет день. Так, бывало, приговаривал брат Нонний, загоняя спать расшалившегося мальчишку, которому все было мало – хотелось бегать с мячом по длинным, прохладным галереям. Соллий вздохнул. Брат Нонний давно уже умер. Светлый, радостный был старик. И скончался легко – во сне. На его могиле так и написали: "Здесь спит Нонний".
– Все еще работаешь?
От неожиданности Соллий вздрогнул. По пустой, темной библиотеке шел к нему брат Гервасий. От него, как всегда, терпко пахло какими-то пряными снадобьями.
– Я уже закончил, брат Гервасий. Завтра продолжу.
Брат Гервасий взял со стола лист, исписанный Соллием. Близоруко щурясь, прочел:
– "Мясо медведей непитательно…" – Отложил лист, усмехнулся: – Для какого-нибудь изнеженного арранта оно, может быть, и вправду несъедобно, а вот охотники и воины не стали бы брезговать медвежатиной. Кое-кому она и вовсе жизнь спасала…
Он присел на край стола, задумался о чем-то далеком.
Соллий потер усталые глаза тонкими красноватыми пальцами.
– Позволь, я соберу записи в папку, чтобы ничего не перепутать.
– А ты ставь на листах номера, чтобы в случае чего легче было разложить их по порядку, – посоветовал брат Гервасий.
Соллий поморщился.
– Терпеть не могу цифры в рукописях.
– Так ведь это черновик…
– Все равно. Уродство.
Брат Гервасий пожал плечами.
– У всякого своя блажь, – заметил он.
– Не будем начинать сначала, – взмолился Соллий. – Я и без того едва держусь на ногах. Оставь мне хотя бы этот недостаток, наставник. Не могу же я быть совершенством.
– Ты далек от совершенства, брат мой Соллий, – вздохнул брат Гервасий. – Не тратил бы ты столько сил на эту рукопись. Не все в ней верно, да и неполна она, сам знаешь. Стоит ли биться над лекарским рецептом, когда окончания у него все одно не сыскать? Состав мази, знаешь ли, – не стишок, недостающее, исходя из собственного разумения, не допишешь.
– Может быть, здесь и содержатся ошибки, однако всегда можно присовокупить к основному тексту исправляющие и дополняющие комментарии, – возразил Соллий. – Для того у меня собственная голова имеется, чтобы не доверять слепо любому чужому мнению. Да и ты не откажешься помочь советом, не так ли?
– Подскажу, – кивнул брат Гервасий, – и с охотой. А вот от писанины уволь.
– Писать я и сам горазд, – улыбнулся наконец Соллий. – К этому делу меня еще брат Нонний приохотил, звездный свет ему под ноги, праведнику… Так что ты говорил такого о медвежьем мясе?
– А… – Брат Гервасий усмехнулся и покачал головой, словно припоминая что-то очень давнее. – В детстве оно мне жизнь спасло…
***
Село стояло на крутом берегу, в самых верховьях Светыни. Исстари славилось своими ремеслами, но больше всего, сказывали, рождалось там добрых кузнецов. Если иные и покидали родные края, то везде оказывались желанными насельниками. Повсюду их привечали, заранее радуясь тому, что прибыло умелых рук.
Там, среди лесов, на высоком берегу реки, прошли первые годы брата Гервасия. Только звали его тогда, конечно, не братом Гервасием – другое имя носил. Мало сохранилось людей, которые могли бы окликнуть его этим прежним, давно оставленным именем…
Местила, местный кузнец – лучший среди умельцев! – целых пять лет ждал рождения сына. Лето сменялось осенью, в поле снимали урожай за урожаем, зима уходила, уступая дорогу светлой весне и свежим всходам – все кругом плодоносило и радовалось жизни. И только молодая жена кузнеца, русоголовая милая Ульяница, никак не могла подарить мужу ребенка.
И хоть царило в их дому мир и согласие, а стали находиться советчики – подсказывали кузнецу взять вторую жену. Негоже, чтобы в доме было без малютки! Присватывать даже пытались Местиле хороших девушек, да только не соглашался кузнец. Уперся – и ни в какую! Мол, разродится еще Ульяница, нужно только срок ей дать. И слова худого жена от него не слышала.
Сама еще пуще мужа убивалась. Тайком и плакала, и к бабке-повитухе бегала, чтобы та наговором помогла или какой-нибудь травкой. А Местила знай утешает ее да уговаривает. Мол, будут еще деточки.
Видать, по сердцу Богам пришлась такая верность между супругами. И то сказать, подобную любовь нечасто встретишь. Спустя пять лет понесла Ульяница и в срок разродилась мальчиком. Кузнец от счастья едва ума не лишился.
И лишь спустя несколько месяцев с тревогою приметила старая бабка, местилина мать: что-то часто синеют у ребеночка рубки. Видать, слабо, неровно бьется маленькое сердечко. Не сгубила бы бедняжку врожденная немочь!
Чей дурной глаз на ребенка лег? Кто поперек дороги кузнецу прошел? Дознаваться без толку; надо сынка спасать!
А малютке все хуже. Слабеет, угасает на глазах. Иной раз уже и задыхаться начинает. Ульяница губы в кровь кусает, по ночам, таясь, плачет. Кузнец и вовсе спать перестал – сторожит сынка, прислушивается.
Так бы и случилось, как опасалась бабушка, если бы не пришла удача: довелось мужикам медведя в лесу завалить. Снова сжалились Боги над кузнецом! И принялись выкармливать едва годовалого Ляшко – так кузнецова сынка поименовали – медвежьей печенью и медвежьим сердцем, отпаивать его звериной кровью, заворачивать в бурую шкуру со страшными когтями.
И случилось то, о чем просили Богов отчаявшиеся родители: окреп Ляшко, отступила Морана смерть от дитяки!
Вот тогда-то и обещал кузнец прилюдно: по истечении двух семилетий отдаст спасенного сынка на служение людям; а Боги – те, что милость к нему явили, – пусть объявят свою волю, когда настанет срок… Знал бы кузнец, кто из Богов тогда его услышал, – зарекся бы, наверное, подобные обещания давать, да еще во всеуслышанье!
Прошли годы, сравнялось Ляшко пятнадцать лет. Тогда-то и явился в село Ученик Богов-Близнецов. Родичи Ляшко о таких Богах и не слыхали, были им рассказы странника в диковину. А тот странничал не первый уже год, в беседы вступал охотно и отлюдей, охочих до любопытного разговора, всегда получал каши горшок да хлеба ломоть.
Местила тоже занятные беседы любил. Пустил к себе коломыку, и его рассказами несколько дней все семейство тешилось.
Ульяница после рождения Ляшко вся преобразилась. Потом еще троих родила, двух сынков и напоследок доченьку. От материнства расцвела, еще краше сделалась.
Детей, братьев и сестру Ляшко, чудной странник особенно притягивал. Добрым лицом, занятными побасенками, а особенно тем, что с ним – со взрослым! – можно было болтать как с ровней, не боясь преступить строгий обычай и порушить степенность, коей должны отличаться благовоспитанные дети.
Разговоры разговорами, баловство баловством, а за всем этим не забывал странник и главного своего дела – открывать людям правду о Богах-Близнецах. Ту, ради которой в путь пустился, презрев и уют домашнего очага, и семейное тепло – то, ради чего большинство людей и живет на земле, и умирает, если придется, с оружием в руках…
И только когда объявил отцу ляшко, что хочет учиться лечить людей и просит для того отпустить его в Дом Близнецов, припомнилось Местиле давнее слово…
До сих пор иногда дыхание пресекается, когда вспоминает брат Гервасий прощание с отцом и матерью. Хотя лет с тех пор прошло уже немало. Сейчас брат Гервасий старше, чем Местила – тогда. Порой так и тянет положить в дорожную кису хлеба ломоть и сыра кругляк и отправиться в пешее странствие к родным местам. Проведать братьев и сестренку, узнать, как живы отец с матерью. Но столько дел в Доме, столько забот – не вдруг их оставишь. А время, хитрое, неумолимое, так и протекает между пальцев. За трудами не заметил ведь, как первая седина испятнала бороду…
***
– Значит, медвежья печень помогает при слабости сердца? – Соллий быстро сделал заметку на полях своей рукописи. – Вот спасибо, наставник! Непременно внесу в комментарий к переводу.
– Внеси, внеси, – проворчал брат Гервасий, пряча глаза: некстати растревожили его воспоминания!
– Я ведь как хочу сделать, – Соллий пустился в рассуждения. Намолчался за день, надумался – теперь, когда сыскался слушатель, не мог остановиться. – Разделить лист надвое. Справа писать перевод сочинения Мотэкеббера, а слева – комментария, дополнения и, если потребуется, опровержения – вот как в этом случае с медвежьим мясом.
– Бабкины знания иной раз оказываются дороже книжной премудрости, – улыбнулся брат Гервасий. – Книжник – он за другим книжником записывает. Может и приврать для красоты. А старухиных познаний хоть и два корешка да одна травка с наговором, зато творят они подчас с таким скудным запасом самые настоящие чудеса!
***
Назавтра спокойно поработать Соллию так и не удалось. Силком выволокли из библиотеки, без всякой жалости отобрали у труженика рукопись и направили за ограду, в мир. Мол, там ты важнее. Помощь твоя, брат Соллий, потребовалась – и не книгам, а живым людям. Предназначил себя Младшему Брату – ступай и твори добрые дела.
– Почему бы другого кого-нибудь не послать? – ворчал Соллий, запасаясь необходимым для такого случая лекарским инструментом.
– Человек умирает, просит о помощи, – отвечал брат Гервасий. – Возьми-ка еще отвар мяты. Бодрит и освежает. Лишним всяко не будет. И поменьше рассуждай, Соллий! Поменьше умничай!
– Как раз, когда я добрался до интереснейшего фрагмента! – не переставал сокрушаться Соллий. Даже от сборов оторвался, прижал руки к груди, в глазах слезы блеснули. – Представь, о желчекаменной болезни…
– Ступай, ступай, – приговаривал, хлопая огорченного Соллия по спине, брат Гервасий. – Тебя ждет другой "интереснейший фрагмент"… бытия. "Человек" называется.
Несмотря на все увещевания, Соллий покинул обитель в настроении, далеком от кроткого и доброжелательного. Конечно, он всегда, по первому зову готов помогать страждущему, но…
Как успел выяснить Соллий, звал кого-нибудь из Учеников некий Балдыка, родом, кажется, сольвенн – впрочем, сие никак пока не подтверждалось. Зареванная служанка, стучавшая у ворот Дома Близнецов, толком ничего не объяснила. Сказала только, что хозяину совсем худо и что просит он, заклиная Божественными Братьями и Отцом Их Предвечным, прислать к нему ученого лекаря.
– И чтоб непременно книгочея просил, – добавила девушка.
Просьбу Балдыки решили уважить. Потому и обошлись с Соллием столь беспощадно.
Соллий решил не ломать себе голову над странной прихотью больного. Книгочея ему подавай, надо же! Может быть, он боится дурноглазья? Иные суеверы полагают, будто лишь лечащие по книгам чисты, мудры и достойны доверия, в то время как те, кто целит по наитию, двумя корнями и одной целебной травкой вкупе с наговором – вот как бабушка брата Гервасия – те и сглазить могут. Еще хуже лихоманку наслать.
Да мало ли что может взбрести в голову какому-то Балдыке!
Однако Балдыка оказался вовсе не "каким-то". В этом Соллий убедился воочию, едва только увидел большой, богато обставленный дом, принадлежащий больному.
Врача уже ждали. Все та же заплаканная девушка без лишнего разговора потащила Соллия наверх, в господские покои. Только шепнула на ухо:
– Ему хуже.
И почти силком втолкнула лекаря в комнату, где лежал больной.
С первого взгляда Соллию стало ясно, что человек, простертый перед ним на широкой кровати, застланной шелковыми покрывалами, умирает. И, что также бросалось в глаза, доподлинно знает об этом. Однако не в том долг целителя, чтобы рассуждать о странностях нрава человека, позвавшего на помощь, но в том, чтобы по возможности облегчить страдания, если уж отогнать злодейку-смерть не достает ни умения, ни запаса сил…
И потому Соллий без лишних слов вынул из заветной кисы, привешенной к поясу, корешок с обезболивающими свойствами и протянул Балдыке:
– Попробуй пожевать это, почтеннейший, да смотри – не глотай сразу. Пусть под языком полежит. Должно полегчать.
Балдыка – тучный немолодой мужчина с окладистой бородой – доверчиво, как дитя, сунул снадобье в рот. У Соллия, на что полагал себя, по юношеской глупости, закаленным в подобных вещах, при виде этой доверчивости защемило сердце. Ох, прав оказался брат Гервасий, во всем прав: к зрелищу смерти не притерпишься, сколько ни старайся, сколько ни мни себя жестокосердым и твердым. А если паче чаяния случится такое – плачь по самому себе как по безнадежно больному, ибо отмерла в тебе какая-то самая важная, самая существенная для лекаря часть души.
– Не трудись, – тихо молвил умирающий. – Меня не спасешь. Зря только снадобья переведешь. Полегчало вот от твоего корешка – и ладно.
– Позволь хотя бы попытаться… – начал было Соллий, но Балдыка только рукой махнул:
– Не позволю. Нечего нам с тобою время терять. Тебя как зовут? Соллий? Меня – Балдыка, знаешь уже, поди… Я тебя, Соллий, не для того позвал, чтобы ты понапрасну лекарствами меня пичкал. И тебе морока, и мне лишние мучения. А с этим светом, хоть и мил он мне, не скрою, я давно уже простился…
– Для чего же… – снова попытался заговорить Соллий, но Балдыка с неожиданной для умирающего силой стиснул его руку:
– Ты – из Дома Близнецов, верно?
– Да…
– Я просил прислать ко мне книгочея!
Соллий во все глаза глядел на Балдыку. Человек, можно сказать, одной ногой уже в могиле. Долгая, неизлечимая болезнь выбелила его некогда загорелую кожу, одела лицо морщинками. Пальцы истончали – а ведь некогда, по всему видать, хваткой обладали медвежьей. Для чего такому человеку на смертном одре потребовался книгочей? Каких знаний жаждет его душа – жаждет столь сильно, что и последних мгновений жизни расточить на ученую беседу не пожалеет?
Собравшись с силами, больной заговорил снова:
– Купец… аррант… завещал вам один манускрипт…
Соллий так и подскочил на месте, выронив кису. Балдыка усмехнулся, откровенно довольный произведенным эффектом:
– Что, удивил я тебя напоследок?
Соллий вдруг весь напрягся. Шею вытянул – да так и застыл. Почуял нутром: услышит сейчас что-то настолько важное, что и загубленное, пропавшее для работы утро покажется светлым. И даже лекарское бессилие перед смертью, торжествующей здесь победу, – даже оно не в силах омрачить надвигающейся радости.
– Под периной у меня поищи, – сказал Балдыка. Чуть повернув голову, ревниво стал следить, как Соллий торопливо шарит под пышной пуховой периной. – В головах смотри, непутевый, – добавил досадливо.
Соллий наконец нащупал и вытащил сверток, перевязанный широкой шелковой лентой.
– Этот? – выдохнул он, поднося к глазам Балдыки драгоценную находку.
– Да ты разверни… разверни… – попросил Балдыка.
Соллий осторожно снял обертку, отложил в сторону ленту – да так и задохнулся. Перед ним оказались те самые сорок листов книжных миниатюр с недостающим текстом и пояснениями. Прикасаясь к ним с благоговением и опаской, как к сокровищу, и все еще не веря, что не грезит от усталости, пав лицом на рукопись в библиотеке Дома Близнецов, Соллий трясущимися пальцами перебрал листы. На каждом подолгу задерживал взгляд, любуясь тонкой, почти ювелирной работой художника.
Не только точность деталей, сразу проясняющая более половины тех невнятных рассуждений, над расшифровкой которых столько времени бился Соллий, но и своеобразный, довольно острый юмор отличали стиль неведомого мастера. Вот больному желчекаменной болезнью делают сложнейшую операцию, а молоденький помощник лекаря выпучил от удивления и ужаса глаза – кажется, вот-вот бедняга хлопнется без чувств. А вот лекарь рассматривает на просвет мочу больного в банке, а кошка вьется у него под ногами, явно изнывая от любопытства…
– Нравится? – спросил Балдыка.
Ученик Богов-Близнецов вдруг обнаружил, что, потрясенный чудесной находкой, совершенно позабыл о том, в каком месте находится. Голос Балдыки вывел его из оцепенения.
– Как к тебе попали эти листы, почтеннейший? – не удержался от вопроса Соллий.
Балдыка усмехнулся и потер бороду.
– Видишь ли, сын мой, я работал секретарем у покойного Гафана.
– У того купца, что завещал рукопись Мотэкеббера нашему Дому? – переспросил Соллий озадаченно. – СЕКРЕТАРЕМ?
Да уж. В такое непросто было поверить. Больно уж не вязался облик Балдыки, схожего со старым, отошедшим от дел цирковым борцом или, к примеру сказать, заслуженным вышибалой в каком-нибудь придорожном трактире, с мирным, требующим тишины, терпения, известной гибкости ума секретарским ремеслом.
Балдыка, конечно, знал об этом не хуже Соллия. И потому хмыкнул.
– Удивлен? Эх ты… Ученик. Многому еще научат тебя твои Боги… Да, я грамотен – можешь себе представить! Из всех людей Гафана – да ляжет звездный свет ему, милостивцу, под ноги! – я один и умел кое-как сложить буквы в слово, да так, что после это слово еще и разобрать можно было… Потому и поручил он мне эту книгу.
– А книга… Как рукопись Мотэкеббера оказалась у Гафана? – спросил Соллий. Заранее – нутром! – чуял: ох, не след любопытствовать об этом. Ну, добыл купец Гафан книгу – и добыл. дело прошлое. Главное ведь не то, каким образом и где завладел купчина сокровищницей человеческого знания. Главное – оказалась она в конце концов именно у тех людей, которым нужнее всего: у лекарей. Служителей Младшего из Братьев. И уж Дом Близнецов сумеет сберечь лечебник для будущего. Перепишет, снабдит комментариями, дополнит. Сделает достоянием многих.
И имя купца Гафана, записанное на полях первой страницы, будет сохранено потомками. С благодарностью сохранено! И потому незачем вдаваться молодому Ученику в совершенно излишние подробности.
И это Балдыке было ведомо. Прожженная бестия, отменный знаток людей – и особливо слабостей человеческих – таким и должен быть "секретарь" такого человека, каким являлся купец Гафан.
– Покойный Гафан книгу эту сменял у одного дурака, – промолвил больной и закашлялся. Долго кашлял, нехорошо, взахлеб, платок к бороде прижимая. А когда отнял – и платок, и борода оказались окрашены кровью.
– На бочонок грошового вина сменял, – добавил Балдыка. Поморщившись, отложил платок, потянул витой шелковый шнур, висящий возле постели.
Вошла все та же служанка. Испуганно глянула на Соллия. Тот почувствовал себя неловко. Каким-то боком все время так выходило, словно он, Соллий, виноват в том, что Балдыке ничем нельзя помочь и спасти его может только чудо. А творить чудеса – не в смертного лекаря власти. К великому огорчению Соллия. Ибо многое он сейчас бы отдал за возможность если не полностью избавить Балдыку от жестокой участи, то, по крайней мере, облегчить его страдания.
Девушка подала умирающему воды и свежее полотенце, а окровавленный платок поскорее спрятала и унесла.
– Ну вот, – как ни в чем не бывало продолжал Балдыка, – стало быть, досталась книга Гафану, покойничку, самым что ни есть гнусным обманом… Он-то, хоть и был не бог весть каким грамотеем, хоть и подписывал свое имя двумя корявыми загогулинами, а оценить драгоценную рукопись сумел. А страницы с рисунками я украл у него давно. Когда забрал свою долю из гафановых денег и своими делами жить начал. Теперь уж недолго осталось… Пусть, думаю, послужат эти листы людям. Прежде-то я от них оторваться не мог. Всякий вечер, как лавку запру, так сундук открываю и разглядываю. Веришь ли, всегда там что-нибудь новенькое отыскивалось. То вдруг птичка, раньше не замеченная, выскочит, а то приметишь, какое потешное лицо у слуги на рисунке – и смеха не удержишь… А теперь вот и я… по примеру Гафана, значит… по его следу…
Соллий встал. Собрал листы, разложенные на постели больного, прижал их к груди и низко поклонился старому торговцу.
– Святы Близнецы, чтимые в Трех мирах, – медленно, торжественно возгласил он, ибо ничего более подходящего случаю, чем братское благословение Учеников, на ум ему не пришло.
– И Отец Их… – прошептал Балдыка. – Живи, молодой Ученик, с доброй памятью обо мне, разбойнике…
Соллий еще раз поклонился ему и поскорее вышел, унося с собой драгоценную находку.
Оказавшись в библиотеке Дома и вложив чудом обретенные листы в те места книги, где их так недоставало, Соллий открыл первую страницу рукописи. Перечитал словно бы новыми глазами давнюю запись на полях: "ДА ПОСЛУЖИТ В НАЗИДАНИЕ ЗДОРОВЫМ И К ИСЦЕЛЕНИЮ СТРАЖДУЩИХ. ДАР ДОМУ БЛИЗНЕЦОВ В МЕЛЬСИНЕ ОТ ГАФАНА-КУПЦА."
Соллий обмакнул в чернила остро отточенную палочку и твердым почерком приписал:
"…И БАЛДЫКИ СОЛЬВЕННА, ТОРГОВЦА ТКАНЯМИ В МЕЛЬСИНЕ. МОЛИТЕСЬ, БРАТИЕ, ЗА ОБОИХ – ДА ЛЯЖЕТ ЗВЕЗДНЫЙ СВЕТ ИМ ПОД НОГИ! ПО ГРЕХАМ И ДОБРОДЕТЕЛЬ; НАМ ЖЕ ЗАВЕЩАНА ЛЮБОВЬ".
Несколько дней спустя брат Гервасий прочитал эту приписку, когда зашел в библиотеку продиктовать Соллию новые комментарии к его труду. А прочитав, вдруг как-то просиял: возможно, и поторопился старый наставник с грустными выводами насчет Соллия. Не исключено, что именно в служении Младшему на многотрудном поприще милосердия Соллий обретет истинное свое призвание.
***
Все в новой его жизни казалось Салиху дивом. Казалось, не нашлось бы среди окружающих его сейчас вещей, людей и их обычаев такого, что не вызывало бы у него искреннего и глубочайшего изумления. Алаху же невежество чужака попеременно то смешило, то раздражало.
Заметив висящих у входа в юрту Трех Небесных Бесноватых – наиболее чтимых в роду Алахи идолов – Салих остановился, поглядел на них с каким-то непонятным для Алахи умилением и уже потянулся было, чтобы взять их в руки, когда девочка, опомнившись, хлопнула своего раба по спине.
– Стой! Что ты делаешь?
Он обернулся, все еще глупо улыбаясь:
– Разве это не твои куклы, госпожа?
– Это… это духи! Боги! – оскорбленно ответила Алаха. На ее щеках вспыхнул румянец. Какой беды мало не натворил! И то неизвестно, не прогневались ли Трое – норов у них покруче, чем у Алахи и ее брата вместе взятых, а могуществом они превосходят самого великого из хаанов Вечной Степи! Что с того, что на сторонний погляд кажутся они малы и неказисты!
На длинном куске белого войлока крепятся в ряд три фигурки, сшитые из черного войлока и украшенные вышивкой и бисером. Их лица с круглыми ртами и глазами-щелками нарисованы краской. Алахе они всегда казались разными, вечно меняющими выражение, точно войлочные идолы и впрямь были живыми существами и умели гримасничать.
К войлочному телу каждого из Трех было пришито еще по одному человечку, вчетверо меньшему, сделанному из тонких серебряных пластин. Когда идолы гневались или хотели о чем-то предостеречь людей, или, скажем, требовали подношений, серебряный человечек внутри войлочного начинал звенеть. Тогда звали шаманку, и она вопрошала Трех Небесных Бесноватых. Они, как правило, охотно отвечали ей – ведь они были духами домашнего очага и по-своему любили людей, гревшихся одним с ними теплом и евших одну с ними пищу. Трое давали добрые советы. Они предупреждали об опасностях и несчастьях. По слову шаманки для идолов иной раз убивали овцу, черную или белую. Мясо животного ели на торжественном пиру, где выпивалось огромкое количество кумыса и арьки. Кости, оставшиеся после трапезы, сжигали. Сердце животного всю ночь на особом блюде стояло перед идолами, а утром его куда-то уносили.
Алаха от всей души чтила идолов. Она так привыкла к тому, что один только вид Трех Небесных Бесноватых внушает нормальному человеку глубочайшее уважение, что даже растерялась, когда Салих допустил столь ужасный промах. Воистину – дикарь он, этот человек из Самоцветных Гор!
Потому только и сумела, что вымолвить в ответ на целый рой невысказанных вопросов, готовых уже вылететь из уст невоздержанного чужака:
– Это идолы! Кланяйся им!
Слегка помедлив, он все же склонил перед войлочными фигурками голову. Мимолетно подумал: видел бы сейчас его брат Соллий! Тот, что хотел вернуть лжеца в Самоцветные горы…
Но боги Алахи – в отличие от Божественных Близнецов – похоже, и не требовали от человека искренней веры и почитания. Они легко удовлетворялись внешними признаками уважения.
Юрта показалась Салиху самым теплым и уютным домом из всех, где ему когда-либо случалось преклонить голову. За исключением отцовского дома, конечно. Но в отцовском доме в последний раз он был так давно, что это воспоминание даже самому Салиху уже начало казаться всего лишь плодом воспаленного воображения.
В доме Алахи (про себя, мысленно, Салих – человек оседлого образа жизни, несмотря на постоянное вынужденное скитальчество из огня да в полымя – сразу стал называть обиталище своей хозяйки "домом") – в доме пылал очаг. По стенам висело самое разнообразное платье, и повседневное, и нарядное, украшенное шитьем, и теплое, зимнее, на меху. Здесь же хранилась домашняя утварь, а также луки, колчаны, полные стрел, две тонкие кривые сабли. Пол был густо застлан коврами и шкурами.
Пока Салих стоял у порога и озирался, щуря глаза и свыкаясь с новым обиталищем, его, в свою очередь, с любопытством разглядывали подруги Алахи и служанки ее матери. Все эти девушки и женщины, одетые, по степным меркам, довольно богато, переглядывались и пересмеивались. То и дело какая-нибудь из них, пристально посмотрев на Салиха, вдруг прыскала и тотчас принималась шептать на ухо соседке. Та, в свою очередь, заливалась веселым смехом, а еще две уже тянули шею, желая принять участие в новой шутке над пришлецом.
Салих не без оснований подозревал, что все эти шуточки отпускаются в его адрес. И вряд ли девушки говорили о нем что-то лестное. И добро бы только девушки! Одна вполне пожилая матрона – похоже, пестунья Алахи, нянька или кормилица – отпустила скабрезное замечание, от которого девушки дружно захохотали, Алаха покраснела, а Салиху сделалось очень не по себе. Хотя, казалось бы, на рудниках успел наслушаться всякого… Но то было на руднике, среди грубых каторжников. Им и ответить можно было подобающе, если, конечно, язык подвешен как надо и в кулаках уверенность еще осталась. А что прикажете делать здесь, в бабьем царстве? Салих нахмурился, опустив голову.
И этим тотчас же не на шутку прогневал свою маленькую госпожу!
Алаха даже ногой топнула от негодования. Запунцовела.
– Беду накличешь! – вскрикнула она. – Что потупился? По ком скорбишь? Зачем смотришь себе под ноги? Почему спрятал глаза?
– Ни по ком я не скорблю… – пробормотал Салих, чувствуя себя дураком – уже в который раз.
– Тогда для чего ты смотришь под землю?
– Я не смотрел под землю…
– Духи смерти, – Алаха понизила голос, – они там, под землей. Сторожат человека. Только и ждут случая встретиться с ним глазами…
– Я… разглядывал ковер, – брякнул Салих первое, что пришло на ум.
Служанки опять дружно расхохотались, а Алаха досадливо махнула рукой.
– Ты совсем глуп! Ты хуже несмышленого ребенка! Я попрошу матушку Ширин водить тебя за руку! – Она кивнула в сторону "почтенной матроны", которая незадолго до этого одним замечанием сумела вогнать в краску бывшего каторжника.
Салих молчал, не пытаясь ни объясниться, ни оправдаться. Что толку в словах? По собственному горькому опыту он знал: хозяева не любят, чтобы слуги огрызались или умничали. Сказано "виновен" – значит, молчи и жди, какое тебе определят наказание. Сказано "глуп" – не противоречь, не то и вправду выйдешь полным дураком. Не было никакого смысла вступать с Алахой в препирательство и растолковывать ей, что в других странах рабу наоборот предписывается иметь взгляд опущенный, голову скорбную, поступь бесшумную. Сколько народов, столько и обычаев. К примеру, гордые венны сложили пословицу: "голоден поле перейдет, наг – нет". А сольвенны по-своему ее переиначили: "гол поле перейдет, голоден – нет". И ведь по-своему и те и другие правы. А на родине Салиха, в Саккареме, говорят: "сыт да одет – вот и молодец". Поди разбери, как вывернул бы эту пословицу народ Алахи…
Алаха уселась перед Салихом на низенькую, застланную козьей шкурой скамеечку и подняла палец в знак того, что будет говорить. Служанки замолчали, не желая перебивать госпожу. Салих заметил, что Алаха, несмотря на свой почти детский возраст, пользуется в этой юрте большим уважением. Когда она повышала голос, некоторые девушки поглядывали на нее даже со страхом.
– Запоминай, – начала Алаха степенно, произнося слова нараспев, явно в подражание кому-то из старших. – Запоминай, дабы не навлечь на нас гнева Богов. Никогда не делай запретного! Ибо ТЕБЕ за любой грех одно наказание – смерть.
"От плети шаг до смерти", вспомнилась Салиху старая невольничья присказка. А здесь, в степи, и одного этого шага рабу, похоже, давать не принято. Сразу – смерть. Может, оно и к лучшему…
– Никогда не садись с ножом у огня, – начала Алаха. – Не касайся огня лезвием, не руби и не режь ничего вблизи очага.
– Почему? – неожиданно для себя громко спросил Салих. Больно уж диковинным показался ему первый запрет. И не захотел, а вспомнил, сколько раз рубил дрова у самого костра, сколько выстругал палочек, на которые насаживал для копчения рыбу или лягушек…
– Ножом можно отнять у огня голову! – пояснила Алаха и слегка поклонилась Бесноватым. – Простите меня, Небесные, что в вашем присутствии вслух вспоминаю о подобном.
Служанки отводили глаза, отворачивались, когда Салих смотрел на них, пытаясь по выражению их лиц понять, что происходит: милость ли ему оказывают, заранее предостерегая от нарушения запретов, или же зло высмеивают в присутствии рабынь. Ему так и не удалось это выяснить.
– Храни тебя Боги от того, чтобы ломать кость о кость, – продолжала Алаха, полузакрыв глаза и слегка откинув назад голову. Салих вдруг догадался: этой позой девочка имитирует шаманку, погруженную в свои видения.
Помолчав немного, Алаха добавила назидательно:
– Смертная душа человека живет в его костях и при жизни, и после смерти, доколе кости не рассыплются прахом. Убьешь кость – убьешь обитавшую там душу и выпустишь на волю злого бесприютного духа…
– Я понял, – тихо сказал Салих.
– Не проливай на землю молока, не касайся при входе ногой порога, не дотрагивайся до стрел кнутом, не разоряй птичьих гнезд, не бей лошадь уздой…
Алаха замолчала.
Выдержав долгую паузу и поняв, что больше говорить она не желает, Салих поклонился:
– Благодарю тебя, госпожа.
Глава четвертая
"НЕВЕСТА СТАРИКА"
Алаха обошлась со своим пленником так, что любой другой, окажись он на месте Салиха, небось, весь извелся бы да так и зачах – от одной только уязвленной мужской гордости. Да и сам Салих еще несколько лет назад не пережил бы подобного обращения. Но Самоцветные Горы и не таких строптивых ломали. И разве отказался бы он тогдашний – с незаживающими язвами от кандалов на щиколотках, с ненавистным кайлом в руках – поменяться долей с кем угодно? Даже, пожалуй, с последней служанкой в небогатом доме. Страх сознаться! Особенно – тому, кто вырос в краях, где мужчины, подвыпив в доброй компании, непременно возносили благодарственные молитвы Богам за то, что те не сотворили их женщинами. И однако ж дело обстояло именно так: Алаха на смех себе и девушкам усадила молодого, полного сил мужчины за женскую работу. И он, наружно, для порядку, хмурясь, втайне радовался этому.
Домашний очаг! Для человека, никогда не знавшего его тепла – а такие несчастные встречались Салиху за долгие годы неволи – он, может быть, и неотличим от любого костра, разведенного наспех случайными попутчиками где-нибудь на привале. Но тот, кто хоть недолго соприкасался с его животворным жаром, вечно будет чтить его святость, согреваясь не только телом, но и душой. Салих считал себя счастливцем: в детстве ему довелось узнать, как горит огонь, когда любовь и почтение к домашним Богам наполняют складывающего дрова в очаге.
И потому Салих был благодарен Алахе. Что и говорить, она здорово посмеялась над ним, вручив ему костяную иглу и прочную нить, свитую из бараньих жил. И, вероятно, "втоптала в грязь" его мужское достоинство. Но… всей этой "унизительной" работой он должен был заниматься у домашнего очага. И это оказалось важнее всего остального.
Конечно, девушки были рады такой потехе – глазеть, как нескладный мужчина, слишком рослый и для степной одежды с чужого плеча, и для этой юрты, хоть и была она просторна,– как сгибается он в три погибели над кусками дубленой кожи, силясь сшить их как положено. Загрубевшие пальцы не слушались. Искалеченные каторгой, едва-едва сходились они на игле. А та, вертлявая, словно в насмешку, то и дело выскальзывала. Так и норовила соскочить с нитки и затеряться в складках одежды или под ногами. Отыскать ее – еще полбеды. А как взять, если пальцы почти не сгибаются? Как надвинуть ушком на нить? Тут уж сама Владычица Слез, наверное, не выдержала бы – расхохоталась… Да и пусть себе, подумал Салих, в очередной раз вступая в неравный бой с лукавой иглой, нечасто выпадает ей, заступнице, посмеяться…
А девушки совсем забросили рукоделие. Сидят, точно в балагане или на ярмарочном представлении. Хихикают в ожидании, пока забавник что-нибудь еще учинит потешное. И – стоит ему оправдать их надежды – взрываются веселым, дружным смехом.
Их смуглые лица с черными глазами в пушистых ресницах поначалу казались Салиху одинаковыми. Иные замазывали черной краской переносье, другие чернили также подбородок и губы. Были и такие, что лица не красили, зато увивали косы множеством тряпочек, так что голова начинала казаться какой-то диковинной взлохмаченной подушкой.
И ни одна не была красивее Алахи. Не потому даже, что девочка – госпожа! – была одета куда роскошнее служанок – своих и своей матери. Что-то в ее гордом лице с тонкими неправильными чертами завораживало.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.