Андрюша Луговинов рассказал Соне, что после окончания гимназии в Иркутске пошел добровольцем в Красную армию, был два раза ранен, а сейчас, после контузии, получил месячный отпуск и едет к матери. Отец геолог, убит белыми в первые дни Советской власти. В армии Андрей вступил в партию. Потом рассказал, при каких обстоятельствах обратил на нее внимание. Усталая, еле держащаяся на ногах, она искала глазами свободное место. На его слова «Садитесь, пожалуйста» не обратила внимания. Он понял, что она ничего не слышит и не видит. Взял ее за руку и усадил на свое место, принес воды. Он понял: с ней творится неладное и ее нельзя оставлять одну.
– Я видел многое на фронте – и чудовищную жестокость, и сверхъестественное самопожертвование. Меня ничем не удивишь. Но когда заметил вас, сделалось страшно от вашей беспомощности. Вы выделялись из толпы, не были ее составной частью, объединенной и скрепленной одним страстным желанием как можно скорее впихнуться в вагон. Я не знал, почему и как вы попали на вокзал, но в одном был уверен – вам не нужен никакой поезд. Это резкое несоответствие меня взволновало. Было ощущение, будто вы тонете.
Соня не отвечала. Андрей замолчал. После паузы проговорил:
– Если бы мой поезд отходил сейчас, я бы все равно остался.
Соня чувствовала, словно ее тяжело ранили и на свежую рану кладут повязку, смоченную обезболивающим лекарством.
Когда извозчик остановился около ее дома на Чистых прудах, она попросила Андрея зайти.
– А это ничего? – спросил он, указывая на мятую шинель и грязные сапоги.
Соня неожиданно улыбнулась и удивилась этому.
– Ничего, привыкла. Сама на фронте и на днях туда возвращаюсь.
Этого Андрей не ожидал. Он принял ее за мамкину дочку, случайно отбившуюся от дома, и уж никак не за фронтовичку.
Зимой восемнадцатого года жители столицы, возвращаясь домой, первым делом затапливали «буржуйку», центральное отопление действовало даже не во всех правительственных учреждениях и гостиницах. Соня с помощью Андрея привела комнату в жилой вид, сварила благословенную картошку, которая памятна немногим, жившим тогда в Москве. А из-за нее двести лет назад в России происходили «картофельные бунты».
В комнате стало тепло. Они сидели рядом, ели, забыв о холоде, слякоти, долгом пути от Павелецкого. Странно иногда складывается жизнь. В ее движении, то плавном, то скачкообразном, мы не замечаем случайностей, которые сталкивают нас друг с другом, не задумываемся, что было бы с нами, если бы не встретили тех или иных людей, которые, хотя и исчезли с нашего горизонта, сумели перевести нас с одних рельсов на другие. Случайности сталкивают нас, отталкивают друг от друга, и мы подчиняемся им иногда добровольно, иногда и нет, то радуясь, то печалясь, не ищем никаких объяснений, как не спрашиваем облака, почему они принимают то одни, то другие очертания, прекрасно понимая, что никто не объяснит. Мы наблюдаем за их причудливыми формами, напоминающими то очертания того или иного континента, то готовящуюся к прыжку пантеру, то мирное стадо коз, и не спрашиваем их, почему они бывают иногда окрашены в цвета, которые художники тщетно пытаются перенести на полотна. Мы знаем: их причудливые очертания и краски не случайны. Они зависят от ветра и солнечных лучей. Так и любая случайность, будучи по существу не случайной, воспринимается как неожиданность, корни которой мы даже не пытаемся разглядеть и анализировать.
Соня осознала благодаря встрече с Андреем, что жизнь сильнее всех потрясений. Если бы не это, ей пришлось бы пройти через все стадии человеческого страдания, порожденного большим и глубоким чувством, оставшимся без ответа. С ней произошло чудо, она выздоровела значительно раньше, чем требовала железная логика любви. Эти мысли, не принимая определенных форм, пунктиром намечались в глубине ее сознания. Сама Соня изумлялась происходящему, и у нее невольно мелькнула мысль: действительно ли она любила Лукомского? Она не верила себе, что может вспоминать о еще не утихшей буре как о чем-то давно прошедшем. Встреча с Андреем лишний раз доказала, в чем она никогда не сомневалась, – мир полон прекрасных душ, и хорошего в нем больше, чем плохого. И если иногда мы впадаем в отчаяние от поражающих нас злых начал, то это происходит оттого, что зло кричаще, а добро молчаливо. Огромные пласты великих залежей добра мы не замечаем потому, что они не кричат о себе, а соринки зла, попадающие в глаз и причиняющие боль, принимаем за что-то постоянное и незыблемое.
Когда Соня вышла из «Метрополя», ей казалось, что все кончено, жизнь потеряла значение, и не потому, что она жила только любовью к Лукомскому, а потому, что была этой любовью смертельно ранена и у нее не хватало сил жить дальше. Так тяжело раненный солдат падает на землю не из-за того, что не хочет сражаться, а потому, что не может, не имеет на это сил. И дело было не в Андрее, – встреча с ним перенесла ее на прежнее место, с которого она была сорвана налетевшей бурей.
Выздоровление
Надо привести в порядок мысли. Мозги нуждаются в уборке, так же как и комнаты. Кто сказал, что Лукомский ее любит? Никто. Может быть, он сам, хотя бы намеком? Нет. Он всегда относился к ней по-товарищески, никогда не рассказывал про жену и ребенка, но она и не спрашивала об этом. Как все глупо! Кто дал ей право распоряжаться его жизнью? Она сама во всем виновата. Нельзя быть такой фантазеркой и жить одними мечтами. Жизнь, несмотря на свою необычайность, не похожа на фантастические романы. Ей казалось, что будет так, как в книгах. Она спасла его от смерти, он ее полюбил и предложил свою жизнь. Она и он счастливы… Но вышло по-другому. К своему спасению он отнесся как к должному. Разве можно его осуждать, что он не бросил семью? Почему же на душе так темно и горько? Ей вдруг захотелось вернуться к старому и снова почувствовать в носу холодный огонек кокаина. Да… да… Сейчас же, сию минуту в город, забыть обо всех, забыться, теперь – все равно…
Она не помнила, как доехала до Страстной площади. Сойдя с трамвая, почувствовала голод. Запахло масляной краской. Соня остановилась. Запах притягивал к себе, обнажал и углублял восприятие. Сердце ее забилось. Ей почти физически сделалось больно от воспоминаний. Соня увидела только что покрашенную дверь маленького кафе. Надо зайти перекусить. И зашла. Свободный столик увидела почти у самой двери. В обычное время она бы его не заняла, но сейчас ей было все равно. Показалась грузная фигура хозяина. Помимо воли, где-то поверх сознания пронеслось: «Частник», – и тотчас же исчезло. Она заказала яичницу. Белый фартук метнулся к прилавку. «Точно простыня, – подумала она. И еще подумала: – Он похож на мясника».
В эту минуту дверь скрипнула, сильнее запахло скипидаром и масляной краской. Соня вздрогнула от неожиданности. Перед ней стояла старуха – высокая, худая, сгорбленная, с протянутой рукой. Рука была коричневого цвета. Это она хорошо запомнила.
– Дайте мне немного денег… на хлеб… я долго не ела…
Соня схватилась за сумочку.
В этот момент на столик опустилась шипящая сковорода с яичницей. За ней – громадная жилистая рука, затем плечо и туловище, грузное, грозное. Оно (туловище) зарычало: «хррр…» И уронило колючие слова:
– Пошла вон отсюдова!
Соня посмотрела на пол, ей показалось, что этот крик относится к собаке или кошке, но поблизости никого не было. Старуха съежилась и, не дожидаясь милостыни, выскочила из кафе, точно вслед ей летел утюг или кочерга. «Должно быть, уже выгонял ее не раз, – подумала Соня, и вдруг в ее душе поднялась такая страшная ненависть против этого красного, жирного, сытого туловища, что захотелось запустить в него горячей сковородой. Она сдержалась и тотчас же пришла в сознание, точно все перед этим было как во сне: и весенние лужицы, и трамваи, и Лукомский, и Андрей… Перед ней было громадное, жирное, животно-тупое туловище сытого, самодовольного и подлого в своем самодовольстве мира, против которого она, прозрев недавно, боролась, борется и будет бороться. Все остальное – мираж, сновидение. Борьба, борьба, до гробовой доски. Борьба предстоит жестокая, свирепая, до полной победы – против этого прогнившего, бесчеловечного капитализма. Ей вдруг вспомнилось мое старое стихотворение, которое она прочитала еще в 1912 году в большевистской газете «Звезда»:
Веселитесь! Звените бокалом вина!
Пропивайте и жгите мильоны.
Хорошо веселиться… И жизнь не видна,
И не слышны проклятья и стоны!
Веселитесь! Забудьте про все. Наплевать!
Лишь бы было хмельней и задорней.
Пусть рыдает над сыном несчастная мать!
«Человек, demi-sec, попроворней!»
Веселитесь! И пейте, и лейте вино,
И звените звучнее бокалом,
Пусть за яркой столицей – бездолье одно,
Голод страшный с отравленным жалом;
Пусть над трупом другой возвышается труп,
Вырастают их сотни, мильоны!
Не понять вам шептаний измученных губ,
Непонятны вам тихие стоны!
Пути и перепутья
Трудно представить, что в одно и то же время происходило столько событий в разных областях жизни и что некоторые волновали до глубины души, а другие не трогали. От больших и малых контрастов рябило в глазах. Я глубоко переживал трудности, возникшие перед народной властью, мне казалось невероятным, как можно заниматься чем-либо иным, кроме помощи новому обществу, но почти ежедневно сталкивался с людьми, которые Советы признавали на словах, а на деле ничего не понимали и механически переносили старые представления о государственности в новообразовавшееся советское учреждение. Если высшие представители рабоче-крестьянского государства были всесторонне образованны и дальновидны, то средние и низшие порой возмущали своей некультурностью. Это были исключения, но столь нередкие, что иногда делалось страшно. И все же, к огромной радости и изумлению, ничего ужасного не происходило. Советские идеи медленно, но неуклонно проникали в общество. Я чувствовал, что допускаю ошибку, недооценив трудности, возникшие перед большевиками, когда они взяли власть. И, осознав это, пожинал плоды своего заблуждения, когда выходил из себя, сталкиваясь с неполадками, затем взял себя в руки и начал более спокойно относиться к анекдотическим замашкам зам.наркома Склянского, к манерам Ольги Каменевой, разыгрывавшей светскую даму и одновременно ратовавшей за борьбу с пережитками уходящего мира, перестал предъявлять слишком строгие требования к поэтам и художникам – они продолжали заниматься бесплодными спорами о задачах нового искусства, вместо того чтобы работать рука об руку с Советской властью, как это твердо и решительно сделал Владимир Маяковский и менее твердо пытался я. Меня восхищал своими баснями, бьющими врага в лоб, Демьян Бедный, получивший широкую известность.
Я начал понимать, что всего сразу добиться нельзя, и, к счастью, не впал и в другую крайность – не считал врагами Советской власти тех, кто еще не осознал ее исторического значения, но я отдавал себе отчет, что реальных врагов немало. Как-то встретился в Наркомпросе с другом детства, приехавшим из Екатеринбурга. Он рассказал, что белогвардейские атаманы Дутов и Каледин подняли мятеж на Южном Урале и на Дону, а в Екатеринбурге их агенты вели усиленную агитацию среди проезжающих казачьих эшелонов, возвращающихся с фронта в свои станицы. Они уговаривали их присоединиться к мятежу уральского казачества. Вербовочные комиссии белогвардейцев раскинулись в крупных городах России, начиная от Москвы и Петрограда. Контрреволюция не дремала. Она пыталась окружить республику белогвардейским кольцом. Буржуазная пресса, газеты меньшевиков и эсеров ежедневно изливали потоки жалоб и клеветы на Всероссийскую Чрезвычайную Комиссию, организованную по предложению В.И.Ленина в декабре 1917 года для борьбы со спекуляцией и контрреволюцией, хотя знали, что Ленин писал Феликсу Дзержинскому: «Буржуазия, помещики и все богатые классы напрягают отчаянные усилия для подрыва революции, которая должна обеспечить интересы рабочих, трудящихся и эксплуатируемых масс… Необходимы экстренные меры по борьбе с контрреволюционерами и саботажниками…»
Находясь под впечатлением беседы со старым другом, я решил принять участие в деле помощи Советской власти. Когда подходил к зданию Наркомпроса, столкнулся с давнишним знакомым Сеней Рыбакиным.
– К Луначарскому? – спросил он, улыбаясь, после того как мы поздоровались. – Поздновато, уехал час назад.
– Какая досада! Придется идти вечером в Кремль, а у нас в клубе диспут.
– Ну, придете завтра.
– Нет, бумаги должны быть подписаны сегодня.
– Какие, если не секрет?
– Броня. Я должен выехать на несколько дней в Нижний Новгород.
– Что вы там потеряли?
– Еду для организации выставки революционных плакатов. Там живет замечательный художник Федор Богородский. Его нужно доставить в Москву.
– Федя Богородский! – воскликнул Рыбакин. – Чудаковатый, но хороший малый, я его знаю. Не откажетесь передать ему привет?
– Конечно, – улыбаюсь я.
– Знаете, – произнес Семен, – он очень похож на Лукомского.
– Вы знаете Петра Ильича? – Я удивился.
– Это мой друг, и я сейчас направляюсь к нему. Хотите, пойдем вместе.
Я согласился.
– Тогда в «Метрополь». Может, удастся втиснуться в трамвай, будет быстрее.
Каждый на своем месте
Лукомский был один. Я никогда не видел Петра таким расстроенным. Лицо его поблекло, улыбка, с которой он встретил нас, была натянутой. К его приветливости я так привык, что в первую минуту показалось, будто я ошибся дверью и попал в чужой номер. Но через мгновение Лукомский овладел собой и начал с обычных шуток:
– Ого, целая делегация! Чем обязан такой чести?
– Как всегда, – ответил я, – пришли по делу. И наш общий знакомый – Сеня Рыбакин, тоже по делу.
Тут Лукомский заметил Рыбакина и кинулся к нему:
– Привет, Семен! Не узнал тебя. Как ты изменился!
Рыбакин обнял Лукомского, а потом сказал:
– Время всех старит. Я тоже по делу. Тебе пакет. – Он протянул Петру Ильичу запечатанный сургучом конверт.
Лукомский взял письмо, отложил, а потом сказал:
– Присаживайтесь, ребята. Только угощать вас нечем. Завтра выезжаю на фронт.
– Да мы и не думаем об угощении, – запротестовал Семен.
– Впрочем, – заулыбался Петр Ильич, довольный, что нежданные гости стряхнули его озабоченность, – хлеб и чай могу предложить от чистого сердца.
– Нам не до чая. Рюрик хочет с тобой поговорить. Если разговор секретный, – обратился ко мне Семен, – я подожду около лифта.
– Нет, – ответил я, – никаких секретов. Лифт можно отставить.
В это время в дверь постучали.
– Должно быть, член вашей делегации. Войдите! – сказал Лукомский.
Едва приоткрылась дверь, как Петр Ильич воскликнул:
– Прозевал Дашу. Она уехала вчера ночью. Наказала сделать тебе выговор, Андрей! Где ты пропадал?
Андрей Луговинов, не ожидавший встретить незнакомую компанию, немного растерялся и в первую минуту не смог ничего ответить, но, оправдываясь, сделал общий поклон и сказал:
– На вокзале задержался. Уезжала моя землячка, я дал ей письмо для матери, написал, что приеду потом, оформил перевод на другой фронт и завтра направляюсь туда.
– Тогда выговор снимается. Матери надо сообщать в первую очередь.
– Поезд здорово опоздал. Проторчали ночь на вокзале, только сейчас впихнул ее в вагон и не уходил, пока поезд не скрылся. А то бывает – двинется, паровоз потом начинает фыркать и отбрыкиваться, словно необъезженная лошадь.
– Бывает, все бывает, – засмеялся Лукомский. – Ну, знакомьтесь, кто с кем незнаком.
Взглянув на Андрея, я почувствовал – парень дельный. Мне нравились его серьезные глаза и отсутствие улыбки, с которой я почти не расставался.
Лукомский подошел ко мне и отвел к окну. Потрогав бархатную портьеру, сказал:
– Любили бархат баре. – И после небольшой паузы: – Завидую вам.
Я посмотрел на него удивленно.
– Вы видели Ленина, слышали его. Вчера перечитал ваши статьи в «Известиях». Корреспондент. Это слово я знал, когда еще был слесарем на заводе в Харькове. Корреспондент на таком съезде – это значит первым слышать то, о чем потом пишут в газетах, и своими глазами видеть, что другие никогда не видели и не увидят. Вот почему я вам завидую.
Я был поражен. Казалось, что Лукомский читает в моей душе то, что я переживал, когда слушал Владимира Ильича. И я вдруг выпалил:
– Хочу на фронт.
Лукомский все понял. Он крепко сжал мою руку и ответил:
– Будет сделано. – С этими словами вынул из кармана блокнот, написал несколько слов. – Ответ получишь через несколько дней…
К нам подошел Рыбакин.
– Что за конспирация? – спросил он.
– Это не конспирация, – засмеялся Лукомский, – Это переход от слов к делу.
Семен обо всем догадался и с нескрываемой грустью произнес:
– Но этот переход много трудней, чем через Альпы.
– Как для кого, – улыбнулся Петр.
После этого я начал прощаться с Петром Ильичом, который доставил мне большую радость своим приездом и помощью. Поднялся и Сеня Рыбакин.
Андрей Луговинов вызвался проводить нас до вестибюля.
Лукомский обнял меня и сказал полушутя-полусерьезно:
– Я рад, что ты с нами. Иначе не должно быть. Ты сам знаешь.
Когда мы вышли из номера, Андрей сказал:
– Завтра я уезжаю с Петром Ильичом на фронт. Могли бы вы уделить час для важного разговора? Дело касается вашего друга Софьи Аркадьевны.
– Сони? – удивился я.
– Для вас – Соня, для меня – Софья Аркадьевна.
– Но откуда вы ее знаете?
– Если у вас найдется свободный час, я вам расскажу.
Я посмотрел на часы.
– В восемь часов приходите в кафе «Домино»: Тверская, семь. Вход свободный. Спросите меня.
«Домино»
Было без четверти восемь. Я пришел в «Домино». У входа встретил Мариенгофа.
– Рюрик, ужасно неприятная история.
– Что случилось?
– Пришли несколько чекистов, явно навеселе, а не впустить нельзя. Двое из них в матросской форме… Понимаешь, чем это пахнет?
– Надо позвонить в комендатуру.
– Ну а там кто, не чекисты, что ли?
– В комендатуре настоящие чекисты.
– А эти – фальшивые?
– Ты что, не понимаешь, что происходит?
– Я не вращаюсь в высших сферах.
– При чем тут высшие сферы? Все знают, что левые эсеры, пользуясь покровительством наркома юстиции Штейнберга, пропихиваются в аппарат ВЧК и всяческими авантюрами стараются скомпрометировать эту организацию в глазах населения.
– Не знаю, на лицах этих матросов не написано, кто их впихивал в ВЧК – Штейнберг или кто другой.
– Ты же сказал, что они пьяны. Это и есть доказательство того.
– Что они левые эсеры?
– Да, авантюристов набирают левые эсеры.
– А большевистские чекисты ангелы, не пьющие и не курящие. Ты идеализируешь все, кроме здравого смысла. Я умываю руки. Раз ты такой знаток тонкостей ВЧК, то и звони в их комендатуру.
– Ты говоришь про комендатуру, будто это что-то чужое.
– Да, чужое.
– А Советская власть?
– Родная.
– Но если родная тебе власть организовала это учреждение, то как оно может быть чужим?
– Не занимайся демагогией и софистикой. В любом государстве правительство организует такое учреждение, а народ обходит его стороной, не желая соприкасаться.
– У тебя старорежимные взгляды.
– Ты сегодня просто невыносим, – надулся Мариенгоф и отошел в сторону.
Я оглядел столик, за которым сидели два матроса и один во френче. Они оживленно беседовали и вели себя прилично. Звонить в комендатуру не было повода.
В дверях показался Андрей, и я подошел к нему.
– Вот наше логово. Нравится?
– Ничего. Но для меня это непривычно.
– Что именно?
– Да как вам сказать… На вокзале по-другому.
– На каком вокзале?
– Да хотя бы на Павелецком. Теснота. Давка. Рев детей. А здесь музыка, столики накрыты розовой бумагой, люди никуда не торопятся.
– В Москве не одни вокзалы. Есть, например, и «Метрополь».
Андрей улыбнулся:
– Ну, «Метрополь» на день, на два…
– Раз существует то и другое, пусть стоит на месте, а мы пойдем в комнату правления и поговорим.
Я взял Андрея под руку и, обходя столики, повел во внутреннее помещение кафе.
– Сегодня заседания нет, и нам никто не помешает.
– Вы не удивились, когда я навязался на разговор о Софье Аркадьевне, которую видел всего один раз?
– Я привык ничему не удивляться. Я очень дружен с Соней, и все, что ее касается, мне дорого и интересно.
Тон мой, естественный и теплый, пришелся Андрею по душе, и он легко и просто рассказал о своей встрече с Соней, о том, как провел с ней почти целый день, и о догадках, что Соня переживает сердечный кризис. Он не скрыл, что, по его мнению, причина ее страданий – любовь к Лукомскому, хотя никто из них не говорил ему об этом ни слова.
Я оказался в затруднительном положении. С одной стороны, мне хотелось говорить с Андреем, который производил хорошее впечатление, и найти способ облегчить страдания Сони, а с другой – понятие чести не позволяло сказать, что я знаю все от самой Сони и посвящен в ее любовь к Петру Ильичу. После долгой паузы я сказал:
– Я ничего не знаю ни о любви Сони к Лукомскому, ни о ее страданиях. За последнее время она изменилась, стала грустной, нервной. Дружбу между мужчиной и женщиной нельзя равнять с мужской дружбой. То, что рассказали бы мы друг другу, если бы были близкими друзьями, женщина не может рассказать, несмотря на большое доверие.
– Но Лукомский ваш друг, значит, должен был рассказать?
– А если он сам ничего не знает об этом?
– Но ведь теперь-то знает.
– Вы думаете?
– Уверен.
– Он вам говорил?
– Нет. Он меня не считает близким другом, мы только познакомились.
– Вы считаете, что мне, как близкому другу, он должен рассказать все?
– Так, по крайней мере, получается из вашего определения мужской дружбы.
– Это не абсолютный закон. Я рассуждаю теоретически, исключения бывают. Я на его месте поделился бы, а он, очевидно, не успел или не хочет. Все это, разумеется, в том случае…
– Я не ошибся! – твердо сказал Андрей.
– Что вы предлагаете?
– Я слишком мало знаю Софью Аркадьевну. – И после паузы добавил: – Поэтому и решил с вами посоветоваться.
Я понял все: Андрей сам влюбился в Соню и, как благородный человек, хочет выяснить, не влюблен ли в нее я. Мне стало весело.
– Во всяком случае, я вам бесконечно признателен, что вы, посторонний человек, приняли такое трогательное участие в судьбе Сони. Меня это взволновало до глубины души, потому что такое отношение к чужому человеку в жизни встречается редко. Не знаю, как вам объяснить, но мы с Соней так же далеки от любви друг к другу, как это было бы, будь мы братом и сестрой.
Я ожидал, что лицо Андрея просияет, но этого не случилось. Оно было спокойно, и на нем не дрогнул ни один мускул. Мне сделалось неловко. Неужели ошибся? Неужели он не верит, что бывают высокие чувства сострадания? Или думает, что только он один способен испытывать это?
– Я еще не любил по-настоящему, – произнес вдруг Андрей, сам не ожидая этого признания. – И мне делается страшно, что я могу оказаться в ужасном положении, как и Софья Аркадьевна. Если бы я мог помочь ей, – продолжал он, – сделал бы все, даже невозможное.
– Если бы не фронт, все было бы по-другому, – задумчиво произнес я.
– Скажите правду, вы ведь знаете Софью Аркадьевну давно и хорошо. Как вы считаете, станет ей легче хоть немного, если я приеду и скажу: «Может быть, наша случайная встреча и есть то, что люди зовут Судьбой. Если я вернусь с фронта, вы примете меня?»?
Я задумался. Чтобы дать правильный ответ, попытался поставить себя в положение Сони. Но у меня ничего не получилось.
Тогда я спросил Андрея:
– Вы ее любите?
– Жалею.
– Тогда рискните. Плохо она о вас не подумает. В крайнем случае ответит: «Это невозможно! Но спасибо вам за ваше доброе сердце».
Андрей облегченно вздохнул:
– Попробую.
Из зала кафе донесся шум и звон разбившейся посуды. Мы вошли туда и увидели следующее: два подвыпивших матроса стояли в угрожающих позах перед здоровенным швейцаром, который от имени администрации пытался их унять. Товарищ во френче тщетно крутил ручку телефона, желая соединиться с комендатурой ВЧК. Около них стояла красивая женщина, в которой я узнал графиню де Гурно. Она пыталась уговорить матросов не шуметь.
– Тогда, – обещала она, – вы останетесь в зале, и все будет мирно улажено.
Пьяный матрос, одной рукой защищаясь от швейцара, другой посылал ей воздушные поцелуи.
– Мадам, – говорил он, налегая особенно на букву «м», – хотя мы боремся с религией и отвергаем все, вы похожи на ангела, которого малюют контрреволюционеры на своих иконах. Вы красивы, черт меня подери! И я никому не позволю вас обидеть. Но во имя революционного долга мы должны присутствовать здесь. А этот бандит, у-у-у, – крикнул он, показывая подбородком на швейцара, – хочет избавиться от наших глаз и ушей. Если вы не хотите, чтобы здешние стены были испачканы его грязной кровью, велите ему убраться ко всем дьяволам.
Трудно сказать, чем кончилась бы эта сцена, если бы в кафе не вошел патруль. Матросы притихли, будто их облили холодной водой. Товарищ во френче отскочил от телефона и стушевался. При проверке документов выяснилось, что они из отряда черноморцев, который Дзержинский приказал разоружить, а левый эсер Попов с ведома другого левого эсера, занимавшего в ту пору должность заместителя председателя ВЧК, Александровича, был включен в отряд ВЧК.
Матросов увели, а их товарища во френче выгнали. После этого в зале стало тихо. Графиня де Гурно заметила меня и бросилась навстречу:
– Рюрик Александрович! Вы видели, как я защищала честь нашего кафе. Матрос был пьян, но он не лишен чувства прекрасного. Вы слышали, он назвал меня ангелом. Я понимала еще до революции, что наш простой народ умеет ценить красоту и поклоняться ей.
Кто-то дотронулся до моей руки. К великому изумлению, это был адъютант Лукомского.
– Петр Ильич командировал меня за Андреем.
– Он знал, что мы здесь?!
– Ну конечно, иначе не посылал бы меня сюда.
– Что-нибудь случилось?
– Ровно ничего, но Андрей ему нужен. Где он?
– Только что стоял рядом со мной. Куда он делся?
– Что я вижу! – воскликнул адъютант. – Он уже успел подцепить даму.
Я взглянул по направлению его взгляда и засмеялся.
– Ты ошибся. Это она его подцепила.
Графиня де Гурно направлялась к нам, прижимаясь к смущенному Андрею и что-то шепча, ласково заглядывая ему в глаза:
– Вы напоминаете мне Петербург. Вы – точная копия одного из моих поклонников. Тот же рост, та же фигура, те же глаза, та же застенчивость.
– Дина, не довольно ли воспоминаний? Вы еще далеко не стары, чтобы вздыхать о прошлом. К тому же Андрея требует начальство.
Дина приняла адъютанта за начальника и обратилась к нему:
– Товарищ начальник, не отнимайте у меня вашего подчиненного. Он напомнил мне…
– Дина, говори о настоящем! Оставь прошлое в покое!
– Но прошлое связано с настоящим. Боже мой! Я только что вас как следует разглядела. Вы так же молоды, как ваш подчиненный.
– Рюрик Александрович, остановите поток красноречия, – шепнул Андрей. – Нам надо идти.
Но от графини не так легко было отделаться. Она находилась в приподнятом настроении.
– Что же мы стоим? Давайте присядем за столик. Вы видите? Его освободили специально для нас. Разбитую посуду убрали, постелили свежую бумажную скатерть. Революция освободила женщину, уравняла в правах с мужчиной. Теперь я имею право угощать. Садитесь. Принесите две бутылки шампанского, – приказала она официантке.
Мы переглянулись.
– С одним условием, – сказал я, – что все это продлится не более двадцати минут, мои друзья торопятся по служебным делам.
– Я узнаю людей с первого взгляда, – сказала вдруг Дина совершенно серьезно, – и хочу вам доказать, что никогда не ошибаюсь. Рюрик, как все поэты, рассеян. Он даже нас не познакомил. Я поэтесса с громкой фамилией де Гурно, по нашим законам – бывшая графиня. Но я не такая рассеянная, как Рюрик Александрович. Пейте шампанское, кушайте ватрушки из пшена. На меня не обращайте внимания, я должна докончить одно стихотворение.
Она вынула из сумочки лист бумаги, карандаш и начала что-то быстро писать. Я, часто бывающий в московских кафе и изредка заглядывающий сюда, ничему не удивлялся. Андрей, попавший в подобную обстановку впервые, смущенно смотрел по сторонам, стараясь скрыть изумление. Я наблюдал за ним. Дина писала недолго.
– А прочесть не хочешь? – спросил я.
– В следующий раз, когда вы не будете спешить.
К моему удивлению, она умолкла и сидела тихо и скромно, маленькими глоточками осушая бокал.
– Нам пора, – проговорил адъютант, допив вино.
– И мне, – ответила графиня. – Выходим вместе, но не подумайте меня провожать. Революция дала мне право ходить без так называемых кавалеров.
При выходе из кафе незаметно для других передала мне свернутый в трубочку лист и тихо сказала:
– Только для вас.
Я молча поклонился.
Записка
Выйдя из кафе, мы разошлись в разные стороны. Я, Андрей и адъютант повернули налево, чтобы дойти до здания бывшего Дворянского собрания, пересечь улицу и идти в «Метрополь», а графиня де Гурно свернула направо. Прощаясь с нами, незаметно перекрестила нас и тихо произнесла: «Бог благословит вас».