Так пришлось мне расстаться с 18-м и продолжать службу в 38-м пограничном полку. Он в то время нес охрану тылов 61-й армии на Брянском фронте. И новый адрес: «ДКА ППС 633. 38 п. п. 2 б-н».
Еще служа в 18-м полку, выполняя боевые задания, пришлось побывать в Чугуеве, Купянске, Валуйках.
Валуйки… Когда я был в этом небольшом городке? Сохранилась запись в дневничке: в ноябре 1941 года. Потом переехали в Лиски, оттуда в Россошь, Кантеми-ровку, Новую Калитву, а потом, в январе 1942 года, опять в Валуйки. Оттуда в Елец и в Ефремов.
И вот опять Валуйки. Третий раз. Не знал я, конечно, что этот городок в моей судьбе окажется очень значимым.
В боях на фронте в эти месяцы нам участвовать не приходилось, задерживали по деревням, по дорогам, полям да перелескам всяких подозрительных людей, потом нам говорили, что и шпионы и диверсанты попадались, да и дезертиров хватало.
В первых числах сентября меня, уже в звании старшего сержанта, совершенно неожиданно назначили политруком нашей заставы. В силу чего на объявленных очередных сборах политработников мне надлежало быть. Как помню, в таком звании я был там один. Остальные — офицеры. Сборы проходили в городе Белеве, в штабе полка. На второй день, после занятий, ко мне подошел один из офицеров штаба.
— Товарищ старший сержант, вас просит подойти вон тот майор, видите, сидит на скамейке.
— Есть подойти к майору, — ответил я, удивившись форме приказания: «Просит подойти». Поправив пилотку (кстати, поносить зеленую фуражку мне в жизни так и не удалось, ни в войну, ни после), искоса глянув на свои видавшие виды сапоги, я постарался как можно четче, как учили, подойти к сидевшему офицеру и по-уставному доложить:
— Товарищ майор, старший сержант…
— Знаю, знаю, вольно. Садитесь, пожалуйста… — как-то не очень по-военному ответил майор, жестом предлагая сесть рядом.
Я успел заметить, что петлички у него были не зеленые и фуражка просто защитного цвета лежала на скамейке сбоку.
— Ивановский Олег Генрихович, 1922 года рождения, призыва 1940 года, комсомолец? — скорее утвердительно, нежели вопросительно произнес он, вызвав своей осведомленностью в моих «установочных данных» естественное недоумение.
— Так точно… — растерянно произнес я.
— Не удивляйтесь, не удивляйтесь. Мне о вас рассказал комиссар вашего полка. А я из штаба фронта. Расскажите о себе, пожалуйста, о своей семье, о родителях, родственниках…
Рассказ мой не занял много времени, биография-то короткая. Когда я умолк, майор, улыбнувшись, посмотрел мне в глаза и опять как-то по-домашнему сказал:
— Так вот, товарищ Ивановский Олег Генрихсвич, 1922 года рождения, 1940 года призыва, член ВЛКСМ, есть решение откомандировать вас на специальные оперативные курсы в Особый отдел фронта. Получитесь там несколько месяцев, получите новую специальность и работу. Слыхали что-нибудь о чекистах? Так вот у вас будет возможность стать одним из них. Надеюсь, не возражаете? Вопрос с вашим командованием согласован.
— А как же застава?.. — растерянно произнес я.
— Ничего, будут службу и без вас нести.
4 сентября 1942 года, как отмечено в моей записной книжечке, на попутной машине, закинув в кузов вещмешок — все свое немудреное имущество, я выехал из Белева в Ефремов, где в то время находился штаб Брянского фронта и его службы. Неподалеку от города в небольшой деревеньке Челищево собирались будущие курсанты, присланные из разных частей всех родов войск фронта. Не встретил я только ни одного пограничника.
Что же будет дальше? Что новое готовит мне судьба? Та новая специальность и работа, которой мне предстояло овладеть, была, по-видимому, интересной, загадочной, полной романтики. Работу контрразведчика-чекиста я знал, как и все непосвященные, лишь по книгам да кинофильмам. Все это было очень интересно и вызывало громадную зависть к тем смелым и умным людям, жизнь и работа которых были отданы разоблачениям козней коварного и хитрого врага. Только так, и не иначе!
Что я мог знать о работе НКВД? В моем довоенном окружении чекистов не было. Не было среди родных, близких, знакомых и репрессированных, ни одного человека.
Почему именно мне предложили работу в контрразведке? Не знаю. Кто принимал решение — это от меня было закрыто. Может быть, сыграло роль, что я служил в погранвойсках. Может быть, то, что в звании старшего сержанта я занимал офицерскую должность политрука погранзаставы. Кроме того, я был довольно образован, грамотен по тем временам. Любил работать с людьми, был активен, умел говорить, доходчиво для солдат что-то объяснить.
Однажды утром среди нашей разновойсковой компании я заметил офицера средних. лет, с красивым волевым лицом, чуть полноватого, с двумя «шпалами» на зеленых петлицах и, наконец, в пограничной фуражке. Очень хотелось попасться ему на глаза. Как же! Пограничное братство! Уж он-то обязательно должен со мной заговорить, мы же оба пограничники… Однако мне — двадцать, ему на вид около сорока лет… Я — всего лишь старший сержант, в пилоточке, он подполковник, в фуражке…
Но тем не менее на следующий день он действительно окликнул меня:
— Откуда, старший сержант?
Я ответил.
— А до этого где служил?
Сказал про школу в Коломые, про Харьков, про 92-й отряд, про 9-ю заставу.
— Знаю, знаю этот отряд, встречал. Лихо дрались. Вот только начальнику отряда и комиссару не повезло, и Тарутин и Уткин погибли. Слыхал такие фамилии?
— Слыхать-то слыхал, но ни разу не видел.
— В районе Умани они с частями двух наших армий в тяжелейшую обстановку попали. Тебе, брат, повезло. Крепко повезло. А здесь-то ты чего? На курсы прислали?
— Да, на курсы, а вы тоже? Нас учить будете?
— Нет, я сюда на время. Фронт пока в резерве держит. Должен назначение получить. Ну, давай, пограничник, учись. Может, встретимся. Соломатин моя фамилия. Запомнишь?
— Запомню, товарищ подполковник.
В Челищеве мы пробыли недели две, ничем не занимались, отдыхали, «разговоры разговаривали», письма писали.
* * *
Письма… В наш век эпистолярный жанр существенно умалил свое значение в общении людей. Просто телефоны, радиотелефоны, вплоть до спутниковых, просто телеграфы и факсы, Интернет… А что в те годы могло заменить письмо, быть дороже письма? Письма из дома, от родных, от любимой. Или наши письма там, в тылу, с обратным адресом «Полевая почта…», сложенные треугольником, без марок, но с обязательным штампом «Просмотрено военной цензурой». Что могло быть дороже?
Как ждали писем мы на фронте, порой не имея возможности даже адреса своего сообщить. А все равно ждали, ждали как чуда. Как сообщишь? Кто его знает, адрес вот этой самой «полевой почты №…» надолго ли? А если ранят, а если в другую часть?
А сколько наших писем, да и не только наших, а и к нам идущих, сколько мыслей и слов в них были в клочья разорваны? Снаряды, мины, бомбы полевые почты не миловали. Вот и думай: то ли адресатов с той или другой стороны уже в живых нет, то ли письма по дороге та же участь постигла.
Чудом за эти пролетевшие годы сохранилось десятка два моих фронтовых писем. Писаны они были в разные годы войны не только из разных мест, но и из разных стран. Но во всех этих пожелтевших и ветхих листочках жила одна мысль.
«…Вчера подучил твое письмо, написанное месяц назад. И мои письма идут так долго? Прав Лебедев-Кумач: «У писем моих непростая дорога, и ты не проси их ходить поскорей…»
Это из письма 1944 года, когда мы шли на запад.
А вот строчки из записной книжечки, написанные еще в 1940 году:
«Верочка пишет часто…», «Верочка пишет реже…»— это через месяц.
«От Веры давно не получал писем…», «…Писем давно не получал, как-то там мои?» —это июль 1941-го.
«Как хочется получить весть из дома, от Верочки нет писем более двух месяцев…»— это август.
А как-то в том же месяце пришло письмо с такой подписью: «..Люб. теб. Вера…» Очень спешила!
Тоска зеленая по письмам. А ведь больше всего ждал письма от любимой. Такова молодость. А уж потом от родителей, друзей, товарищей. Письма…
* * *
Ефремов. Городок небольшой, но ведь город! За год жизни в кочевых полевых условиях мы, честно говоря, соскучились по нормальному человеческому быту. А здесь снаряды и мины не летали, трассирующих светлячков не видели, да и слать можно раздевшись и на койке, а не на наспех сколоченных нарах, в каком-нибудь сарае.
Начались занятия. Все то, что нам рассказывали, чему учили, было совершенно новым, необычным. Помнится, даже поначалу думалось, не ошиблись ли товарищи доверять таким молодым работу такой государственной важности, доверять государственные тайны?
Что меня тогда поразило? Нам откровенно объяснили, что главным методом нашей работы будет работа с агентурой, с осведомителями. Об этом ведь нигде не писали… А здесь прямо говорили — вы должны подбирать людей среди военнослужащих, которые смогут вам при необходимости сообщать о каких-либо безобразиях. И не только среди военнослужащих, но и среди гражданского населения, в том случае, когда есть возможность такого общения. Нам говорили — это оправдано интересами безопасности государства, так принято, так нужно, таков порядок.
Нам объяснили, что существует определенное делопроизводство. Наблюдение за подозрительным лицом может начинаться с того, что вы получили о нем самые первые сведения, которые назывались «зацепкой». Это пока не обвинение в чем-то, а просто агентурная «зацепка». Такой вот термин. Если, по мере поступления дополнительной информации, вы чувствуете, что «здесь что-то есть» и нужно продолжать работать углубленно, *из «зацепки» это уже переводится в дело-формуляр. Это уже папка, куда кладутся очередные донесения. Вот такое делопроизводство. Безусловно, для меня все это было внове.
Другие предметы, которые нам давали на курсах, в памяти не сохранились. Видимо, потому, что азам криминалистики и других спецпредметов меня учили в погранвойсках. На нашем начальном уровне оперуполномоченных никаких шифров и кодов не требовалось. Вся моя последующая переписка, документы, которые я обязан был пересылать из полка в дивизию, были написаны от руки, запечатаны в конверте «секретно» и отправлялись с обычным нарочным, никакой фельдсвязи.
Было нас в группе человек тридцать, обычные военнослужащие, все постарше меня. Впоследствии никого из них я не встречал, потому что единственным с этих курсов попал в кавалерийский корпус.
Незаметно пролетели сентябрь, октябрь. В конце октября, сдав полагавшиеся зачеты, еще до присвоения офицерских званий мы прикрепили на петлицы по три «кубаря». Это было звание — младший лейтенант государственной безопасности. Это что-то стоило! Впечатление на нас это производило неповторимое! (Эх, молодость!)
— Хлопцы, вот интересно, два дня назад я, курсант, с петличками старшинскими, — говорил мой сосед по койке, — шел по улице и козырял направо и налево то лейтенанту, то майору, то политруку, а сегодня иду важно, а всякие там сержантики, старшины да лейтенантики меня приветствуют. Здорово, а?
Изменение нашего положения коснулось не только звания, а и денежного содержания. До этого я получал в месяц 25 рублей; а тут, в новом звании, сразу 500! 500 рублей! Снилось ли когда-нибудь такое? Теперь и родителям помощь будет, мне-то деньги ни к чему, тратить их не на что.
На одной страничке записной книжки сохранилась карандашная запись:
«3 октября 1942 года. Два года, как из дома. Начало, самостоятельной жизни. Могу помогать семье. Как это приятно/Почему-то нет писем. Что случилось? Итак, жизнь моя связана с органами, я — чекист. Госбезопасность моя работа. Мечты о дальнейшем — туман. Ясно себе представить не могу. А интересно узнать, что будет дальше. Жизнь дает много интересного, о чем приходится крепко ломать голову. Да, жизнь интересная штука!»
В первых числах ноября в штабе я встретил того офицера-пограничника, который в Челищеве назвался Соломатиным.
— Здравствуй, здравствуй, пограничник, как дела? Как курсы?
— Товарищ подполковник, курсы окончены, звание присвоено. Теперь по частям.
— А назначение ты уже получил?
— Нет еще. Слышал, что меня вроде хотят здесь, при штабе фронта оставить…
— При штабе? Да что тебе, такому молодцу, при штабе делать? Поедем ко мне в корпус!
— В. какой корпус?
— А я получил назначение. Завтра еду в 7-й кавалерийский корпус. Буду там начальником Особого отдела. Так что?
Кавалерия… казаки… кони лихие… шашки… бурки… шпоры… рейды по тылам противника… Все это, как кадры кинохроники, прокрутились в голове.
— Так я верхом-то…
— Ну и что? Помоложе меня, научишься.
— А вы можете здесь с начальством договориться?
— Ну, это не твоя забота. Так согласен?
— А что… согласен!
— Вот и хорошо. Как фамилия? Дай-ка я запишу. И не забудь —7-й кавалерийский.
Не успел я, прибежав в комнату, где мы жили, и раскрыть рот, как соседи буквально навалились на меня:
— Где тебя черти носят? Приказано в полном составе к 15.00 явиться в клуб штаба. Понимаешь, здесь даже клуб есть! Вот устроились товарищи! Кому война, кому… самодеятельность. Ты ведь тут и дальше служить будешь, слухи пришли…
— Черта с два! — И я рассказал о предложении подполковника Соломатина.
— Ну чудик! Здесь-то лафа была бы, а ты в казаки!
— И правильно, что в казаки, жаль только, что с погранвойсками распрощаешься, — поддержал мое решение кто-то.
— Да, пожалуй, ты прав. С погранвойсками расставаться жалко, но ведь в коннице-то воевать, а не тылы охранять…
— А что в клубе-то?
— Что в клубе, что в клубе! Репетиция, вот что, — Праздник скоро — 7 Ноября. Начальство решило силами наших курсов и девчат из военной цензуры, видели, какие красавицы тут ходят, будь здоров, концерт подготовить. Кто споет, кто спляшет, кто стихи прочитает. Майор из политуправления приходил, приказал к 15.00. Там на месте решат, кого брать, кого нет.,
В детстве я немного учился играть на пианино. Больше, правда, подбирал по слуху, чем играл по нотам, и страшно обрадовался, когда за кулисами клубной сцены увидел рояль. Притащил стул, сел, открыл крышку — и боязно стало. Господи, вечность ведь прошла. Дым, кровь, бомбежки, отступление… Война и… старенький рояль. Осторожно тронул клавиши…Ребята обступили вокруг.
— Ну, сыграй, сыграй что-нибудь…
Что же сыграть? Вспомнил мотив песенки из кинофильма «Истребители»: «В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят…»
— Еще, еще… «Три танкиста, три веселых друга…»
— Нет, эту не надо. Попробуй вот «Махорочку».
Я стал подбирать мотив под слова: «Эх, махорочка-махорка, подружились мы с тобой, вдаль глядят дозоры зорко, мы готовы в бой, мы готовы в бой!..» Мотив был немудреный, я смелее стал его наигрывать. И вот в этот момент вдруг слышу из-за спины:
— Товарищ младший лейтенант, а вы не подберете мотив одной песни, она нам очень нравится, только названия не знаем, но песня прекрасная…
Оглянулся — три девушки в форменных платьях, рядом с нашими ребятами. Та, которая задала вопрос, стояла слева, чуть поодаль.
«Ну до чего же красива!» — мелькнуло в голове. Чудные светлые волосы, голубые-голубые глаза, очаровательное личико.
— Зоя, ты попробуй, напой мотив, может быть, и получится…
— Что ты, Ирочка, как же я могу?
— Можешь, можешь! В комнате сколько раз пела…
Зоя запела:
Помню, пулей грудь обожгло,
Сколько годочков прошло…
Многое в жизни бывает,
Мир наш могуч и широк.
Но каждый из нас выбирает
Только одну из дорог…
Не сильный, но удивительно приятный, душевный, глубокий голос, слова, пропетые с таким чувством и какой-то болью…
— Нет, извините, пожалуйста, этой мелодии я не сыграю, — пролепетал я, почувствовав, что сердечко мое сжалось отчего-то. Подумал — ну, парень, ты погиб! Такие девушки убивают наповал!
В праздничный вечер 5 ноября, зал клуба был полон. После обязательного доклада и небольшого перерыва — концерт самодеятельности. Номера шли своим чередом, до того момента, когда на сцену вышла та девушка… Она так прочитала лермонтовский «Хаджи Абрек», что аплодисменты не утихали минут пять. А уж что творилось после исполнения ею той песни, мотив которой она просила меня подобрать, — и слов не подберешь! Зал встал!
Потом под мой аккомпанемент четверо курсантов неплохо спели «Махорочку», сделав акцент на словах:
Как письмо получишь от любимой,
Вспомнишь дальние края,
А закуришь — и с колечком дыма
Улетает грусть моя…
Я прочитал рассказ Ванды Василевской «Партбилет» — о первых минутах боя одной из погранзастав. Я прочитал его недавно то ли в газете, то ли в какой-то брошюре и запомнил. А вот как я читал — не помню. Зала я не видел. Это было впервые. Опомнился я только после последних слов рассказа. Тишина в зале… и аплодисменты. Но наверное, самой приятной наградой того вечера были большие-большие, радостно раскрытые голубые глаза и протянутые руки, встретившие меня за кулисами. Зоя…
В тот вечер на много-много лет я расстался с пограничными войсками и на всю жизнь с теми большими-большими голубыми глазами…
Осень. Жизнь. Война. Любовь.
Да, любовь и дыхание смерти.
Да что смерть! Умереть за жизнь —
Это не смерть, а бессмертье!
Таким четверостишием начиналась и кончалась целая поэма, вдруг написанная мною той ночью. Это было наивным признанием в любви той девочке.
Примерно через месяц, уже в своей части, я получил письмо от ее подруги. Она писала, что Зоя не могла на следующее утро попрощаться со мной. Ей не разрешил преподаватель курсов, седовласый полковник Острецов, не раз хваливший меня за месяцы учебы. Но больше меня он, как оказалось, «отмечал» и любил Зою, и она, вероятнее всего, «в положении». Ее уволили, и Острецов отправил её в Ташкент. Кстати, фамилия Зои была Хлебникова, она была москвичкой, окончившей десятилетку в 1941 году.
«Каждый из нас выбирает только одну из дорог…» Помог ли Господь Бог той девочке выбрать свою дорогу и стала ли она для нее счастливой?
Глава 7
КАЗАКИ
В то утро попутка мчала меня в сторону от Ефремова. Ехать до штаба 7-го кавалерийского корпуса пришлось километров тридцать. Поскольку корпус еще не воевал, продолжал формироваться, найти штаб и Особый отдел удалось довольно быстро. Подполковника Соломатина на месте не оказалось, его заместитель, майор Синицын, посмотрев мои документы и ни минуты не задумываясь, произнес:
— В 11-ю имени Морозова дивизию. Там как раз нужен оперуполномоченный в полк. Согласны?
Что я мог ответить? Для меня было одинаково непонятно и ново — дивизия, полк ли кавалерийский.
— Согласен. А как туда попасть?
— Ну, Это мы сейчас организуем. Петров!
В дверь вошел пожилой сержант, вскинул руку к черной каракулевой кубанке, шпоры на сапогах звонко звякнули. Кубанка… шпоры… Черт возьми, а я-то в пилоточ-ке, в кирзачах, какие тут шпоры?
— Петров, комендант из 11-й Морозовской с утра был, узнай, уехал или нет. Если тут, подседлай лошадь лейтенанту. Ему в дивизию надо.
— Есть узнать и подседлать!
Опять звякнули шпоры. Я понял, что уж очень тому сержанту было приятно продемонстрировать свое кавалерийское превосходство передо мной, пехотой. Ему-то что пограничник, что пехота. «Подседлай лошадь лейтенанту». Это, стало быть, мне? А я ведь никогда в жизни на лошади не скакал…
— Простите, товарищ майор, а далеко до дивизий? ~
— Да нет, почти рядом, двадцать три километра. «Двадцать три километра!» — мелькнуло в голове, и это «почти рядом». Вот, оказывается, как у кавалеристов-то.
Лошадь. А как на нее садиться? Видел, конечно, в кино, как это делается, но вот с какого боку и за что держаться, когда туда, наверх, в седло полезешь? Видел, по бокам стремена болтаются. Какая же это опора? Не подножка, не педаль. А управлять-то как? За эти ремешки, что там, на шее у нее, дергать или как? Эх, вот меня дернула нелегкая — в кавалерию, в казаки. Тоже мне казак московский, вернее, тайнинский, только не из станицы, а со станции.
Через полчаса моим философствованиям пришел конец. И комендант из дивизии нашелся, и лошадь подседлали.
— Здравия желаю, — приветствовал меня нашедшийся, — разрешите спросить, вы раньше верхом ездили?
— Нет, не приходилось, — промямлил я, — только на велосипеде.
— А-а, этого вполне достаточно, — рассмеялся он. — Так, начнем подготовку. — Он подошел к небольшой гнедой лошадке, похлопал ее по шее. — Стоять, милая, стоять. Подойдите сюда, пожалуйста, дайте вашу руку. Нет-нет, не сюда, к седлу, вот сюда. Надо стремена под вас подогнать. Это вот так делается, смотрите.
— Понятно. На велосипеде мы седла тоже так регулировали.
— Ну вот, видите, я же вам сказал, что вашего вело-опыта достаточно. А садились вы на велосипед с какой ноги? С левой?
— С левой.
— Ну, совсем хорошо. На коня полагается тоже с левой, а руками держаться надо вот так: за гриву и за седло, за заднюю луку. Ну-ка, давайте-ка!
Мне ничего другого не оставалось. Забрался с грехом пополам. Лошадку, правда, мой первый кавалерийский инструктор при этом держал под уздцы сам.
— Да, плоховато, шинелька-fo у вас без разреза сзади, в седле неудобно будет, ну да ничего, до полка доберетесь, там казачки все сделают. Ну, Господи, благослови, поехали. — И он ловко, как-то незаметно оказался в седле своего красивого рослого серого коня.
Тронулись. Лошадка моя бодро зашагала за серым. «Черт подери, — мелькнуло в голове, — и качает, и сидеть высоко. Вот так средство передвижения! Под ноги ей не посмотришь, не видать ног-то. Куда она ступает? Не споткнулась бы. А перед глазами что? Шея. Тонкая такая. Сбоку-то казалась надежнее, шире…»
Выехали, вернее, вышагали за околицу. Понемножку я стал осваиваться, даже рискнул выпрямиться в седле и, как мне казалось, гордо поглядывать по сторонам и не заглядывать вперед на дорогу. Очень я боялся, что вдруг лошадь без моего управления куда-то не туда заедет, на камень или в канаву…
Догнав группу пехотинцев, шедших обочиной, Я, честно говоря, не утерпел, выпрямился, выпятил грудь колесом. Дескать, эх вы, пехота, смотрите, как мы, казаки, ездим! Но в ту минуту, как на грех, комендант, ехавший впереди, тронул своего серого рысью. И вот тут-то началось! Моя лошаденка, несшая на своей спине такого бравого казака, как я, увидев, что серый пошел рысью, безо всякой инициативы и принуждения с моей стороны, решилась на такой же аллюр.
Ее спина, а следовательно, и седло, в котором я за минуту до этого так гордо, как мне казалось, восседал, стало совершенно беспорядочно, с моей точки зрения, то подниматься, то опускаться. Меня трясло так, что зубы стучали и все внутренности, безусловно, отрывались от своих мест. За что-то я пытался судорожно ухватиться, это оказалось мое же седло, но ведь и оно тряслось вместе с лошадиной спиной!
Оглянувшийся в этот момент комендант не мог удержаться от хохота и, остановив своего серого, поджидал, пока я до него дотрясусь.
Да, ему-то было смешно, а мне каково? Поравнявшись с его серым, моя лошаденка остановилась, конечно, без моей воли, покосила на меня карим глазом и спокойно помахивала хвостом. Как же я ненавидел ее в ту минуту! Здесь же на месте я получил второй инструктаж, как и что надо делать, как «облегчаться», когда лошадь побежит рысью. При этом подчеркивалось не мое желание, а именно лошадиная инициатива: «когда она побежит рысью».
Комендант оказался человеком гуманным и, к счастью, этим аллюром не злоупотреблял. У меня, правда, после очередной пробежки мелькнула мысль слезть все-таки с этого вида транспорта, но я просто не знал, как это сделать, да и стыдно было. Но так или иначе, эти двадцать три километра кончились. Слезть с лошади мне все-таки удалось, но, оказавшись на твердой земле, я не почувствовал себя лучше. Некоторые части тела, которым досталось больше, чем другим, ощущались мною весьма своеобразно…
В большой, крепкой избе, около которой мы остановились, меня встретил заместитель начальника Особого отдела дивизии Антон Максимович Братенков, с той первой минуты ставший для меня добрым душевным товарищем и наставником.
О предстоящей работе он подробно и увлеченно рассказал мне в тот же вечер, и не только о делах полковых, но и о дивизии, ее истории, о начдиве Первой конной в Гражданскую войну — Морозове. Мы сидели в теплой комнате и беседовали уже более часа. Антон Максимович расспрашивал меня о службе в пограничных войсках, о курсах в штабе фронта.
Братенков был старше меня примерно вдвое. Чему он меня в основном наставлял? Тому, что я должен быть примером для офицеров полка, грамотным, внимательным…
Начальником Особого отдела дивизии был человек совсем иного склада, имел те отрицательные черты, которые приписывают всем особистам. Но с ним я общался мало, он в основном находился в штабе дивизии, у начальства — у командира, у замполита, у прокурора. Когда на формировании, на отдыхе проводились сборы оперативного состава дивизии, наш начальник там, конечно, выступал, произносил речи, лозунги… А в практической повседневной работе я контактировал с Братенковым, который всегда, как говорится, был на месте. К нему всегда можно было приехать, посоветоваться. После войны он ушел в отставку, жил в Москве, мы с ним'дружески общались.
…В сенях стукнула дверь, и в комнату вошел офицер в кубанке и бурке, накинутой на плечи. Смуглый, с открытым приветливым лицом. Лихо козырнув Братенко-ву, подошел ко мне:
— Юрченко. Будем знакомы.
— Ну, вот и кстати, — сказал Братенков, — познакомься, этот товарищ приехал тебя сменить. Можешь собираться.
— Правда? Вот здорово-то, вот здорово! Добро пожаловать. Очень рад, очень!
Поговорив еще с полчаса, мы с Юрченко выехали верхом (опять верхом!) в деревню Долгие Лиски, где располагался полк. Теперь мой полк — 250-й Кубано-Черно-морский казачий кавалерийский…
Дорога в пять километров, после освоенных двадцати трех, показалась уже не столь страшной. На окраине деревни подъехали к большой хате.
— Ну вот и прибыли. Здесь и будете обитать.
Нас встретил пожилой казак, худощавый, среднего роста, с простым открытым лицом.
— Знакомьтесь, — Юрченко кивнул на казака, — мой ординарец и коновод Горбунов Николай Григорьевич. Очень рекомендую подружиться»
Тот внимательно посмотрел на меня. Взгляд его я оценил как заданный самому себе вопрос: «И что это за мальчишка к нам приехал?»
— Николай, а это новый начальник, смена моя. Ты уж люби и жалуй, будь добр. А теперь сообрази нам что-нибудь перекусить…
Как только Горбунов вышел из комнаты, Юрченко вполголоса проговорил:
— Познакомитесь поближе, узнаете его. Он только с виду хмурый.
— Товарищ начальник, — обратился Горбунов к Юрченко, быстро накрыв на стол, — а наш гость, да нет, я не то говорю — начальник, одет-то не так, не по-казачьи. А вам сегодня к командиру полка надо. Полагается представить товарища. Не в таком же виде…
— Ладно, дядя Коля, мы первым делом перекусим, а потом что-нибудь сообразим.
«Сообразил» Юрченко то, что через полчаса на мне был его мундир, брюки, на голове кубанка, на ногах хромовые сапоги.
— Это напрокат. А завтра дядя Коля организует и получишь все свое довольствие. Ну как, теперь ничего?
В моем письме родителям есть такие слова:
«Добрый день, мои дорогие старички. Ну, первым делом поздравляю моего дорогого папку с днем рождения. Ведь тебе уже 62 годика! Старичок мой родной, крепко-крепко целую тебя. Вы, конечно, спросите обо мне. Это ясно. Ну что же, напишу, что можно. Ничего общего с той частью, где я был все время, я теперь не имею. Теперь я казак. — Осваиваю лошадку, шашку и т. д. Если бы вы сейчас посмотрели на меня, то не узнали бы. Черная бурка, кубанка, френч, на сапогах шпоры, шашка на боку. В общем, только усов не хватает до полной формы…»
Господи, каким же я был тогда мальчишкой!
Так началась моя служба в кавалерии, в казачьем Ку-бано-Черноморском 250-м полку 11-й имени Морозова дивизии. Юридически я находился на службе в Особом отделе дивизии, а к полку был прикомандирован, ко^ мандовать мной здесь не могли, но фактически — фактически я, конечно, был таким же офицером, как и мои товарищи в штабе, в эскадронах, батареях полка. Что, из другого теста я был леплен, что ли? Так я всегда считал.
Оружие мое, кстати говоря, составлял пистолет «ТТ». Впоследствии я обзавелся трофейным «парабеллумом». Это был прекрасный пистолет. Умел я стрелять из автомата, из противотанкового ружья, из пушки-сорокапятки.
Командир полка майор Шаповалов в тот вечер не скажу что произвел какое-то впечатление, ничего особенного в его внешности не было, в краткой беседе ничего для себя интересного я не отметил.
Через пару дней, введя меня в курс дела, Юрченко уехал, а я остался, так сказать, «молодым специалистом». За плечами — полтора месяца курсов и второпях перечисленные уезжающим Юрченко обязанности…
Верховую езду я не только должен, обязан был освоить в совершенстве, как год назад я освоил винтовку. Кроме служебных обязанностей в этом была, конечно, и личная необходимость. Не мог же я, начав службу в кавалерии, считать весь лошадиный род своим ненавистным врагом.
Вечерами, а они в ноябре длинные, мы с Горбуновым, которого с его согласия я стал звать просто дядей Колей, выезжали за околицу села. Тренировался я с упорством. Но надо сказать, что поначалу было ох как нелегко! По наследству от Юрченко мне достался рослый, крепкий серый конь с кличкой, заставлявшей задуматься: Разбой. Так вот этот Разбой, помимо прочего, отличался весьма крупной и жесткой рысью. А это, прямо скажем, дополнительные трудности. Но успокаивал я себя, потирая определенные места, известным суворовским: «Тяжело в учении — легко в бою…»