Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русь изначальная. Том 2

ModernLib.Net / Историческая проза / Иванов Валентин Дмитриевич / Русь изначальная. Том 2 - Чтение (стр. 28)
Автор: Иванов Валентин Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Увы, ложные тревоги сокращали дни Прокопия и ухудшали книгу. Иногда забывалось главное, случайно вытесненное второстепенным. Мнения темного охлоса были переданы без оговорки, будто бы Прокопий мог сам верить, что Юстиниан бродил по Палатию без головы и был воплощением дьявола. И многое другое такое же. Не выполнены обещания, данные в книге, рассказать о делах церкви. Изложение нестройно, книга не закончена. И все же — это правда. Правда должна жить.

Оставшись в одиночестве, Каллигон пробовал писать, желая создать дополнение к книге Правды, объяснить недосказанное, исправить спорное.

Каллигону не однажды удавалось в дружеском общении оживлять мысль друга, напоминать, советовать. После смерти Прокопия евнух постиг печальное бесплодие своего ума. Да, мысли роились. А на папирус падали крохи слов, подобно трухе дерева, источенного червем. У Каллигона не было чудного дара Прокопия. Пришлось примириться с этим, как со всем остальным, чего евнуха лишила Судьба.

Что есть истина? Любимец Каллигона и Прокопия Плутарх писал:

«Невозможно встретить жизнь безупречно чистую. Поэтому создался для нас некий закон избирать только хорошие черты для выражения истинного сходства с образцом. Страсти или государственная необходимость врезают в дела людей ошибки, пятна. В них следует видеть скорее отступление от добродетели, чем следствие пороков. Вместо того чтобы глубоко запечатлевать в истории дурное, нужно действовать с умеренностью к человеческой природе, которая не производит совершенных красот и характеров, могущих служить безупречными образцами добродетелей».

— Что же есть истина? — спрашивал Каллигон Прокопия. — Кому нужно будет верить, когда вам, историкам, прошлое послужит для сочинения образцов никогда не существовавших добродетелей? Значит, превыше всех стоят сочинители житий христианских святых, однообразных сказок?

— Вы оба искушаете меня, как Сатана искушал Еву, — возражал Прокопий и Плутарху и Каллигону.

Нет, гнусный Насильник да будет распят навеки на железном кресте истории. Каллигон будет переписывать. Да останется Слово обличающее, Слово разящее.

В Палатии упорно благоденствовал тучный старец, самоупоенно рассуждавший о догмах веры, делах империи и делах церкви. Он держался за власть молодыми руками. Каллигон считал по пальцам способы Юстиниана: уничтожать умных и сильных, лишать войско силы и сознания своей доблести, погасить чувства чести у сановников, у полководцев, у всех подданных, всех перессорить, стравить. И что-то еще…

Каллигон чувствовал, что ему не дается познание тайны истории. Самое важное ускользает. Прокопий тоже не знал. Каким должен быть настоящий правитель, какой должна быть настоящая империя людей, а не подданных? Вероятно, главное в этом знании. Им не обладал никто.

Очнувшись, Велизарий захныкал. Его жалоба и тень садового гномона напомнили о часе обеда.

Искусный повар готовил обоим старикам блюда роскошного вида, разные на вкус. На самом деле изменялись приправы, а основа неизменно состояла из мелко изрубленного разваренного мяса и овощей. У Велизария почти не осталось зубов, Каллигон был не многим богаче.

Бывший полководец ел жадно, требовал вина. Его обманывали виноградным соком, и старик хмелел.

Слуги знали, что евнух, даже не глядя, видит каждое движение, и нежно ухаживали за Велизарием. Он был беззащитен как ягненок. У стариков была общая спальня. За дверью укладывались несколько слуг. Для ухода за грузным и рослым стариком нужна сила.

Верили: евнух умеет читать мысли. Он никогда не наказывал по-пустому. Ему редко приходилось наказывать: чтеца мысли остерегаются обманывать. Каллигон мог не бояться ни наемных, ни рабов.

Тихо жилось в углу Длинных стен на берегу бурного Черного Понта. Даже Коллоподий, поставщик тюрем и плахи, неутомимая ищейка базилевса, не засовывал сюда свои длинные щупальца. Здесь нет ничего и никого; Велизарий умер заживо.

4

Когда на суд безмолвных, тайных дум

Я вызываю голоса былого. —

Утраты все приходят мне на ум,

И старой болью я болею снова.

Шекспир

В спальной комнате стало свежо. Скоро придется вносить жаровни. Издали и снизу доносился слабый шум, правильная смена шипенья и шороха. Море начало беспокоиться.

Каллигон прислушивался к морю, прислушивался к своему телу. Тощей рукой, похожей на куриную лапу, евнух нашел под своей старушечьей грудью болезненное место. Что там? Смертельная болезнь базилиссы Феодоры началась болями в боку. Каллигон хотел жить.

Он хотел пережить Юстиниана. Эти иллирийцы живучи как змеи. Юстин дожил чуть не до ста лет. Его племянник кажется еще свежим в восемьдесят два года.

— А в тебе чья кровь? — спросил себя Каллигон. Он не знал. Ребенком он пошел по рукам работорговцев, юношей попал в дом Велизария. Все евнухи похожи один на другого, кроме родившихся на Кавказе, как Нарзес. Племя — тлен, родина — выдумка, до которой никому нет дела в империи. Напрасно, напрасно Прокопий тщился быть римлянином старой крови. Из-за этого в его книгах появлялись суждения, бывшие ниже его разума. И — противоречия… Римляне, неримляне! Мертвецы держат живых за ноги. Мертвых нужно бояться, не варваров. Старый Аттила был праведником по сравнению с Юстинианом, Феодорих готский — ангелом. Сам Прокопий считал Тотилу благороднейшим из правителей, а Тейю — великим героем, превзошедшим Леонида-спартанца.

Длинный, как острие копья, огонь лампады стоял перед иконой Христа с лицом базилевса Юстиниана. Лампада и икона были драгоценными подарками базилиссы Феодоры своей любимой наперснице. Умерла базилисса, и честь сделалась ненужной. Сейчас старая Антонина тешится оргиями в палате, украшенной постыдными картинами и статуэтками, которые привозят с Востока и делают в Александрии. Ночь без сна — клубок змей…

Рядом с Тейей сражался славянин Индульф, хорошо знакомый Прокопию и Каллигону. Индульф ушел из империи. Славяне живут в народовластии, без базилевсов. Что будет с ними? Империя заражает варваров, как старая куртизанка неопытных юношей.

Пламя лампады качнулось от струи холодного воздуха. Не зря шумел Понт. Море не ошибается. Близится буря, буря, буря…

Поздно. Сна нет. Мысли и мысли, вы черные птицы ночи. А кто это рассказывал, что даже вороны улетели из Италии?

Может быть… Оспаривая окладные листы, присланные из Византии, наместник Италии Нарзес утверждал, что на завоеванном полуострове осталась едва пятая часть подданных от населения, исчисленного при Феодорихе. Победа…

Прокопий насчитал, что Юстиниан уничтожил во вселенной пять миллионов людей. Книга об этом была сожжена Прокопием в одном из припадков страха. Ныне всеми битые, всеми гонимые лангобарды, едва не истребленные гепидами лет пятьдесят тому назад, и не столь давние данники герулов, собираются в Италию. У империи нет сил, чтобы противиться им. После львов — волки, после волков — шакалы… А кто после шакалов? Опять львы?

В Италию нужно послать десять копий книги Правды. Там знают Юстиниана. Базилевс обращается с наместниками Петра, как с распутниками, пойманными в блуде. Италия прочтет и сохранит. Жить, пережить Юстиниана…

5

И, наконец, они ему щепоткой

Земли глаза покрыли — он утих.

Шамиссо

Сегодня исполнялась годовщина смерти Прокопия. Северо-восточный ветер бросил Понт на, приступ Европы. Завладев бережком, на котором летом любил сидеть Каллигон, море било в кручу. Соленый туман, сорванный бурей с гребней волы, кропил сад. И там, где он оседал, листья вечнозеленых дубов чернели, как от оспы.

Из кадильниц летели искры, выбрасывало ладан и угли. Над могильной плитой священники пели и молились об успокоении души раба божьего патрикия Прокопия, ветер бил их по губам и рвал слова.

Прокопий не носил высокого звания патрикия империи. Церковь по-светски льстила покойнику. При жизни ему никто не льстил, нет. Нужны его душе молебны или не нужны, они ничему не мешают. Морская пыль замерзала на лету. Еще одна зима.

Укутанный в меха, в плаще из киликийской шерсти, в теплых сапожках — нужно беречь себя, — Каллигон немо беседовал с усопшим: «У тебя не хватало храбрости, сын империи, ты изворачивался, лгал, льстил, как все. Благословен ты и в слабостях, добрый друг. Будь ты смелее — не осталось бы и праха ни от твоего дела, ни от тебя. Ты мыслил, чтоб познавать высшее, чем личная жизнь одного человека. Сгорая от ужаса, ты светил. Без тебя глухие годы остались бы глухи навечно, как камень. Ты был слабым человеком, но не безгласным зверем, как все мы. Ты живешь, будешь жить. А помнишь ли?..

К чему мне тревожить твою отошедшую душу? Коль есть зерно справедливости за гробом, ты пребываешь в покое…»

Возвращались в благопристойном молчании, ожидая обильного угощенья. Духовные торжественно шествовали впереди, оставляя старенькому евнуху почетное место епископа.

Священники отслужили панихиду над могилой какого-то ритора, состоявшего прежде на службе у Велизария, как многие и многие. Что делал, кем был он? А! Кому нужны покойники…

От жаровен струилось благодетельное тепло. Красноглазые угли через узкие прорези в черном железе смотрели на вкушающих поминальный обед.

В трапезную вошел управитель городского дома Велизария. Человек был грязен, с его одежды сочилась вода, он только соскочил с лошади. Подставив морщинистое ухо, Каллигон прислушался к шепоту управителя. В душе евнуха зазвучали слова молитвы Симона: «Ныне ты отпускаешь меня, боже…»

Нет, долой слабость! Пришла пора дела. Книгу Правды нужно также послать в Египет, в разоренную Сирию. И переписывать еще. Но тайно, тайно. Новый базилевс не допустит осуждения старого, дабы не поколебать Власть. Чтоб укрепить себя, Юстин Второй потребует уважения к памяти Юстиниана Первого.

Упираясь в подлокотники, Каллигон напрягся, воскликнул:

— Сегодня, подданные, в боге отошел от плоти наш благочестивый повелитель Юстиниан Величайший!

Приличествует ли писклявому голосу евнуха извещать не о смерти — о кончине базилевса!

Дьякон громогласно начал:

— Ве-е-ечная память…

Хор согласно подхватил установленные Церковью слова. Сегодня эти пресвитеры, дьяконы, служки второй раз просили бога и людей не забывать имена умерших и дела их.

«Неужели только мечта об освобождении от Юстиниана давала тебе силы? — спрашивал себя Каллигон. — Раб ленивый, разве пережить это порождение зла было единственной целью твоей? Почему же ты устал?»

Варвары, разделив империю, отравляются ядом Власти. Их рексы перенимают худшее и подражают базилевсам.

Нужно предупредить всех об опасности. Если бы люди умели читать!

Каллигон вспомнил, что он нужен и несчастному Велизарию, которого без его заботы съедят черви. Нужен Каллигон и многим сотням колонов, сервов, приписных, рабов и наемников, принадлежащих виллам Велизария. Ведь они, хоть и свойственна им животная тупость, кое-как понимают: пока Каллигон управляет остатками богатства бывшего полководца, им дышится без лишних страданий.

Старому евнуху нужно жить. Не для себя. Для тех, кто живет с ним, для тех, кто родится.

Стены дома и сам полуостров содрогались под ударами бури, бившей с севера, из земель варваров.

Не забывай ничего.

Эпилог

…Не я

Увижу твой могучий поздний

возраст.

Пушкин

Одинаковые курганы покрыли погребальные костры росских родов, погибших в хазарскую войну. Курган Всеславова рода зовется в Поросье Княжьим.

Ныне на Руси меньше считаются родами. Затаптываются племенные коны — внутренние границы между людьми славянского языка.

Молодые каничи, молодые илвичи считают себя старыми россичами. На имя россича отзываются россавичи, живущие на полуночь от каничей между рекой Россавой и Днепром.

И ростовичи с бердичами, делящие между собой владение землями по реке Ростовице, согласились старь заедино с россичами.

И славичи, чье место на верховье реки Роси, и даже дальние прежде триполичи, обладатели лесных полян, с трех сторон омываемых рекой Ирпенью и Днепром, после внутренних свар и споров вошли в союз с россичами, поставили под Всеславову руку свои слободы и дают князю воинов.

Повсюду к россичам первыми тянулись вольные пахари-изверги, которым родовое разделенье совсем ни к чему.

Россичами, или руссичами — кому как выговаривается, — называют себя семьи припятичей и выходцы от других дальних племен и родов, которые с охотой вылезли и продолжают лезть из своих топей и дебрей на тучный чернозем Заросья, на бывшую степную дорогу.

Не потому так случилось, что забывчивы люди славянского языка, а потому, что памятливы они и сметливостью ума не обижены. Под охраной росского войска славянский пахарь отвыкает задумываться по веснам, сам ли он или налетный степняк пожнет урожай на полянах.

Княжой курган цветет ласковой зеленью летних трав. Здесь Всеслав ищет уединения не для молитвенных воспоминаний об умерших. Сам судья, князь знал, в чем виноват перед отцом, женой, родом, и в совести своей решил спор без лукавства тяжбы. Прошлое жило в нем, и князь не страшился его.

Поход на ромеев обогатил княжью казну, обогатилось Поросье. Для того и посылал Всеслав войско в империю. Теперь можно ступить с миром к северу, чтобы богатством и славой взять в россичи хвастичей, ирпичей, ужичей и других славян, в ненужной разноплеменной разрозненности обитающих до реки Припяти. За ними не пора ли придет вятичам, жильцам приречий Супоя, Трубежа, Остра и Десны идти под сильную росскую руку?

Медленно должно быть великое делание, дабы не испортить его нетерпением скорого насилия. Как совершать? Как возводить великое творение не из покорного топору дерева, не из послушного силе камня, но живыми людьми из живых людей? Нет такой науки, чтобы узнать. Сам себя учи, князь, княжьей мудрости.

Много лет ушло, Всеслав знает, что хазары оправились и не будет от них покоя. Чтобы отбиться, нужно взять хазар в гнезде их, в задонских степях, где град их великий Саркел. Когда же слать войско, чтобы под корень подрезать Степь? Что раньше вершить, что потом? Сам решай, князь. Примерь разумом, проверь сердцем, в душе испытай и взвесь чистой совестью.



Вот и сумерки, на закате видна вечерняя звезда. От Княжого кургана недолог путь до княжого двора над устьем Роси. Не пора ли переносить Княжгород? Ныне он остался на окраине, а место ему — в сердце земли. Будет для Княжгорода удобна гора в бывшей земле триполичей, при слиянии Днепра с Десной, над берегом, где искони стоит большой торг? Или не будет? Думай, князь.

С тех лет, как повсюду через обветшавшие засеки пробились прямые дороги, а над ручьями брошены мосты, и тесно и узко стало Поросье. Давно ли оно казалось большим, когда ходили окольными тропами и тайными лазами в лесных завалах? Ныне — накроешь ладонью.

Князь не прельстился роскошными одеждами, добытыми в ромейском походе. Он одет грубой пестрядью росского дела, по-слобожански. Ему не нужны ярмо кровавого пурпура и закатная желтизна золота. Некого ему обманывать. Он россич.

Себялюбие не иссушило душу Всеслава, не пришлось ему отдаться сладости самоудовлетворения, сказав себе: «Вот совершил я великое и сам стал велик».



Таковы россичи. Они не обольют презреньем другие народы, возомнив себя превыше всех. У них не привьются учения злобных пророков.

Россича всегда жалит сомненье. Как бы ни занесся он, наедине с собой он знает: нет в тебе совершенства, нет, нет!

И, не умея восхититься собой, россич ищет высокого вне себя и свое счастье находит в общем. Таков россич, человек большой любви.

Он захочет словом, резцом или кистью выразить больше, чем сил у него, больше, чем позволяет материал. Сколько бы ни познал россич — ему мало. Ведь и тот россич, который будто бы всласть тешится славой, в душе не умеет солгать себе. Он знает, не закончено его творенье и нельзя оставить его.

Потому-то, раскрыв свое сердце, россич становился понятен всем другим. И другие народы говорили: «Глядите, он близок нам, напрасно мы прежде боялись его».



Россич всегда хотел невозможного. Вечно голодный душой, он жил стремленьем. Не жил еще на свете счастливый россич, ибо для себя самого он всегда оставался ниже своей мечты. Потому-то и добивался он многого.

Отстав от своих, затерявшись в толпе себялюбцев, россич казался жалким и глупым. В нем нет уменья состязаться в уловках с людьми, убежденными в своем праве попирать других, жить чужим соком. Взявшись не за свое дело мелкой, личной наживы, россич всегда бывал и обманут и предан. Таков уж россич, на самого себя он работает плохо, ему скучна такая работа.

Но как только, поняв ошибку, россич сбрасывал чужое обличье, откуда только брались у него и уменье и сила! Он забылся, его не терзают сомнения. Тут все сторонись, как бы случаем не задела ступня исполина.

Таков уж россич от рожденья, совершившегося на берегу малой реки, которая течет с Запада на Восток и впадает в Днепр с правой руки.

На бывшей границе между Лесом и Степью…

На Руси не такие места, чтобы надолго сохранялись свидетельства прошлого. Нет сухих песков, способных тысячами лет беречь и железный клинок, и маленький гвоздик, и колечко кольчуги наравне с куском выделанной кожи, деревянным бруском и лоскутом одежды. Нет гор, пригодных для каменных крепостей, вечных подземелий и нестираемых надписей.

Не было здесь и богов, которые требовали льстивых похвал в пышности крепких храмов. Не было и владык, подражавших богам. Простые в обхождении, хранители небесной тверди руссичей не нуждались в особом служенье, в алтарях, соперничающих с небом. Скромные символы славянской общности, русские божества любили стоять на полянах-погостах, в стенах зеленых лесов, под крышей из вольного воздуха.

Живая русская почва в своем влажном плодородии за одно поколение человеческой жизни без следа растворяла железное изделие. Шашель, черви-древоточцы, плесень, пожары сожрали русские грады. Стерлись могильники. Остатки поселений смыты настоящими потопами — подумайте, сколько дождя и снега бросило щедрое небо на русскую землю только за тысячу лет!

Истлели пергаменты, береста, доски, дощечки и палочки, на которых писали старые руссичи. Ничего не осталось, ничего.



Неправда! Под стертыми временем и плугом курганами и сегодня хранится пепел погребальных костров, кости и вещи, сделанные россичами. Под дерном нашлись остатки погостов, градов, усадеб извергов, выселявшихся на волю из-под родового гнета. Все это жило. И живет.

Нет записей, сделанных россичами, или они еще не найдены. Зато есть рассказы других очевидцев-современников, недвусмысленно ясные, прекрасные в своей точности.

Кто захочет, тот найдет много непреложных свидетельств. Нужно только чуть-чуть потрудиться, постараться понять, оценить и — сравнить, помня все время, что не бывает чудес, из ничего ничто не рождается, нет ничего непонятного, ничего сотворенного просто случаем или судьбой.

Но празден был бы труд и сказкой показалось бы рассказанное, коль рядом со всеми нами не стоял бы живой исполин, наш главнейший свидетель — Дело России.

Комментарии

Исторические справки общего значения

1

О летосчислении. Называя эпоху событий романа VI веком, датируя некоторые эпизоды годами современного счета, автор сознательно допускал неологизмы. Такой счет ничего не говорил подавляющему числу людей, даже из числа исповедующих христианскую религию.

Империя вела счет по индиктам — пятнадцатилетним периодам переписи населения и связанным с переписью росписям податей. На вопрос о годе индикта иной подданный мог еще ответить, но далеко не каждый и не сразу. Сознание народных масс ориентировалось по памятным датам, по войнам, массовым бедствиям. Легко определить год империи не смог бы и книжник. Документы того времени, как и писатели, пренебрегали хронологией; впоследствии историческая наука много потрудилась над установлением дат, и все же некоторые остались спорными.

Счет нашей эры был установлен лишь в Х веке. 532 году соответствуют следующие годы счислений, которыми тогда пользовались:

по счету византийскому, принятому в Восточной империи, — 863 год от Александра Македонского;

по римскому счету — 1285 год от основания Рима; римский счет совпадал с эллинским, который вели от первой олимпиады;

по иудейскому счету, принятому христианской церковью, — 6040 год от сотворения мира;

в Месопотамии — 1279 год от правления Навуходоносора;

в Индии, для буддистов, последнее воплощение Будды произошло за 1095 лет до 532 года.

В Китае — Конфуций родился на 12 лет раньше Будды, а Великой Китайской стене к 532 году нашей эры исполнилось уже 745 лет. Это грандиозное оборонительное сооружение в наибольшей своей части не только не было занято войсками, но не находилось даже под наблюдением патрулей. Однако кочевники, устрашенные каменным валом, до времени ходили за добычей охотнее на запад, защищенный лишь пустынями и горами.

Не только в областях, оказавшихся под влиянием эллино-римской культуры, но и в удаленных от нее восприятие времени, историческая перспектива были иными, чем у нас. Прошлое населялось образами, тесно наслаивающимися, как бы одновременными, ибо не было свойственного нам ощущения поступательного движения человечества, его развития, перемен.

Талантливый писатель Плутарх смело издал «сопоставительные» биографии: он брал римского деятеля и эллина, отнюдь не смущаясь, что герои избранной пары разделены несколькими столетиями. С нашей точки зрения, время динамично. Плутарх же относился к эпохам, в которые жили его герои, так же, как человек нашего дня к периоду, скажем, преобладания ящеров на Земле и к периоду их вымирания. Для Плутарха, для его современников, как и для живших позднее, Солнце всходило и заходило, раскачиваясь над извечно неподвижной Землей, подобно маятнику на постоянной оси: вперед-назад, вперед-назад. Видимое глазами человека убеждало его в неподвижности времени.

Даже сейчас в бассейне Средиземного моря сохранилось много памятников древних культур. Качество их — техника сооружения, совершенство форм и прочее — не только не было ниже уровня VI века, но порой и превосходило его. Подобные наблюдения без формулировок, зримо , доказывали людям VI века, что движения времени будто бы и нет. О том же говорили письменные и устные предания, большая часть которых нам неизвестна. А известные как библия, убеждают читателя в необходимости ждать , чтобы вернуться к исходному месту — в рай с его очевидной неподвижностью законченного совершенства.

Особенно ярким свидетельством стабильности жизни служили египетские памятники, которых тогда было больше, чем теперь, и находились они в лучшем состоянии. Поступательное движение времени отвергалось и священным писанием христиан, и философией Платона. Что касается государственности, то такие ее «извечные» формы, как египетская, угасли совсем недавно. Было известно, что Египет многие века обладал всепроникающей административной системой, о какой Юстиниан мог лишь мечтать. Ведь за одиннадцать веков до Юстиниана фараон Амазис-Аагамес уже мог предписать каждому подданному под страхом смертной казни сообщить властям, на какие доходы он живет.

Христиане помнили обещания о Страшном суде, который, прекратив земную жизнь, сделает ненужной «видимую» вселенную. Иудеи уповали на Мессию, скорое пришествие которого тоже завершится покоем.

Род человеческий не чувствовал себя молодым. В Западной Европе было распространено мнение, что все ухудшается. И очень многие, наблюдая существующее, видели день вчерашний лучшим, чем текущий. Для одних в прошлом был рай, из которого само человечество изгнало себя легкомысленно-детским непослушанием богу. Для других — сиял Золотой век. Подготовлявшееся как бы планомерно убеждение в близости конца вселенной достигло кульминации в конце Х века, выразившись в Западной Европе в массовом религиозном психозе: завтра Страшный суд! Причины стойкости идеологической надстройки объясняются закоснелой неподвижностью базиса: изменялись слова, божества, но производство было по-прежнему омертвлено рабовладением. В Восточной же Европе производство находилось в руках свободных людей.

В наше время чрезмерно преувеличивается трудность былых сухопутных сообщений. Однако и в VI и в XIX веках для передвижения служили те же лошади, те же повозки. Не леса, не горы, не реки, а разница в базисах предопределяла «раздел» Европы.

Свободный труд облегчал восточным славянам и тяготевшим к ним племенам воспринимать события как материальный результат усилий человеческой воли. Отсюда следуют и такие частности, как отсутствие понятия предопределения, фатальности, и ощущение движения, переменчивости времени.

2

Кафизма на ипподроме. Базилевсы были постоянными посетителями ипподрома, позволяя тем самым всем верноподданным каждодневно давить свое сознание созерцанием земного бога, Отца империи.

Кафизма входила в число зримых атрибутов величия власти. Наряду с торжественными церемониями, роскошью, обрядами кафизма давила на сознание подданных империи — вещественная и достаточно действенная пропаганда.

Изощренное титулотворчество, наука лести и преклонения перед автократором, этикет, разработку которого начал Диоклетиан, а продолжили Константин и его преемники, — все это получало в кафизме как бы архитектурное выражение. Базилевсы привыкали глядеть на подданных с высоты, другого общения не было.

Конечно, кого-то из владык, вероятно не одного, такое и стесняло, и утомляло: не так уж весело, изображая собой разукрашенную статую, постоянно взирать сверху вниз с высоты чуть ли не птичьего полета.

Тем временем базилевсу, по установленному обряду, целовали ноги. Обряд сам по себе выдыхается быстро. Но базилевсу твердили, часто убедительно и умно, о высоте его разума, о совершенстве его внутренних качеств — такое редко приедается, наоборот, развивается аппетит, чем пользуются приближенные. Мужчины и женщины уверяли базилевса в божественности его рук, ног, тела, лица, взгляда, угадывали, и не без меткости, мысли владыки, его капризы, и все раздували, кричали, трубили и полным голосом, и еще более действенным шепотом. Церковь же если не освящала все дела, то терпела их.

Докладчики старались сообщать приятное базилевсу и умели смягчать неприятное — чтоб не огорчить, но также и потому, что огорчение владыки могло больно отозваться на судьбе докладчика: бытовавшее будто бы в древности некоторых народов правило казнить гонца, приносящего дурные вести, уже давно стало басней, но поучительной. Итак, недостаток, например, денег в казне никак не мог связываться с намеком на непредусмотрительность самого базилевса, ранее приказавшего произвести бесполезные или малополезные траты; нет, такое должно было быть следствием злой воли, скаредности, себялюбия подданных, происходить из-за воровства, лености, неспособности тех или иных государственных служащих. В докладах умно и к месту приводились примеры из прошлого, свидетельствующие о том, что бывали небрежные служащие, увиливающие от своих обязанностей подданные, сановники-изменники, полководцы-предатели. Так, неудачи всякого рода вполне правдоподобно объяснялись совершенно частными субъективными причинами и легко связывались с именами тех или иных подчиненных, но никак не зависели от промахов самого базилевса или сановника-докладчика. Юстиниан, базилевс выдающийся, понимал, что поле его обозрения сужается необходимостью видеть глазами докладчиков-сановников, и тяготился этим. Понимал он и то, что в его непосредственном окружении обязательно находились и льстецы, и хитрые, своекорыстные обманщики. Иные же, будучи какое-то время полезными, искренними, потом развращались властью, начинали слишком много мнить о себе и могли стать опасными. Много сил и времени отнимала перепроверка. За полустолетие властвования Юстиниан доказал свою бдительность своевременной сменой сановников, из которых никто не успел причинить ему вред, если и хотел.

В такой обстановке в Палатии всегда ощущались нервность, тревога за будущее. Дворцовые перевороты, предшествовавшие и сопутствующие им интриги, заговоры создавали в дворцовой среде неуверенность каждого в завтрашнем дне — в целом же все чувствовали зыбкость бытия, неизбежность всеобщего крушения. На самом деле, уже простая отставка, не осложненная личным преследованием и конфискацией имущества, сбрасывала сановника в ряды простых смертных, прекращала его доходы и была для него тем, чем является революция для правящего класса.

Землей правят время и смерть. Время быстротечно, смерть неизбежна. Такое было очевидно для участников Палатийских игр за власть. Даже историку, удаленному многими столетиями от Юстиниановского Палатия, но вникающему в игру, кажется, что все это должно было бы завтра же рухнуть, рассыпаться, исчезнуть. Однако Восточная империя, битая, сжимаемая, разрываемая, приподнималась, срасталась. Она продержалась после Юстиниана еще почти тысячу лет как государственный организм и была, наконец, убита турками, то есть пала жертвой насильственной смерти. Замечу, что одной из причин живучести империи был ее разветвленный умелый аппарат управления.

Палатийские катаклизмы не разрушали систему общеимперского управления. Канцелярии могли действовать самостоятельно в силу вековой инерции, созданной еще Римской империей, которая вырабатывала способы объединения и нивелировки сотен племен, влитых в имперские границы. Чиновничий опыт передавался от поколения к поколению, смена готовилась в самих канцеляриях. Как столица, так и все провинции получали достаточное количество служащих всех рангов и специальностей, понимающих друг друга, обученных в одинаковых традициях, достаточно способных. Медленность связи — лошадь на суше, каботажное плавание по морям, — с неизбежными и по сезонам длительными задержками из-за погоды, развила у служащих инициативу, решимость действовать под свою личную ответственность, не ожидая указаний свыше.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30