Русь изначальная. Том 1
ModernLib.Net / Историческая проза / Иванов Валентин Дмитриевич / Русь изначальная. Том 1 - Чтение
(стр. 28)
Автор:
|
Иванов Валентин Дмитриевич |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(884 Кб)
- Скачать в формате fb2
(429 Кб)
- Скачать в формате doc
(392 Кб)
- Скачать в формате txt
(379 Кб)
- Скачать в формате html
(430 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
Вечор застал Малха в долинке ручья, живая струя утолила жажду. Свежая, поистине сладкая вода… Заря освещала на западе высокие пни в венках молодых побегов. Север чернел лесами. Вероятно, уже близка река Рось.
В траве белело что-то. Малх толкнул ногой, череп легко откатился, оставив в траве бледную впадину. Вот и берцовая кость, похожая на короткую дубинку с набалдашником. Малх поднял череп — темя было расколото.
Старые земли Средиземноморья были усеяны людскими останками. На пустырях Рима человеческий череп служил игрушкой мальчишкам. Кости в пустыне красноречивее указателей на каменных дорогах империи говорили Малху, что он идет по торному пути.
Он бережно вернул череп на место, откуда нечаянно его потревожил, и вымыл руки в ручье.
На людях мысль о неизбежном прячется под маской беспечности. Малху не перед кем было скрываться. Не нашлось и слов молитвы.
Ручей был удобен для ночлега, но Малх пошел дальше. В темноте он наткнулся на труп лошади, погибшей, очевидно, не позже этого дня.
Он шел на север до изнеможения. Перед сном он жевал сырое мясо, расточительно тратя последние крупицы соли. Ему казалось, что на севере виден огонь. Костер на холме, факел, может быть, звезда. Он мог убедить себя на выбор. Конечно, не звезда… Малх не устал, он успел полюбить одиночество, которого прежде не знал, и мог бесконечно длить путешествие в пустыне. Увы, даже пустыни конечны!..
3
Днепр мелел отступая. Обнажались смазанные илом глянцево-блестящие низины и быстро серели под мелкой сетью трещин.
На освобожденных стволах, на пригнутых ветках висела жирная грязь; по ее следам можно было узнать и высшую точку разлива, и его вчерашнюю границу.
Утверждались еще вчера затопленные леса. Певчие пичуги пятнали острыми звездочками мягкую, еще нагую от травы почву; красные кулики дырявили длинными носами земляную мякоть; червь оставлял свой след быстротвердеющими нарывчиками земли, пропущенной через кольчатое тело.
Бедствовала рыба, беспощадно отсеченная от свободной воды гребнями внезапно поднявшихся отмелей и перешейков. Старые слепые русла и захваченные было разливной водой озера и болота пойменных низин кипели лещами, сазанами, стерлядью. Там и сям, как живые бревна, ворочались обреченные белуги и осетры. Белохвостый орел мчался, едва не бороздя воду иглами когтей, и тяжело взмывал, таща вверх замершую глупую рыбу.
От Рось-реки и до Теплого моря, в степях и в лесистых предстепьях вольные кони-тарпаны, отощав на старой траве, не по дням, а по часам оживали на новой. По виду еще изнуренные, в клочьях зимней шерсти, из-под которой пятнами обнажалась блестящая летняя, тарпаны были нервны и бодры. Жеребец звал подругу волнующим голосом любви и всем телом внимал дальнему отзыву. Защищая только свое право продолжать род, он будет насмерть биться с соперником. Победив — отдохнет, положив израненную голову на шею самой любимой из всего гарема. Не раз, не два придется старым жеребцам вступать в единоборство — вблизи ходят табуны молодых холостяков.
Туры, неторопливые, как отряды латной пехоты, тяжело передвигались по пастбищам. Там и сям над рядами рогатых голов и горбатых спин вскидывалась туша самца; рев, при звуке которого невольно вздрагивает все живое, разносился на версты.
Все лужи, все заросли водяных трав на озерах и болотах были набиты сгустками крупных, как плоды вишенника, прозрачных шариков лягушечьей икры. Из них уже лезли тонкие головастики, а любовный крик взрослых лягв-холодянок сливался в непрерывно-гулкий, колеблющийся и стонущий вой.
Уходя, Днепр тянул за собой речки и реки. В устье Роси уже не было застоявшегося мусора. Поверхность воды очистилась. Днепр глотал разлившиеся воды. Над громадой правобережной поймы приподнялись лесистые холмы островов, а деревья, подтопленные в низинах, уже зримо выходили на сушу.
На челнах россичи сильно работали веслами. Уходит, уходит — совсем закрылся мысом Торжок-остров. Но за разливом еще виден сам Днепр ниже островного ухвостья. Еще гребут, еще поворот — и будто ворота запахнулись перед взором Ратибора. Справа — берег, слева — берег, спереди и сзади тоже сухая земля. Челны тянутся вереницей, а широкий мир сузился, беспредельность исчезла. Будто бы из степи ушел человек в лес и замкнулся в границах полян, близких опушек.
От иного мира Ратибору, чтобы не забыл, остался нож, каких нет у россичей. И бронзовая фигурка чужого бога. Бога, которого, как и тех, о ком помянул на прощание Малх-ромей, может быть, никогда въявь и не бывало ни на земле, ни в небесной тверди.
Не скоро справятся молодые, впервые вкусив нового, с тем, что набрали ум и душа. Знали они свой родной кусок лесов и полян да высоту до небесной тверди, тоже своей. Прикоснувшись к простору, они ощутили бесконечность земного пространства. Ныне мир раскинулся вдоль по земле, во все четыре стороны света. Сами тверди небес за росской гранью другие. Молодость — так было, так будет! — стремилась к движению, к новому, что бы оно ни сулило. Многие были готовы бросить род и дом, забыть обыденный труд и заботы и метнуться вдаль без оглядки и рассуждений — к неизвестному, к невозможному, как говорил молодой прусс Индульф-Лютобор.
Напоминали соседям по челну: «Помнишь ли?..»
Не было смеха, песен. Кормщики торопили гребцов, помогая им мерными криками: «Бей, раз, бей, раз…»
Рось-река извилиста. Каждый поворот закрывал еще одну дверь на тайнах широкого мира.
Старшие занимались не мечтами, а делом. На свежих палочках из ошкуренных веток они метили зарубками вес и число товаров, людей в родах; считали, перекладывали, считали опять. Пометив все добро и все головы, разложив все палочки в своем порядке, старшие брались за гладкие дощечки, за тонкую бересту, за выменянный у греков папирус. Писцовыми палочками из свинца старшие записывали, чертя буковки, названия товаров, имена хозяев, количество купленных вещей и людей в семьях. Надобно поделить по справедливости. Собравшись у князь-старшин, все родовичи выслушают своих доверенных, пересмотрят товары и решат окончательно, кому и сколько дать нужного без обиды, по росской правде. И что оставить до случая.
Челны каждого рода причаливали к берегу в местах, где удобнее и ближе доставить товары в свой град. Некоторые втягивались в ручьи и затаскивали челны вверх по мелкой воде руками, пока была возможность, поближе к тропам, нахоженным людьми и лошадьми.
Знакомые стежки ложились от поляны к поляне, краями чащоб, по опушкам, минуя бугры и впадины, по затвердевшим берегам болот и напрямую через трясины по указкам кустов, укрепивших зыбун невидимым мощеньем крепких корней.
Табуны еще не успели оправиться от зимней бескормицы, а лучшие кони в каждом роду затомились на только что кончившейся пашне. Вернувшиеся с Торжка-острова россичи вьючили на лошадей легкий товар, а грузную соль таскали на собственных спинах.
С последней ношей соли, держа за уши тугой мешок, Ратибор шел от берега через лес, кусты, опять через лес. В засеке на ближнем пути был проделан ход, для чего на время растащили деревья. Версты две с лишним тропа вела Ратибора пашней, межами овсяных, полбяных и пшеничных полей. Крепкие всходы уже дали ровную щетку. Сбереженное семя успело пробить разрыхленную землю, поля залились нежной краской, будто первые березовые листочки. В зеленях столбиками торчали крохотные издали человечки — дети выполняли нужное дело, оберегая дорогой хлеб от пернатых и четвероногих охотников.
Закрытый бурым тыном, град сидел средь равнины полей, как остров, чужой в цветущей силе весны. Приблизившись, Ратибор заметил новые бревна в тыне. Ров наполнялся из ручья, пересекавшего поля. Ручей отвели, и несколько подростков заступами расчищали заросшее дно, исправляли откосы. Помнились предвидения воеводы Всеслава.
Вместо старого мостика через ров был перекинут новый, из тонких сосновых бревен. Коня такой переход выдержит, а по тревоге легкий мостик можно затащить внутрь.
Князь-старшина Беляй встречал товары на своем дворе. Опустив дорогой мешок на тесовый пол кладовой, Ратибор низко поклонился старшему. Кое-как князь ответил молодому слобожанину. Он не простил и не простит Ратибору неслыханное непокорство. Разумом, а не сердцем защищал Беляй слободу от нападок Велимудра. Так же, как разумом, а не душой страшился Беляй Степи.
Беляй знал, что меньше воли было воеводам у каничей и илвичей, а в задних землях росского языка воеводами помыкали, как бездельниками, захребетниками родов. Не будь россичи передовые, Беляй согнул бы гордую выю Всеслава. Злее Велимудра Беляй посчитал бы Всеславу дружбу с извергами, из горла выдавил бы добычу, взятую на хазарах.
Ратибор же, кланяясь князь-старшине, исполнял пустой обряд. Молодой воин чужд и граду и роду. Все десять родов ему равны, как равны вольные пахари-изверги, как равны новые товарищи по слободе, присланные от илвичей и каничей. Слобода — род Ратибора.
Звякнула щеколда на калитке материнского двора. Внутри было чисто, ничто зря не валялось. Однако хозяйский глаз заметил бы, что здесь управлялась не мужская, а женская рука — она не так спора с топором. Подгнивали столбы, трухлявел тес, которым была забрана стенка амбара. В этом амбаре прошлым летом стояла брачная постель Ратибора. Ветшала и крыша хлева, где, как прочно запомнилось Ратибору, в ту ночь так беспокойно топтался его слободской конь.
Согнувшись вдвое, Ратибор шагнул в открытую дверь избы. Дом пахнул своим собственным, навечно памятным запахом. Такое же дерево, кожа, земля, пища, как и везде, но и отличное от других домов. Ничего не изменялось, никогда. Млава не внесла нового, будто растворилась.
Узкая, в локоть, но длиной во всю трехсаженную стену, рама ткацкого стана опиралась на козлы. И в длину и с торцов на брусья стана были набиты в два ряда острые колышки из вяза. Две частые щетки колышков были устроены так, что против узенького — только бы проходила нить — промежутка во внутреннем ряду приходился колышек внешнего ряда. Бесконечная нить основы натягивалась повдоль стана, с каждым разом захватывая то один колышек, то другой.
Когда Ратибор вошел, мать и жена заплетали основу утком. Пропустить челнок[45] над первой, крайней нитью основы, продернуть под второй, поднять над третьей, продернуть над четвертой… Вверх, вниз, вверх, вниз, от себя и к себе и вдоль по всей десятиаршинной длине стана. Женщины так ловко сновали челноками, что трудно было уследить за отдельным прикосновением к нитям, слитное движение казалось беспрерывным, будто не зависящим от мастерицы. Кончится нить — пальцы, не глядя, свяжут узелок. И опять вверх, вниз, вверх, вниз… Челноки порхали, прялки, спуская нить, вертелись, кренясь с легким писком и скрипом.
Изба большая, а всего народа в ней две женщины. Занятые делом, они не слышали стука калитки. Шаги Ратибора, обутого в мягкие калиги, вряд ли почуял бы и слепой. Анея ткала спиной к двери и что-то рассказывала снохе. Потянувшись к веретену, Млава подняла голову. Увидев мужа, она замерла с ниткой в руке. Ратибор видел, как краска залила молодое лицо. Млава едва слышно сказала Анее: «Мама…» Старуха оглянулась, Ратибор поклонился обеим женщинам, доставая пол рукой. Анея ответила кивком, Млава, не сходя с места, нагнулась над станом.
Анея внимательно оглядела сына, будто отыскивая перемену. Вероятно, ее взгляд мог видеть то, чего не замечали другие: сын еще больше возмужал и еще больше казался чужим. Ничего не выдало мысли Анеи. Ее сухое лицо, обрамленное платком, крашенным мареной, оставалось неподвижным. Такой же платок, подвязанный под подбородком, скрывал туго заплетенные косы Млавы. Лицо молодой женщины сделалось почти так же красно, как платок.
Ратибор подошел к очагу, прикоснулся обеими руками к камням — почет предкам и огню-покровителю. Старуха сказала сыну, как гостю:
— Садись, будь милостив.
Повернувшись к стану, она закончила свой ряд и воткнула челнок на место, за ремешок, приколоченный сбоку рамы.
Бросив на лавку мешок с походной мелочью, Ратибор сел, оглядывая избу, где он был только гостем.
Под матицей, прикрепленные лубком, висели длинные ясеневые бруски. Ратибор нарубил их в прошлой — нет, он вспомнил — в запрошлой зиме. Пора снять и унести в слободу, древесина доспела для поделок стрел и ратовищ-древков. Только глаза человека, знающего, что висит под кровлей, могли рассмотреть закопченные брусья.
Стены избы знакомо утыканы рядами деревянных гвоздей. Были они разнодлинные, и прямые и гнутые, гладкие и с головками. Набивались по мере надобности не только отцом Ратибора, а, надо думать, и дедом. На них вешались шубы, шапки, рубахи. Нацеплялись иззубренные серпы, распялки со свежими шкурками для сушки или оружие. Женщины подвешивали мотки пряжи, решета и сита, горшки. Иные гвозди были украшены причудливыми головками, в которых вольное художество забавлялось изображением птиц, небывалых животных, людей.
Ратибор нашел страшную голову колдуна с беззубым ртом до ушей, длинным носом, загнутым, как клюв ястреба, нашел барана, медведя, похожего на человека. Твердое дерево, послужившее для забавы, от времени стало гладким, как кость. На верхних гвоздях еще сохранились увядшие пучки березовых веточек — память о празднике первого листка женского дерева. Ратибор и не подумал, что он не удосужился в тот день прийти из слободы в материнский дом.
Перестав ткать, Анея возилась в избе. Ратибор снял шапку, короткий кафтан из мягкой козьей кожи и остался в длинной рубахе с воротом, расшитым в елку красной нитью. Млава молча продолжала сновать челноком.
Ткацкие станы стояли в каждой избе, готовые к работе, почти всегда с заправленной тканью. С ранних лет каждая девочка училась прясть нитку из шерстяных, льняных и конопляных шматков.
Малюткой она помогала старшим, годам к семи-восьми становясь настоящей пряхой. Обучению ткать мешал малый рост, для девочек делали лавки, с которых они тянулись с ниткой поперек стана.
Женщины мастерили походя, в свободный час, каждый день. Полотнища росли незаметно, и каждый месяц сам собою давал и три и шесть сажен будто без труда, по одной лишь привычке.
Ткали ровнину из ровной льняной нити, толстую и такую прочную, что самый сильный мужчина не мог разорвать ткань. Этот суровый холст, который безразлично звался и новиной и кросном, шел на женские платья, на мужские рубахи, на подвертки под сапоги. Из еще более крепкой пеньковой нитки делали пестрядь-полосушку — рябая разномастная тканина употреблялась на штаны, мужские кафтаны, мешки. Из отборно тонкой льняной нитки выделывали полотна, которые белили на солнце и при луне. Полотно было женской тканью, мужчины его не носили — единственно брачная мужская рубаха шилась из такой ткани.
Для холодного времени ткали сукна из шерстяной пряжи на плащи и кафтаны. Из пуха козы делались легкие суконца для женщин. Ромеи на Торжке-острове охотно брали все изделия росского ткачества. Россичи же не привыкли сбывать много тканины. Обычно мастерили лишь для себя, без спешки и понуждения. Добротные ткани были на диво прочны в носке. Одежда из ровнины и пестряди носилась годами и годами. Иной кафтан из шерстяного утка на пеньковой основе служил хозяину с его младости до седых волос, как и женщине козий длиннорукавный шушун. Только в дурные годы, когда худо родился хлеб, старшие родовичи приказывали готовить тканье для мены. Тогда все зимние дни, уже не по охоте, а из нужды, женщины гнулись над станами, прихватывая и ночь со слабым мерцаньем масляных плошек.
Ратибор не понимал, что Млава не отойдет от стана, пока не справится с волнением. Тем временем Анея поставила на стол закрытый котел с варевом, которое оставалось до вечера горячим на очажных углях, умело засыпанных пеплом. Мать принесла сыр, серый и плотный, острый запах которого Ратибор жадно учуял издали. Рядом с копченым мясом Анея положила низкий хлебец, цветом и формой похожий на слитки железа, привозимые ромеями.
«В доме еще есть хлеб», — подумал Ратибор. Он не догадывался, что женщины хранили немного муки лишь для его посещений. Мать рассчитала, когда свои вернутся с торга. Только вчера был испечен хлеб для сына.
Решившись отойти от стана, Млава поставила на стол корчажку с черноватыми сотами прошлогоднего сбора, принесла горшок кислого молока. Скрывая голод, Ратибор пошел напиться. У входа на круглой скамейке стояла кадушка; ковшик с резной птичьей ручкой плавал в темном квасе. Потревоженные, со дна побежали пузырьки.
4
Здесь жизнь шла своя, иная. Жизнь шла без Ратибора, а он, не думая, не стараясь найти слова, смутно чувствовал себя чужим. Жена не подошла к нему, ему же было все равно.
Он привык быть на людях и ночью, на длинных нарах общих изб в слободе. Он знал лишь полное особого значения одиночество засад. Молчаливые дни в дальних дозорах не открывали ему сокровенного в его собственной душе. Он жил, он чувствовал, даже не зная, что в нем самом таится нечто, не определимое словом. Он не знал, что в нем нуждаются, что матери бывает тяжело не только от работы. С обычным в молодости неумышленным пренебрежением к старшим Ратибор освобождал себя от долга. Своим браком он заплатил выкуп за себя и матери и роду. Он не понимал, что, уйдя, он все же оставался.
Живому трудно дается знание конечности своего бытия, зрелость еще чему-то научит, а молодость не верит в смерть. С молодого дерева легко опадают чешуйки старой коры. Переспевшее дерево со скупостью старика замедляет смену коры и, умерев, стоит, как живое. Вдруг кора начинает падать пластами, не под напором новой, а изъеденная червем, и открывает безнадежное опустошение.
Но в этой семье не было лжи. Ратибор ушел из дому не для разгула, не для прихоти себялюбца. Естествен был быт порубежных племен. Женщины, как слабейшие отнюдь не духом, а телом, оставались сзади, для них вечным уделом был каждодневный, никогда не скончаемый труд. Каждый делал свое.
Ратибор не заметил ножа, положенного матерью, и вытащил подарок Индульфа. Железо будто само вошло в плотный окорок с желтыми прожильями сала. Неслышными шагами босых ног к столу приблизилась Млава. Она протянула руку, чтобы взять странную вещь.
В клинке было что-то чужое. Жало, по-осиному острое, загибалось, дополняя общую изогнутость клинка. Нож напомнил женщинам рог. Выбирая будущих поилиц из первотелых, хозяйки не берут коров с такими рогами, особенный изгиб предупреждает о злобности нрава скотины.
От рукояти и до жала протянулся выступ, будто клинок сложили из двух листов, приподнятых в месте сварки. Под рукоятью на темном железе виднелись знаки, начертанные пересечениями прямых линий. Они не были похожи на буквы, которыми пользовались россичи.
Для упора руки темно-желтая кость рукояти слегка расширялась над клинком. Сеть мелких трещинок на кости подсказывала мысль о древности оружия, но клинок в старой рукоятке сохранил свежесть, его редко пускали в дело.
Скандийский нож был заточен с обеих сторон. По жестокой мечте мастера это оружие для людей со слабыми руками должно было само разить тело, и нож имел что-то общее с хазарской саблей, которая наносила длинные, но неглубокие раны. Подарок Индульфа в темноватой русской избе глядел пришельцем из мира иных людей и иных вещей.
— Откуда взял нож? — спросила Млава.
— Подарил далекий человек, прусс с Волчьего моря. Языка же нашего пруссы. Звать его Индульфом, Индульф! — Ратибор разбил на слоги трудное слово. — По-нашему он — Лютобор.
Женщин никогда не брали на Торжок-остров. Об ином мире они могли знать только со слов неохочих на речи мужчин. Ратибор не сумел рассказать.
В полусне Ратибору мнилось, что его рука, единая в плече, дальше раздвоилась. Кулак твердо лежал под скулой, и вместе с тем ладонь была раскрыта на чем-то мягко податливом.
Ратибор возвращался из страны снов и видений, облекался телом, тяжелел. Пришло ощущение пушистого прикосновения беличьих шкурок одеяла, тепла волчьего меха, на котором лежало скованное сном тело. Во внутреннем зрении души жил вольный полет. Ратибор видел невиданное: разлившийся Днепр, но не загражденный берегами, а чудесно защищенный стенами из светлых туманов. В стенах были озера, прорезанные птичьими крыльями. Это женщины ромеев летели над сине-зеленой степью, а Ратибор знал — над морем. Он сам побывал в невозможном, о котором говорил Индульф.
Стало темно, запахло домом и женщиной. Ратибор лежал на волчьих шкурах, рука была под щекой. Но ладонь хранила воспоминание.
Во дворе голосисто закричал сонный петух. И, как в каждую ночь, не просыпаясь, крепко держась тупо-когтистыми пальцами за жердину насеста, вытащив слепую голову из-под крыла, каждый петух напрягся и зычно ответил запевале. Звонкая перекличка прокатилась по граду, вернулась к первому петуху, повторилась, замерла.
У петуха свой закон: напоминать людям и зверям, что день с его заботами, горем, а может быть и счастьем, всегда будет. Что бы ни случилось, солнце придет.
Ночь. Черно-синее небо. Желтые звезды. Черные стаи лесов. Железный отсвет речных вод, озер и болот. На полянах, обрамленных стенами лесов, пятна росских градов.
Хор петухов, взлетая над тыном, далеко-далеко отдается в спящих лесах. Старые друзья — человек и петух. Крикам градских певунов отвечают их собратья со дворов извергов. Нет покоя, нет мира в мире живых.
В руке Ратибора жило близкое воспоминание, и крик петухов напомнил ему первую брачную ночь. Сейчас, как и тогда, он не знал, какие петухи пропели. Но тогда длилось наваждение, ныне нет больше над Ратибором колдовской власти мертвой хазаринки. И он сменил легкую паутину видений, гаснувших в памяти, на явное, на действительность.
Проснувшись, Ратибор вспоминал слова ромея Деметрия, упорно проповедовавшего своего бога с берега Теплого моря. Деметрий говорил, что ромейский бог создал женщину из тела мужчины, поэтому двое обязаны быть плотью единой. Бог ромеев не позволил разлучаться мужчине и женщине, соединенным однажды. То же и у россичей. Дажбожьи внуки соблюдают брак.
Дверь открылась так тихо, что не каждое ухо поймало бы шорох ременных петель, на которых было подвешено полотнище. Мать вернулась, вчера она ушла спать во двор. Значит, сейчас пропели последние петухи, за лесами уже белеет заря.
Потянуло свежестью, по-новому пахнуло мехом и телом Млавы. Она дышала спокойно, глубоко. Ратибор подумал: «А что ей мнится во сне?»
Сухо стукнул кремень об огниво. Не открывая глаза, Ратибор как будто видел искры, вонзающиеся в сухой гриб — трут. Через опущенные веки проник свет — вспыхнула береста, занялся пук сухой щепы-подтопки. Пахнуло дымом.
Сейчас во всех избах темного града женщины разжигают очаги, чтобы приготовить пищу для мужчин, для детей. И для себя…
Запах дыма, перебивший было все остальные запахи, ослабел. Вот от него осталось в ноздрях лишь воспоминание. Повинуясь тяге из двери в продух крыши, дым очага поднялся вверх. И над домом Анеи и во всем граде крыши заволоклись пеленой, в которой еще различались искры.
Люди проснулись. Ратибор заказал себе не забыть взять ясеневые брусья, подвешенные к матице крыши.
Из своего железа и из нового, купленного у ромеев, кузнецы уже делают зубчатые насадки. В слободе есть запасы отборного пера из крыльев дикого гуся. Только гусиное перо годится для боевой стрелы.
Степь сохнет, кругом градов хлеб скоро выбросит трубку. Из трубки выйдет колос. Колосья наклонятся…
Каждого, кто побывал на Торжке-острове, воевода Всеслав выспрашивал: а что ромеи рассказывали о степи, о хазарах, гуннах, о других языках, что живут-плодятся на широкой степи, между Итиль-рекой, Днепром и Истром-Дунаем.
В родовых преданиях россичей, в сказках для малых, в сказках для больших Юг всегда был подобен таинственному царству мрака, хоть россичи и знали, что там теплые моря, сладкие плоды, жаркое солнце. Заслонила беда, постоянно копящаяся для росских лесов вдали от глаза, вдали от слуха.
Запруженный бобрами ручей, набрав силу, разливается по лесу, наводняет округу. Степная беда переливала излишки на Рось-реку. Перевалив границу, она стремилась вглубь, пока степняки, утомленные упорством людей и сопротивлением леса, не отходили на юг. Колыбельные песни говорили о злой Степи, бессмертный Кащей жил на острове среди Теплого моря. Россич привык помнить о Степи.
Быстрым набегом степняки разбивали-жгли грады. Потом уходили с добычей, угоняли пленных. Давно не случалось больших набегов. Глупый один не понимал, что опасность увеличивалась с каждым годом.
Россичи привезли целый короб ромейских рассказов о блуждающих утигурах, массагетах, гетах, даках, хазарах. Будто бы кто-то хотел взять прошлой осенью саму Карикинтию, но ромеи не только отбились, но и набрали полон. В Италии воюют. В Азии — тоже. На берегах гнилых озер, по Меотийскому озеру, по берегу Евксинского Понта степняки ходили до осеннего распутья. Черный ромей, который приезжал на торг не с товаром, а учить россичей своей вере, предвещал страшные беды. Признавался он, что ромейский базилевс-князь сносился с хазарами. О чем? Есть догадка у князь-старшины Чамоты, а знанья нет.
Что правда, где ложь, не знают и сами ромеи. Однако весь хлеб они взяли, жалели, что не было больше. И остальные товары все купили.
Широко расставив длинные, сильные, как у лошади, ноги, свесив тяжелые руки с колен, Всеслав слушал Ратибора. С наставником-другом Ратибор находил слова. Невозможного ищет прусс Индульф? Всеслав видывал и пруссов, знал, что много людей разных языков служат ромейскому базилевсу.
Стремись к невозможному! Всеслав находил свою молодость в молодости Индульфа, Ратибора. Но ни с кем он не делился, как делится с ним Ратибор. Он сам узнал, где истинно скрыто самое трудное, самое невозможное:
— Оно лежит около нас, мы ж его редко видим, Ратибор! Мечтай летать птицей, мечтай опуститься в днепровские омуты, выловить жемчуг из Моря… Сумей-ка росскую силу собрать воедино — это труднее, чем уйти на край земли, чтобы увидеть, как солнце ложится отдыхать в океан.
В доме Анеи Млава открыла ларь, где хранилась запасная одежда мужа и оружие, оставленное отцом Ратибора в наследство сыну. От тли и от сырости нужно высушить ткань и кожу, смазать железо и дерево топленным из костей жидким жиром.
Сверху лежала фигурка Арея-Марса. Обе женщины разглядывали изображение мужчины. Он сидел так, как иной раз сидел, отдыхая, Ратибор. И был похож на Ратибора. Мешал гребенчатый шлем на голове. Снять бы его, но металл был слишком прочен, не поддался пальцам. Побоявшись сломать фигурку, женщины оставили бронзу в покое.
5
Первое полнолуние лета посвящено Черному Перуну воинов. Лето есть время Перуна, время войны. Ночью побратимы-дружинники собирались в гадючьи пещеры.
Расставив ноги с громадными ступнями, чтоб было, на что опираться в бою, бог слушал, глядя из-под медного шлема на лунный свет красным рубиновым глазом. Он молчал.
Он мог бы говорить только о насилии, кровавом насилии без ограничения разумом. Но все боги молчат. Их язык вложен в уста людей, чье сердце они вдохновляют. Боги подобны умершим людям, именем которых вершат власть живые.
Многие россичи слыхали от ромеев о голосах богов прежней Эллады. Там женщина Пифия, сидя в благовонном дыму на медном треножнике, передавала словами волю богов. Нынешние три бога ромеев оставили свою волю в книгах. Слова Пифии были уклончивы, слова книг расходились с делами ромеев.
Черный Перун всегда молчал. Его гром говорил одно: «Делай, совершай. А как совершать — твоя вольная воля, россич».
Росская слобода, приняв сразу десятки молодых илвичей, потеряла обычную стройность.
Молодая лошадь из табуна или пойманный дикий тарпан легче в науке, чем дурноезжий конь, побывавший в глупых руках. Одни илвичи пришли прямо из своих градов с напутствием от князь-старшин, чтобы не срамили свой род на чужих людях. Такие, и ловкие от рождения и неуклюже-косолапые, как молодые щенки, послушно шли в руки Всеслава и его подручных. С теми же, кто успел побывать в слободе при покойном Мужиле, было хуже. Не легка доля охотника-добытчика, зато привольна, и за труд награждает дичина. При всей жадности Мужило умел и делиться со своими — тем и держался.
Попав в иные порядки, бывшие илвичские слобожане начали покрикивать: не воинское здесь житье, а лошадиное, как на пашне.
Среди илвичских родов, как знали россичи, шло разногласие из-за новой затеи слияния слобод. Князь-старшины, отказавшиеся дать своих молодых Всеславу, укоряли пославших за ослабление племени. А один из князь-старшин илвичей, Павич, будто бы кричал: «Воинов отдали россичам, сами к ним идите жить, станете россичами».
Слухи о грядущем нашествии хазар помогали росской слободе. Не будет набега — как бы илвичи к осенней распутице не позвали своих назад. Начатое дело замрет в первом ростке.
Скорые на руку советовали выкинуть лишнее из слободы: худой конь портит табун, а в запряжке с сильным он не тянет ни плуг, ни телегу.
Тени скал захватили освещенное место, скрылась от луны и голова Перуна с померкшими глазами. Темнота покрыла побратимов.
Решили послать в степь дальний дозор на расстояние нескольких дней.
— Пройти дозорным вниз по степной дороге. Заранее они подозрят степных, успеют нас известить, — сказал Всеслав.
— А не встретят, — добавил Колот, — так мы подумаем, когда вернутся.
Знак Перуна, заросший под мышкой левой руки, — малый значок. Его так же трудно найти, как мысль в чужой голове, как догадаться, какой отклик в душе находит слово, заброшенное будто бы наудачу.
А лето накатилось полной силой, а травы уже поднялись до колена. Лесные пчелы роились вторично. Птицы замолкли в гнездах.
На распаханных полянах россичи довольно погнули спины в прополке; на межах и сохнут и гниют черно-рыжие завалы вырванных с корнем злых сорняков. Хлеб, примятый работниками, встал, и не найти места, где ступали хозяйские ноги.
В лесах отцвел ландыш, на голом стебельке завязался плодик. Только своим благовонным ароматом радует ландыш, освежает и старое сердце, за что прозван молодильником. Ягод его не берет ни человек, ни зверь. Сладкая паземка-земляника на месте желтого сердечка скромного цветка нарастила белеющие пупырышки, дал завязь опушечный вишенник, обилье предвещают яблони, груши. Черемуха, осыпавшись снегом, тоже не обидит россича ягодкой. Кони и скот нагулялись, будто и не бывало зимней голодовки. Усталые женщины, набив масла, наделав сыров, припускают телят на подмогу, чтобы не присушить коровье вымя. Жить бы да жить — не будь рядом степи.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|