Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вечный зов. Том II

ModernLib.Net / Современная проза / Иванов Анатолий Степанович / Вечный зов. Том II - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Автор: Иванов Анатолий Степанович
Жанр: Современная проза

 

 


Помыла я золотца на Каре-реке, переворочала песочка мокрого лопатой! Все женское-то внутрях оборвала… И зачал мой Филат по бабам свистеть. Кончилась моя радость, значит. А я что ж? Молчу — чего уж там, куда мне. А он одно с ухмылочкой теперь: человек, дескать, от человека греется. Вот, значит, какой теперь смысл… Ребятенок, слышу, у вдовы одной народился от него. Плачу я только. Потом, слух прошел, в деревушке за Облесьем еще какой-то приплод у него, козла, объявился. Ну, это я все терпела… А тут вскорости, значит, зачалось в мире-то… забродило, как пиво в логушке. Царя скинули. Кафтанов этот, властелин тутошний, рысью зарыскал в круговом огне… Видала, как рысь по деревам мечется, когда лес горит? Нет? Ну конечно, не таежная жительница. Вот так и он… Филат мой от всего этого в стороне, нас, грит, это не касаемо, пущай они дерутся… Да как не касается? Хучь тайга вокруг Облесья немеряная, а и в ней не скроешься. Прискакивают, бывало, партизаны вот теперешнего начальника-то партийного, Кружилина Поликарпа. Он тут партизанами-то верховодил.

— Я знаю, — сказала Наташа.

— Ага… Объявляется и требует у Филата: проведи через белки, через перевал. Филат каждое дерево в тайге знает, каждую тропку. Ну, он за шапку и ведет. А следом, бывало, каратели объявляются. У них тоже был начальник такой, али командир, по-военному… Зубов по фамилии. Большой полковничий чин он уж носил…

Акулина Тарасовна вдруг привстала торопливо, глянула на Наташу почему-то хмуро.

— И его знаешь… Зубова-полковника?

— Нет, откуда же! По рассказам только. Анна Михайловна, мать Семена, мне рассказывала… будто тот Петр Зубов, бандит этот, который у Огородниковой Маньки был, сын того полковника.

— То-то и оно, что сын, — горько произнесла старуха, на несколько мгновений умолкла. Затем, сглотнув тяжелый комок, чуть изменившимся, как-то погрустневшим голосом продолжала: — Ладно, слушай дале, раз я начала… Ну, значит, заявливаются каратели, опять же грозятся: «Где партизаны? Веди!» Берет Филат шапку…

— И их водил?! — воскликнула Наташа. — Карателей?

Акулина Тарасовна неслышно и мягко опять легла, прикрыла плоскую грудь пестрым одеялом.

— Води-ил, а куда денешься? Коли наганом в рыло тычет…

— Но это же… — Наташа не договорила, захлебнулась в гневе.

— А ты ему, как увидишь, это и выскажи, — усмехнулась старуха. — Чего на меня-то?

— И выскажу! И не только ему!

— Поликарпу? — Старуха повернула к Наташе легкую голову. — Да он и сам все знает. Эх ты, горячуха… Жизнь-то человечья речка вековая. Весной, бывает, разольется речка, берега затопит, дома снесет… Громотуха счас обмелела почто-то, а ране, бывало, целые деревни с берегов слизывала. Что же, за это ее надобно запрудить, камнями завалить, под землю схоронить с лица земли?

— Не об том вы говорите! — возразила Наташа. — Это стихия… И вообще — при чем тут река? О человеческих поступках речь.

— Ну да, об человеческих, — согласно проговорила старуха.

— А они бывают благородными, а бывают подлыми!

— Это тоже верно, — кивнула старуха. — Вот много подлых-то я поступков от Филата моего перенесла. Взял-то он меня вон какую, от властей прикрыл, ладно уж, все думала… А вот одного дела его не вынесла… И сбежала от него из Облесья. Сюда вот. Сколь годков уж одна тут живу, люди-то и считают меня бобылихой.

— Какого же поступка?

— Петьку-то Зубова, бандита этого, мой Филат, считай, вырастил.

Наташа даже привстала невольно.

— Да ты сядь, чего уж, все по порядку доскажу… Значит, как произошло? Кафтанов-то, отец-то Анны Савельевой, живодером оказался — не приведи господь, тоже свой отряд собрал, за Кружилиным гонялся по лесам вместе с тем полковником Зубовым. А малолетнего сынишку своего Макарку с Лушкой Кашкаровой к нам в тайгу доставил, велел их Филату спрятать в лесных глыбьях и, значит, оберегать. Ну, он и оберегал… И в той избушке, где меня нашел, жила она, и в других. У Филата их много по тайге было. Да и счас есть. Вот, значит… И жил он с Лушкой напропалую. С другими — ладно, помакает в блюдце да бросит. А к этой прикипел. Я-то венчанная и, значит, как бы там ни то, от бога, а с ней — так… Две жены, значит, у него стало как бы. Приедет в Облесье, поживет со мной — да в тайгу на неделю… Потом слышу, Зубова-полковника где-то прикончили, я помолилась за упокой… А Кафтанов прислал к Лушке его сына-малолетку, Петьку этого, который в вора-бандита теперь по тюрьмам вырос.

Акулина Тарасовна потихонечку, будто боясь, что услышит Наташа, глотнула воздуху и затихла. Наташа водила пальцем по столу, выписывала какие-то знаки, молчала. Опять вспоминалась, как наяву представилась, ей та кошмарная ночь у Огородниковой и этот Зубов Петр со страшными, какими-то зелеными, кошачьими глазами, пронизывающими насквозь.

— Она, Лушка, и растила их обоих — Макарку да Петьку. С помощью вот моего Филата, — обиженным голосом проговорила старушка. — Все уж кончилось, Кафтанова самого прибили давно, и давно война гражданская притихла, колхозы начались, а Лушка все живет поблизости, все топчется вокруг нее Филат… Сколько я слез выплакала, кто б измерил! Ведра целые… А через край плеснулось, когда первый раз этого Петьку Зубова заарестовали. Магазин он какой-то обчистил. Стали судить его в Шантаре. Поеду-ка я, думаю, в Шантару, гляну на Петьку. Ведь я ни разу не видела его. Походит, мол, нет на отца-то?

Наташа удивленно приподняла голову.

— А что вам с того?

— А вот и что! Глянула — вылитый он отец, Викентий Зубов, который полковником стал…

Наташа, еще ничего не соображая, снова поднялась и застыла столбом.

— Что… вы хотите сказать?!

— Я не хочу, я сказала, дочушка. Жизнь такие петли выписывает… Энтот полковник — тот самый… который меня и ссильничал в омшанике тогда вместе с братом своим Евгением-то. Вот… младший сынок, значит, нашего ярославского барина… Как только он объявился у нас в дому в Облесье, я так и обварилась кипятком: вот она, судьба неминучая! С каторги ушла, в тайге зверем жила, все вынесла, не потушил господь зрачки… А счас момент — и все! Поднимет наган-то, да и… Что ему теперь, суда никакого не надо. Сразу я его узнала. Господи, рвется у меня в мозгу, в такой дыре сошлися, где жизнь свела! И чую — туск в глаза наваливается, заплывает все перед взором. И слышу его голос: «Что, дура, уставилась? Ненормальная, что ли, она у тебя?» Это он уж к Филату. А тот: «Болезная, ваше благородие, так точно, пурга в тайге прихватила пять годов назад, три дня под снегом пролежала, мозги-то, видать, и подморозило, с тех пор и маюсь, рад бы избавиться, да баба же, а бог не прибирает… Пошла прочь, дуреха!» Хихикнула я и в самом деле по-идиотскому, да и пошла. Не узнал он меня, на счастье. Ох ты, господи, думаю, есть ли ты, нету ли — спасибо тебе!

— Да-а, — только и протянула Наташа, упала обратно на стул. — Невероятно…

— Немыслимо, — кивнула и старушка. — Да что ж… Всяко бывает. Каких-каких только событиев не приключается. Земля, она ведь и большая, да махонькая. И все теснее на ней. Оттого, наверно, и войны бесконечные, а? Чтоб людям посвободнее потом было…

— Да вы что? Тут причины другие… сложные.

— Ну, да это я так. Оно конечно… А я, значит, как глянула в суде на Петьку Зубова, так и охолодела — вылитый отец! Ну, и… осело у меня что-то внутрях. В мозгу одно колотится: Филат же вырастил его, помог вырасти, знал же, чей это сын… говорила ж я ему про Зубова-полковника, что тот это Викентий. «Так что ж, отвечает, я его кокнуть должен? Я ни одного человека не убивал, слава богу, с тем и век проживу. А ты на глаза ему боле не пялься…» Все прощала я Филату, всех баб, и Лушку… Что ж, думаю, коли козел? А вот этого — не могла. Чую, что не смогу больше жить с ним под одной крышей… «Купи ты, говорю, мне какую-нибудь избенку где-то да освободи. Благодарная я тебе до гроба за все и словом лихим не помяну…» Сверкнул он узким глазом, да и сказал: «Ладно, Акулинка, ягодка-малинка. Тем больше что замучил я тебя. Третий сын у меня ведь народился в деревне Казанихе. Прости ты меня, грешного…» Вот с тех пор я и живу в Шантаре одиночкой, доченька.

Старуха, измученная всплывшим в памяти прошлым, вздохнула, умолкла, стала опять глядеть в потолок. В глазах ее, помутневших от времени, вроде и ничего не было — одна бессмысленная пустота. Но, приглядевшись, Наташа поняла, что это не так. Глаза старой и ветхой женщины были просто очень усталы, в них стояла неизбывная теперь грусть по жизни, пускай сложившейся для нее так трагически, но уже уходящей безвозвратно в вечность. В ее глазах, в ее лице и во всем облике этой старухи Наташа словно бы снова прочла все то, о чем она только что рассказывала: были у этой женщины невообразимые страдания и муки, но было и солнце, которое щедро грело ее в самые тяжелые минуты, были запахи свежей весенней земли, трав и цветов, которые волновали и заставляли свободно биться сердце, встречались и люди добрые, которые искренне делились с ней теплом своей души и скудно отпускаемой кем-то во все времена человеческой радостью. И Наташа подумала: как бы ни горька была порой жизнь, прощаться навсегда с солнцем, землей и людьми человеку грустно и тяжело, и это какая-то чудовищная дикость, что каждому с этим приходится рано или поздно прощаться…

— Ну, а тот, Иван… виделись вы с ним потом когда-нибудь? — сам собой вырвался у Наташи вопрос. И на этот раз она не испытывала сожаления, что спросила: каким-то чутьем чуяла, что теперь этот вопрос не обидит, не оскорбит старушку.

Акулина Тарасовна медленно повернула к Наташе голову.

— А как же? Видела. — Помолчала и еще раз сказала: — Видела.

— Кто он, если не секрет? Где живет?

Старая женщина на это улыбнулась улыбкой легкой, светлой и благодарной. Но отвечать не стала.



* * * *

Ночь над Шантарой была уже плотная, когда Наташа вышла за хилую оградку, окружающую избенку бабушки Акулины, и медленно побрела к почте вдоль мертвой и глухой улицы, раздумывая о нелегкой судьбе этой женщины, снова и снова поражаясь ее доброте, незлобивости, ее рассуждениям о смысле жизни на земле. «Сколько ж вы перенесли-то! — само собой и не первый раз, кажется, вырвалось в конце ее рассказа у Наташи. — Это лучше б не родиться! Для чего, для чего?» — «Чо мелешь-то, неразумная! — с досадой ответила старуха. — Не от нас зависит родиться, не родиться». — «Я не об этом, я… о смысле жизни вообще…» — неумело выкрикнула Наташа. Но старуха мысль ее поняла, помолчала и тихо, будто только сама себе, ответила: «Так что ж смысл? Кровь-то человечья, да слезы, да пот людской — это для земли, может, как керосин для лампы? Есть — горит, нету — потухла…» — «Что вы говорите! — протестующе воскликнула Наташа. — Этот керосин… совсем другой! Человечья улыбка, человечий смех! И вообще — радость, счастье…» На это старуха усмехнулась: «Да кто спорит, доченька! Только на земле и того, и другого в достатке. И недаром то день, то ночь, то солнышко, то непогодь… 0-хо-хо, Наташенька, вот и выходит, что смысл этот тоже мудреная штуковина. Может, богу одному и ведомый. Да только ить и бога-то нету. Одни мы, люди, и есть… И нам вся эта жизня и предназначена. Какая она ни есть. И нам надо понимать, в чем ее керосин…»

Проходя мимо дома Маньки Огородниковой, которая сидела сейчас где-то в тюрьме за укрывательство ворованных Макаром Кафтановым товаров, Наташа с жалостью вспомнила эту круглолицую, полноватую, с большими и тяжелыми грудями молодую женщину, которая спасла ей жизнь. Говорят, она сама пришла в суд, когда судили Кафтанова, Зубова и Гвоздева, все сама рассказала. И еще кто-то слышал будто, как этот Петр Зубов, когда Огородникова села рядом с ними на скамью подсудимых, прошипел сквозь зубы: «На коленки добровольно встала? Ну и подыхай… Выживешь в тюрьме — Макар тебя после прирежет».

«Они прирежут! — со страхом и омерзением думала Наташа. — Зачем уж ей было говорить, что она прятала ворованное? Ладно бы уж, ведь не добровольно же, этот ужасный Макар ее заставил спрятать, угрожал… Но и тут опять эти странные слова Зубова: „На коленки встала?“ Хотя что ж, у них, у бандитов, своя мораль, свое понятие всяких вещей…»

Огородниковой дали, кажется, два года, в дом ее вселили какую-то многодетную семью с завода. Наташа часто видела во дворе орущих на разные голоса ребятишек, а сейчас возле дома, как и повсюду, было тихо, но дом, как другие, не казался мертвым, потому что одно окошко чуть подсвечивало, и Наташа поняла, что мать этих ребятишек, уложив всю семью, еще доделывает какие-то свои бесконечные дела, а может, ждет с завода мужа — вот-вот должна была кончиться вторая смена.

Очутившись у почтового деревянного барьерчика, Наташа долго не могла сочинить телеграмму. Она написала шесть слов: «Москва, Наркомат боеприпасов, Миронову Александру Викторовичу», — а что писать дальше, не знала, стояла в задумчивости и кусала кончик старенькой ученической ручки.

— Что же ты? — буркнула усталая работница почты, чем-то похожая на Веру Инютину, такая же острозубая, с кудряшками. — Напряглась, будто родить собираешься. Давай скорей, а то мы закрываемся. Ведь полночь…

Наташа сердито глянула на женщину, постучала ручкой в стеклянную чернильницу-непроливашку, быстро написала первое, что пришло теперь на ум: «Папа, это я, Наташа, а если это ты, почему молчишь? Ведь наш парторг Савчук тебе говорил, что это я. Позвони, ради бога, к нам на завод или напиши по адресу…»

Наташа быстро вывела адрес и протянула бланк приемщице телеграмм, та долго читала, шевеля губами, как безграмотная, потом подняла удивленное лицо.

— Ты что, девка, это чепуховину такую? Это ж как понять?

— Ах, ну, как вам объяснить? Мой отец он… А может, это не он.

— Он, не он… Чего такое приключилось?

Сзади скрипнула дверь, кто-то вошел, протянул через барьерчик руку и выдернул из руки приемщицы бланк.

— Это что такое, гражданин?! — воскликнула приемщица. — Дайте сюда телеграмму! Верни сейчас же! Хулиган! Чего позволяете?

— Я не хулиган, а Юрий Антонович Савельев. Здравствуй, Наташа. Минуточку… Тут все правильно. Ее отец был…

— Юрка! — воскликнула Наташа. — Не смей! Ничего он не был, понятно?

— Я и говорю, Наташа… — И опять к приемщице: — Они были разлучены войной. Теперь вроде отец ее отыскался, в Москве работает. Так ей сказали. И вот она… Эмоции, конечно, но все понятно.

— Хулиган, право слово… — Приемщица отобрала у Юрия телеграфный бланк, опять прочитала, шевеля губами. — Эмоции… Хоть эти «ради бога» вычеркните. Телеграмма все же.

— Да вы сами, — попросила Наташа.

Потом они вдвоем с Юрием вышли из почты. Мимо толпами валил народ, стоял галдеж, вспыхивал временами смех. С завода шла закончившая работу смена. Голоса слышались и с соседних улиц, и вообще вся ночная Шантара, только что дремавшая, казалось, в непробудной тишине, ожила, повсюду в домах загорались огни.

— Я смотрю — ты на почту зашла, — проговорил Юрий. — Постоял, подождал. Что-то ты долго. Думаю, надо хоть поздороваться.

Наташа шла молча, сильно наклонив к земле голову, шагала быстро и все прибавляла, прибавляла шаг. Юрий не отставал.

— Ну что тебе надо от меня?! — вдруг резко остановилась она. — Мне бегом бежать, чтоб ты отстал?

— Я б догнал, — проговорил Юрий, опуская виноватые, словно побитые, глаза.

— Я ж тебе все давно сказала…

Юрий был в чистом рабочем комбинезоне, от него пахло металлом, станком.

За минувший год он нисколько не изменился, казался все таким же долговязым, словно двадцатилетним парнем, смешливым и беспокойным, все так же гулял у него, видимо, в голове «ванька-ветер», как выразилась однажды заведующая заводской столовой Руфина Ивановна. Только временами на него находило, когда он разговаривал с Наташей, непривычная серьезность, и тогда он чувствовал себя неловко, то и дело переступал с ноги на ногу и будто не знал, что говорить.

Наташа боялась такого его состояния, догадывалась, что с ним, старалась наедине не встречаться.

Раза два-три, когда она работала еще в столовой, он спрашивал ее о Семене, часто ли пишет, и, выслушивая скупые ее ответы, искоса, стыдливо как-то, бросал взгляды на ее тяжелеющий живот.

Когда она была уже в декрете, он заявился однажды к ней домой, принес неизвестно каким способом добытые яблоки — много, целую авоську.

— Витамины. Полезно будет ребенку.

— Зачем? Но надо, — сказала Наташа, все же благодарная.

— Чего там…

Бабушки Акулины дома не было, она приболела и уплелась в больницу. Юрий сам вымыл над тазиком два яблока, подал Наташе.

— Спасибо, — сказала она, смущаясь своего огромного теперь живота.

И вдруг Юрий упал на колени, обхватил этот живот длинными руками, прижался к нему лицом. Наташа визгливо, по-бабьи, закричала, уронила яблоки, изо всей силы принялась отталкивать Юрия, за волосы оттягивала обеими руками его голову прочь, а он, не выпуская Наташу, целовал сквозь ситцевый халат ее тугой живот и лихорадочно бормотал, как обезумевший:

— Наташа, Наташа… Люблю, люблю тебя! Это не Семкин, это мой ребенок в тебе, это мой, мой…

Наконец она все-таки вырвалась из его цепких и сильных рук, отбежала прочь, давясь обидой, гневом, рыданиями.

— Как не стыдно! Ведь Семен твой брат… родственник…

— Пускай! Я ненавижу его, ненавижу…

— Замолчи! — яростно закричала она, собрав все силы, какие могла собрать. И ухватилась сама за живот, чувствуя, как от крика он весь наполнился режущей болью.

От этого крика Юрий осел, съежился и, как побитый, побрел к дверям. Ей стало его жалко.

— Слышишь ты, Юрка, — сказала она жалостливо вдруг, забыв о боли в животе, подошла к нему, положила обе руки на его плечи, от чего он сжался еще больше. И, будто чего-то вымаливая, проговорила: — Я Семена люблю. Больше жизни. Ты это можешь понять?

— Понимаю.

— Если даже… если даже с ним случится что на войне, я, если от горя не помру, буду ему верна до старости… до самой смерти! Никого у меня больше не будет. Никого мне не надо. Понимаешь?

— Нет, — сказал на этот раз Юрий, глядя на нее действительно непонимающими, изумленными глазами.

— Все равно… Тогда запомни хоть. Иди.

Он ушел, больше Наташа не видела его до самого рождения Леночки. Когда выписывалась из роддома, он пришел туда вместе с матерью Семена Анной Михайловной, бабкой Акулиной и, когда Наташа вышла, а нянечка подала Анне Михайловне ребенка, потребовал:

— Покажите мне.

Наташа сдвинула брови, на исхудавшем, измученном лице ее проступила тревога, будто она была виновата в чем-то страшном, и вот сейчас Юрий произнесет свой приговор, признает ребенка за своего при всех, и тогда… Ее даже опалила мысль: «Неужели он решился на такой чудовищный поступок?!» Но Юрий ничего не сказал, между ним и бабушкой Акулиной просунул свой крючковатый нос Колька Инютин, неизвестно как и зачем здесь очутившийся, и проговорил довольно:

— Вылитый Семка! Надо же!

— Это девочка, Николай, — сказала Анна Михайловна.

— Чего-о? — разочарованно протянул Колька. — Тоже мне…

— Бесстыдник! — прикрикнула Акулина Тарасовна. — Чего те тут? Ступай-ка.

После, когда Наташа перешла работать секретарем к Нечаеву, Юрий, встречая ее где-нибудь на территории завода, первым делом спрашивал, как здоровье Леночки. Первым и последним, потому что Наташе было это неприятно и она торопливо отходила, чувствуя, что он обиженно глядит ей вслед, и понимая, что обижает его напрасно.

…Голоса, затихая, доносились со всех сторон, то с близких, то с отдаленных улиц, окон зацветало все больше, будто сейчас была не полночь, а приближался рассвет. Они погорят немножко, думала Наташа, люди, вернувшиеся со смены, торопливо поужинают и, усталые, лягут спать. Одно за другим окна будут гаснуть, и вскоре все большое село, как измотавшаяся за день хлопотливая хозяйка, вскочившая, чтобы встретить и накормить работников, снова будто приляжет и задремлет. Сон будет крепкий, но непродолжительный, через несколько часов уже прольется рассвет, потом опять зацветут окна, но на этот раз от веселых солнечных лучей, которые тугими снопами ударят в стекла из-за каменных круч Звенигоры. А вскоре свежий утренний воздух расколет знакомый и всегда волнующий, до боли щемящий сердце звон Кремлевских курантов, и с площади перед сквером Павших борцов революции, где укреплен на столбе радиодинамик, на все село разнесутся отчетливые слова диктора: «От Советского информбюро…»

Так начнется новый день, который будет не легче, чем вчерашний.

— Ты знаешь, Наташ… — Юрий, глядя вниз, колупнул носком грубого рабочего ботинка землю. — Я на фронт ухожу.

— Ты?! — невольно воскликнула Наташа, сразу же пожалев, что этот возглас вырвался.

Юрий скривил обиженно губы.

— А ты что же думаешь, одному Семену положена такая честь?

— Почему одному? Там миллионы…

— Ну да, это я глупость сказал. Боже мой, сколько вообще человек делает глупостей!

Наташа пошевелила бровями, помолчала и вдруг резко и безжалостно сказала:

— А знаешь, Юра… не верю я в твою искренность.

Он усмехнулся, теперь кисло и едко.

— Почему же?

— Ну вот… не похож ты на отца. Совсем не похож. — Она помолчала и добавила все тем же безжалостным тоном: — Не знаю я, почему ты на фронт решил… Мог бы и не идти, есть такая возможность. И тебе не хочется. Потому что ты боишься…

— Ты соображаешь… — Он схватил ее за плечи сильными, привыкшими к железу руками, затряс. — Соображаешь, что говоришь?!

Неподалеку от того места, где они стояли, горела на столбе электрическая лампочка, свет едва доставал до Наташи и Юрия, и в полумраке бешено сверкали его глаза, а на простоватом, обычно добродушном лице проявилась, отчетливо проступила жестокость.

— Оставь меня! — вскрикнула Наташа, сбросила руки его со своих плеч. — Вот… теперь ты на себя похож. Такой… такой ты и есть.

— Какой?!

Оба они тяжело дышали.

— Душа у тебя черствая и жестокая.

— Спасибо, — выдавил он сквозь зубы, отвернулся. Большие и сильные его плечи торчали как-то одиноко и сиротливо. И это опять вызвало у Наташи чувство жалости. «Да что это я на него? — сама собой пришла к ней сочувствующая бабья, как она все же понимала, мысль. — И в самом деле он сирота».

— Прости меня, — сказала она негромко. — Может, я не права, Юра… Прости.

— Что уж там… Валяй дальше. — Он по-прежнему стоял к ней чуть боком. — Все равно последняя у нас с тобой… пресс-конференция. Задавай всякие вопросы…

— Мать как же твоя будет одна? — спросила Наташа, будто и в самом деле решила воспользоваться его разрешением, и, спросив, тотчас поняла, что вопрос неловкий и, может быть, неуместный по всему ходу и смыслу получившегося у них разговора.

— Она как-то лучше чувствовать себя стала. На работу даже устраивается. В районную библиотеку.

— Что ж, очень хорошо… Я пойду, Юра, мне пора.

Он повернулся к ней, поймал ее взгляд и долго не отпускал. Она испугалась мелькнувшей вдруг мысли, что он сейчас возьмет ее за плечи, прижмет к себе и начнет целовать, и сделала шаг назад.

— Ты знаешь, — усмехнулся он невесело, — мне было семь лет всего, даже меньше, седьмой, кажется, только шел… когда меня пытали враги революции.

Это «враги революции» прозвучало как-то неестественно, может, даже напыщенно, но Наташа, удивленная, этого не заметила.

— Как это… пытали? — выдохнула она.

— Обыкновенно. Как пытают? Били жестоко, я помню… На глазах у матери и отца. Чтобы у них какие-то сведения вырвать… Это было в 1918 году в Новониколаевске, в белочешской контрразведке. Допрашивал какой-то Свиридов, длинноносый, помню, с дряблыми щеками. Я все помню…

— Юра… — Наташа невольно подалась к нему, невольно схватила за руку. — Я не знала.

Он тихонько освободил руку.

— Спроси как-нибудь у моей матери… Оттого и разум у нее помутился тогда, еле-еле отошла. Да, я помню, как тогда было больно. И вот такая же пытка для меня сейчас… С того дня, как увидел тебя… А-а, да чего!

И он, махнув рукой, резко повернулся, пошел от нее.

— Юрий! Юра! — беспомощно вскричала Наташа, сделала несколько шагов вслед. Но он, будто боясь, что она его догонит, пошел быстрее, почти побежал.



* * * *

Ответной телеграммы из Москвы Наташа с трепетом ждала весь следующий день, до вечера, и еще следующий… Она через каждый час звонила на почту, хотя оттуда ей обещали немедленно позвонить сами, как телеграмма только поступит. Но не звонили, телеграммы не было.

Прошел еще день и еще… Москва молчала.

— Это не он, значит, не отец, — неживым голосом сказала Наташа Нечаеву.

— Ладно, сейчас мы попробуем все сами узнать. Заказывай, Наташенька, Москву, Наркомат. Только спокойнее…

…Когда в телефонной трубке после долгого хриплого кашля раздался насквозь прокуренный далекий голос: «Миронов слушает…» — Наташа ойкнула и почувствовала, как остановилось сердце. Она сразу узнала голос отца, хотя он за несколько лет изменился до неузнаваемости, износился весь, стал будто заржавленным.

— Кто там? Я слушаю, — повторил отец.

— Папа! Папка! Это я, Наташа… Это я, это я! — закричала она торопливо, захлебываясь. — Ты меня слышишь? Ты меня слышишь?

— Конечно… Здравствуй, дочка. Как ты там?

Наташа не замечала, что голос у отца спокойный и холодноватый даже, эмоций никаких в нем нет, что отец разговаривает так, будто они вчера или позавчера только расстались, а завтра снова будут вместе.

— Я тебе телеграмму послала. Папа! Ты слышишь?

— Да, я слышу. Я получил. И Савчук мне говорил…

— Почему ты мне не отвечаешь, папа?

— Ты замуж вышла, что ли?

— Да, папа. Его Семеном звать. У меня дочь родилась.

— Я знаю. Савчук мне об этом тоже говорил.

— А мама, мама… Ее нет… нас бомбили!

— Я знаю, — опять глухо сказал отец.

— Папка, да почему же ты не написал, не позвонил, когда Савчук… Я ждала, ждала! Ты когда… тебя давно… — И Наташа опять захлебнулась, не в силах произнести страшное слово.

— Нет, меня не очень давно освободили, — помог ей отец.

— Совсем? Папа…

— Как же еще освобождают? Я скоро приеду к вам, наверное. Я поеду по всем сибирским заводам нашего Наркомата. И к вам заеду… Прости, Наташа, звонит внутренний. До свидания, я напишу тебе…

И в трубке щелкнуло, громко захрипело. Наташа оторвала ее от уха и поглядела на трубку удивленно.

— Вот видишь, как хорошо, — с улыбкой произнес Нечаев, вышедший из кабинета в приемную. — Ну, поздравляю.

— Спасибо, — прошептала Наташа.

Директор стоял в приемной, держа в руках фуражку, он что-то еще проговорил и пошел из заводоуправления. А Наташа долго еще сидела за своим столом, не шевелясь, осмысливая теперь весь разговор. Только теперь, вспомнив каждое слово отца, она поняла, что разговор вышел какой-то странный, холодный… И что на другом конце провода был вроде и не отец ее, а чужой, посторонний человек. В сердце сделалось больно, и на глазах от какой-то неясной еще обиды проступили слезы…



* * * *

Своя жизнь, не всегда понятная родителям, идет у детей.

Димка Савельев, сын Анны и Федора, за два военных года незаметно налился силой, окреп, голос его сделался басовитым. Весной сорок третьего ему исполнилось пятнадцать лет, все мальчишечье в его фигуре стало быстро исчезать, ходить он стал более развалисто, ноги на землю ставил твердо, словно не шел, а сознательно и размеренно печатал шаги. Черные, глубоко посаженные глаза стали какими-то еще более зацепистыми, смотрели на всех внимательно и словно пронизывали насквозь всякого. Его взгляда не выдерживали даже некоторые школьные учителя, а преподавательница литературы, женщина пожилая, почти старуха, нередко говорила:

— Почему ты смотришь так на меня, Савельев?

Малоразговорчивый от природы, Димка теперь стал еще молчаливее и на такие слова только пожимал плечами.

— Ты, Савельев, кажется, не любишь меня. А за что? — спросила однажды эта же учительница. — Смотришь, будто насквозь продавливаешь.

— Почему же? — возразил Димка. — Я вас уважаю… И литературу люблю.

Он действительно любил литературу и вообще учился неплохо.

— И на меня… И на меня ты вот так же все зыришь, — в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. — Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.

— Нужна ты мне… — буркнул Димка. — И дома, и в школе.

— Так, да?! — повернулась она к нему, глаза ее метали черные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. — Ты… так?!

Смуглые щеки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и еще более упрямо и дерзко произнес:

— А как же еще? Воображаешь о себе много.

У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые ее глаза? быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались еще прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щеки капнула одна слезинка, потом другая.

— Ладно, — прошептала она почти беззвучно, крутанулась так, что чуть не хлестнула его по лицу тяжелыми уже косами, и убежала, оскорбленная и непокорная.

С тех пор ее заливистый и звонкий смех стал все чаще раздаваться со двора Николая Инютина. Тот, как слышал Димка через плетень со своего двора, что-то ей, по обыкновению, молол, она хохотала беззаботно на всю улицу. «Куда мать-то ее смотрит, не видит, не слышит, что ли? — ворочались в голове у Димки тревожные и, как он сам чувствовал, беспомощные какие-то мысли. — Ведь он, Колька, совсем мужик… В военкомат все бегает, к этому Григорьеву, обещают, говорит, отправку на фронт летом, как девятый класс закончит. И Григорьев-то ничего, говорит, оказался, не злыдень, хоть и рябой… Что он тогда с Ганкой… ежели на фронт собирается? И Григорьев для него хороший стал… Паразит крючконосый!»

А тут еще сам Колька однажды подлил масла в огонь.

— Ух, зараза такая! — сказал он восторженно о Ганке. — Тугая! Прям от нее искры какие-то! Как при замыкании проводов.

— Так ты не сгори смотри, — сказал Димка с усмешкой. — А то вон с одного места уже воняет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12