Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Печаль полей (Повести)

ModernLib.Net / Современная проза / Иванов Анатолий Степанович / Печаль полей (Повести) - Чтение (стр. 15)
Автор: Иванов Анатолий Степанович
Жанр: Современная проза

 

 


Молчала она и потом, стоя возле пожарища. В животе у нее, где-то в самом низу, давно уже началась нестерпимая резь, но она, чтобы не закричать от боли, намертво закусила губы, стояла и нечеловечьим взглядом глядела на тлеющие бревна, которые растаскивал железным крюком привыкший к жару Макеев. Еще мелькали вокруг кострища какие-то тени, ревел то ли Игнатий, то ли Колька, кто-то из них – Катя не могла различить голос – все просил: «Выньте их из углей-то… Скорее выньте же».

И еще два женских голоса врезались в уши:

– Это что за племя такое ихнее? Молоко еще на губах, а что натворил…

– Не его судить, а ведьму эту растерзать живьем надо…

Катя не могла различить, кому и эти голоса принадлежат, поняла лишь, что речь идет о Пилюгиных – о Пашке да Федотье. Боль раздирала ее на куски, она разомкнула пересохшие губы, прошептала:

– Андрон Игнатьич… Старуху мне твою. Скорее.

– Да вот она я, как раз возле тебя, – послышался голос Андронихи.

– Скорее… – еще раз прошептала Катя.

– Куда? Чего?

– Не знаю… тут вот… разрывается все, – и Катя прижала ладонью живот.

– Да, милая! – воскликнула старуха. – Эй, бабы, ведите ее к нам. Живо, живо! Да у кого вода нагретая – тащите скорей ко мне. А ты, старый, или кто там? Эй, Петрован, за дохтуром живо! Скачите в район… А то в Березовке телефон есть, туда ближе, туда давайте. В райком этому… Дорофееву али кому там и звоните. Афанасьева, мол, Катерина до сроку рожает. Тяжко шибко, скажите…

Половину этих слов Катя уже и не слышала.

* * *

Очнулась она в районной больнице. Очнулась оттого, что почудился ей детский плач.

Некоторое время Катя лежала, глядя в потолок, бессмысленно отметила, что потолок вроде какой-то незнакомый. Потом стала думать, какой кошмарный сон ей привиделся: будто в Зеленый ключ с обезумевшим криком: «Катерина-а… Беда-а!.. Зойка с Захаром сгорели…» – прискакала на коне Василиха. Потом она с Андроном едет… мучительно долго едет в Романовку, колотит старика кнутовищем, требуя, чтобы тот торопил лошадь, а он… Что он сказал-то, обернувшись? А-а, вытрясти тебя, что ли, говорит. Затем – белые космы дыма над тем местом, где стоял ее дом. Это она увидела будто еще из седловины меж холмов, где расположено деревенское кладбище. И желтые комья огня. Будто дом-то сгорел, превратился в груду дымящихся бревен, меж которыми еще плясали языки пламени. Раздуваемые ветром, они были отчетливо видны сквозь вечерний мрак. Потом она будто бы стояла возле пепелища, глядела, как Петрован Макеев железным крюком растаскивал обугленные бревна, а где-то внизу живота у нее все усиливалась и усиливалась нестерпимая боль, там все разрывалось… А сейчас вот боли никакой нет.

Она машинально сунула руку под простыню, чтобы погладить свой вздувшийся живот, но он был плоский и пустой. В это время послышался голос: «Скажите там: эта Афанасьева из колхоза глаза вон раскрыла». Катя повернула голову, увидела белые стены, несколько коек, на которых лежали женщины. Одна из них сидела и кормила грудью ребенка. Младенец сосал жадно, но вдруг завертел головой, закричал. В голове у Кати все помутилось, опять завертелись в сознании чудовищные картины: обезумевшая Василиха на коне, желтый огонь и дым сквозь вечерний сумрак, испуганное лицо старой Андронихи, которая хрипела: «За дохтуром, живо… Скачите в район…»

– А-а-а! – закричала Катя и опять потеряла сознание.

На этот раз она пришла в себя с ясной мыслью, что никакой это не сон, что весь этот кошмар произошел в действительности, что нет теперь в живых ни Зоиньки, ни Захара. Погибли они лютой смертью. В груди она ощущала больной и холодный комок, будто из сердца вытекла вся кровь и оно остывало. Возле нее сидел худенький старичок в белом халате, с усами и седой бородой. Он держал ее за запястье и смотрел на часы, лежащие у него в ладони.

– Ну-с, красавица, открылся белый свет? – спросил он весело.

– Нет, – шевельнула она бескровными губами. – Вовсе закрылся.

– Да, да… у вас там, что-то мне такое говорили, простите, – пробормотал старик виновато.

Рядом опять заплакал младенец. Катя, не узнавая своего голоса, спросила:

– А мой ребенок… Живой?

– Жива-ая… – протянул доктор. – Она у нас в тепле лежит, как в материнском животе. Поторопилась на свет божий появиться, так пусть погреется. Выходим, красавица, твою дочку…

… После, когда Кате впервые принесли желтоватого, со сморщенным, как у старухи, личиком младенца, она долго глядела на него с каким-то неприятным чувством изумления и разочарования и никак не могла поверить, что это ее дочь. Когда девочка беспомощным и тоненьким, как у котенка, голоском запищала, у Кати что-то ворохнулось в выболевшем сердце живое и сладкое, она осторожно прижала младенца к себе и почувствовала, как по всему ее телу растекается теплая, согревающая кровь.

* * *

В больнице Катя пролежала долго, выписалась уже в конце ноября.

Несколько раз к ней приезжал старик Андрон, и каждую пятницу в палату приходила Мария-счетоводиха. Андрон являлся как бы по официальным делам, докладывал о ходе жатвы и хлебосдачи. «Все мы по уму, Катерина, делаем, бабенки как скаженные робят и слухаются, ты всякое беспокойство-то отбрось от ума», – говорил он каждый раз. Сообщал и о Кольке с Игнатием: «У нас покуда живут, здоровенькие, ничего». Мария больше рассказывала деревенские новости, которые были скудными и не очень веселыми: мужик Василихи, правда, живой покуда, вот опять, говорила счетоводиха, письмо везу от него, а Легостаиха на второго сына перед ноябрем похоронную получила, за кордоном уже погиб, в стране Румынии. Совсем почернела баба. Теперь, говорит, жди на третьего, последнего…

– Ну а эти… пилюгинские-то что? – спросила однажды Катя, прижимая к себе обеими руками дочку.

– Лидия с Сонькой ушли от Федотьи.

– Ушли?!

– Ну, – кивнула Мария. – Василиха их к себе пустила, живите, говорит, места много, не жалко. Пашку на десять лет засудили. Федотья одна, значит, в доме осталась. Появится иногда на крыльце или в окне, а так целыми неделями ее и не видно. Живая, нет ли – никто не знает, покуда дым с трубы не пойдет.

Из их же рассказов Катя узнала, что и как произошло в тот день в Романовке. Пашка выбрал для своего злодейства такое время, когда в деревне никого из взрослых, кроме старой Андронихи да самой Марии, сидевшей в конторе, не было. Даже кузнец, стучавший обычно с утра до вечера в своей кузне, уехал на поле – туда надо было отремонтированное полотно для лобогрейки свезти, старое порвалось на кочке. Он-то, возвращаясь с хлебного поля, и увидел первым с холма, что председательский дом в огне стоит, погнал с увала лошадь. Ну а тут и Мария услыхала истошный крик Андронихи да стукоток макеевских дрожек, выскочила из конторы. Все втроем они и оказались у горящего дома. На траве Колька с Игнатом обгорелые ревут. «Где, где Захар с Зойкой?» – затряс их Макеев. «Тама… Захарка нас через окно выкинул, за Зойкой пошел», – указал Колька на дом. Кузнец заметался возле окошек, но из каждого хлестали тугие полотна огня. С половины лета стояла сушь, дом горел как порох, а ветер еще пуще раздувал огонь. Кузнец кинулся было в дом через двери, но кровля сенок, заполненных плотным дымом, уже трещала, обваливалась, сыпались вниз горящие обломки. А тут и крыша поползла и рухнула…

– А Захарка с Зойкой еще до этого, видать, в горячем дыму задохлись, – предположила Мария.

Рассказы эти Катя слушала крепко стиснув зубы. В лице ее, и без того бледном, не было ни кровинки. Один раз только она прервала Марию вопросом:

– Как же установили, что Пашка поджег? Никто ж не видел.

– А Сонька Пилюгина рассказала. Как рухнула крыша-то, она вынырнула откуда-то с визгом. «Пашка, – орет, – поджег, ведро керосина на дом вылил». И ребятишки твои, Колька с Игнатом, рассказывают, что видели Пашку с ведром через окно. Ну, испугались, говорят, зажались в дому-то, ну как Пашка зайдет! А он из ведра начал плескать на стены. Колька побольше, он рассказывает, что сперва и не поняли они, что такое Пашка делает, а когда огонь под окнами поднялся, кинулся, грит, я в сенки, а дверь на щеколду заложена снаружи… Ишь, все Пашка изделал! Да он и сам запираться не стал. Как Сонька-то все выложила, Василиха на ток за тобой поскакала, а кузнец кинулся к дому Пилюгиных, сдернул с Пашки одеяло, тот, ишь какой, уже и спать улегся. «Ты что, сбесился?!» – заорала Федотья. И я зачем-то вбежала в их дом, Федотья вроде бы с жалобой ко мне: «Ребенок спит давно, чего он к нему суется?!» А тут из дверей опять зареванная Сонька высунулась, закричала в беспамятстве опять: «Он, он председателев дом поджег, я все видела!» Федотья коршуном на нее: «Ах ты лгунья проклятущая, как язык-то на брата родного… Ведь ему тюрьма за слова твои выйдет!» Ну тогда-то и поднялся Пашка, спокойно так и холодно проговорил: «Ладно, баба… С тюрьмы-то вернусь, так первым делом язык ей и выдерну… вместе с головой. Пущай ждет и знает». Вот как оно… А за тобой тогда доктор вскоре примчался на легковушке. Вместе с ним и сам Дорофеев был. Так в беспамятстве тебя и увезли. Добро, что ни у Андронихи, ни в дороге ты еще не разродилась…

… Везла Катю домой тоже Марунька. Ехали на ходке, снегу еще не было, так, по канавкам да рытвинам была насыпана белая крупка, на мерзлых дорожных кочках колеса подскакивали, Катя бережно прижимала к себе ребенка.

– Назвать-то как… не надумала?

– Фросей назову, – сказала Катя. И, помолчав, спросила то, о чем все эти недели боялась и вымолвить: – А что ж, Зоиньку с Захаром… так и не нашли под угольями? Али ничего от них не осталось?

– Ну как же, осталось… – хрипло ответила Мария. – Обоих нашли. Похоронили рядышком, в одной могилке. Андрон крест вытесал да поставил…

И уже перед самой деревней, как спускались с увала, Мария сказала:

– А с детями твоими счас Петрован Макеев живет.

Катя лишь молча повернула к ней голову да вопросительно приподняла брови.

– Он отколотил пустой тихомиловский дом, привел его в порядок да забрал у Андронихи Кольку с Игнатом. А мне седни сказал: «И Катерину, понятно, сюда вези».

И на это Катя промолчала,

Тихомиловский дом был действительно обжит, полы стояли чистые и окна светлые. Когда Катя с Марией подъехали, Петрован в чистой рубахе вышел на крыльцо, почему-то не поздоровался, а только сказал:

– Давай мне дочку-то.

Катя поглядела на него и отдала.

Потом она, не снимая полушубка, а только развязав платок, долго сидела возле застеленного чистой скатертью стола и глядела, как Макеев разматывает орущего ребенка.

– Мокрая же вся она, – проговорил он.

Только после этого Катя поднялась и начала стаскивать с себя полушубок.

В тот же день, под вечер, они молча и долго стояли над свежей еще могилкой, земляной холмик был слегка присыпан снежной крупкой. Когда Катя, так с момента возвращения из больницы ни слова и не промолвив, вышла из дома и побрела в сторону кладбища, Петрован Макеев двинулся следом, по пути стукнул в окно бабке Андронихе. Старуха все поняла с полуслова, тотчас заторопилась к тихомиловскому дому, чтобы побыть с ребенком.

У могилки они, Катя и Петрован, стояли сперва вдвоем, потом к ним неслышно подошел дед Андрон.

Глаза у Кати были сухими, только бессмысленными и холодными, как зола сгоревшего несколько недель назад ее дома, лоб – от виска до виска – прочертила глубокая складка. Выражения Катиного лица в этот момент ни кузнец Макеев, ни дед Андрон, стоявшие за ее спиной, видеть не могли. Зато они видели, как гулявший по кладбищу ветерок выбил из-под платка и стал раздувать клок волос, прибеленный будто белой известью.

* * *

… А через пять месяцев и две недели была Победа.

Этого дня, ради которого довелось людям перенести столько лишений и страданий, столько принять неизбывного теперь уж никогда горя, давно ждали, каждое весеннее утро пробуждались теперь с одной-единственной мыслью – не свершилось ли? А пришел он все равно неожиданно, радостным обвалом свалился будто с самого неба, на котором играло веселое и щедрое майское солнце.

В Романовском колхозе, как и повсюду, в разгаре была посевная. Катя в этот день привычно поднялась на рассвете, до солнцевосхода переделала множество дел – от семенного амбара отправила к сеялкам четыре подводы, поскандалила с двумя молоденькими девчушками-телятницами, по нерадивости которых молодняк содержался в грязи и плохо прибавлял в весе, выдоила с полдюжины коров – людей не хватало, двух доярок Катя давно поставила на сеялки и теперь каждое утро сама на ферме садилась под коров… Когда солнце поднялось над зеленеющими холмами, она была километрах в семи от деревни. Вчера вечером дед Андрон доложил, что на самом дальнем яровом поле встал трактор, тракторист говорит, сломался, самому не отремонтировать, пошел-де в Березовку звонить в МТС, звать техпомощь, а по слухам, загулял там. Вот Катя и ехала узнать, в чем дело, – это не шутка, что в такое время встал трактор; одно дело, если в самом деле сломался, тогда самой надо звонить в МТС и бить тревогу вплоть до райкома партии, до самого Дорофеева, а то посевной агрегат и неделю может простоять. А коли загулял тракторист, это полбеды, надо только укорить его да попросить, а скандалить и страшить бесполезно, от фронтовых ран на нем живого места нет и кисть левой руки у него в танке отгорела, удивительно еще, как он, однорукий, приспособился водить трактор и работает коли не лучше, так и не хуже других, после сева даже премию ему какую-то надо выделить.

Катя ехала на дрожках, поглядывала на разгорающееся солнце и думала, что Петрован давно уже стучит в своей кузне, ребятишки ее теперь поднялись, обиходили Фроську, сменили мокрые пеленки, и сейчас вот как раз Николай с Игнатом кормят ее из бутылки коровьим молоком – своего-то у Кати так почти и не было, с первых дней Фрося стала искусственницей. А как солнце встанет прямо над конторой, Петрован придет домой, сварит Фроське жиденькую кашку из толченого пшена или гречки. А коли у него там в кузне какие срочные дела приключатся, так и сами ребятишки сварят. Николай со дня гибели Захара и Зоиньки прямо на глазах повзрослел. Сперва Захар заменил по дому Михаила, теперь вот Николай заступил место Захара. Да и то сказать, большенький стал, вот-вот девять исполнится. Уж в самом крайнем случае сбегают они за Петрованом в кузню, а если тот в отлучке, так к бабке Андронихе или еще к кому стукнутся, но в большинстве сами с Фроськой управляются. Катя спокойна за девчонку, может хоть круглый день домой не заглядывать.

Так она раздумывала, покачиваясь в плетеном коробке, лошадь не торопила. Солнце припекало все щедрее, Катя сбросила с плеч сперва истертый ватничек – рано утром и поздно вечером без него еще холодновато, – потом и отцовский пиджак, совсем уже истрепанный, осталась в одной кофточке, кожей чувствовала благодатное тепло и наслаждалась им, подремывала.

Прохватилась она от нарастающего стукотка тележных колес и дальних каких-то криков. В мозгу сперва прорезалось: это ж лошадь меня несет! Она машинально дернула вожжи, качнулась оттого, что мерин ее покорно остановился, и окончательно пришла в себя. Никуда ее лошадь не понесла, оказывается, дрожки ее неподвижно стоят среди дороги, зато навстречу ей бешено несется бричка, в бричке во весь рост стоит какая-то бабенка, размахивает кнутом, юбка на ней полощется, у ног ее сидят двое мужиков и, чтобы не вылететь, держатся за дробины. В одном из сидящих Катя еще издали признала тракториста, в голове ее промелькнуло: «Сомнут сейчас, пьянчуги!» Она торопливо дернула вожжами, чтобы уступить дорогу, но летевшая навстречу бричка еще издали съехала на обочину, сделала у Катиных дрожек широкий полукруг, правившая ею женщина, осаживая разгоряченную лошадь, наклонилась, чуть не падая, назад.

– Афанасьева-а! Председательша! С победой тебя-а! – заорала она, но Катя не взяла в толк, с какой это победой ее поздравляют, до окончания сева было еще далеко, и мысли-то все были о вставшем на поле тракторе, и она, сойдя с дрожек, прокричала:

– Трактор-то чего, чинят али нет?

– Какой тебе сегодня трактор?! – громко ответил тракторист, поднял обгорелую на войне руку, помахал ею в воздухе, как флагом: – Во-от! Гитлера прикончили!

– Мужики к нам оттудова, Катька, теперь привалят! Недолго ждать… – прокричала бабенка, стегнула лошадь, бричка дернулась, объезжая Катину лошадь перед самой мордой, завершила полный круг и понеслась дальше.

Только теперь до Кати дошло, о какой победе кричала бабенка, сердце ее заколотилось, ноги враз обессилели. Она шатнулась к ходку, оперлась об него рукой. «Господи… да в деревне-то знают ли?!» Она заскочила в кошевку, почти на месте поворотила дрожки и погнала мерина обратно, точно хотела догнать уже умчавшуюся бричку.

В Романовке о Победе знали. Не было в деревне ни телефона, ни радио, и время еще стояло раннее, а весть эта каким-то образом все равно достигла крохотной, застрявшей в холмах деревушки. Может быть, птицы на хвостах ее принесли. Первой, кого Катя Афанасьева увидела, влетев в Романовку, была Василиха. Вечно угрюмая, всегда сторонящаяся людей, она на этот раз бросилась из переулка наперерез Катиным дрожкам и, едва та натянула вожжи, с рыданием повисла у нее на плечах, без конца повторяя:

– Катенька, дождалися! Катенька, дождалися…

– А все… все знают? – зачем-то задала Катя глупый и ненужный вопрос.

– Да неужто ж нет?! Все работу седни побросали. Вон, гляди, каждый печет-варит… Гулять бабы собираются.

Тут лишь Катя заметила, что почти все трубы в деревне в это неурочное время дымились.

… Гуляли возле колхозной конторы, стащив на чистый воздух столы, скатерти, табуретки, тут на молодой майской травке и собрался весь колхоз. А всех-то было десятка с три-четыре баб да подростков, а среди них всего два мужика – Петрован Макеев да старый-престарый дед Андрон.

Поначалу пришлось сказать несколько слов Кате, как председательнице, она от волнения вовсе и не соображала, что надо говорить, и, расплескивая мутный самогон из стаканчика, роняла неумелые и, как ей казалось, совсем случайно приходившие на ум слова:

– Светлый день, бабоньки родные, вот и настал. Жутко и подумать, что перенести довелось! Мужики там клали свои жизни… У меня вот отец да Степан Тихомилов… В каждой семье, почитай, такое ж горькое горе. А мы тут с вами пластались до смерти, до потери рук и ног каждый день. Спасибо вам всем за такую работу, какая и хлеб, и молоко, и мясо фронту давала. Хоть и мало нас, а тоже помощь посильная наша фронту была. Поздравляю вас, бабоньки… и, конечно, тебя, Андрон Игнатьевич, и тебя, Петрован Макеев, с долгожданной победой над проклятым фашистом!

После первых рюмок за столом поднялся бабий рев – самогонка, ударив в голову, разжала у каждой сердце, где таилась через силу сдерживаемая боль от безвозвратной потери мужей, сыновей и братьев, преграда исчезла, и боль у каждой растекалась по всему телу. Плакали и Василиха, и кладовщица Легостаиха, но эти двое больше от радости, что у первой остался в живых муж, а у второй единственный сын. Но и эта их радость была тревожная и мучительная. Каждая спрашивала сквозь слезы у Кати: «Уцелели али нет они до седни? Последнее письмо-то писано месяц назад… Слышь, Катерина? Скажи ты, скажи!» Спрашивали так, будто именно от Кати зависело, чтоб за последний месяц войны с мужем Василихи и сыном Легостаевой ничего не случилось. Катя понимала, что им нужна была надежда, с которой они мучительно будут жить до следующего письма, что они сознавали – надежду эту никто им дать не может, но спрашивали так, чтоб хоть немного обмануть самих себя уверенностью других, что муж и сын останутся живы. И Катя отвечала:

– Живые останутся. Всю войну прошли, а тут какой-то месяц. В последний месяц наши-то почти и не гибли, немцев одних и косили, как болотную осоку.

– Спасибо, Катенька. Сердешная ты душой у нас…

Долго еще бабы обтирали с распухших щек соленые слезы, но постепенно та же самогонка, наваренная, оказывается, к ожидавшемуся этому дню чуть не в каждом доме, всколыхнувшуюся боль и притупила, отодвинула на время, за столом все больше и больше поднимался беспорядочный говор, послышался смешок, другой. И вот на дальнем конце стола кто-то затянул извечно грустную песню:

Во саду при долине

Громко пел солове-ей…

* * *

Ни капли не выпили в этот день во всей Романовке, пожалуй, только два человека – дряхлая Федотья Пилюгина да ее сноха Лидия. Федотья, когда бабы за столом расшумелись и распелись, выползла из дома, постояла на крыльце, опираясь на свой костыль, потом спустилась по ступенькам и двинулась к конторе. Близко к столу она не подошла, остановилась поодаль, опять долго стояла неподвижно, холодно и ядовито глядела на запьяневших женщин. Все видели Федотью, но к столу не позвали, никто не повернул даже головы в ее сторону. Будто и стояла она неподалеку, а будто ее там и не было. Постояв немного, она повернулась, снова побрела к дому, постукивая палкой, взобралась на крыльцо, захлопнула за собой дверь.

А Лидия Пилюгина с весны опять пастушила, как всегда, до солнца она выгнала сегодня за холмы стадо, у Кати несколько раз до вечера мелькало, что в полях людей снует много, кто-нибудь да скажет ей о Победе и Лидия не выдержит, погонит табун в деревню. Время от времени Катя поглядывала на седловину меж холмов, по которой обычно спускалось стадо. Но оно не появлялось.

Когда на закате Лидия пригнала коров, Катя, тотчас побежав на ферму, крикнула:

– Лидия! Война ж закончилась! Победу объявили.

– Слыхала еще в обед.

– Наши-то вон бабы все загуляли сразу, не удержать, – кивнула Катя в сторону конторы, откуда все еще доносились пьяные голоса. – Я думала, и ты пригонишь табун. Да и пригнала бы, такой ведь день!

– Мне-то с какой радости гулять? – угрюмо ответила Лидия.

Еще час или два назад пьяненький Андрон подошел к Кате и сказал ей:

– Боюся, что коровенки нынче останутся недоенными. Ишь он, доярки-то какие.

Катя кивнула и ответила:

– Пущай уж. Как-нибудь вдвоем с Лидией нынче выдоим. Попрошу ее помочь.

И теперь вот она, ополаскивая под рукомойником руки, просить ее об этом боялась. Катя тоже несколько рюмок выпила, в голове неприятно шумело, и ей казалось, что Лидия в ответ на ее просьбу буркнет что-нибудь так же угрюмо и зло, да и пойдет прочь. А одной ей тут до полночи возиться. Однако, едва она заикнулась о дойке, Лидия сказала:

– Ну так что ж… давай подойник.

С тех пор как погибли в огне дочка Данилы Афанасьева и сын Тихомилова Степана, Лидия и сделалась угрюмой. Дело делала любое, как и раньше, а разговоров лишних не разговаривала и по возможности Катю сторонилась.

Вот и теперь целых два часа сидела под коровами молча, молчком же помогла составить фляги с молоком в погреб-ледник, где оно и хранилось до утра, а утром по холодку отправлялось в Березовку на «молоканку» – маслозавод.

Так ни слова не вымолвив, она ополоснула подойник после работы, поставила его на место и, не попрощавшись, ушла.

Еще похлопотав на ферме, Катя тоже побрела в деревню. Накатилась уже ночь, светлая и теплая, на небе высыпали крупные звезды, над Романовкой стояла тишина. Возле конторы давно уже никого, кроме Марии, не было. При свете керосинового фонаря она убирала со столов чашки, тарелки, стаканы и кружки, складывая все это в большую корзину, а в ведро ссыпала остатки пищи.

Подойдя, Катя присела за краешек стола, положила перед собой усталые руки. От двухчасовой дойки пальцы стали как деревянные.

– Управились? – спросила Мария, не прекращая работы.

– Тут-то чего, все ладно кончилось? – вместо ответа проговорила Катя.

– Да ничего. Все на своих ногах уплелись, – кивнула Мария через плечо в сторону улицы. Дома вдоль нее стояли во мраке, будто тоже, как вот Катя, усталые, притихшие, окна светились редко где – погуляли их хозяйки, поплакали, попели, отвели душу на радостях, а завтра чуть свет каждой на работу, да еще сегодняшние дела завтра же доделать надо.

– Петрован-то по старой памяти не шибко перебрал?

– Не-е. Да он, как ты ушла на ферму, тож вскорости поднялся, детей, говорит, укладывать надо…

Как засудили Михаила, Петрован Макеев строго соблюдал свой зарок, ни разу капли в рот не взял и сегодня, сев за стол и увидев перед собой кружку с самогоном, вопросительно поглядел на Катю. Она кивнула и проговорила: «Да в такой-то день чего ж…» С первого заряда он отпил половину, а потом лишь чуть отхлебывал, кружка так и стояла перед ним полной. И все же, уходя на ферму, Катя сказала ему: «Без меня-то не разойдись, гляди». – «Да что ты, Катерина…» – обиженно ответил он и в самом деле ушел почти трезвым. Кате вдруг стало больно оттого, что обидела его таким предупреждением.

– В контору, что ль, поставить? – кивнула Мария на корзину с грязной посудой. – А то ночью собаки да кошки вылижут. Утром всяк свое разберет.

– Поставь, – сказала Катя.

Счетоводиха отнесла корзину, вернулась с тряпкой. Обтирая крышки столов, спросила:

– Когда людей-то смешить перестанешь?

Катя понимала, о чем говорит Марунька, но все же подняла на нее вопросительный взгляд.

– Так не живешь ты с Петрованом. Держишь мужика при себе, как домработника. Али квартиранта. Ни себе, ни людям…

– Откуда вам знать – живу или не живу?

– А народ, он все знает, – сердито буркнула счетоводиха.

Катя опустила глаза, помолчала. Затем вздохнула устало и проговорила:

– Не осталось где глотка самогонки-то?

– Как не остаться, – проговорила Мария и ушла в контору.

Пока она находилась там, Катя невесело думала, что действительно чудно все это у них с Петрованом. Чувств у нее к нему вроде бы никаких не было, а привыкнуть – потихоньку привыкала, было спокойно и как-то приятно слышать, что он ходит по дому, возится с детишками, делает всякие разные дела на подворье. Когда он допоздна задерживался в своей кузне или уезжал куда на поле, в душе у нее возникало что-то заботливое – чего, мол, так долго там, голодный же… А жить с ним – действительно не жила. Петрован спал в другой комнате, попервоначалу Катя думала, что если он сунется к ней на кровать, то она шуганет его и с кровати, и из дома так, что и дорогу сюда забудет. Но время шло. Петрован даже и намеков не делал, что хочет к ней под одеяло, и однажды у Кати обиженно мелькнуло вдруг: да чего она, не баба, что ли? Такая обида на него мелькнула один только раз и больше никогда не приходила, но она теперь нет-нет да подумывала: а все ж таки рано или поздно, все равно он… как ей тогда поступить с ним?

Но этого она не знала и до сего дня.

Так вот они и жили под одной крышей, не муж и не жена, не родные, да будто и не чужие теперь. Вроде созревало иногда у Кати решение – уходи, мол, Петрован, хватит в самом-то деле потешать людей, но в последнюю минуту высказать ему это духу не хватало. Не хватало, может, потому, что люди, как ни странно, над их отношениями не потешались, сплетен и пересудов о них никаких не ходило, уж об этом Катя бы знала. И что всего удивительнее – люди и в самом деле, как уверял кузнец, потихоньку привыкали к мысли, что Фроська самая настоящая Петрованова дочь. Лишь попервоначалу Федотья Пилюгина пробовала было звонить прежнее: «Ишь придумал чего, присвоил, бес колченогий, дитя чужого, Артемушкина дочерь это, все едино отберу…» Подобные слова Пилюгина почему-то выкрикивала чаще всего перед молчаливой Василихой, но та слушала-слушала, да и огорошила однажды Федотью: «А заткнула бы ты хайло-то свое. Народу лучше тебя знать, от кого у ней дочь»,

С тех пор и Федотья умолкла. И в метриках стояло отчество Катиной дочери – Петровна. Так требовал записать Макеев, да он же в сельсовете, когда ездил с Катей регистрировать ребенка, и назвал имя отца, а она не возразила…

Мария вышла из дверей конторы с бутылкой, двумя гранеными стаканами и чашкой, в которой лежали соленые огурцы да краюшка хлеба. Катя сама налила – Марии побольше, а себе треть стакана.

– Ну, Маруня… Еще раз с долгожданным праздником.

Зажевав едкую жидкость, они помолчали. Сидели друг напротив друга и молчали, будто слушали ночную деревенскую тишину.

– А все ж таки, Катерина, решайся, – проговорила наконец Мария. – Мужик он славный, пить вот бросил. Кого тебе ждать-то?

Катя никак не откликнулась на эти слова, еще посидела недвижимо, затем устало разогнулась.

– Ладно, пойду я.

Пока шла до дому, в голове у нее все долбило и долбило: «Решайся… мужик он славный. Кого тебе ждать-то? Кого ждать… кого?» И то ли от этих звенящих в мозгу Марунькиных слов, то ли от глотка самогонки голова у Кати стала кружиться, усталость куда-то исчезла, тело сделалось легким, кожа на лице, на груди, на ногах – она это почувствовала – взялась горячим жаром. «И решусь я! Кого ждать? Некого… Давно, дуре такой, решиться надо было… А не мучить мужика», – лихорадочно мелькало теперь у нее.

Последние метры до дома она уже не шла, а бежала, дверь в сенцы распахнула, а закрыть не успела. По кухне, которая была и прихожей, пронеслась в два прыжка, рванула дверь в комнату, где спал Макеев.

– Петрован!

Он, видимо, не спал, потому что сразу откинул одеяло и сел на кровати.

– Петрован! Петрован… – Она опустилась перед ним на колени, уткнула голову в его горячие ноги и зарыдала.

– Да ты чего… Катерина? Детей пробудишь… – растерянно проговорил он.

– Дура-то я какая, Петрован… – Она схватила в темноте его жесткие, пахнущие железной окалиной руки, прижала их, обливая слезами, к своему лицу. – Мне бы давно решиться! А я тебя истерзала… Руки-то у тебя какие… золотые же!

И она стала целовать его ладони.

– Погоди, Катерина… – выдохнул он. – Ты ж спьяна все это.

– Не спьяна! Завтра в сельсовет поедем… Ты понял? Понял?

Тут только руки его дрогнули, он провел ими по мокрому Катиному лицу, по горячей ее шее, крепко сжал ее за плечи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25