— Сразу застрелишь или пройти можно? — спросил Осташа, останавливаясь у крыльца.
— Могу и сразу, — согласился солдат, не подымая головы. — Не видишь — заперто. Нету никого. Приказчик вон там, на разгрузке.
— А ты чего тогда сторожишь? Щели в половицах?
— Казну кордонскую, дурак. Подожди, Илье Иванычу сейчас не до тебя. Сядь вон там, на чурбак, от оружья подальше.
Осташа уселся на чурбак у крыльца.
— Колено-то где повредил? — уже миролюбиво спросил он.
— Осколком гранаты турецкой под Козлуджем разбило. Вот и списали из гренадерской роты, с глаз долой от Александра Василича.
— Значит, против Петра Федорыча на Чусовой ты не воевал?
— Вор твой Петр Федорыч. Но я не воевал. А коли и воевал бы, тебе-то что?
— Да ничего. — Осташа пожал плечами.
— Эй, служба, дай водицы попить, — раздался вдруг голос откуда-то из ближайшего амбара.
Солдат вздохнул, вытащил из-за спины медный ковшик и протянул Осташе:
— Не почти за труд, парень, отнеси воды арестанту. В окошко ему подай. Тяжело мне самому ковылять, да и расплескаю.
Осташа поднялся с чурбака, зачерпнул воды из бочонка, стоящего под потоком, и пошел к амбару. Волоковое окошко-щель было шириной с ладонь. Осташа сунул в него ковшик и увидел, как две осторожные руки приняли ковш и утянули в темноту. Через некоторое время ковшик выполз обратно пустой.
— Слышь, покажись-ка, — попросил Осташа арестанта. Бледное лицо появилось в щели окошка.
— Я тебя по голосу узнал, — сказал Осташа. — Ты ведь Кирюха Бирюков из Старой Утки, да?
— Верно, — удивился арестант. — А ты кто?
— Остатка Переход. Мы с тобой сопляками в бабки лупились, пока наши батьки свои сплавные дела обсуждали.
— Не помню, — виновато сказал арестант.
— Память у тебя не сплавщицкая…
— Так я не сплавной, я по плотбищному делу был.
— Эй, кончай с арестантом говорить! — издалека прикрикнул солдат. — Ну-ка поди оттудова!
— Ладно, я еще вернусь, — пообещал Осташа и пошел обратно к крыльцу. Он снова уселся на чурбак и спросил солдата: — Что за тать у тебя под замком сидит?
— А я почем знаю? — хмуро ответил солдат. — Мое дело — стеречь, а исповеди пусть поп слушает. Этого татя со сплава сняли. Его везли откуда-то с заводов в Оханск, чтоб дальше по Казанскому тракту гужом отправить, да барка пробилась на камнях у Воронков, плыть не смогла. До ближайшей оказии велели татя закрыть в амбар.
— Верно, знатный разбойник был. То-то я гляжу — бородища от глаз, волосья колтуном, руки в шерсти, за плечом мешок с отрубленными головами.
— Тебе чего от меня надо? — разозлился солдат. — Я его, что ли, заковывал?
— Я с этим татем сызмальства знаком. Хороший парень, работящий и добрый, только глупый.
— Ну, давай я тебя умного к нему под замок посажу. В остроге побратаетесь, уму поучишь его.
— Лучше дозволь мне еще с ним поговорить.
— Не положено.
— Ему ж в ад идти. Хуже, чем в солдатчину. Солдат, отвернувшись, молчал. Осташа снова встал и пошел к амбару.
— Кирюха, — позвал он, — это опять я, Осташка. Ты за что сюда попал-то?
Кирюха подошел к окну, но ответил не сразу.
— Девку мою приказчик велел прислать к себе полы мыть. Она не пошла. Он велел высечь ее до полусмерти. Я за это его в лесу подкараулил и пальнул в него. Жаль, не убил. Разиня я. Мало что промазал, так и пыж свернул из лоскута, который от своей рубахи оторвал… Приказчиковы псы нашли пыж, стали по всему заводу рубахи перетряхивать. Отыскали мою.
«Не везет Старой Утке на хозяев и начальников, — подумал Осташа. — Федосова, управителя тамошнего, Золотой Атаман убил. Курлова, сержанта, что оборону от Белобородова держал, на батарее зарубили. Паргачева, которого Белобородое начальником поставил, повесили. Демидовы после бунта завод заводчику Гурьеву тотчас продали, Гурьев тотчас перепродал графу Ягужинскому, граф — Савве Яковлеву, этому волчине… Яковлевский приказчик тоже вот, оказывается, под пулю чуть не угодил…»
— И куда тебя везут? — спросил Осташа Кирюху.
— Не знаю. Может, в острог, может, в каторгу. Я ведь не сразу отдался. Одного приказчичьего прихвостня убил в драке-то и в лес бежал. Полгода с Кондаком-разбойником в пещере прятался, пока не выследили и не взяли.
— В какой пещере?
— В Пещерном камне, который за Омутным бойцом.
— В левой пещере или в правой?
— Я же не сорока по скалам прыгать… В левой.
— Так ведь там, говорят, проклятое место. Вогульцы идолопоклонствовали. Говорят, вся пещера костями человечьими засыпана.
— Я и сам, видно, проклятый человек, — грустно сказал Кирюха. — А про пещеру брешут. Идолок там есть, бронзовый, только маленький. И костей много, но все звериные. Пещера хорошая, надежная. Там у нас даже окошко было, чтобы смотреть, не идет ли кто незваный.
— Чего же тогда вовремя солдат-то не усмотрели?
— Кондак проспал. Пьяный был, скотина. За то и смерть ему.
— Убили, что ли, когда брали?
— Не, потом сгиб. Мне бурлаки рассказывали, которые меня везли. Кондака в казенке к стене приковали. А барка об Разбойник ударилась. Затонула под Четырьмя Братьями, и Кондак вместе с ней. Поделом вору мука.
«Вот, значит, кого вез батя!» — удивился Осташа.
— Чего ж ты о подельнике своем так плохо говоришь? — с каким-то даже осуждением спросил Осташа.
Из-за бати он чувствовал и свою вину перед тем разбойником, который так страшно и нелепо погиб в тонущей барке.
— Да подлец он, чего уж там, — тоскливо отмахнулся Кирюха. — Душегуб. Была бы у меня сноровка одному перезимовать иль был бы я в расколе, чтобы в скиту спрятаться, так сроду бы к такому не припал, а след увидел бы — и в след плюнул. Кондак четыре года на Чусовой ошивался, клад Пугача искал. Такой человек был поганый, что не открывался ему клад. Был бы клад на головы заговорен — Кондак бы вдвое больше голов принес; пришлось бы голодать — товарища бы съел. Это я сейчас понимаю. А тогда задурил мне Кондак голову. Говорил, что точно место клада знает, нашел, догадался, только не взять клад зимой, надо весны дождаться. Тогда я ему еще верил. Он ведь врал мне, что зовут его по-настоящему Сашка Гусев. Он из тех Гусевых, что должны на кладе у Четырех Братьев лежать, только он вывернулся от Чики-Зарубина и утек. Потому и не знает место клада.
Это известие как обухом в лоб шибануло Осташу. Он даже отшатнулся от окошка амбара.
— Эй, Осташка, ты куда?.. — позвал Кирюха. — Не бросай меня, брат!.. Выручи, дай ножик! Я окошко обстругаю и утеку! Я другое место знаю, где спрятаться, не найдут меня! Не жить мне без Дашки, понимаешь? Нигде не жить — ни в Сибири на каторге, ни в остроге, ни в соседней деревне!.. Дай ножик!..
Кирюха молил, но Осташа повернулся и пошел прочь, обрушился на чурбак возле крыльца, где по-прежнему сидел солдат-караульный. Теперь он дымил из-под усов короткой глиняной трубкой.
Будет ли когда-нибудь ему покой от этих проклятых дядьев Гусевых? Ведь почти четыре года прошло, как они исчезли… Осташа вспоминал тот день того страшного пугачевского года, когда они с батей вернулись со сплава и обнаружили в своем дому Гусевых; вспоминал то утро, когда проснулся, будто его домовой толкнул, и увидел, что ни бати, ни Гусевых в избе нет. Макариха сказала, что ночью пришел какой-то человек и куда-то увел и Гусевых, сынов ее, и батю… И неделю о них ничего не было известно. Макариха голосила по сыновьям и рвала волосы. Осташа молчал с очерствевшим в страшном предчувствии сердцем.
Батя возвратился в Кашку только на восьмой день — один. Он кратко и устало рассказал, что той ночью в Кашку к Гусевым приплыл пугачевский атаман Чика и привез с собой цареву казну. Гусевы с пугачевцами кровью повязались и потому сделали, чего Чика приказал: приневолили батю. Ведь батя всю реку знал, и Гусевы силком взяли его с собой, чтобы он нашел подходящее место клад схоронить. Потом, понятно, Гусевы думали батю в землю в сторожа к золоту закопать. И чего там случилось — батя не захотел говорить. Только сказал, что клад спрятан, и спрятан так, что на Чусовой все будут знать, где он, но никто не сможет достать. «Казна та — царя Петра Федоровича, и только Петр Федорович возьмет ее, когда придет, а больше никто не возьмет, даже я не возьму», — тихо и твердо сказал батя.
А Гусевы так и не вернулись. Может, зарезал их батя?.. Нет, Осташа не верил, что батя мог их зарезать. Не таким он был человеком. Но куда Гусевы провалились — Осташа не знал, а батя не говорил. И даже велел никогда не спрашивать его об этом деле. Ну а народ-то решил, как проще: зарезал, чего уж тут гадать. И никто Переходу того в вину не ставил: туда Гусевым и дорога.
— Что, не дал ты арестанту ножика? — перебил Оста-шины мысли солдат и указал трубкой на голенище Осташиного сапога.
— У меня спина по плетям не чешется, — мрачно ответил Осташа.
— А ты мне отважным парнем показался…
— Крестись, чтоб не казалось.
— Дай ты ему ножик, пусть бежит. Дай, и сам сразу уйди. Никто тебя здесь не видел. Придешь завтра как в первый раз. На тебя и не подумают.
— Так на тебя подумают, дядя, — зло возразил Осташа. — Думаешь, колченогих под батоги не кладут?
— А у меня ножа не было, приказчик видел. Зачем мне нож? У меня штык. Штык при мне останется.
Осташа внимательно посмотрел солдату в глаза. Глаза были усталые, выцветшие, бесстрашные.
Дать, что ли, ножик этому Кирюхе-ротозею?.. Иссохнет ведь парень по своей девке. Осташу не пугала каторга, острог. Чем жизнь слаще каторги? Не пугала неволя — и без того все в крепости. Пугало отлучение. Отлучи его самого от Чусовой, отними у него весенний вал, барки, рев бойцов над рекою… Нет, отлученному лучше умереть. Осташа встал и в третий раз пошел к амбару.
— Эй, Кирюха, — позвал он. — А где ты спрячешься, коли убежишь?
Парень подскочил к окошку, жарко зашептал:
— Отсюда через две версты по левую руку река Пуныш впадает, знаешь? Ее тайный тракт пересекает, вон на той прогалине выход с него, видишь?..
Осташа знал про этот тайный тракт, который теперь уж ни для кого не был тайной. Его сто пятьдесят лет назад проторили строгановские соленосы, чтобы в обход верхотурской таможни беспошлинно таскать в Сибирь соль, а оттуда — рухлядь. Сейчас тракт уже заброшен был: кому он нужен, если проложена хорошая казенная дорога, а таможни в Верхотурье давным-давно нету.
— Вот от того места, где тракт Поныш перескочит, вниз по реке на версту под Кладовым камнем пещера есть. Входец совсем маленький, только вплотную найдешь, — все пояснял Кирюха. — К пещере даже тропочки нет, надо знак знать — кедр-езуитка там стоит, двойняк, который корнями сросся. От него напрямик в гору. А в пещере петля подземная. Залезешь в нее, сам не заметишь как, и будешь ползать по кругу, пока не околеешь, ежели вылаза не запомнил. Коли меня и в пещере накроют, я в петлю улезу и с другой стороны убегу. Мне бы только отсюда утечь — я как оборотень над пнем исчезну!..
— Откуда вызнал-то про пещеру?
— Откуда-откуда… Кондак показал.
Осташа подумал, вытащил из-за голенища нож и протянул его в окошко.
— Брат, спаси тебя бог, брат… — забормотал Кирюха и вдруг заплакал. — Свидимся — с меня долг, Осташка… А не свидимся — век за тебя буду молиться… Вам, сплавщикам, всегда надо, чтобы за вас молились…
— Ну, раскис, как баба, — буркнул Осташа и плюнул в крапиву под стеной. — Ты мне вот еще одно что скажи: этот Кондак твой — он и вправду Сашка Гусев был?
— Откуда же мне знать? Только я так понимаю, что Гусевым-то ему незачем зря называться было, если он не ведал, где клад схоронен.
КОЛЫВАН
Деньги были завязаны в кошель, а кошель лежал в рубахе над поясом и грел брюхо. Осташа упором подымался вверх по течению домой. Под Четырьмя Братьями он вновь осмотрел барку — теперь уже не отцову, а Кусь-инского кордона. Колывановы прихвостни продолжали грабеж: кровлю с коня содрали до стропил, принялись разбивать палубу. Осташа только злорадно ухмыльнулся.
От каменной подковы бойца Мулокова была видна вдали обросшая иглами сосен громада бойца Горчака. Напротив Горчака светлели крыши деревни Кумыш.
Устье речки Кумыш загромождали насады и полубарки. В деревне стоял государев кабак, и сплавной народ предпочитал ночевать в Кумыше, чтобы не расходовать ночь даром. Непогожее утро только разъяснелось. По судам ходили работнички, держались за головы и постанывали. Деревня привольно раскинулась по лугу и радовала глаз чистым, дождевым серебром кровель и венцов: она ни разу не горела, и все дома были старые, выцветшие до седины. Белые дымки поднимались к мутному, похмельному небу.
Кумыш журчал, огибая могучие носы сплавных судов. Он бежал издалека, но, как пес-недомерок, так и не вырос, оставшись речкой-щенком. Где-то в лесных едумах и папортях он проваливался под землю и три версты протискивался сквозь изъеденные дырами каменные недра, а потом кипуном выбивался из-под скалы, бурлил и рычал, но успокаивался в тишине под еловыми лапами и снова шустро катился дальше к Чусовой.
Осташа причалил лодку, вылез на берег и огляделся. Подальше, у поворота, девка, подоткнув подол, терла дресвой деревянные плошки. Осташа направился к ней, и вдруг дорогу ему преградил малец лет десяти-двенадцати.
— Тебе чего от девки надо? — спросил он с вызовом.
— Ну… а чего всем мужикам от баб надо бывает? — как взрослого, с деланным недоумением спросил Осташа парнишку.
Парнишка тотчас заулыбался во весь щербатый рот:
— Так сразу, что ли? Не выйдет.
— Ну, пособи.
— Это сеструха моя, — вздохнув, сказал парнишка. — Мне тятька велел, чтобы я всегда смотрел, когда она посуду мыть ходит, как бы сплавные со хмеля ее на судно не заволокли.
— Да-а, не повезет мужикам, — посочувствовал Осташа. — Тогда скажи мне, где дом Колывана Бугрина?
— А тебе почто?
— Вот ведь ты какой суровый кержак! — Осташа хлопнул себя по бокам. — Ну ничего ведь не скажет, пока про всю родню до третьего колена не вызнает! Хочу я попросить Колывана, чтоб он всех мальцов в пучок связал, а то мне печь растапливать нечем.
— Полно тебе, — продолжая улыбаться, сказал мальчишка. — Я сын Колывану буду, Петрунька. Охота знать-то. К тятьке все на поклон идут, да он не всех велит пущать. Ну чего тебе надо?
— Да ты не поверишь, Петрунька. Бока ему наломаю.
— Да ну? — изумился мальчишка. — А не брешешь?
— Если он мне наломает, то считай, что набрехал.
— Тогда и от меня ему отвесь.
— Вот так дитятко дядя Колыван вырастил, помощничка!..
— Я ему не помощник. Знаешь, как он меня дерет? Тебя бы так тятька драл, так ты бы давно уже помер. Он мне ухи, как у зайца, все выкрутил, и зад у меня, как репа, распух. Я будущим летом сбегу от него, надоело. А ты кто будешь?
— Сплавщик.
— Возьмешь меня весной на сплав бурлаком?
— Возьму, — серьезно согласился Осташа.
— Брешешь, — с сожалением не поверил Петрунька.
— Все у тебя «брешешь» да «брешешь». Ты что, правдивых людей никогда в жизни не видел?
— Не видел, — согласился Петрунька. — Все брешут, и тятька брешет, и я брешу, а он меня лупит, если поймает. Как ты меня возьмешь бурлаком, если мне всего одиннадцать годов?
— Так и возьму. Тятька твой, кстати, с десяти лет бурлачил, вот. Ты меня запомни. Я Осташа Переход из Кашки. А теперь сказывай, где ваша изба.
— Ладно, я сам доведу, — подумав, решил Петрунька. — А сеструху пусть хоть черт уволочет, ему же хуже.
Грузные, кондовые дома Кумыша слепо глядели на широкую улицу тусклыми пузырями окошек. Мостки вдоль высоких заплотов были сбиты из расколотых пополам бревен. В огромных лужах посреди улицы лежал всякий хлам — кучи тряпья, черепки битых горшков, плашки раздавленной бочки, сломанное тележное колесо; плавала разбухшая солома и лепехи навоза. Над дальними крышами поднималась глыба Горчака с соснами поверху.
Осташа узнал дом Никешки Долматова, своего приятеля по сплавам, а вскоре Петрунька уже подвел его к своему крыльцу. Крыльцо было хоть и висячее, но без гульбища, угрюмое и нелюдимое: мол, или поднимайся и входи, или проваливай отсюда, а посиделок нам не надо, кедровыми скорлупками тут сорить…
— Погоди, — велел Петрунька и упрыгал по ступенькам наверх.
Осташа был из раскольников часовенного толка, как и почти все на Чусовой, а Кумыш упрямо держался беспоповства. Осташа знал, что Колыван в Кумыше староста, в дому его каплица — тайная молельная горенка, а потому Осташе, часовеннику, в дом хода никак нет. Да не больно-то и хотелось. Осташа ждал и разглядывал под свесом кровли крыльца врезанную в поворину черную иконку: апостол Петр с бурым морщинистым лицом, белой бородой и растопыренными ушами — чтобы молитвы мимо не пролетели.
Проскрипела на истертых пятках дверь, и по лестнице не торопясь спустился Колыван, за спиной которого семенил Петрунька. Колыван, не оглядываясь, дал ему затрещину, и Петрунька молча полетел обратно к речке, шлепая по лужам. Колыван стоял и, не здороваясь, разглядывал Осташу.
— Вырос, — спокойно подвел он итог.
Был Колыван невысокий, но кряжистый и плечистый. Лицо его, широкоскулое и широкоглазое, было понизу обведено густой, но подрезанной бородой с проседью. Смотрел Колыван всегда исподлобья, словно бы его уже обидели.
Осташа сразу ощутил, что перед ним — враг, ничем не прикрывающий свою враждебность, а потому холодный и собранный.
— Я тебе вот что хочу сказать, дядя Колыван, — так же спокойно и негромко заговорил Осташа. — Барку отцову я продал приказчику с кордона Кусьинского завода. Так что за разбой свой ты перед ним отвечать будешь. Мне от твоего разбоя ни убытка, ни унижения.
— А ты докажи, что с моих слов воровали.
— Это ты сам доказывай — приказчику. В Кусье слово Перехода уважают. Там ты напоганить еще не успел.
— Поганил батя твой, вор. Придет время, и в Кусье узнают, что веры слову Перехода больше нет, потому как Переход за корысть барку разбил.
— Удивляюсь я тебе. — Злоба медленно закипала в груди Осташи. — Ведь ты же правду знаешь. Знаешь, что и я ее знаю. Зачем мне так говоришь? Никого ведь нет вокруг. Подвесил бы я решето на нитке — так оно от твоих слов крутилось бы, как колесо водобойное.
— А ты докажи свою правду.
— У твоего сына все «брешешь» да «брешешь», и у самого все «докажи» да «докажи». У вас в Кумыше что, простой правды никогда не слыхали?
— Нету, сопляк, ни правды, ни брехни, если ты еще не понял. Есть то, чему верят. А веру тому доказать надо.
— Бога и веру даже сам Мирон Галанин не доказал. В расколе столицей стал тайный Авраамиев остров на Ирюмских болотах, где сидел бывший крестьянин, а ныне старец и правопреемник огнепального протопопа Мирон Галанин. Вокруг Галанина, как вокруг паука, раскинулась паутина древлеправославной веры — от Кондинских скитов на былых вогульских капищах и мертвого Пустозерска на Печоре до разоренных царевыми полками яицких станиц. Керженец и Повенец, Иргиз и Ирюм держали древлеправославную Русь, словно рваный, прожженный, пробитый пулями парус. Колыван Бугрин вместе со старцами тайных чусовских скитов дважды ходил к Мирону Галанину на Дальние Кармаки за благословением, за праведными книгами, за духовными письмами. Мирон Галанин был вероучитель, но не праведник, не святой и не апостол. Но для Колывана, как и для беспоповцев, слово Мирона было законом. А для часовенных — только поучением, которому можно и не последовать, если другие старцы перетолкуют.
— Ты отца Мирона не трожь, паскудник, — угрюмо предупредил Колыван. — Не вашему толку его понять. Меньше под никонианцев надо подстилаться.
— Дозвольте, батюшка, в дом пройти, — вдруг раздалось за спиной Осташи, и он вздрогнул. Это сзади неслышно подошла девка, сестра Петруньки.
Осташа оглянулся и шагнул в сторону. Девка стояла опустив глаза, держала в руках стопу помытых плошек. «Неждана», — вспомнил Осташа, как зовут дочь Колывана. Он видел Неждану только голенастой девчонкой и совсем не узнал ее теперь.
— Ты почему без моего дозволенья на реку идти посмела? — сквозь зубы спросил Колыван.
— Я думала, батюшка, вы совсем из дому ушли, до вечера не вернетесь, — девка отвечала покорно, но без робости.
Колыван молча ударил ее по руке. Все плошки разлетелись, покатились по мосткам, поплыли по луже.
— Собери и вымой, теперь дозволяю, — сказал Колыван. Неждана нагнулась и принялась собирать посуду. Осташа нагло, напоказ Колывану, смотрел на девку, на ее крутые бедра и круглый зад, плотно обтянутый сарафаном. Борода зашевелилась на скулах Колывана, но Колыван молчал. Неждана выудила из лужи последнюю плошку, распрямилась и пошла обратно к реке. Взгляд ее черных красивых глаз из-под низко повязанного платка полоснул по лицу Осташи.
Осташа не посмотрел вслед девке, но сощурился на Колывана, словно со знанием дела и бесстыдством намекнул: «Хороша!..»
— Ты все сказал? — тихо спросил Колыван.
— Это ты еще не все сказал. Докажи мне, что батя мой корыстовался и честь сплавщика замарал.
— Бате твоему царь Петр Федорович казну доверил, а он ее увел…
— Ну, ты это Бакирке-пытарю спой, — перебил Осташа.
— Откуда тогда у твоего бати своя барка? С каких заработков?
— Да с тех же, что и у тебя. Только у бати твоей семьи не было — я да Макариха, которая необлужна. Вот и скопил.
— Я десять лет коплю, да не скопил, а он за три года сумел? Пустое! Он помаленьку из царевой казны таскал, чтоб незаметно было, — вот и натаскал на барку.
Колыван говорил верно: за три года, хоть всё откладывай, не собрать на барку. Откуда же батя взял деньги?
Осташа не знал, не знал. Но он знал другое: чего бы там ни было, батя никогда бы и гроша не взял из царевой казны. Ведь он сам же сказал: придет Петр Федорович снова и заберет казну, и никто больше на нее права не имеет. Осташа верил бате. Батя не врал. Батя не вор. Но веру эту нечем было доказать.
— Коли он потихоньку таскал, зачем же этой весной барку убил и сбежал, как ты говоришь? И так никто его за руку не поймал, ему и без того хорошо было!
— Л я тебе, дураку, скажу зачем. Знаешь, кого он в своей казенке арестантом вез?
— Знаю. Сашку Гусева вез.
— Ну, молодец, коли выведал… — Колыван встряхнул головой, словно сбросил, как шапку, какую-то мысль. — Вот… Я тебе обскажу, как дело сделалось… Гусевы Петру Федорычу в Илпме крест целовали — это все знают. Потому Чика и передал им цареву казну. Сам же он казны не прятал — отдал Гусевым и уплыл из Кашки обратно. А Гусевы-то кабатчики были, с Чусовой незнакомы… Где казну спрятать? Вот они силком и потащили Перехода с собой.
Осташа обо всем этом и так догадался, но Колыван будто заученный заговор произносил — не мог начать с середины. Он даже попробовал взять Осташу за пуговицу, но Осташа отвел его руку — Колыван и не заметил.
— Переход хитрее Гусевых оказался, всех четверых! Ночью зарезал дураков — и Чупрю, и Малафейку, и Яшку-Фармазона, только одного Сашку не дорезал, Сашка-то и сбежал! А Переход зарыл клад, и с концами дело! Сашка же побоялся объявиться — его ведь сразу скрутят и под стражу! Вот он и прятался по лесам, по пещерам, разбойничал, значит… Но зимой взял его караул. И Переход испугался, что Сашка под пыткой скажет, кто клад прятал, или объявит, где клад спрятан, если сам сумел о том догадаться!.. Я ведь нынешним сплавом с Переходом одним караваном бежал. И я видел в Ревде, как Переход деньги давал караулу, чтобы Сашку на его барку посадили. А дальше Переход барку разбил на Разбойнике, Сашку утопил в казенке, а сам вроде как мертвым стал считаться: за мертвяком розыск не учиняют! А потом можно брать клад — и деру! Кто спохватится?
— Батя не таков! И барки батя не убивал! — крикнул Осташа.
— Если б не хотел барку убить, так не сунулся бы отуром Разбойник проходить!
— Он уже проходил Разбойник отуром! Я сам при том был! Можно так Разбойник пройти! Бате не повезло! Не было у него умысла барку убить!
— Один раз случайно можно пройти, дважды — нет! Не повторить такого, я тебе, щенку, как старый сплавщик говорю! Был умысел!
— Не было! Был бы жив батя, на том заряженное ружье бы не испугался поцеловать — не выпалит, потому что нет на бате вины! Следующим сплавом я сам Разбойник отуром пройду! Пусть все увидят, что возможно такое, и не было у бати умысла барку убивать!
— Да кто тебе, поганцу, барку доверит?
— Найду — кто! Из-под земли достану! Сам рожу!
— Не найдешь! Это я тебе обещаю!
— Еще пообещай, что твой кобель под забором ногу задирать не станет! Найду барку! Чусовая рассудит, кто прав, а кто врал! Завидуешь ты бате! Батя ни одну барку за двадцать лет не разбил, а ты две разбил, и вторую-то по умыслу!
— Ты о чем это лаешь, пес?.. — зверея, двинулся бородой вперед Колыван.
— Задело? — оскалился Осташа. — За Шайтан-боец тебя никто не винит, а на Горчаке ты барку убил по умыслу! Ты яковлевское железо вез с Новой Утки, а Яковлев тогда только сел на Чусовую. Ему кровь из носу надо было втиснуться между Строгановыми и Демидовыми со своим железом! Он любые деньги готов был заплатить, чтобы железо поднять! Ты об Горчак барку и смазал бокарями, а потом своих же кумышских и нанял железо вытаскивать. Мастер ты сплавного дела, Колыван, слов нету! Так барку шваркнул, что только два пурубня поменять надо было, даже огнив не поломал! Барку тебе за неделю починили, и с нею ты при своих остался, а на подъеме железа лапу погрел. Это ты на сплавном деле корыстовался! Чусовая твою черную душу еще в молодости твоей пометила, когда раздавила тебя об Шайтан! А батя чист был душой! Его Чусовая хранила! Батя тебе как бельмо на глазу был, как кость в горле! Он один у тебя славу лучшего сплавщика отбивал! Не стало бати — и ты имя его помоями окатил! Пчела у сатаны жало на людей просила, на себя выпросила! Я тебе, Колыван, не прощу за батю, ты помни! Ты представь, сколь у меня на душе накипело за твой поклеп? Хочешь — отплачу? Не-жданы не жаль? Ворота в холстину толщиной станут, когда весь деготь отскоблишь!
Колыван без размаха ударил Осташу в бровь, но Осташа уже ждал удара, набычив шею. Отшатнувшись, он поймал взглядом Колывана, и его кулак врезался Колывану в скулу. Колыван кувыркнулся в грязь. Осташа подскочил и нагнулся, чтобы поднять его и ударить снова. Но Колыван нашарил в луже обломок тележной оси и снизу шарахнул Осташу по ребрам. Осташа словно сломался пополам от яркой боли. Пока он распрямлялся, Колыван, гребанув ногами, уже встал, занес дубину и хватил Осташу по левому плечу, отбив руку. Осташа, хрипя, кинулся к Колывану, но тот опять взмахнул осью и теперь попал Осташе по голове. Все поплыло в глазах у Осташи. Он еще пытался устоять на ногах, и тогда следующим ударом Колыван сшиб его на мостки. Бросив ось, Колыван ногами бил Осташе в грудь, в ребра; шатаясь, целил и не попадал в лицо.
Когда Осташа уже перестал и вздрагивать, Колыван остановился, тяжело дыша, постоял, держась за перила крыльца, потом харкнул кровью Осташе на спину, отвернулся и стал медленно подниматься по ступенькам, хватаясь за стену.
…Осташа очнулся от тряски. Перекинув его руки через себя, его куда-то тащили Никешка Долматов и Петрунька. Ноги Осташи волоклись по мосткам. Осташа брыкнулся, и Никешка с Петрунькой остановились, привалили его к заплоту.
— Жив ли ты?.. — испуганно спрашивал Никешка, пытаясь заглянуть Осташе в лицо, перепачканное грязью и кровью.
— Пить дайте, — прохрипел Осташа, закрывая глаза. Ноги Петруньки тотчас зашлепали по лужам. Осташа медленно сполз по заплоту и сел, опираясь на доски спиной. Никешка бегал вокруг и квохтал, как курица. Осташа с трудом поднял руку, сунул палец в рот и провел по зубам. Вроде все целы, только шатаются.
Оказывается, уже моросил дождик, холодил грудь и живот. Рубаха висела мокрыми клочьями. Осташа сунул ладонь за пазуху. Кошеля не было.
В разбитые губы сунулся ковшик. Осташа взял его обеими руками и выпил, проливая на грудь. Потом открыл глаза. Никешка сидел напротив на корточках, точно собака. Петрунька угрюмо стоял поодаль.
— Жалко батьку-то? — спросил его Осташа.
— Не жалко, — зло сказал Петрунька и шмыгнул носом. — Когда-нибудь я его убью.
— Пойдем, Остафий, до меня, — попросил Никешка, будто был в чем-то виноват. — Помоешься, отлежишься, маманя накормит, рубаху заштопает…
— Домой поплыву, — ответил Осташа и начал медленно подниматься, цепляясь за доски забора. — Нагостевался… Кто тебя позвал-то?
— Да вот он… — Никешка кивнул на Петруньку.
— Не провожайте, — сказал Осташа и фыркнул кровью из носа.
Он потащился вдоль забора к реке. Никешка и Петрунька робко шли позади. Осташа остановился передохнуть, оглянулся и погрозил им кулаком.
На берегу Кумыша, преодолевая дурноту, трясясь от холода, Осташа возле своего шитика встал на колени и начал умываться. Бурая вода текла в рукава, за ворот. В голове все раскачивалось, руки еле двигались, ломило в груди, ножом полосовало между ребер. Осташа вытащил из лодки шест и, опираясь на него, поднялся во весь рост.
— Эй, сплавщик, — услышал он сзади и медленно, как мельничный жернов, оглянулся.
На берегу стояла Неждана, от дождя накинувшая на плечи шабур. Руками она придерживала его за отвороты. Теперь, когда Неждана не опускала лица, Осташа увидел, как она красива проклятой Колывановой красотой.
— Ничего не забыл на берегу, сплавщик? — насмешливо спросила Неждана.
— А я ничего на берег и не брал, — глухо ответил Осташа.
Неждана подошла поближе, оглянулась и, отпустив отвороты шабура, стала расстегивать у горла рубаху. Глядя Осташе в глаза без стыда и страха, она сунула ладонь к телу, почти обнажив белую большую грудь, и вытащила грязный и мокрый кошель.