В краю родном, в земле чужой
ModernLib.Net / Иваниченко Юрий / В краю родном, в земле чужой - Чтение
(стр. 5)
Удары следовали один за другим, сильные, сокрушительные, злые, недостаточно простые, не увязанные в каскады, так что Рубан успевал сначала просто парировать, а затем, трижды, отвечать резкими и короткими, без замаха, ударами по предплечью и касательно, самым кончиком сабли, вниз по груди. Кодебский отпрянул, схватился левой рукой за грудь и опять выругался; и в этот момент Рубан, полушагом сократив дистанцию, повторил свой первый эффективный удар: показ в пятую с переводом на правый бок. Но ударил чуть-чуть медленнее, чуть демонстративнее, так что Болеслав, оборвав проклятие, только показал подъем клинка в пятую и тут же по дуге крутнул гарду вниз-вправо, принимая паре в третьей позиции. И - сразу же, автоматично, бросил клинок вперед, в прямой рипост, но Рубан кругом-три перехватил и удержал саблю в оппозиции; оба рванулись вперед, но Рубан - только корпусом, а рука, будто обретя самостоятельность, отстала. И прежде чем Кодебский среагировал, прежде чем осознал, что его сабля, выйдя из оппозиции, окажется в пустом пространстве за спиною противника, клинок Рубана скользнул вдоль руки Болеслава на выигранные полметра и рассек стройную шею. Еще пару секунд ни секунданты, ни, кажется, сам Кодебский не понимали, что все закончено: Рубан, отступая, парировал пять ударов, и только шестой пал в пустоту и угас. Кодебский выпустил саблю и со странным мычанием схватился обеими руками за шею, будто пытаясь зажать рассеченную сонную артерию. Но кровь толчками выбиралась сквозь пальцы, и как много ее было, крови. Раскачиваясь все сильнее, Кодебский стоял, уставя темные, без зрачков, страшные глаза на Дмитрия Алексеевича, а потом обмяк и свалился на руки секундантов. Подбежали и свои. Артамонов, сосед, набросил на подрагивающие от напряжения плечи теплую волчью шубу, что-то говорили, со страхом - а может, и жалостью, - поглядывая на коченеющего меж склоненными однополчанами гусара, и с тревожным изумлением - на Рубана. А он стоял, крепко стиснув зубы и рукоять, пока рядом, в трех шагах, не затихла агония посланца темных сил, а может, просто жертвы; потом отбросил навсегда - окровавленную саблю, повернулся и пошел по заснеженной тропинке туда, где над перелеском подымался прозрачный дымок родного очага. У ворот усадьбы остановился, оправил шубу, вытер снегом лицо и руки, и вошел в дом, еще не зная, что первым его встретит Саша и, округлив глаза, спросит: - Папа, а почему у вас голова такая белая? ГЛАВА 11 - Не плачь, маленькая, не плачь, - Вадим прямо с порога услышал Танин плач и теперь ласкаво, как маленького ребенка, как собственную обиженную дочь, гладил ее по вздрагивающим плечам. Поглаживал, обнимал - и впервые за время их связи ощущал, что ни прикосновение Таниного тела, ни тепло ее дыхания, ни запах волос не вызывают желания... Умопомрачительного жаркого желания, нежной страсти, возгоревшейся в первые дни знакомства. И становилось от этого ощущения неуютно и горько, словно ни за что, походя, случайно обидел заплутавшего меж чужих людей ребенка. Сдерживая слезы, Таня дрожащим, срывающимся голосом выговорила: - Я погибла. Мне даже некуда пойти. Он меня из-под земли достанет. Ты не знаешь: если он сейчас отпустил - значит, сделает еще хуже... - Не с тобой, - горько признал Вадим, понимая, что на этот раз не ошибается. - Но тебе пока лучше спрятаться... - Где? Домой я не могу, у тебя тоже не останусь, а думаешь, он ту квартиру не найдет? - Сначала Александр Григорьевич найдет меня... если, конечно, действительно он все понял. Таня спросила, не поднимая головы: - Думаешь, мне легче будет, если одного тебя убьет? Лучше уж вместе - и сразу. Нет у меня никого на свете - ни помянуть, ни заплакать... - и Таня, представив собственную, неухоженную могилку где-то на дальнем кладбище, всхлипнула еще раз. А потом добавила нелогично: - Хотя бы скорее, что ли. Вадим положил руку, мягкую, беспомощную руку на Танины локоны, чуть потрепал, утешая - то ли ее, то ли себя самого: - В ближайшую неделю ему будет не до нас. При любом раскладе. А там... Может, перегорит. Отпустил же нас из этого колодца. Таня, совсем как ребенок, потянула его руку, спрятала горячее, мокрое лицо в ладонь - а чуть позже сказала, уже совсем по-взрослому: - Он - прав. А мы перед ним - виноваты. - Мы были точно так же правы и виноваты год назад, - Вадим перебрался в кресло и закурил. - Год, и полгода назад никто не знал, - с нажимом сказала Таня и тоже потянулась за сигаретой, - а когда неизвестно, когда никто не знает, этого вроде как нет. Мы с тобою любили друг друга - и это касалось только нас. А ему я была хорошей женою, насколько из меня получается. Может, не очень хорошей, но его устраивало. И никого две жизни не мучали. Не было никакой измены, понимаешь? А теперь все по-другому... - Верующие считают, что бог видит самые тайные поступки и ведает самые тайные помыслы. - Но ты-то не верующий, - отозвалась Таня из полутемной комнаты. - Увы, - признал Вадим, - и это жаль. Он подождал ответа. Таня молча курила. Заполняя сосущую тишину, только подчеркнутую шумом поздних авто на проспекте, Вадим продолжил: - Жаль. Потому что мне и в самом деле хотелось бы знать, что есть мера и цена любому нашему действию и мысли. Чтобы с каждой мыслью нечто изменялось вокруг... Мистики считают, что над каждой страной конденсируются эфирные облака, эгрегоры, средоточия уже состоявшихся человеческих мыслей. И какие преобладающие мысли у миллионов, таков их эгрегор: светлый или темный, добрый или хищный, а сам по себе он изначально разумен - высшее бытие, квинтэссенция разума... И может действовать разумно, может вызывать у людей нужные мысли, подталкивать к нужным поступкам... Вадим говорил спокойно и убедительно, - объяснял, уговаривал, как всегда. Почти всегда. Сколько раз так и происходило: он рассказывал, убеждая, и постепенно стиралось непонимание, неприятие, внутреннее сопротивление. Он уговаривал аудиторию - хоть одного, хоть десяток слушателей. Уговаривал и сам себя. Или себя - прежде всего? А может, только себя? Заставлял согласиться со своими логическими построениями, расцвеченными яркими картинками (Бог не обделил ни логикой, ни памятью). Но что происходило дальше? А дальше все поступали в соответствии со своими интересами. До этой сентенции Вадим доходил и раньше. И никогда не позволял перейти к следующему предположению. Да, допускал, что все слушатели - от безалаберных студентов на лекциях до злоязычных дружков на кухонных посиделках, от попутчика - ксендза в соседнем самолетном кресле до опасного и, видимо, совсем непростого Александра Рубана, соглашаясь внешне, действовали дальше по-своему; но выводов, кроме разве что тактических, Вадим из этого понимания не делал. Срабатывала самозащита - и, возможно, выдержала бы всю оставшуюся жизнь, не изменись так мир и его собственное бытие в этом мире. Но сейчас Вадим понял так ясно, будто высветилась в сознании закодированная когда-то неведомым гипнотизером фраза: "Твои слова не значат ничего". Высветилась фраза; но Вадим тут же истолковал ее по-своему, загородился десятком блоков - примеров обратного, примеров исторического и даже всеобщего значения слов и фраз. Но, еще выстраивая блоки от "Вначале было слово" до "Слово - полководец человеческой мысли", Вадим уже понимал, что пытается сделать подмену, не допустить главного приговора: "Твои слова". "Твои". Вода кипела, но Вадим все не мог протянуть руку и выключить плиту. Именно этого и боялся он сорок лет своей жизни - внутренней боли, ужаса и пустоты, которые нахлынули, едва он не смог отогнать от себя осознание суетной малости своих слов; слов - именно того, чем гордился, что пестовал и оттачивал, что ставил превыше всего своего бытия. Газ он все-таки выключил, засыпал в чашечки растворимый кофе, сахар, налил кипяток. Ступая будто не по квадратам линолеума, а по гранитным ступеням лестницы, ведущей вглубь, Вадим прошел в комнату. "Твои слова не значат ничего". А следовательно, имеет значение то лишь, что сделал Вадим в этой жизни. Кому-то помог, а кого-то навсегда обидел. Подарил, не любя, двоих детей жене - умных и здоровых мальчишек, которые неизвестно почему гордятся таким отцом. Несколько раз смог объяснить и предупредить, хотя по-настоящему не знает до сих пор, что заставило и его, и партнеров действовать... В комнате темно - различались лишь силуэты, не лица, это к лучшему, потому что Вадим, зная, что Таня умеет читать как в книге в его лице, не хотел показаться таким - растерянным, почти раздавленным. "Твои слова не значат ничего". Что Вы читаете, милорд? - Слова, слова, слова. Сегодня - вы светилось. А жило - раньше, давно, давным-давно. И третий год занимается искусством возможного, а попросту пытается преобразовать в политические действия общее ощущение, что так дальше жить нельзя, потому лишь, что подступило осознание своей неправоты к самому духовному порогу... И это, наверное, тоже самообман. Он попытался выбиться из кокона отстраненности, совершать сознательные целенаправленные действия. Наметил программу, рассчитывал ходы, даже шел на риск. Самый настоящий. Какие слова он приготовил, чтобы убедить Рубана! А слышал Сашка хоть слово? Действительное то, что он пришел. Поступок. Действительное - что еще? Ребенок, который будет у женщины, любимой - и чужой? Мальчик из православной общины, спасенный от лейкемии депутатскими хлопотами? - Две сведенные и две разведенные судьбы - молекулы неведомого мыслящего газа? И вспомнил я тогда, ненужный атом, Что никогда не звал я женщину сестрой, И не был никогда мужчине братом... - процитировал Вадим. Кажется, неточно. И кажется - вслух. Таня не отозвалась, будто прислушивалась к ночным звукам огромной Москвы за окнами и стенами Вадиковой квартиры, и никак не реагировала. Подавляя внутреннюю дрожь, предощущение утраты, Вадим заговорил снова: - То, что нам кажется хорошим или плохим, правильным или преступным, зависит только от воспитания, от внушенных ценностей, от морали, принятой в коллективе. Вспомни, древние не понимали "Не убий" - господин мог убить раба, дети убивали престарелых родителей; или брак - у мусульман многоженство, гаремы. А у нас так тем более: приняли классовые нормы - и три поколения живут и не каются. - Вот за это мы и прокляты, - отрезала Татьяна и, рывком поднявшись на ноги, подошла к распахнутому окну. Послушала - и повторила: - За это и прокляты. - Хотелось бы верить... - начал Вадим и замолчал. Из глубины ночи все явственнее доносился густой, грубый рев танковых моторов. Вадим отчетливо, будто увидел собственными глазами, представил гладкую и ребристую броню чудовищных машин, по всем автострадам вползающих в пульсирующий светом и музыкой центр - и заговорил другим тоном, поспешно, успокаивая скорее сам себя, чем этот хрупкий стебелек с каштановыми локонами: - Ты думаешь, это все, и раз пошли танки, то - получится? Нет, история прошла искус, больше ее не изнасилуешь. Думаешь, мы одни с тобою рисковали всем, чтобы предупредить, чтобы не застали врасплох? Тысячи людей сделали хоть маленькое, но важное дело. Увидишь, с этого начнется их поражение, окончательное поражение... Таня обернулась. В зеленых, аквамариновых, переменчивых глазах горел огонек. Вадим подошел, как зачарованный. Таня положила руки на плечи, но не притянула, а сказала, будто выдерживая дистанцию: - Ты учил меня не бояться жизни. Я и смерти не побоялась - я думала, Рубан живыми нас не выпустит. Прости, не сказала раньше... Не хотела. Я не хочу, не могу ждать, что завтра ты уйдешь - и не могу оставаться брошенной... После тебя... Вообще ничего не хочу. Не хочу ждать, что может стать лучше - знаю, что только старею, вот и все, что произойдет в этом мире нового. И еще не хочу, не хочу, чтобы опять сбежались эти суконные рыла и указывали мне и моему сыну, что делать, во что верить и как жить. Хватит. Когда танк наезжает, это больно, но недолго, правда? - Таня! - Я - иду. Хочешь вместе? ГЛАВА 12 Медленная и туманная весна. Поздняя Пасха отзвонила в дождь, и телеги вязли в грязи, и дым стлался у самой земли, растворяясь в тумане. Много за полгода Дмитрий Алексеевич стал безнадежным стариком. Голова как поседела в одночасье, так ни единого темного волоса и не явилось. Осели, обмякли плечи, спина разгибалась с трудом и мукой, а порубленная правая нога отказывалась носить набрякшее тело, и приходилось ей помогать, брать палку. Дмитрий Алексеевич наотрез отказался больше выезжать с Мари на люди - срам только! - да и к нечастым гостям выходил через раз. Только дети, будто и не замечая ничего, теребили и дергали пуще прежнего, да по пути в церковь люди кланялись еще почтительнее. Граф, едва закончилось благополучное разбирательство с Рубановской дуэлью, укатил в Петербург; семья осталась на месте, но Рубанов больше не зазывали казалось, Элиза едва терпит его присутствие. А Мари уже и не рвалась - и слава Богу. От старых привычек только и осталось, что вечерняя трубка да утренние прогулки с Гнедком. Не верхом, а рядом - два седых старца, казак и конь. И путь сложился один и тот же - по траве, по росам, по лугам, к излучине, и через перелесок - домой. А туман в это утро выдался особенный, давно Дмитрий Алексеевич такого не видел: густая белесая гладь, а всего в маховую сажень толщиной. Сверху, над молочной гладью - кусты, и верхушки деревьев, и божьи птицы летают. Только растет все будто без корней, из самого тумана рожденное. И внизу, на ладонь от травы - тоже просвет. Собственных ног не видать, а мохнатые в проседь бабки Гнедка, по-собачьи бредущего за хозяином, видны. И звуки ватные, медленные, и каждый звук с призвуком и отзвуком, так что не поймешь, сколько ног ступает по торфяному лугу. Дмитрий Алексеевич подошел к протоке, угадываемой только по рокоту воды и рыбьим всплескам, постоял - быть может, на том самом месте, где давно ли был силен и счастлив, и скатывал с упругого тела крупные капли, и благодарил Создателя; а потом повернул к леску, ориентируясь по верхушкам кустов и вершинам деревьев. Прошел уже два десятка шагов, когда увидел, что совсем рядом идет и даже улыбается ему есаул Афанасий Шпонько, в темнозеленом, расстегнутом у ворота, мундире их полка. - Ты, что ли, Афанасий? - спросил Дмитрий Алексеевич, не удивляясь, хотя точно знал, что быть никакого Афанасия никак не может, что срезала славного есаула французская пуля далеко-далеко, на переправе в чужом краю. - Я, вашблагородие, я, - отозвался Афанасий казацким говорком; и звук шагов вроде был слышен, только вот видел Дмитрий Алексеевич в подтуманном просвете, что нет под ладным Шпоньковым корпусом ног. Все еще не удивляясь, вытянул Рубан правую руку и прочертил палкой в туманном слое, там, где ожидался живот есаула; но палка прошла сквозь пустоту. А Шпонько чуть нахмурился и доложил: - Печалуемся мы, господин полковник. О Вас печалуемся. - Что, душу свою погубил? - резко спросил Дмитрий Алексеевич и посмотрел на недальний лесок, где у невидной развилки затих некогда на снегу зарезанный им, Рубаном, шляхтич. - Что погубил, а что спас, - отмахнулся Афанасий, - не нам судить, а там (он покосился на небо) свой россуд. О другом печалуемся. Командира у нас нет. - Эка хватил! - засмеялся Дмитрий Алексеевич и тяжело, по-старчески закашлялся, - полководцев у вас не перечесть. И молодых, и старых... - Да не можете Вы сие знать, господин полковник, а отсюдова я и объяснить толком не могу. Слов у меня еще мало, не выскажу, как оно впрямь на самом деле, а только дано мне понять, что не чередой, как тямил, дела в мире случаются, а всякое сейчас еще и в другое время происходит, позже, но как бы и сразу, и сходится это все, если только в особых узлах силы сравниваются... - Господь с тобой, Афанасий, это что за околесица? Не понимаю я ничего, даже остановился Дмитрий Алексеевич, а Гнедко негромко всхрапнул. Шпонько только руками развел над пеленой тумана: - Да разве ж так поймешь? А вот почувствуете - сразу. Так что вы уж уважьте казачий круг, господин полковник... И в этот самый миг брызнуло над лесом утреннее солнце, и обжигающе вспыхнула золоченая маковка колокольни. Когда Дмитрий Алексеевич обернулся, Афанасия как не бывало. Но туман зашевелился, поднялся выше - достиг вислых усов, стариковски-растерянных глаз и буйной седой гривы. Рубан не видел ничего и видел тьму безликих всадников на жесткокрылых, с пронзительным злым взглядом, конях, и одновременно - зная, как это далеко, воинов, сцепившихся в смертельном объятии у огромной, серебром отливающей колесницы, и темнолицего, ужасного, на подземном троне... Туман поднялся. Дмитрий Алексеевич, тяжко хромая, повернулся и по своим следам, ясно видным на влажной траве, пошел к дому. Мальчик и девочка еще спали, Дмитрий Алексеевич перекрестил их, спящих, и прошел в кабинет. Взял Библию, раскрыл наугад (раскрылась на Экклезиасте) и опустился в кресло, глядя невидящими глазами на текст. Вошедшей Мари с порога, резким стариковским тенором: - Маша, я сегодня умру. - Господь с Вами, Дмитрий Алексеевич, - отозвалась Мари, а потом взгляделась в его лицо и тоже побледнела. - Не перебивай. Я есаула своего встретил. Убитого. Палкой махнул поперек нет его, а разговаривал, как с живым. Зовут меня, а ежели зовут - не задержусь. Сашку же - в священники отдай. Много крови на роду. Пусть отмаливает. - Сашу? Сына? Но Дмитрий Алексеевич уже не ответил. ГЛАВА 13 - Выезжаем в семь! - звонко выкрикнул связной прапор и помчался в дежурку - звонить на второй пост. Дмитрий Кобцевич набросил бронежилет, быстрыми движениями закрепил "липы", подхватил короткоствольный автомат и, отдав необходимые команды, затопал к своей вишневой "Ниве". Отряд еще докуривал, собираясь возле "уазиков". Кобцевич объехал корпус - возле крыльца уже стоят машины, надежда и опора с помятыми напряженными лицами собираются, скоро будут рассаживаться. Сказав себе "Вот теперь и посмотрим, господа демократы, на что вы годитесь", Дмитрий выехал за ворота. Иллюзий по поводу демкоманды у него не сложилось. Возможно, эта бражка получше, чем гвардия со Старой площади, а скорее всего нет. Те вроде все уже поделили, а эти только начинают. Но что служить надо именно на этой стороне, сомнений не стало уже давно. С января. С Божьей помощью сорвался из Конторы. Именно что - просто так не отпустили бы, заслали б в лучшем случае куда-нибудь к бурятам, а то и в Карабах. Но удалось микроинфаркт раздуть до инфаркта, и сактировали. А потом, когда Витя Баранник начал без особой помпы набирать свою команду, инфаркт опять сделался микроскопическим и совсем не помехой службе. "Нива" выкатилась за ворота и резво двинулась к трассе. День как день; и если не знать, что впереди, что предстоит - можно сказать, что утро хорошее. Но с вечера объявился Вадим; потом, по нарастающей, прилетело восемь радиограмм, и наконец руководство зашевелилось... Кобцевич внимательно, профессионально просматривал дорогу. Амбар на пригорке, где можно устроить засаду, пуст. Контролька, самим Дмитрием подготовленная полоса обочины, чиста. Дальше, в ста метрах, за слепым левым поворотом - ничего. И ни одна машина не съезжала с дороги. Кобцевич прибавил газ - и тут же сбросил ногу с педали. Сразу за шлагбаумом, перегораживая выезд на трассу, стоял "КАМаз" с громадным полуприцепом - "Алкой". Дверца кабины открыта, и там - фигура... в камуфле и омоновском берете... Кобцевич притормозил у самого шлагбаума и вышел. Дверцу, правда, не захлопнул и ключ из замка зажигания не вынул. Автомат - под рукой. Солнце било в глаза, и Кобцевич не сразу опознал омонов-ца. И узнал, только когда Саша Рубан окликнул: - Привет, Димон. Тебе что, в город надо? - Не только мне, - сказал Дмитрий и, поднырнув под шлагбаум, протянул руку, - там все керивництво выезжает. - А это пусть выкусят, - отпарировал Рубан и выплюнул травинку, отъездились. Не выпущу. - Ты, что ли? - поинтересовался Кобцевич и даже заглянул через Рубановское плечо в пустую кабину. - Там с ними три десятка моих орлов. Коцнут - мявкнуть не успеешь. - Не так сразу. И вот верблюда этого, - Рубан указал большим пальцем за спину, - без трактора не стянешь. Я заклиню. Сикстен тоне, не лялечки. Пока меня, кусачего, уложите и трактор найдете - моя команда нагрянет. Тоже - в скорлупах, - и Саша пощелкал пальцем со ссажеными костяшками по кобцевичевскому бронежилету. - А что ж ты их сразу не привез? - поинтересовался Дмитрий. - Успеют. Указивку выполнять надо. А я подстраховался - вдруг к вам вчера Вадим нагрянул, растормошил. - Кино, - констатировал Дмитрий и даже шапочку сдвинул на затылок, - два брата по разные стороны шлагбаума. - А, - кивнул Рубан, - Вадик и тебе успел баечки напеть. - И сжал, так что костяшки побелели, кулаки. - Ты его, скотину, больше слушай. Танька моя уши развесила... Языком он ля-ля умеет, а сам чужих баб трахает. Ничего, кончится эта петрушка - я ему роги начищу. - Насчет подстраховать - это ты серьезно? - спросил, хмурясь, Кобцевич. - Аякже. - Подстрелят ведь. - Служба. И не так просто. - Ладно, - еще раз сказал Кобцевич и повернулся к своей "Ниве", мельком взглянул на часы, - поеду, доложу ситуацию. Но если что - не обижайся. - Нам, ментам, пополам. Канай. А я "верблюда" стреножу... Кобцевич двинулся - будто уходить: - и в то же мгновение вывернулся каратэшным пируэтом, целя тяжелым каблуком в Рубановский подбородок. Но удар пришелся в блок, и хотя Рубана отбросило к кабине "КАМаза", он устоял на ногах, а долей секунды спустя резко пнул Кобцевича в ребра. Это был бы решающий удар - на выдохе, в момент падения, - но бронежилет лязгнул титановыми пластинами, принял удар, и Дмитрий, перевернувшись через голову, вскочил в стойку. Автомат остался на земле - чуть ближе к Рубану, пожалуй. - Брат, говоришь? - процедил Рубан, нехорошо щурясь, - Давно я хотел вас, гэбуху долбаную, почистить. Нет, не дотянуться до автомата - ни одному. Кобцевич расслабился, встал, как дембель перед черпаком, и примирительно улыбнулся: - Хватит. Проверились - и будет. Слава Богу, мальчики мы большенькие. Хочешь здесь под пулями потанцевать - танцуй. Твоя служба, твое право. Только ствол я заберу. Чтобы без дураков - сними рожок и брось пустой. Я отойду. И он действительно отошел на шаг, угадывая по звуку моторов, да и по лицу Рубана, что из-за леса вынырнули два "уазика", и ребята сейчас, оценив ситуацию, тормознут не доезжая шлагбаума и выскочат, с автоматами, на помощь командиру. И Сашка не успеет самого главного сейчас - обездвижить тяжеленный "КАМаз" и задержать колонну до подхода омоновских сил. - Сволочь! - крикнул в ярости Рубан, считающий так же и с тою же скоростью. - Думаешь, переиграл, гэбуха?! - И, накрыв в полуполете автомат, перекатился и с трех шагов хлестнул огненной струей по груди Кобцевича. Четыре пули - четыре тяжких, перешибающих дыхание, но не смертельных удара в бронежилет. А пятая пуля раздвинула пластины у левого плеча и горячо ввинтилась в плоть. Кобцевич еще стоял, превозмогая боль и удивление, когда из-за спины его, от машин, часто затараторили автоматные очереди, и по металлу камазовской кабины, по борту "Алки", по асфальту и щебню дороги загремели пули. Сашка, дико оскалясь, перекатился к переднему скату, но выстрелить не успел. Кобцевич прыгнул, целой правой рукой пригнул Сашкину шею и, прикрывая спиной, как щитом, Рубана от автоматного огня, закричал: - Не стрелять! Не стрелять! Рубан дернулся раз, еще раз, но затем то ли понял, что ничего уже не успеть, то ли достала настоящая боль (две пули попали в ногу), но затих. Секундой позже забухали тяжелые ботинки, ребята авангарда растащили братьев. К Дмитрию бросился старлей, афганец, с индпакетом (кровь уже хлестала прилично); Рубана обезоружили, оттащили от машины и заставили лежать под автоматным прицелом. Старлей перевязывал умело, а Василь, второй зам, протягивал фляжку. Кобцевич отхлебнул, потом - еще, чувствуя даже сквозь боль, как теплый коньяк прокатывается по телу, потом вернул флягу и, как мог твердо, сообщил: - Мы тут по личным делам поцапались с майором, но стрельба - случайная. Не фиксировать. "КАМаз" отогнать на обочину, поднять шлагбаум - и провести колонну. Старший - ты. Афганец закончил бинтовать, приделал перевязь. Дмитрий сел, покрутил головой (уже бамкали далекие бронзовые молоточки, отзванивая потерю крови) и распорядился: - Перевяжите майора. Прости, Александр Григорьевич - стреляют, как сапожники, чуть не поубивали... Когда, спустя семь с половиной минут, из-за лесочка вымахнула колонна легковушек и автобусов, "КАМаз" стоял в полусотне метров от перекрестка, шлагбаум будто и не закрывался, и "нива" с мигалкой стояла на трассе, осаживая негустой поток "жигулят" и "москвичей" дачников, возвращающихся в город. За рулем "нивы" сидел и помахивал из открытого окна жезлом прапорщик Москаленков, регулировал движение и все раздумывал - сразу сказать или потом отразить в рапорте, что открыл огонь на поражение, не дожидаясь команды; а на заднем сидении, поневоле касаясь друг друга, сидели два бывших майора, два раненых профессионала, два брата, и каждый считал правильными только свои поступки. Колонна выкатилась на шоссе и понеслась к Москве. "Нива" развернулась и пристроилась сзади: до окружной - всем по пути, а там - в госпиталь. Спустя пару минут Рубан сказал, умащивая поудобнее раненую ногу: - Твоя взяла, гэбуха. Кобцевич ответил вяло: - Заткнись, мент, - и хотел продолжить, сказать, что не взяла ничья, просто событиям дано разворачиваться своим чередом, и не их ума дело подводить итоги и выискивать смысл. Но не стал напрягаться, тем более при прапорщике, а откинулся на сидение и спокойно стал вслушиваться в перестук бронзовых молоточков по хрустальной наковальне... - Что - кровь... - Что - род... - Что - Бог... - Что - долг... - Кто - брат... - Кто - враг... - Кто - прав... - Где - век... - Где - рок... - Чей род... - Чей брат... Потом была операционная, палата, солнце, и снова ночь, и снова пришли двое, но уже с другими лицами, и объясняли, объясняли равносущность намерений и действий, вероятностей и реальностей в поляризованном мире противоборствующих сил, и Дмитрий все хотел их узнать и расспросить... ЭПИЛОГ Саша Рубан поднялся в лифте и подошел, чуть прихрамывая, к двери. Звонить не стал - увидит в глазок и не откроет, - а достал заготовленный дубликат ключа, негромко щелкнул замком и вошел в квартиру... В Москве затеряться можно - если очень постараться. Татьяна постаралась, как смогла, но оказалось - не очень. Ко времени выхода Рубана из госпиталя она выехала из квартиры, ушла, не оставив координат, из студии и, кажется, отменила или сверхплотно законспирировала встречи с Вадимом. Но Машке Кобцевич позванивала - откуда, собственно, Рубан и узнал, что Танька осталась в Москве. Но Машка - известная партизанка, ни за что на адрес не расколется. А со временем на поиски и с деньгами у Саши стало туговато. После двух месяцев в госпитале и еще одного - под следствием ему, самодуру, беспредельнику, разгильдяю и угонщику "камазов" с колхозной картошкой места в очищающихся рядах не нашлось. В рэкетиры сам не пошел - побрезговал. Устроился водителем-охранником к банкиру, тоже, слава Богу, хохлу и тоже некурящему. Платил Тимофеич хорошо, вроде даже слишком, но, во-первых, резко похолодало к бывшим праздникам, а ныне поминкам, и пришлось прикупить одежку, в комисах же шмотки стоили столько, что Рубан поначалу даже переспрашивал, и сшито почти все оказалось на недомерков. Хорошо, хоть с обувкой проблем не встало - обеспечило родное покойное МВД на пять зим вперед. Во-вторых, неважнецки стало со жратвой, впроголодь же не поработаешь - приходилось тратиться. Водил Рубан шефову "девятку" аккуратно, вылизывал в охотку, и за две недели выучил шефов график назубок. Понял, когда просить и делать "окна", когда - от зари до зари, от темна до темна, - и тогда только всерьез принялся за поиски. Сначала прокатился по адресам подружек. Пусто. Потом дней десять "пас" Вадима, но на Таню так и не вышел. Прибивать же самого Вадима перехотелось. В самом ли что-то изменилось, Вадим ли стал другим? Гуляет с пацанятами, как примерный папаша, и ни дружков, ни девочек... А на лице - растерянность, будто у ежика при встрече с обувной щеткой. Страна разваливалась, придурки всех мастей митинговали, жратва теряла всякое название - просто еда, и только, а Саша, не отчаиваясь разве только от хохляцкого своего упрямства, высматривал и высматривал Таню в громадной, все еще многолюдной, поганеющей Москве. Потом, когда уже и Союз гавкнулся, а за рубль и поздороваться стало можно не co всяким, Рубан хлопнул себя по лбу: женщине легче поменять семью, работу, подруг и любовника, чем косметичку, парикмахершу и портниху. Память не подвела; догадка - тоже. На третий день, у косметического, засек ее и провел - погрузневшую, родную. На пятый - знал точно: не случайный адрес, живет там - и живет одна. Еще три дня - у Тимофеича запарка, даже с лица сник, работает, конечно, на себя, но по шестнадцать же часов подряд! Рубан завел в машине термосок литра на два, китайский, и скармливал шефу розовое, домодельное, на Тишинке купленное сало с горячим чаем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|