Сэй Ито
Красивая
В мои студенческие годы неподалеку от университета – он находился в Канда
– на аллее, протянувшейся прямо через трамвайные пути, была кофейня «Тандору». Ее хозяин, толстый, с лоснящимся от жира лицом, вечно торчал у дверей, а в кофейне управлялась маленькая служанка. Там, напротив входа, весело распахнув свои резные крашеные дверцы, красовались буфеты. Многие из нас посмеивались: «Ну уж и „Тандору“ – нечего сказать». Хозяин был не очень-то приветливым человеком, но все равно мы, студенты литературного факультета, с удовольствием собирались там.
Как-то летом, когда я был третьекурсником, в кофейне появилась прехорошенькая девушка, и студентов там стало бывать еще больше. Говорили, что это дочь хозяина, которая весной окончила среднюю школу. Девушку звали Масако, но хозяин называл ее Матян.
У нее были узкие, с удлиненным разрезом глаза, стройная шея, а круглое личико от подбородка до ушей так отсвечивало белизной, что кожа казалась прозрачной. Масако была высокого роста, хорошо сложена, вся ее фигурка в европейском платье выглядела удивительно красивой. Ей очень шла модная в то время стрижка с выпущенными на щеки узкими прядями волос. Эта девушка в кофейне казалась воплощением девственности. Вскоре мы стали называть кофейню именем Матян. Однако нам почти не представлялось случая заговорить с девушкой, так как она не выходила к посетителям.
Девичья красота иногда вызывает чувство легкой грусти, какая порой охватывает нас во сне, – девушка рядом, но ты не можешь прикоснуться к ней, а если пройдешь мимо, то, кажется, сам уходишь в небытие. Масако вызывала в нас такое трепетное обожание, что, казалось, сама вечность на какое-то мгновение коснулась тебя.
Мы заходили в кофейню выкурить сигарету и выпить кофе. Среди моих новых друзей был талантливый студент Фукуяма, который жил на собственный заработок. Он упорно придерживался левых взглядов, хотя в тот период распространение левых идей всячески пресекалось. Своей убежденностью Фукуяма заражал даже меня, избалованного сына преподавателя государственного университета. Он рассказывал мне о марксизме, о рабочем движении, а я ему о кубизме и сюрреализме. Я тогда очень интересовался новейшей европейской поэзией, но и его идеи понемногу стали увлекать меня. Со временем я начал постигать смысл слов Фукуяма о том, что везде вокруг нас – в семье и школе, на улицах и на заводах – царит несправедливость и мириться с этим нельзя. Мы вели свои разговоры, а Масако в это время обычно меняла граммофонные пластинки в дальнем углу напротив стойки бара; гостей же обслуживала служанка.
Масако всегда выглядела печальной, лицо ее, ничего не выражавшее, было словно нарисованное. Она почти не разговаривала с нами, но казалось, что, если хотя бы день не увидишь ее, в душе будет пусто. Я думаю, что и другие студенты чувствовали то же.
Фукуяма, небритый, в грязноватой студенческой тужурке и мягкой шляпе, приходил в кофейню всегда вместе со мной. За чай и за пиво, которое мы иногда пили, обычно платил я. У Фукуяма была привычка добавлять в черный чай виски, поэтому иногда он обращался прямо к хозяину. Разговаривал он с ним в том же непочтительном тоне, что и с преподавателями в аудитории. Подойдя к стойке, он без тени улыбки произносил: «А ну-ка, добавьте еще!» – а затем с чашкой в руке возвращался ко мне и продолжал разговор.
Когда Масако освоилась в кофейне, хозяин стал поручать ей в свободное время ходить за покупками, и на улице Фукуяма смог заговорить с ней. Однако тон его по-прежнему оставался бесстрастным и пренебрежительным. В груди у меня бушевала ревность, но я молчал.
Только однажды, сидя неподалеку от стойки, я услышал, как она, наливая Фукуяма виски, тихим голосом сказала обо мне:
– А ведь Макита-сан, по-видимому, не пьет виски.
Эти несколько слов, как нечто драгоценное, я всегда повторяю про себя.
В начале того года, когда я кончал университет, я был поглощен дипломной работой и долго нигде не показывался. И вот однажды, когда я зашел в кофейню, маленькая бледная служанка как-то особенно пристально посмотрела на меня, а навстречу мне вышла жена хозяина, сорокалетняя женщина, которую мы почти никогда не видели. Масако не было. Жена хозяина вежливо поклонилась и, отозвав меня в маленькую грязную комнатушку в глубине дома, спросила:
– Вы ведь Макита-сан?
Я кивнул. Напряженно следя за выражением моего лица в тусклом свете, падающем через дверь, она продолжала:
– Не знаете ли вы, где сейчас Фукуяма-сан?
Я ответил, что не знаю. Женщина долго молчала, а потом рассказала мне, что два дня назад Масако исчезла вместе с Фукуяма. Я был ошеломлен и в растерянности проговорил, что знаю адрес его родных.
– Этот адрес и мы узнали от его квартирной хозяйки. Послали туда человека, да вот пришла телеграмма, что там их нет.
Усталым жестом, в котором сквозило отчаяние и сознание бессмысленности того, что она делает, мать достала из-за оби
смятую телеграмму и прочла ее мне. Перейдя на шепот, она добавила:
– Говорят, он человек левых убеждений.
Я кивнул. Я не думал, что Фукуяма начал практическую деятельность, но в его убеждениях не сомневался.
Впоследствии я не раз задумывался над причиной его исчезновения. Была ли это любовь? Или его деятельность? Это стало у меня навязчивой идеей, и всякий раз, как я думал об этом, мне приходили в голову разные мысли. Почему не я оказался вместе с Масако? Разве это не мог быть я? Разве не может она остаться прежней Масако, даже если сейчас она рядом с Фукуяма? Что жетакое, наконец, женщина? Неужели ей присущи лишь плотские влечения и ничто другое? Мне виделся профиль Масако в глубине кофейни, ее фигурка в светло-синем платье. Этот образ опалял мое воображение, жил во мне. Казалось, что все эти мимолетные и бессмысленные видения преследуют меня только для того, чтобы унизить.
Я сам будоражил себя этими мыслями и чувствовал, что весь поглощен ими. Попавшись в эту ловушку, я мучился, словно от физической боли. В такие минуты я ощущал, что те новые идеи, интерес к которым заронил в мою душу Фукуяма, тускнеют, становятся все менее отчетливыми. И все-таки его убеждения я тогда еще одобрял. Среди нас ходили слухи, что коммунистов, которые в тот период находились на нелегальном положении, везде сопровождают женщины, ведущие хозяйство и помогающие им во всем. Мне не верилось, что Масако разделяет взгляды Фукуяма, но, по-видимому, в интересах дела ему было необходимо взять ее с собой. Думая об этом, я представлял его себе чуть ли не героем. Но тут же мои чувства предавали его. Мне казалось, что он соблазнил Масако, использовав как приманку свои идеи. Когда и отчего поблекнет пленительная красота этой девушки? Разве не могло случиться так, чтобы я был причастен к этому? А если не я, так кто-нибудь другой… Ведь такие мечты были у меня, у него, у других студентов, но лишь он осуществил их… В душе я был уверен, что в этом поступке идеи Фукуяма послужили просто предлогом. Его небритое лицо, грязноватая мягкая шляпа, манера не платить за чай, привычка добавлять в него виски, его нагловатый тон – все это почему-то убеждало меня, что я прав.
После окончания университета я сблизился с группой писателей-модернистов, писал антимарксистские статьи, повести упадочнического характера. Жизнь моя неслась сбивчиво и беспорядочно. И делал я это намеренно. Я кидался от женщины к женщине. Но моим идеалом, как ни пытался я избавиться от этого наваждения, оставалась Масако. В то же время ее образ, лишенный в моем воображении прежней чистоты, еще больше побуждал меня к беспутству. Как бы мстя себе за пустоту, окружавшую меня, я писал пессимистические, полные аффектации повести. В это-то время мой отец – профессор университета на Севере – порвал со мной всякие отношения.
Так прошло примерно года два. И вот я услышал, что Масако вернулась. Я не раз собирался зайти в «Тандору», но предчувствие чего-то тяжелого, неприятного останавливало меня. Однажды, гуляя по Гиндза,
я выпил сакэ. Изрядно опьянев, я решил проехаться в такси до Канда, но потом, уже в машине, сам себя обманывая, сказал шоферу заплетающимся языком:
– Сверни-ка сюда. Вот так, все в порядке. Стой!
Расплатившись с шофером, я толкнул плечом дверь и очутился в «Тандору». Там было полно посетителей и темно от табачного дыма. Подвыпившая официантка усадила меня за угловой столик, и я, приоткрыв тяжелые веки, увидел прямо перед собой стойку. «Тандору» полностью превратилась в бар, но у стены, как и прежде, стояли два резных буфета. Хозяин, похудевший, с такими белыми усами, что его трудно было узнать, наливал у стойки сакэ посетителям. Среди трех-четырех женщин Масако не было.
– Эй, ты! Матян здесь? – спросил я у официантки, которая принесла мне сакэ.
«Матян!» Здесь, в кофейне, впервые за все время я назвал Масако так. Так обращался к ней только отец. Мы, студенты, этим именем называли кофейню, но никогда не произносили его здесь вслух.
– Вы спрашиваете о Масако-сан? Она сейчас придет! – недовольно ответила официантка. И тогда мое ослабевшее от сакэ тело забила дрожь.
Вскоре открылась боковая дверь, я взглянул и увидел Масако. Да, то была она, но ничем не напоминавшая прежнюю Масако. В кимоно – я раньше никогда не видел ее в кимоно – с лицом, тронутым косметикой, она стала просто одной из женщин, как все. Я боялся, что рука не послушается меня, но все же слегка потянул женщину за рукав, когда она проходила мимо.
– О! Макита-сан! – Она сразу узнала меня, на мгновение приостановилась, изумленная, и со словами: – Много времени прошло! – села передо мной.
Впервые она назвала меня по имени и произнесла его таким тоном, будто обращалась ко мне так многие годы. В голосе Масако чувствовались спокойные нотки, и я сразу отчетливо представил себе Фукуяма и ее жизнь с ним. Я решил поддержать тон разговора и заставил себя успокоиться.
– Да, давно мы не виделись. Вы помните меня, Матян? Я…
Я запнулся, чуть было не сказав «товарищ Фукуяма». Она кивнула и опустила глаза. И вдруг я почувствовал, что Масако, которая сейчас вот здесь, передо мной, одна из многих женщин нашего обыденного мира, – она ходит по улицам, покупает рыбу, весело смеется, она думает, она понимает жизнь, потому что узнала мужчин. Я понял, что Масако из тех, кто утратил способность изумляться. Вокруг рта у нее появились морщинки, кожа утратила свежесть, скулы выступили, лицо заострилось, но в целом Масако производила впечатление женщины волевой. Сейчас она жила совсем иной жизнью. Лицо Масако никогда не отличалось гармонией черт, оно привлекало детскостью, удивительной нежностью и чистотой. Теперь это лицо лишилось многого. Испытания, заботы оставили свой след. В этом лице не осталось ничего от юной девушки, еще не столкнувшейся с нашим суровым миром, от той Масако, образ которой всплывал передо мной из далекого прошлого.
Ее отец уже не раз посматривал в нашу сторону, похоже, что он узнал меня, но, когда я хотел поклониться, отвел глаза. И тут мысль о суровости человеческой жизни потрясла меня. Сейчас это было для меня не просто словом или абстрактным понятием, нет, я ощутил это сердцем, будто его грубо коснулась шероховатая кожа какого-то насекомого.
– Я немного пьян, зайду как-нибудь в другой раз, – сказал я и, расплатившись, вышел на улицу.
Я понял, что это был предел моей близости с Масако. Наши встречи только увеличили бы пропасть между нами. Однако я частенько заходил в «Тандору», и хозяин стал здороваться со мной, будто мы с ним только сейчас познакомились.
Как-то под вечер я зашел раньше обычного и застал Масако одну. Увидев меня, она молча села напротив. Была зима, но в маленькой печке, разделявшей нас, не было огня. Лучи зимнего солнца еле пробивались в этот предзакатный час через окно в двери, обращенной на юг, и тусклыми бликами ложились на стене. Вся атмосфера кофейни в эти минуты резко отличалась от обычной, когда здесь пили сакэ и хозяин стоял за стойкой. До сих пор мы избегали случая поговорить наедине, но сейчас все сложилось так, что и Масако поняла: уйти от этого не удастся. Уставившись в ее колени, обтянутые грязновато-желтой материей, не глядя в лицо, скрытое тенью от остывшей печной трубы, я спросил:
– А что с Фукуяма?
– Я рассталась с ним полгода назад, после того как он уехал в Шанхай, – она ответила недовольно, но вместе с тем мне показалось, что она будто ожидала моего вопроса.
Мне хотелось спросить: «Что же ты делала с тех пор?» – но произнес я другое:
– А как он сейчас? Вы не знаете?
– Мне ничего не известно. Кажется, уехал в глубь страны. Я не знаю точно. Это ведь касается только нас с ним, Макита-сан.
В моей груди теснилось множество вопросов: «Он принес тебя в жертву своим идеям и теперь бросил? Или ты сама рассталась с ним? Как ты жила после этого? Что ты думаешь о его деле? Ты ждешь его и сейчас?» и т. п. Любой из них готов был сорваться с моих губ, но я не знал, какой именно не причинит ей боли, не заставит сказать то, что она не хочет, не коснется какой-либо страшной тайны? Казалось, мое смятение передалось и ей.
– Давайте прекратим этот разговор. Он мне неприятен… – твердо сказала она.
Она подошла к бару, достала с полки виски и налила мне. Стремясь рассеять гнетущую атмосферу какой-либо пустяковой болтовней, я, потягивая виски, решил начать разговор о своих любовных приключениях… А может быть, дело было в другом, может быть, это была просто моя месть Масако за то, что она прежняя – юная и прекрасная – утрачена для меня. С тех пор как я начал увлекаться женщинами, разве не к Масако обращался я: «Матян! Это ведь я, я так поступаю, я совершаю все это…». Бросал ли я женщину с болью, расставался ли с ней без сожаления, завязывал ли с легкостью знакомства или кидал случайной женщине слова обольщения, перед моим взором неизменно всплывал из прошлого образ прежней Масако. Поэтому сейчас в моем мозгу, подобно прорвавшейся плотине, пронеслась мысль о том, что, может быть, стоит начать с Масако разговор о женщинах. Однако, упомянув лишь о двух-трех из них, я очнулся, но не только от чувства какой-то тревоги, охватившей меня, – я был поражен странным молчанием Масако. И я замолк на полуслове. Как бы стараясь нарушить это молчание, Масако, слегка повысив голос, сказала, пристально глядя на меня:
– Вы стали ужасным человеком, Макита-сан. А были таким скромным…
Она внезапно умолкла, будто произнесла нечто страшное. И вдруг словно яркий свет рассыпался вокруг и ударил в меня своим сильным лучом. Он исходил от Масако, от той Масако, что носила в себе израненную живую душу, но не могла раскрыть ее. Когда она замолчала, перед моими глазами отчетливо проплыли два образа – девичий образ Масако и мой собственный. Масако – в синем платье, с открытой шеей, сверкающей белизной, сменяет пластинки в «Тандору», и я – в четырехугольной фуражке и студенческой тужурке с золотыми пуговицами – в углу кофейной затягиваюсь табачным дымом, хоть и курить-то еще не умею. Я почувствовал, как огромный ком подступил у меня к горлу, и, словно стремясь освободиться от него, я громко, в голос, заплакал. Я плакал впервые, взволнованный, думая, что мне станет легче. Вдруг будто что-то озарило меня, мелькнула мысль о том, что, может быть, несмотря на свои поступки и тайны, Масако любила меня тогда.
Масако с глазами, полными слез, с закушенной нижней губой, готовая вот-вот разрыдаться, ухватилась руками за край остывшей печки. Холод оледенил мое сердце, когда я увидел это. То была не просто глубокая печаль, то была боль. Я понял, что эти ее мучительные слезы вызваны не моими рыданиями… И во мне все будто окаменело. Я перестал плакать так же неожиданно, как начал. Я почувствовал, что сердце Масако останется для меня тайной навсегда.
– Расплакался, глупец, – сказал я и, попрощавшись, вышел, пока никого не было.
Весной следующего года происходили последние аресты коммунистов. Из газет я узнал, что среди арестованных был и Фукуяма. В течение трех лет он жил за границей и, кажется, играл там важную роль. Читая об этом в газетах, я пробовал строить всякие предположения и пытался связать слезы Масако в тот вечер с прошлым и с деятельностью Фукуяма, но не пришел ни к какому заключению. Я все же убедил себя, что, даже если это непонятно мне, Масако, по-видимому, сейчас хорошо и не стоит тревожить ее.
Мысль о том, что идеи Фукуяма были претворены им в жизнь, дала мне ощущение какой-то душевной ясности. Однако в целом в то время меня пугала внутренняя сила самого слова «идея». Где-то в глубинах Японии уже зародилось стремление к новым идеям, еще недостаточно ясным и понятным. Мало-помалу эти идеи распространялись, и судьбы тысяч людей были связаны с ними. Может быть, этим идеям отдала свою молодость и Масако. Мне же идейные течения того времени представлялись лишь весьма смутно. Будущее новых идей, неотчетливых, но обладающих в моем представлении большой силой, виделось мне в образе плачущей Масако, и это пугало меня. Вместе с тем я почувствовал, что все эти переживания и страх словно сорвали болячку с моего сердца.
Я перестал увлекаться женщинами, я понял, что вести пустое, никчемное существование – значит уподоблять свою жизнь песку, сыплющемуся сквозь пальцы.
Я погрузился в атмосферу тишины, малых и добрых дел, хоть это и выглядело старомодно. Я пытался покончить с никчемностью своей прошлой жизни и, хоть ненадолго, обрести покой. По рекомендации товарища я женился на скромной девушке из буржуазной семьи и поселился в окрестностях Токио. Я занимался переводами, писал небольшие новеллы. У моей жены Торико слабое здоровье, и у нас нет детей. Я бросил пить, полюбил возиться в саду и кормить животных. Но меня не покидает мысль о том, что вряд ли стоит так определять свой жизненный путь, как это сделал я.