Вивиан Итин
Открытие Риэля
I. Машина времени
Тюрьма была переполнена. В одиночки запирали по нескольку человек. В самой тесной клетке третьего этажа, где в коридорах дежурил военный караул, жили двое. Один был молод, другой казался стариком, но путь, отделявший юношу от смерти, был короче.
Он был пойман с оружием в руках. Старик, когда-то известный врач, тоже обвинялся в большевизме, но в то время играли в законность и демократию, необходимо было разыскать какое-нибудь «государственное преступление», чтобы его повесить. Поэтому в его прошлом упорно рылась следственная комиссия.
Молодой человек стоял, прижав лицо к решетке. Сквозь летний северный сумрак чернели хвойные горы. Внизу стремилась мощная река. Он верил в теории, по которым человек, когда умирал, был мертв, но громадный оптимизм его молодости не допускал смерти. Расстрел представлялся ему звуковым взрывом, виселица — радужными кругами в глазах. Он видел.
Беззвучно вздымались ровные волны. Он лежал на корме, разбитый дневной работой, но ему было хорошо от выпитого вина. Рядом двое китайцев, таких же носильщиков, ссорились из-за украденной рыбы. Он смотрел на живой путь луны в океане, на отражения разноцветных огней гавани, отелей, кабаков…
Врач, читавший у восковой свечи, приподнялся.
— Страна Гонгури? — сказал он. — Я прочел это в твоей тетрадке, Гелий. Здесь, кажется, больше поэзии, чем географии.
Он взял рукопись.
— В снегах певучих жестокой столицы,
Всегда один блуждал я без цели,
С душой перелетной пойманной птицы,
Когда другие на юг улетели.
И был мир жесток, как жестокий холод,
И вились дымы-драконы в лазури.
И скалил зубы безжалостный голод…
А я вспоминал о стране Гонгури.
И все казалось, что фата-моргана
Все эти зданья и арки пред мною,
Что все, пред лицом урагана,
Исчезнет внезапно, ставши мечтою.
Здесь не было снов, но тайн было много.
И в безднах духа та нега светила —
Любовь бессмертная мира иного,
Что движет солнце и все светила.
— Так писали, когда я жил в Петербурге, — сказал Гелий. — Скучные вирши.
Тень Гелия задвигалась на переплетах решетки. Грохнул тяжелый выстрел. Рикошет пули взвыл в одиночке и вдруг затих, щелкнул в углу.
Гелий спрыгнул с нар, подошел к свету.
Я просил тебя, — сказал врач, немного задыхаясь. — Вчера поставили казачий караул.
Что ж, доктор, неожиданно лучше… Впрочем… — Гелий быстро вскинул голову: — Ты хотел спросить меня? Гонгури… Да, сейчас, пожалуй, пора заняться самыми индивидуальными переживаниями.
Гелий замолчал. Старик, потрясенный и ослабевший, молчал тоже.
— В сущности, — продолжал Гелий, чтобы развлечь его, — здесь и рассказывать не о чем. Это мало вяжется со мной. Теперь, от безделья, те же мысли снова надоедают мне… А началось это, кажется, еще в детстве, когда я лежал в зеленой тени с книжкой под головой, и в солнечных лучах пели стрекозы. Потом яснее повторилось во Фриско, на берегу океана… Вероятно, потому, что я жил тогда всего беспутнее. Но не только в кабаках, в дни, когда я был трезв и голоден и дремал от усталости, сначала словно отвлеченная гипотеза, а потом все увереннее я начинал вспоминать… Понимаешь, это были просто несложные мечты, возникающие у всех нас, — о мире более совершенном, но всегда, когда они проходили, мне чудилось, что это вовсе не грезы, а память о чем-то, очень родном, близком и недавнем. Однажды, еще на севере, я испытал глубокий экстаз, стоивший мне большой потери сил. И тогда я запомнил имя женщины… Ее звали Гонгури. На океане это повторялось чаще. Словом, Страна Гонгури — какие-то навязчивые видения.
Я знаю, что ты скажешь. Заранее согласен… Во всяком случае, все это имеет свои научные объяснения. Дай прикурить.
— Да, можно всему найти научные объяснения…
Гелий курил, громко глотая дым.
Старый арестант спросил:
— Гелий, хочешь вернуться в Страну Гонгури?
Гелий встал.
— Злая шутка, — пробормотал он. — Откровенничать слабость, но…
Раздался новый выстрел, потом длинный, странный крик.
— На этот раз прямо в цель! — сказал Гелий. — Говорят…
Он вскрикнул и бросился к окну.
Гелий! — закричал врач, ловя его руку. — Я совсем не шутил! Сядь!
Дай мне кончить со всем этим!
— Что ты хочешь сделать?
Рука Гелия ослабела.
Тебе казалось, что ты жил там? Что было, то есть. Что такое время? Нелепость. Почему бы нам не восторжествовать над нелепостью?
Ты изобрел «Машину Времени», — усмехнулся Гелий, привычно подавив тревогу.
Да, — ответил врач. — Конечно. Уэльсовский автомобиль четвертого измерения невозможен, иначе путешественники будущего давно были бы у нас. Но все-таки победа над временем вовсе не утопия. Мы постоянно нарушаем его законы: во сне. Наука зарегистрировала много случаев, когда самые сложные сновидения протекали параллельно с ничтожным смещением часовой стрелки. Я испытал нечто подобное во время опытов с одурманивающими ядами и теперь не сомневаюсь даже в семилетнем сне Магомета, начавшемся, когда опрокинулся кувшин с водою, и кончившемся, когда вода еще не успела вытечь из него… Однако обыкновенный сон не годится для наших целей. Он слишком нестроен, его режиссер вечно путает сцены. Гипнотический сон более всего подходит для нас.
Гелий поднял голову.
Да… Впрочем, не следует во всем уподоблять гипнотизм сну. В некоторых стадиях гипноза самое тусклое сознание может расцвесть волшебным цветком. Один мой пациент производил впечатление гения своими экстатическими импровизациями, хотя в обыкновенной жизни это был бездарнейший писака.
Может быть, он повторял чужие стихи? — усмехнулся Гелий.
Все равно, — ответил врач, — наяву я не слышал от него ничего подобного. Это нечеловеческая память… Другой, совсем калека, профессор, высохший как Момзен, становился великим воином, настоящим Ганнибалом, сыном Гамилькара! Он вел свои войска через Альпы, ветер жег его лицо, боевые слоны гибли от холода, но глаза его горели, как пожары двух городов. Он спускался в италийские долины под ржание коней нумидийцев и мерный стон мечей, бьющихся о щиты… Так он рассказывал, клянусь болотом.
Такие сны можно увидеть и в китайской курильне.
Это более чем сны, — возразил врач, увлекаясь любимой темой. — Когда говорят о гипнозе, имеют обыкновение утверждать, что это воля гипнотизера вызывает в спящем процессы транса и т. п. Конечно, воля здесь ни при чем. Я говорю спящему, что его тело бескровно, и кровь перестает литься из ран, я говорю, что его мышцы окаменели, и слабый человек лежит на двух подпорках, касающихся его затылка и ступней, выдерживая большой добавочный груз. Это общеизвестно. Гипнотизер не может подчинить чужой так называемой души, он лишь вызывает в ней какие-то неисследованные силы, ассоциативные процессы мозга, и она более или менее раскрывает их, не переставая быть увлекающей загадкой…
Хорошо, доктор! — прервал Гелий, явно любуясь необычайностью положения. — Ты хочешь усыпить меня и сделать только одно внушение: чтобы я вернулся в Страну Гонгури? Хорошо. Я готов на какие угодно опыты! Я только думаю, что меня трудно загипнотизировать… Впрочем, когда я засну, ты можешь попытаться. Сегодня я спал не более пяти часов.
Врач кивнул головой.
Коридор наполнился гиком и хохотом. Нелепо взвизгнула частушка. Кто-то тяжелый остановился у камеры, и в круглой дырке двери забегал мутный глаз.
— Не спишь, гады! — заорал голос. — Скоро тебе крышка.
Шум исчез, лязгнул железными зубами на гулкой каменной лестнице.
Старик прижал руку к решетке ребер. Гелий взглянул в побледневшее лицо и, вспомнив, заговорил спокойно:
— Что с тобой, Митч? Все хорошо. Я хочу плюнуть в глаза смерти. Что в самом деле дремлет в нас? Четыре года я знаю тебя, и теперь, здесь, ты остался таким же изобретателем экспериментов, каким был… А! Как мне сказать? Слышишь — тюрьма, камень, кованые приклады, гвозди сапог. Камень и железо. Ничтожество. А мы займемся нашим опытом! Я готов. У меня нет других мыслей…
Свеча погасла. Серый сумрак проник в квадраты окна. Гелий говорил:
— Теперь надо скорее заснуть. Спокойной ночи… — И совсем по-мальчишески улыбнулся. — Итак, мы отправляемся в Страну Гонгури!
Он отвернулся, закрываясь своей английской шинелью, снятой после боя с мертвого врага.
— Спокойной ночи, — машинально сказал врач.
Скоро он услышал ровное дыхание спящего, привыкшего засыпать в короткое время отдыха в грязи пристаней и вокзалов, в открытом море в бурю, в заставе перед тем, как идти в снега величайших равнин и стоять часами на грани борющихся миров и смерти.
Врач смотрел в лицо Гелия, освещенное голубоватым светом, и мысли его кружились. Его лихорадило. Он бормотал бессвязно.
Электроны света, мысль в его мозгу… Мир… Мозг… Непонятно…
Он с усилием встал, очнувшись, и осторожно взял руку Гелия.
— Ты спишь, — сказал он, — спи! Волны мрака укачивают, как море.
Он приступил к своим внушениям.
Грудь Гелия расширилась. Он бредил и жестикулировал. Потом лицо внезапно побледнело, словно невидимая рука сдернула с него маску.
— В сущности, все гипнотические состояния индивидуальны, — пробормотал врач, прижимая пульс спящего, сам почти загипнотизированный спокойствием сна.
Тюрьма, камень, железо. В сумеречном сознании мелькнули врезавшиеся в память дни. Лицо Гелия было неподвижным.
… Гольден Гейт. Синяя соль и густой ветер. В России революция, Октябрь… После долгой работы он зашел отдохнуть в первую открытую дверь. Это был матросский салун. Грязные сильные люди всех рас. Крики многих наречий. И в центре, он сразу заметил у подвального окна, напряженное от потока мысли лицо, такое же, как теперь.
…Чудовищные леса и деревни. Морозы, пред которыми градусы Фаренгейта из сказок Лондона — оттепель. Костры под лапами громадных елей. Крутящиеся саваны буранов… Потому что Гелий сказал тогда твердо и безоговорочно: «Надо ехать». Тихий океан остался на востоке, но огневая завеса уже разделила Азию и Европу.
…Хаос первоначальной власти. Сражения. Коммунистические отряды, скрывшиеся в тайге. Санитарная повозка под шкурой медведя. Ремень винтовки, прилипший к плечу Гелия… В декабре их окружили. Несколько человек по обычаю бандитских войн были доставлены живьем… Это — они.
Врач зажег спичку, чтобы закурить. Резкий свет упал на веки Гелия, спящий вздохнул глубже. Врач быстро бросил пламя.
Единственной его надеждой была миссия Соединенных Штатов, приехавшая в город. Говорили, что американцы, помогая излюбленному порядку паровозами и теплым бельем, иногда бывали в тюрьмах перед большими расстрелами, стесняясь финансируемого ими варварства, и, кажется, спасли кого-то. Он слышал фамилию Д. Мередит. Не тот ли Мередит, которого он лечил?
Врач эмигрировал сразу после 1905 года. Ему «повезло», как говорили. Он спокойно практиковал на Клэй-стрит, постепенно терял прежние знакомства и не думал больше о борьбе. Его стали звать «Мастер Митчель», друзья сокращенно — «Митч».
«Гелий! Он странно вошел в мою жизнь», — думал врач.
Он улыбнулся, вспомнив их встречу. Голод перемен и выхода был в нем сильнее первой любви…
Ему показалось, что лицо спящего стало еще поразительнее. Он взял его руку. В памяти зазвучали обрывки стихов, к которым приучил его Гелий. Он бормотал их вслух, не владея собой:
— Сердце губит радостная жажда,
Лучше умереть, но заглянуть…
Он смотрел в неподвижное лицо. Ему становилось не по себе. Точно огромный полет…
— Пульс!
Сердцебиение спящего замедлялось с угрожающей правильностью. Врач принялся будить его. Неожиданно это оказалось трудным. Гелий открыл глаза, но не отвечал на вопросы и смотрел с таким сумасшедшим удивлением, что врач невольно отступил в страхе. Громко повторяя фразы, он стал рассказывать о происшедшем. Прием подействовал. Скоро Гелий стал более внимателен к окружающему и нахмурился от воспоминаний. Врач зажег свечу, велел Гелию закурить. Привычные ощущения лучше всего повлияли на него.
Он нерешительно взял обломок зеркала.
Я не изменился? — сказал он.
Ну как ты себя чувствуешь? — робко спросил врач, но Гелий только покачал головой.
Он сел на койку, опуская лицо в ладони. Далеко в городе ударил колокол. Гелий выпрямился.
Сколько времени? — быстро спросил он.
— Час.
— Час! Скоро рассвет.
Он глубоко вздохнул и продолжал очень спокойно, как будто говорил о деле.
— Поздно… Да, кто-нибудь должен знать. Садись, Митч, слушай, что это было. Я закрою глаза, чтобы лучше видеть. Слушай!
Его речь зазвучала необычно:
— Я Риэль, так меня звали раньше, я Гелий, видел сегодня мир с непредставимой высоты. Я хочу тебе рассказать об этом… Я был Гелием и стал Риэлем… Вернее, наоборот. Но это лишь теперь я помню последовательность видений, тогда же было совсем иное. Видимость реального ничем не отличалась от обычного состояния вещей. Мне было приблизительно 24 года, как теперь. Это не значит, что моя жизнь длилась в течение 24 оборотов Земли вокруг Солнца — земные меры вообще неприложимы к миру, где я назывался Риэль, но я все же буду употреблять их, потому что кажущееся для нас понятнее действительных соотношений. Да… Сначала я спал, потом моя жизнь стремительно потекла назад, к своему первоисточнику. Друг за другом возникали предо мной все более и более ранние картины, словно тени фильмы, разорванной и соединенной так, что последние сцены стали первыми и первые — последними. Промелькнули школьные годы; началось детство. Я читал давно забытые книги, уносившие меня на воды Амазонки и Ориноко, на таинственные острова и далекие планеты. Я помню себя совсем крошечным ребенком, влюбленным в нянины сказки, безумная фантазия которых так торжественно звучала в темной детской, при свете зимних звезд; я внимал им и забывал себя. Потом я подошел к огромному дереву, несомненно, из учебника ветхого завета, и тогда, подобно смутному сну, во мне родилось воспоминание об этой жизни, хотя пред собой я видел только степь, но старик, похожий на оперного статиста, дал мне жемчужину величиной с голубиное яйцо, и я улыбнулся, уверившись, что вспоминаю лишь грезы дневного сна. Я стал смотреть на тусклый свет жемчуга, и мое сознание постепенно погрузилось в него, пока не наступил хаос… Но сияние жемчуга длилось. Бледная тончайшая пыль наполнила пространство. Сначала, как звездная туманность, скопилась в небольшой фосфоресцирующий шар. Он лежал в руке статуи, изображавшей мыслителя. По-видимому, все вместе, статуя и удивительный шар, представляли собой нечто вроде художественного ночника. Я отвернулся и попытался заснуть, но не мог. Свет раздражал меня, и я не мог забыть каменного лица, отражавшего напряженное внимание неведомого духа, неприятно-бледного лица, освещенного голубоватым сиянием… И вдруг у меня явилась мысль исследовать вещество голубого светильника в моей машине. Тогда где-то в самом центре я ощутил непередаваемый толчок. Так бывает, когда вдруг забудешь что-нибудь… С этой мыслью я вошел в Страну Гонгури. С этого момента я ничего не помнил о себе. Я стал человеком другого мира.
Гелий замолчал, сжимая ладонью веки. Воля его билась с расстроенными полчищами образов, стремилась вернуть им порядок и красоту мысли. Сознание, что весь этот вихрь замкнут в клетке его мозга, было чудовищно. Гелий открыл глаза.
II. Страна Гонгури
— … Этот мир! Я его видел… Но мы все время видим его и потому идем сквозь строй нашей жизни. Не думай, конечно, что я расскажу что-нибудь по порядку…
Был 1920 год после революции. У нас были бананы, персики, розы… огромные! Вишни величиной с яблоко и персики величиной с арбуз. Я начал с яблок, потому что наша планета была прежде всего сад. Мир делился на страны по плодам их растений. Их пояса были нанесены на карту. Домашних животных я не помню. Правда, мы пили белую жидкость, называющуюся молоком, ели молочные продукты, в кухнях я видел желтоватый порошок, сохранивший название «яйца», но все это было делом химических заводов, а не скотных дворов… Сады, поля злаков и волокнистых трав. В более холодных широтах росли леса, но там не было людских жилищ.
Среди садов, на много миль друг от друга, поднимались громадные литые здания из блестящих разноцветных материалов, выстроенные художниками и потому всегда отличные друг от друга. Эти дворцы строились так, чтобы казаться гармоническим целым с природой. Я хочу сказать, что они должны были излучать горение художественной мысли, чтобы слиться с горизонтом равнин, гор и садов… Впрочем, были также большие города. Их было немного. Там сосредоточивались библиотеки, музеи, академии. Улицы были разноцветным ковром того же непрерывного сада, только здесь было больше цветов, декоративных растений, фонтанов, статуй. Да это, впрочем, и не были улицы, артерии городов: передвижение со времени изобретения онтэита совершалось в воздухе.
Онтэ жил за тысячу лет до моей эры. Развитие нашей науки шло так, что физическая природа мирового тяготения постигалась ценой больших усилий. Онтэ первый дал законченную теорию тяготения и нашел особый комплекс энергии веществ, онтэит, стремящийся от массы. Воздушные корабли моего времени представляли собой стройные дельфинообразные тела, их оболочки были отлиты из легких металлов, в центральной верхней части помещались онтэзитные поверхности, замкнутые в диафрагму изолятора, вроде тех, что устраиваются в наших фотографических аппаратах. Движением диафрагмы сообщалось нужное ускорение по вертикали.
Со времени Онтэ можно было изменять очертания материков, уничтожать и переносить горы. При нем началась разработка общего плана планеты… Один раз в моей жизни я видел постройку нового города. Тысячи кораблей принесли сделанные на заводах части, летающие люди соединили их, но когда завершилась мысль инженера, заснула энергия машин, на смену пришли ваятели, живописцы, поэты, томимые своей вечной неудовлетворенностью. Город был назван Лейтоэн по имени поэта Лейтоэн…
Мир — энергия, Митч, она безгранична. Мы здесь нищие миллиардеры, мучаемся от ее недостатка, но она всюду. И нужно немного разума, немного коллективного разума, чтобы подчинить ее организующей силе сознания. Как просто! А мы…
Гелий взглянул на шершавую ткань своего каменного мешка и, вздрогнув, продолжал:
— Первое, что я помню из моего детства, — это полет. Я учился управлять маленьким аппаратом, состоящим из пояса, поглощавшего тяготение, и радиодвигателя. В первый раз я испытал ощущение бесплотности, как от наркоза. Но в конце второго тысячелетия новой эры не только машины были совершенны. От права и власти — этого подобия кнута и других воспитательных атрибутов — почти ничего не осталось. Преступление стало невозможным, как… ну, как съесть горсть пауков! Только дети еще играли в государство и войны. И вот, в играх я всегда стремился лететь скорее и выше других, вызывая смех взрослых.
Мне было шестнадцать лет, когда радио Лоэ-Лэлё загремело тысячами рупоров и экранов, что Везилет вернулся. Везилет провел четыре года на Тобероне, крайней планете нашей солнечной системы. Межпланетный путь был пройден еще в легендарные годы последней революции, но только после изобретения онтэита межпланетное сообщение стало обычным. Освобожденные от тяжести «победители пространства» всплывали до пределов тяготения, и тогда небольшого радиоактивного двигателя было достаточно, чтобы развить планетную скорость и лететь в любом направлении. Существовало постоянное сообщение с планетой Санон, ближайшей к нам из внешних миров. В экваториальном его поясе были наши колонии. На остальных планетах человек не мог жить, там жили странные чудовища. Исследования этих миров длились века, много экспедиций погибло, на смену им мчались новые. Мне было шестнадцать лет, и я был охвачен пламенем этого чистого героизма…
Когда я говорю о своих видениях, Митч, не кажется ли тебе, что это действительно «более чем сны»? Мир Гонгури во мне, неотделим от меня и так ясен, словно горный день. А вот когда люди лежат друг против друга, зарывшись в снег, и целятся друг в друга, и в сознании грохот, грохот, грохот…
— Ты рассказывай, — сказал врач тихо.
Гелий сдавил скулы.
— Да… — очнулся он. — Я бросил свою школу в Танабези и улетел к Везилету. Я узнал, что он снова отправляется в путешествие, теперь на последнюю планету, между нами и солнцем, Паон. Ось вращения Паона была наклонена к плоскости эклиптики почти на 40°, зной и холод чередовались там в полугодовые сроки. Я помню, для меня это было так удивительно! Я сказал Везилету, что в Танабези скучно, что я хочу ему помогать. Вероятно, это было трогательно, и Везилет засмеялся, чтобы безобиднее меня выпроводить. Он сказал, что на Паоне надо одеваться. Ни одна тряпка еще не оскверняла моего тела. Только старые люди носили туники. Везилет напялил на меня шерстяное белье, меховую куртку, шубу, шапку, обувь. Мне казалось, что меня бросили в муравейник, я не мог шевельнуться, как твой кролик, положенный на спину и таким образом загипнотизированный необычайностью положения. Старик смеялся. Тогда я прошелся по металлическому полу, до слез заставляя себя улыбаться, и сказал, что я силен, что я могу носить тяжести и хорошо знаю машины. «Может быть, мы возьмем его?» — это была Нолла, спутница Везилета. Так решилась моя судьба. Вошел Марг, сильный человек из колонистов Санона. Кожа его была белой, а губы чернели атавистическим пушком. Марг больно сжал мускулы моей руки. Я молчал. «Ты должен работать, — сказал он, — иначе я тебя выброшу. Идем!»
В небе сиял огромный Паон, бог страсти.
В безвоздушной среде единственной неожиданной опасностью были метеориты, блуждающие обломки миров, что давало возможность избежать смертельной встречи с этими своеобразными рифами межпланетных пространств. Марг ушел управлять кораблем. Нолла смотрела в нижнее окно. Везилет заперся в своей каюте и рассказывал что-то почти шепотом машинке, записывающей речь.
Предо мной вздымался громадный амфитеатр нашей планеты. Сотни раз с той же высоты я видел на экране очертания знакомых земель, и все же их чрезмерная реальность казалась фантастичной. Контуры материков и облачные массивы были огромны, краски сияли. Я надолго забылся в экстазе созерцания.
«Мир исчезал, но мы летели дальше.
И сердце не хотело возвращенья», —
как смутное эхо, вспоминаются стихи Ноллы… Она действительно не вернулась.
Я полюбил Ноллу. В однообразные часы, среди бесконечной пустыни мира, далеко от ее оазисов, освещенные ослепляющими лучами солнца, неизменно лившимися с одной стороны, тогда как в другие окна были видны лишенные своего ореола разноцветные звезды, я полюбил то сияние мысли, каким Нолла озаряла жизнь. Диск нашего мира сначала прочно казался дном, потом замкнулся в круг, стал чем-то существующим сбоку и незаметно опрокинулся ввысь зеленоватой луной. Мы говорили, стараясь не двигаться, так как всякий легкий толчок перебрасывал наши потерявшие вес тела к противоположной стене. Тогда мы медленно, как рыбы в аквариуме, плыли в воздухе, взвешенные, точно жидкое масло в растворе воды и спирта. Нолла смеялась. Я был заражен чем-то вроде слабого отголоска патриотизма диких времен.
Да, мне казался странным город Лоэ-Лэлё. Я родился в стране, где не было ничего лишнего. Точная мысль определяла производство. Коллективное творчество преобладало. Даже художники очень часто вместо подписи ставили знаки своих школ. Лоэ-Лэлё, конечно, был звеном той же цепи. Образование, материалы для творчества, пища, город, одежда были спаяны одним планом планеты, но то, что не было признано необходимым для жизни и развития народа, ни в Танабези, ни в других городах не производилось. А в Лоэ-Лэлё до сих пор существовали диковинные социальные наросты, люди, употреблявшие какое-то курево, вино. Я помню, я увидел у Ноллы алмазный диск с тончайшей резьбой, изображавшей лицо Энергии. Это была страшная чепуха: деньги. Ценность их была, разумеется, условной, потому что наши заводы превращали любые вещества. Единственной мерой могла считаться только полезная энергия. Денежная единица Лоэ-Лэлё равнялась принятой силовой единице радия. Я сказал Нолле что-то вроде: «Вы плохо кончите», — очень довольный сознанием своего превосходства.
Удивительнее всего была история Лонуона. Ученый и поэт, он был одним из величайших людей моего времени. В его реторте впервые зашевелилась протоплазма, созданная путем синтеза из мертвого вещества. «Настанет день, — говорил в стихах Лонуол, — когда человек будет питаться мыслями и рождаться от платонической любви». Лонуол отказался от избрания Ороэ, чего никогда не случалось прежде, построил недалеко от Лоэ-Лэлё, на скалистом мысе западного побережья, большой дворец, но не включил его в общую городскую сеть. Он жил там со своими учениками, подобно легендарному повелителю, окруженный необычайными обрядами и почестями. Все это казалось вымыслом, даже сном. В Танабези избегали говорить о Лонуоле.
Нолла соглашалась, улыбаясь, и дразнила меня: «Да, вы многочисленнее, счастливее и… бездарнее. Кто был Онтэ? Кто Везилет?» Среди вещей Ноллы я нашел эмалевый изумительный портрет молодой девушки. Она стояла светлая, каменная, нагая. Черный нимб озарял ее лицо. Меня ослепил свет страсти, но глаза девушки были такими далекими, что было неопровержимо, только подвиг мог бы разбудить этот огонь. Вот для чего стоило жить! Я видел… Лоэ-Лэлё на берегу залива теплых вод, на полуострове, прямым углом вдавшемся в море. Там, где пересекались набережные, на блестящей глыбе, стояла статуя юноши, восходящего к свету. Я видел сверкающие здания, бездонные зеркальные площади, улицы, полные шума и удивительных криков, гипертрофированные розовые кусты, разноцветные деревья, аллеи, вымощенные плитами темного топаза, солнечные поляны — голубые, зеленые, желтые, — легкие невиданные постройки, одетые вьющимися цветами, огромными, как луны. Внизу за деньги покупают вино и душистый дым цветов Аоа… И над всем этим миром такая девушка!
— Это Гонгури, — сказала Нолла.
«Ах, что мне было сделать!» — думал я…
На шестидесятый день наш блестящий корабль влетел в орбиту редчайших слоев атмосферы Паона. С непривычной быстротой, усиленное постепенным замедлением скорости полета, стало возрастать ощущение веса. Я лежал, прильнув к нижнему окну, и смотрел на растущий диск планеты. Океаны занимали большую часть ее поверхности; они были неспокойны, разных оттенков — от грязно-бурого до темно-синего и на полосах покрыты шапками льда и снега. Кое-где из этой массы воды торчали уродливые глыбы суши. Половину видимого пространства застилала горная цепь туч. Постепенно она закрыла все поле зрения, пока мы не погрузились в нее бесшумно, как в тончайший пух. Из облачного хаоса дыбом встали редкие полосы хвойного леса, лесом покрытые горы и в центре свинцовая река, широкая, точно морской залив.
Я не буду рассказывать о наших скитаниях. Они были огромны. Мир Паона был тяжек, как Земля. Мы не могли воспользоваться обыкновенными летательными аппаратами с нашим тройным почти весом, но холодный сжатый кислород Паона возбудил нас, и мы, сгибаясь под ношей своих тел, ушли в лес пешком. Нолла говорила: «Прекрасно, передвижение в диком мире должно свершаться диким способом, идем!» Гигантский ливень настиг нас, горные потоки подняли и унесли межпланетный корабль в реку. Светящаяся пыль солнечных лучей рассыпалась так быстро, словно на небо целыми океанами лилась тьма. Наступала ночь. Мы, привыкшие к одиночеству людей высокого социального строя, легли вместе, как маленькое стадо дикарей, у дымящегося костра. Марг сказал, что мы будем по очереди не спать и «сторожить». Мне пришлось вспомнить многие полуисчезнувшие слова…
Утром, словно на высочайших горах, выпал снег.
Мне запомнились эти дни… Нет, надо сказать: ночи. Дня почти не стало. И вместе с тьмой росли холод и метели. Река окаменела в белых льдах. Мы шли вниз по реке, ища в ледяных полях стальной блеск «победителя пространства». У нас было оружие — три больших электрических заряда. Марг убивал животных, сдирал их шкуры для ночлега, варил мясо больших белых птиц. Мы ели мясо, и сила санонца казалась нам чем-то более совершенным, чем поэмы Ноллы. Он вел нас и повелевал нами. Но он погиб, раздавленный пятой зверя…
Мы не могли похоронить Марга, как обыкновенно, бросив его тело в беспредельность звездных пространств; нам пришлось сжечь труп на большом костре. Пахло горелым мясом. Нолла бредила. Я построил шалаш из коры и сучьев. В первую же ночь его занесло снегом. В этой пещере мы жили семьдесят дней. Впрочем, нет: Нолла освободилась раньше. Она заболела. Болезнь перешла в смертельный жар. Она умерла.
Я помню… каждый день я выползал на сверхъестественную стужу расчищать сугробы. В углу на груде вонючих шкур металась Нолла, выкрикивая непонятные названия: «Ра, Тароге, Огу!» Везилет неподвижно сидел у ее ног. Я должен был поддерживать огонь, греть воду и убивать животных. Когда умерла Нолла и горе мое стало угрожать и моей жизни, Везилет увлек меня строить другое жилье. Прежнюю нору мы превратили в баню с глиняным котлом и печкой. В первый раз я увидел, насколько мы, жители великих городов, забыли первичную, непроницаемую тьму природы. Когда-то я был подобен тропическому цветку, и вот теперь я выхожу из дьявольской раскаленной парильни, построенной по образцу, заимствованному из музея в Танабези, и одеваюсь на морозе, при свете туманной влаги, освещенной звездами. И в морозном ореоле, как сон или чудо, предо мной сияет зеленая звезда Гонгури. То, что раньше казалось невозможным, стало действительностью, но так как прежнее было более реально, чем настоящее, то по временам все мерещилось непрерывной грезой.
Везилет стал для меня ближе и понятнее. Я думал, что Везилет мог бы жить в Лоэ-Лэлё и женщины, подобные Гонгури и Нолле, любили бы его; но всю жизнь он провел в грубой борьбе с опасностями диких миров. Какая сила влекла его по этому пути? Не то ли смутное беспокойство, что оторвало меня от правильной жизни в моей школе?.. Везилет улыбнулся и заговорил со мной, как с равным, о последних достижениях, о той страсти, что словно ледяной газ сжигает мозг мыслителей… Я слушал его и слушал вой зверей, и вьюги, и шипение дымного дерева в огне…
Однажды с моей охоты я вернулся, ликуя! Солнце дольше обыкновенного задержалось над горизонтом… Скоро снег не выдержал и помчался в реки грязными струйками. Лед раскололся и поплыл, крутясь и сталкиваясь с веселым шумом. Земля покрылась цветами и вдруг высохла и запахла зноем. Огромные бабочки вылупились из своих куколок, амфибии и змеи наполнили траву, птицы вернулись с юга… Я никогда еще не представлял себе смены времен года, и неожиданно наяву я увидел, как ожило «заколдованное царство»! Казалось, мир наполнился галлюцинациями… Сверкающий корабль летел в голубой яри, приближаясь ко мне… Люди, подобные тем, каким я был когда-то, вышли из него и более ясные, чем сон, приветственно подняли руки. Это были люди Лоэ-Лэлё.
Гелий встал.
— Есть у тебя табак, Митч? — сказал он. — У меня что-то дрожит вот здесь. Я все рассказываю не о том, о чем хотел.
Врач вывернул карманы. Гелий жадно проглотил клуб вонючего дыма, продолжал:
— Я вернулся в Танабези. И тогда я снова понял, что мне скучно. Мне было скучно от математически правильных коридоров с рядами аудиторий по сторонам, от алмазных ромбов, покрывавших пол, от цилиндров колонн, от параллельных линий, от безжалостно знакомых поступков людей. «Ах, что бы мне сделать?» — думал я с тоской. В чем счастье? Недавно это был отдых у огня после длинного перехода и спокойный сон для мозга и мышц. Сэа, моя подруга, лучшая из всех, казалась слишком самоуверенной, когда я смотрел в лицо Гонгури. Мне удалось усовершенствовать один из двигателей воздушных кораблей. Я видел, как мои машины распространились всюду, но никто даже не знал моего имени… Потому ли, что я один боролся с чудовищами Паона и во мне проснулись тысячелетние зовы, потому ли, что разгоралась еще моя юность, но не одна любовь, зависть — я сам себе стыдился признаться в этом — схватила меня, когда я услышал об избрании Гонгури в Ороэ. Я видел ее на экране, гордую и прекрасную, с невидящими глазами стоявшую пред мировой толпой, и краски горячей крови заливали мое лицо. Я думал: «Вот какая-то девушка, сочиняющая стихи, носит знак Рубинового Сердца, а я все еще здесь!» Я оставил Рунут, читавшего Высшую Телеологию в Танабези, и улетел в Лоэ-Лэлё. Мне ничего не было жаль в Танабези, кроме Рунут и, может быть, Сэа. Рунут — кажется, он был моим отцом — не стал меня отговаривать.
— Я был там и вернулся, — сказал он, улыбаясь моему тщеславию.
Это меня смутило, но в моей памяти волновался лик огромного здания, величайшего в мире, в центре круглой зеркальной площади Лоэ-Лэлё. Его названия менялись в зависимости от того, какая сила казалась наиболее величественной и всемогущей. В мое время это был Дворец Мечты. Я пришел, чтобы самозабвенно работать в его лабораториях и достичь… — чего? — этого я сам не представлял себе ясно… Везилет выслушал меня ласково и сказал, положив руку на мое плечо: «Не большое достоинство, что ты придумал свой двигатель, Риэль, но то, что ты так молод, действительно заслуживает внимания». Я вздрогнул: гении Лоэ-Лэлё избирались в Ороэ, когда они были молоды…
Ороэ, — тихо перебил врач. — Ты не говорил…
Да… Как несовершенно слово! Как ограничена в средствах передачи наша мысль!.. Вот в одно мгновение я без всякого усилия могу охватить все пережитое мной, весь этот мир, а чтобы передать тебе хоть небольшую часть, я рассказываю, рассказываю, пропуская тысячи вещей, и все не могу дойти далее до видений сегодняшнего сна… Да!.. Ороэ — это, конечно, пережиток. Первоначально так называлась организация художников. За две тысячи лет до моей эры какой-то царек, по имени Ороэ, додумался, что он не понесет особого ущерба, если освободит несколько человек от разных чудовищных повинностей того времени. Ну, разумеется, царек очень любил мадригалы, льстивые портреты, почетные титулы и рассчитывал на славу. Он назначил деньги на жизнь 25 молодым художникам различных искусств. Ему приписывают, между прочим, любимый афоризм Везилета: «Мысль не поэма, не пропадет». Я задумался раз над его словами, и, мне кажется, здесь есть доля истины. Если бы, например, Менделеев умер перед тем, как открыть свой знаменитый закон, он был бы все равно открыт немного позднее. Но никто никогда не кончит «Египетские ночи». И еще: если бы вдруг спустились на нашу планету люди другого мира, превосходящие нас на несколько тысячелетий культуры, твоя медицина, например, показалась бы чем-то вроде шаманской магии… Да! Зачем это я?.. Разумеется, гениальность в те времена, как у нас, самым тесным образом связывалась наличностью Ясных Полян. Подавляющее большинство художников, литераторов, с первых шагов принужденных жить на свой случайный заработок, Маркс не без основания ставит в один социальный ряд с бродягами, авантюристами, ворами, разорившимися кутилами, отставными солдатами, тряпичниками, точильщиками и т. д. — не припомню всего списка. Эти люди богемы или близкие к ней всегда живут, боясь большой работы. Говорят, у Берлиоза была больная жена, когда он задумал прекраснейшую из своих симфоний. И он принудил себя забыть ее, чтобы иметь возможность сочинять вещицы для рынка. Он совершенно забыл ее; это вполне достоверно… Ну, я опять о нашей тюрьме… Институт Ороэ, конечно, очень скоро выродился, в него попали всякие подлизы. Но идея осталась. В первые годы революции, после отмены крупной собственности, мастерство упало. Последующий же расцвет, несомненно, связан с организацией Ороэ. Члены ее выбирались на съездах делегатов всех творцов страны… Впоследствии материальная необходимость института исчезла, но, как я говорил, Лоэ-Лэлё, один из древнейших городов, сохранил много пережитков. Рядом с прекраснейшими зданиями там оставлены такие исторические уроды, которые казались столь же нетерпимыми, как заразные животные. Я никогда не мог к этому привыкнуть. Ороэ Лоэ-Лэлё объединял всех выдающихся людей города. Его гении в принципе были всемогущи. Каждая их мысль должна была осуществляться, хотя бы для того потребовалось напряжения всех народных сил. Нечего говорить, понятно, что у избранников Лоэ-Лэлё не могло быть низких и нелепых побуждений.
Члены Ороэ почти всегда избирались в молодости, по первым лучам их дарования. Вот отчего сердце мое забилось сильнее от слов Везилета. Я был тогда очень молод.
На другой день я получил свои комнаты на Засадной улице, высоко над морем и розовыми садами. С первых дней я перестал принадлежать себе. Неисчислимые толпы наполняли аудитории, музеи, библиотеки Дворца Мечты. Неисчислимые противоречия отравляли его воздух. Оглушительные фразы, непонятные и сложные доказательства проносились по многоликой душе словно вихрь, более могущественный, чем буря Паона. Я видел людей, стонавших от тяжести мысли, я видел их равнодушными к внешнему над листами книг.
Я возвращался, томимый смущением. Я забывал о своих мечтах.
Легким движением я включал ток в систему приборов, чтобы получить из библиотеки книги Ноллы и Гонгури. Скоро я сам стал писать стихи. Было так хорошо читать, слушать с кем-нибудь музыку, созерцая в глубине экрана театральные представления, или просто смотреть в огромное окно на сияющий город и темное небо…
Однажды высоко над ширью влаги я играл в лучах заходящего солнца с девушками Лоэ-Лэлё. Пылали фосфорические тона океанийских закатов. Мы ловили птиц и отпускали их разноцветными розами. Это был детский спорт, и мы были веселы, как дети. Я увидел незнакомую девушку, летевшую мимо. Я догнал ее. Она плыла, закинув руки за голову, смотря в бирюзовое небо, где начинали сиять самые большие звезды.
Широкий, черный онтэитный пояс сжимал ее крепкое тело. Она задумалась и не сразу поняла меня. Потом, когда я был совсем близко, она взглянула в мои глаза с легким пренебрежением, с ласковой досадой и отвернулась. И только тогда я заметил Рубиновое Сердце- признак Ороэ. Я узнал ее: то была Гонгури, моя Гонгури!..
В ту же ночь я снова заблудился в лабиринте Дворца Мечты. Мне снова показалось, что меня окружает безнадежный хаос, и я никогда не отличу в нем истинно ценного от хлама… Но вот я услышал Везилета. Я вижу его как наяву: высокий, седой, дымящий листьями Аоа, пахнущими эссенциями тропических смол. Он был прекрасен среди множества приборов и машин, прекрасна была его речь, чистая и сухая, как треск электрических разрядов. Он не читал определенного курса. Разные сведения можно получить из книг. Он говорил лишь о том, что волновало мир, и тянул нас за собой, на высоты подлинной науки. Я дрожал на его лекциях, как любовник, и бледно-коричневая кожа моего лица становилась огненной от возбуждения.
Случилось так, что в то время вновь разгорелся спор о строении материи… Т. е., конечно, свойства всех элементарных частиц, их формы, объем и вес, пути атомов, электронов и даже открытых Онтэ радалитов были давно вычислены с точностью орбит небесных тел нашей системы. Все это входило в учебники. Вопрос шел о пределе…
И вот под влиянием мучительной моей и светлой жажды во мне возникла отчаянная мысль — овладеть мельчайшими лучами энергии, претворить их в подобные им, видимые световые волны и собственными глазами посмотреть, из чего состоит Мир!
Прошло два года. Я полюбил пустынные места в гоpax, далеко к северу от Лоэ-Лэлё, у каких-то нечеловеческих изваяний, высеченных неизвестным скульптором. Я отдыхал на плоском камне, измученный потоком мыслей и неудач. В глазах расплывался серебряный свет нашей маленькой луны.
Внезапно в полусонных глубинах сверкнула чудовищно яркая молния. Машина Риэля была найдена!
Я не помнил явившейся мысли, она была мгновенна, но я знал, что она живет во мне и теперь остается только расшифровать ее… Но еще два года я сжигал свой мозг в лабораториях фантастического здания, два года с безумным темпом мысли я переходил от книг к вычислениям, от вычислений к опытам и лекциям. Гонгури пришла ко мне узнать о странной моей работе, и я достиг наконец ее желанного взгляда.
Я знал, что она считает меня неудачником, но я был уверен в себе. С тех пор я часто замечал издали ее сияющий взор, но Гонгури и всему окружающему я уделял лишь немногие минуты и незначительные слова. Она была обыкновенная девушка. Как все.
Я работал в гигантских «Мастерских Авторов». Во главе Мастерских стоял старикашка Пейрироль, выбранный туда за свою нечеловеческую любовь к машинам. Днем и ночью я видел его проверяющим мускулы своих любимцев, то изящных, хрупких и сложных приборов для тончайших измерений, то огромных электрических молотов, изрыгающих торжествующий чрезмерный грохот в атмосфере стальных плавилен. Тысячи тонн металла выбрасывались вверх с помощью поверхностей онтэита и вновь падали, давя на чудовищные рычаги, наполнявшие движением тысячи зал Дворца Мечты. Я сроднился с этим вечным движением, шумом, визгом и шелестом, выделывая части моей машины и торопя помогавших мне мастеров из студентов верхних этажей. Восемь раз модель оказывалась недостаточно точной, восемь раз мы принимались за нее снова. Пейрироль встретил меня однажды тонкой усмешкой. По его мнению, я должен был поплатиться за свои фантазии. То, конечно, был намек на эстетический обычай, по которому неудачники всегда старались возместить расходы Мастерских. Я снова поднялся в аудитории и библиотеки. Однообразными днями я просиживал за чертежным столом или блуждал, не видя, по бесконечным музеям и городам всех эпох, воспринимая сквозь сон сказочное величие и помня все одну и ту же мысль, пока меня не нашли ночью без сознания под лапой атлантозавра.
Меня отправили лечиться в онтэитный завод. Кажется, почти все заводы находились в ведении врачей. Завод, зеркальный и железный, стоял в горах, в хвойной чаще, у порогов Сортуа-Ту. Каменная плотина пересекала ущелье. Под стеклянным куполом, под ветром озона час или два в день я делал ритмические движения в бездумном и прекрасном напряжении тела. Под переменный ток тускло сверкали мчащиеся маховики, сухие искры поднимали волосы, щекотали спину. Для изготовления онтэита требовалось огромное количество энергии. Воздух, казалось, был насыщен ею… Впрочем, некоторые доказывали, что часть производимой онтэитом работы совершалась за счет уменьшения центростремительной силы. В последнее время, помню, с этой целью были организованы новые измерения. Я пробовал вычислить, когда использование онтэита заметно отразится на космическом равновесии.
Врачи отпустили меня через месяц. Тогда, точно получив резерв для атаки, я снова кинулся в дым Аоа в Мастерские Авторов.
И я победил. Я первый увидел, как плотный кусок вещества превратился в мелькающий вихрь светящихся точек. Я придумал способ следовать всем их бесчисленным движениям. Я научился наблюдать эфемерные, мимолетные явления, замедляя их, замедляя само время…
Конечно, я понял, что вовсе не разрешил проблемы, но большего я и не ждал. Атомные системы превратились в звездные миры, в солнца, окруженные планетами. И в их спектре, в первых же поспешных моих наблюдениях, я нашел мелькнувшую линию хлорофилла.
Гелий вздрогнул.
Стало холодно, — сказал врач.
Нет, другое, — продолжал Гелий. — Я улетел к Везилету. Он встретил меня беспокойной и ласковой насмешкой, но потом слушал много часов подряд. Слава моя росла, точно обвал. Меня избрали в Ороэ. Торжественный обряд должен был совершиться в ближайший день. Но мальчишеская моя греза теперь меня не волновала. Время действительно нелепость. Можно прожить десять лет и сохраниться как уродец в спирту, а можно стать совсем другим в несколько дней. Я вырос, я был безучастен к своему триумфу. Может быть, это было временное утомление, преходящее влияние бессонных ночей, листьев Аоа и напряженной мысли, но я был склонен считать мое состояние тем конечным пунктом, куда приходит всякий разум. И странно, погибая от усталости, я в то же время испытывал мутящую пустоту наступившей бездеятельности…
У меня была бессонница. Я лежал в большом зале на мягком черном диване, и мои глаза были открыты. Я был один. Тишина ночи нарушалась только легким плеском струек воды, лившейся в углу из мраморного экрана. Она освещалась у своих истоков яркими сконцентрированными лучами всех цветов спектра, преломлявшимися в воде, словно каскады самоцветных камней. Я подумал о том, что мне надо уснуть, для этого следовало бы принять небольшую дозу яда, но мне не хотелось вставать. «Темнота лучше всего», — прошептал я, движением руки гася свет, сиявший в разноцветных струйках. Стало темно, но не совсем. Какая-то бледная тончайшая пыль наполнила воздух. Я оглянулся: свечение исходило от фосфоресцирующего шара, лежавшего в руке статуи Неатна… Я говорил об этом.
И вот у меня явилась мысль исследовать вещество шара в моей машине.
III. Находка
— Ты говори тише. Я вижу, ты устаешь. Говори просто.
— Да. Я лягу.
Митчель подвинулся, набросил на него шинель. Сукно было грязно, пропитано несмываемым злом мира.
— Представляешь ли ты смену моих переживаний? Все, что я рассказывал, — это воспоминания Риэля.
Теперь я хочу рассказать о том, что я видел на самом деле, в моем сне… Слушай!
Очарованный моей мыслью, я подошел к машине, держа в руках светящийся шар. В черноте окна виднелось безлунное небо. Было темно, но высокие кипарисы — факелы мрака — все же выделялись на Звездном Пути. Маленькие метеориты иногда сгорали, мгновенно отражаясь в море. Вспыхнула зарница. Я включил ток в механизмы и, встав на каменный диск, заглянул в окуляр… Так я помню все очень ясно.
Молекулы фосфоресцирующего вещества были сложны, как молекулы органических соединений. Они отражались на жемчужном экране вихрями звездных скоплений. Я замедлил, вспомнив детское мое увлечение искусством сияющих цветов. Потом я уловил движения одной из частиц. Это была простая желтоватая звездочка, и я оставил ее, заинтересовавшись одной из планеток. Ось ее вращения была наклонена к плоскости эклиптики, полушария то замерзали, то становились желтыми от зноя, как Паон.
Сердце мое нехорошо ударило. Я приблизил планетку. Стадо четвероногих, напоминавших антилоп, паслось на берегу ручья. Вдруг стадо исчезло, желтый хищник распластался в упругом прыжке…
Быстрое пламя наполняло мои жилы.
Я вспомнил, Везилет рассказывал мне о своих новых исследованиях явления мировой энтропии и о своей любви ко всякой жизни, вступающей в неравную борьбу с этим грозным процессом обесценения энергии. И вот я увидел, что жизнь насыщает мертвое вещество, повторяясь в однообразных формах. Арена мировой битвы расширяется беспредельно…
Желтый зверь начал пожирать свою добычу. Я отвернулся.
— Что это! Мне вспомнились враждебные звуки четвероруких существ Паона. Предо мной были жалкие жилища, вроде тех, какие мы строили в дебрях. У самого большого шалаша плясали черные обезьяны, вооруженные длинными палками.
Я, кажется, вздрогнул. То были люди, почти люди!
Двое дикарей вышли из шалаша, и на их пиках я увидел мертвые белые головы настоящих людей. Орава уродов вытащили нагую белую женщину. Черные самки зажгли костры. Жрец начал мистический танец…
Я спрыгнул, забегал по залу, радостный и оглушенный. Какое открытие могло сравниться с открытием Риэля!
Я снова подошел к окуляру. Жрец слизал с ножа кровь. Я тронул кремольер.
Предо мной был город светлокожих. Если бы не снег, он напоминал бы города далекого прошлого моей страны. Улицы, возникавшие столетиями, поразительное неравенство зданий, вагоны, движимые электричеством, передававшимся по проволоке, тяжелые машины, четвероногие и нелепая толпа одетых, волосатых, безобразных людей — все это я видел когда-то в стеклянных залах музеев Дворца Мечты.
Я видел поезда, катящиеся по железным рельсам силой перегретого пара. Из красных ящиков вылезали люди и тащили громадные сундуки и узлы, сгибаясь под их тяжестью. «Частная собственность», — сообразил я.
Следуя за движением этих поездов, я перевел мой взор в глубь страны.
Белые дикари мало отличались от черных.
Я смотрел на снежный ландшафт. Седой лес, замерзшие воды, гнилые деревни. Вот предо мной человек, одетый в шкуру барана. В одной руке человек несет, размахивая, несколько убитых зверьков, другой тянет детеныша. Рядом понуро шагает теленок. Они входят в жилье, и теленок входит за ними. Внутри, на земле, лежит старик в шубе, в шапке и качает ногой люльку. Под люлькой, на сене, сука и выводок щенков.
Люди жили вместе с животными, как животные.
В одном месте при свете луны я увидел статую, воздвигнутую на пороге желтых песков: зверь с лицом человека. Я обратил внимание на толпы одинаково одетых мужчин, шагавших в ногу, возбужденно горланивших и вооруженных длинными ружьями, оканчивавшимися ножами. То, что я увидел, совсем не согласовывалось с моим представлением о войнах. Здесь не было ни подвижных армий, ни осажденных городов, ни «героев». Здесь были осажденные страны и вооруженные народы. В глубоких длинных ямах, вырытых параллельными рядами, на расстоянии большем, чем от Лоэ-Лэлё до Танабези, стояли люди и целились друг в друга. Я оценил высокое качество огнестрельного оружия и военных машин, применявшихся во враждебных армиях, каких никогда не было у нас…
То была скорее не война, а коллективно задуманное самоубийство. Я стал терять мое высокое равнодушие исследователя. Меня встряхивала перемежающаяся лихорадка странного возбуждения. Временами я стал забывать о себе, жить чужой жизнью… Так, вероятно, бывает, Митч, когда вместо того, чтобы лечить болезнь, ты заболеваешь сам.
— Да, — сказал врач.
— Боюсь, мои видения покажутся слишком обыденными, надоевшими. На трамвайном столбе медленно, как маятник дьявольских часов, качался черный труп повешенного. Город был мертв. Только маленькие мохнатые хищники бегали по улицам, обнюхивая куски брошенных тканей. Кругом города шли такие же мертвые изуродованные поля, словно земля в этом месте покрылась струпьями безобразной болезни. По ним бродили люди с красными значками на рукавах — символы могильщиков, вероятно, — и подбирали своих братьев — безлицых, безголовых, безногих, жалкие комки запекшейся грязи, бывшие когда-то людьми.
В грязевых гейзерах взрывов, в спутанных клочьях колючей проволоки, бетона и глины, где лишь угадывалась красная примесь, из траншей поползло длинное облако стелющегося дыма. Когда оно рассеялось, пространство, заключенное в поле моего зрения, напоминало кладбище солнцепоклонников. Мертвых сменили живые, защищенные безобразными масками. И какие-то громадные машины медленно двинулись на них. Солдаты выползали из своих ям. Люди бежали и падали, становясь странно неподвижными. Вдруг широкий взрыв мгновенно разорвал одну из машин. Куда-то бросились солдаты с запрокинутыми головами, и лица их, быть может, мне показалось, были черны, как уголь. Они так и застыли в моей памяти, потому что с порывом шторма белое облако, словно погребальный саван, закрыло всю сцену. Внизу клубилась неровная поверхность легкой влаги; на ее фоне простер крылья примитивный летательный аппарат. Аэроплан сделал несколько кругов и, как птица, увидевшая добычу, нырнул вниз.
Я скоро заметил, что раскрывавшиеся предо мной события не были связаны обычным течением времени. Отраженные лучи микроскопического светила каким-то сложным процессом перерабатывались для моего восприятия. Но стоило мне сдвинуть легкий рычаг, и в мой глаз проникал уже другой ряд лучей, в мое сознание — другие впечатления, и я не всегда мог определить, какие из них более ранние и какие поздние. Война — или, может быть, не война, — повальная болезнь, алые язвы которой я видел в ограниченных полосах страшного мира, внезапно просочилась внутрь страны. Те же пятна войск расплывались по планете, отличаясь лишь едва заметными значками, и немедленно вступили в борьбу. Только приемы были примитивнее и кровожаднее… Впрочем, все это я видел… Пленники со связанными руками, которых под дикие танцы медленно топили в реках, пожары, внезапные порывы великодушия и потом еще более глубокий мрак странных противоестественных страстей, какие может навеять лишь болезнь… Кто говорил мне об этом?.. В тропических странах Паона есть чудовищный вид муравьев. Если разрезать экземпляр этой породы на две части, то половинки, челюсти и жало начинают свирепо сражаться друг с другом. Так продолжается каждый раз, в течение получаса. Потом обе половинки умирают.
Я вспомнил океан, мерное дыхание волн, простое сердце стихий. У меня возникла жажда погрузить сознание в его космическую синь; но на равнине воды, как пятна сыпи, появились сотни больших военных судов. Вдали одиноко погибал брошенный корабль. Объятый пламенем и черным дымом, он медленно погружался в пропасть, и обезумевшие ослепленные люди с разбега бросались в ледяные волны, среди наступающей ночи. Двигались наглые щупальца прожекторов. И волны, отражая огни пожара, казались фантастической зыбью адских болот, где, как говорит великий поэт, вечно мелькают беспомощные руки отверженных, простираясь к пустому небу за несуществующим спасением и ловя только холодный воздух бездны…
Я зажег белый свет, чтобы проверить ясность моих восприятий. Все было неизменно. Я приблизил плакетку.
Было утро. В ореоле ледяных радуг вставало солнце. Под холмом сбились в кучу всадники и пехотинцы, плясавшие, как дервиши, чтобы согреться. О, я знал, какой это мороз, когда вместо одного солнца в небе кружатся пять! В такое утро я возвращался с берестяным ведерком воды в нашу нору на Паоне, и мои пальцы, одетые в мех, стали неподвижными, как ледяные сосульки… Вдруг я заметил, что от кучи солдат отделился голый человек. Он шел в степь, сжав на груди руки, с безумным лицом, прямо, не оглядываясь, точно автомат. Солдаты лениво посматривали ему вслед. Потом один из всадников легкой рысью поехал по тропе, намеченной в снегу босыми ногами. Когда расстояние между ними сократилось на три шага, всадник не спеша занес высоко над головой изогнутую ледяную саблю. Страшный прорез вспыхнул наискось между плечом и шеей. Человек упал, но все еще был жив. Тогда всадник снял с руки длинную пику, и я видел, как голая нога три раза беспомощно поднималась кверху, при каждом нажиме.
Рядом, в чаще леса, стоял совсем старый солдат и молился. Я видел, у этого идолопоклонника не было никакой склонности к своей профессии. Что-то чуждое, какая-то противоестественная необходимость тяготела над ним. Двое других солдат, одетых иначе, подкрадывались к нему сзади. Я ждал, что враги только застрелят старика; но они не могли шуметь. Один из них быстро схватил его за горло — излюбленный прием этого мира — и опрокинул навзничь. Мгновение они боролись. Затем другой солдат равнодушно сунул в извивающееся тело свой нож. И они осторожно поползли дальше, озираясь, как хищники, и… и… также крестились!
Митч, ты, конечно, давно понял: я открыл нашу Землю, земное человечество! Сейчас-то меня мороз подирает, хоть я и вколачиваю себе, что это всего лишь отражение идей, повторявшихся со времени Бернули. Или с каких времен?.. Эти горы, эта гигантская река, эти океаны земли на восток и запад до обоих океанов, весь этот громадный мир, такой великий для нашего глаза, эти звезды и тончайшая разорванная вуаль Млечного Пути, титанической аркой висящая над нами, все бездны, вся жизнь — только миниатюрный вихрь частиц в какой-то игрушке иного мира!.. А когда я был Риэлем, меня пугали маленькие красные пятна на белом снегу, то, о чем мы говорим в стихах.
— Но вот у меня опять нехорошо здесь, и я думаю, разве не страшно, что мы привыкли? Разве ты не привык видеть убийство? Разве я не втыкал мой штык в человеческое мясо? Впрочем, какие там стихи!
Я, Риэль, думал. — Огни, трупы, шествия, знамена, смятые шелка, корабли, наполненные солдатами, взрывы, мертвые страны: и эта вездесущая красная ткань — кровь — только дикий вихрь, мчащий меня в кошмарных сферах! Мне казалось. — Сейчас я сделаю последнее усилие и проснусь в лаборатории, занятый сложными вычислениями, своим обычным трудом. Я еще ничего не достиг. Эта преходящая слабость навеяла мне дурной сон… Я помню, что закричал; но я был один, и никто меня не услышал в тот поздний час.
Я устал и беспорядочно перемещал поле зрения. Война продолжалась. Видения были неисчислимы: и я почти не думал о них; но несколько подавляющих картин встают предо мной ясно и неотступно, как эринии.
Тощие сумасшедшие женщины ломились, размахивая пустыми корзинами, в запертые двери; но женщины были слабы, и двери не открывались.
Огромная, выжженная зноем пустыня. И в ней только одно живое существо — человек. Он лежал неподвижно у маленькой норки и ждал с терпеньем больного.
Дальше!
Великолепная растительность покрыла побережье теплого моря. Светлый поток пенился среди виноградников, плантаций табака, маслиновых и миндальных рощ и садов фруктовых деревьев. Легкие яхты проходили мимо мраморных дворцов, останавливаясь у многолюдных пристаней, с кофейнями, базарами, лавочками. За чистым столиком сидели разноцветные женщины и мужчины в твердых ошейниках, ели пирожные, фрукты, жир и сахар, поглядывая на голых самок на пляже, внизу. Здесь же, около группы изящных легких зданий, медленно копошились такие же голые существа, едва способные двигаться: они были слишком толсты. Несомненно, это была лечебница для ожиревших. Они лежали на солнце, вытапливая сало, и читали курьезные бумажные газеты с десятками страниц. Один из них — белый и страшный урод — одолел, кажется, все это огромное сочинение. Там, наряду с рисунками разных яств, я видел снимок с того света — с голодных у дверей. Толстяк прочел газету, отложил в сторону и повернулся на другой бок. Он был спокоен… мистически спокоен!..
— Страна моей Гонгури! Митч, ты докажешь мне, что это только сон, а вот Земля существует несомненно!
— Нет, — завыл я, — нет, я не покажу этого Везилету!
Мне было стыдно, что в моей комнате я нашел такую дрянь.
Я быстро встал и опять захотел выбросить Голубой Шар, ставший совсем тусклым при свете начинающегося дня, но мой взор скользнул по моей комнате, по различным обыкновенным предметам, и я быстро успокоился. Я даже улыбнулся. Так в детстве, после испуга, мы бросаем последний презрительный взгляд в темный угол, где вместо почудившегося призрака висело грязное белье…
Я в последний раз взглянул на Землю. Внизу волновалось беспредельное поле злаков. Я смотрел на золотые волны, обещавшие новую жизнь, и мой мозг очищался от раздражения и невечных мыслей. Мне вспомнились другие волны, неизобразимое смятение текучих людских масс на улицах удивительного города, странно многолюдного центра среди пустынных северных равнин. Тогда я не понимал отдельных поступков, но общий смысл творимой жизни был мне ясен… Я знал судьбы этих порывов. Все было открыто мне. Может быть, я заразился чем-то от Земли, но я уже без содрогания вспоминал алые пятна на белом снегу и радостные лица идущих мимо мертвых. «Иногда течет много крови, иногда меньше». Прошли века, настало время другим расам плясать под скрипку мишурной смерти. Снова загорелись костры и запахло человеческим мясом. Но ураганы проходят. Являются гении. Мир становится прекрасным…
И вот я снова изнываю в своем величии и в своем ничтожестве! И предо мной неизменно, везде, одна и та же Бесконечность, грозная, как старинный бог…
Жизнь! Вот целую ночь я жил другой жизнью, но разве она не «одна во всем», как говорит Везилет?
Я был царем и, томимый скукой, убивал проклинавших меня потому, что я был мудр и думал о величии, непонятном звериному народу. Я был рабом, и мне ничего не надо было, кроме маленького клочка пахотной земли, но воины царя врывались в мой дом, насиловали моих жен, уводили с собой, и я проходил тысячи мер, убивал и мучил, повинуясь враждебной воле, и сам мучился от постоянного ужаса. Я был избранником народа и казнил деспотов и вождей черни, и толпа ликовала вокруг их виселиц. Я был преступником, мне вырывали ноздри и приковывали к огромному веслу, и я должен был двигать его взад и вперед все дни моей жизни. Если я останавливался, плеть надсмотрщика врезалась в мою спину, и снова я напрягал разорванные мускулы, пока мой труп не выбрасывали в море.
И кем бы я ни был — убийцей или пророком, во мне осуществлялась одна и та же бесконечная жизнь. Иногда я возмущался против нее и не хотел играть роли, какую она мне предназначала, я уничтожал ее, но все-таки любил и ненавидел только те сердца, зловоние от разложения которых подобно аромату тяжелых пахучих смол, в сравнении с тем, какое они распространяли, когда бились.
Женщина была на моем пути, и если я любил ее, я был бесстрашен и побеждал всех… Миллионы лет сменяли миллионы, а жизнь однообразная, как морские волны, и, как они же, неповторяющаяся, длилась стихийно, победно, безнадежно. Всегда, когда я подчинялся ей, подчинялся даже и самой смерти, но теперь я устал и хочу знать, что же Я — смертный Риэль в ее торжествующем бессмертии. Я хочу знать… Я хочу знать!
IV. Рубиновое сердце
Врач подошел к нарам, погладил горячий лоб юноши. Рука была горячей.
Ты говори тише, — повторил он.
Ничего, — потемнел Гелий. — Я скоро кончу. Черт, нет курева!
Да, все.
Ну вот. — Я рассматривал землю…, но лучевой поток солнца, яркий, желтоватый, теплый, проник в комнату… Как хорошо! Я подошел к окну.
Золотая вуаль волновалась в утренней влаге, и сквозь нее нежнее казались очертания зданий, залитых могучим ровным светом. Неясные туманы бесшумными лавинами катились с гор. Ветка вьющегося растения достигала моего окна. На ней качался, простираясь ко мне, единственный, огромный, белый цветок. В первый раз я испытывал радость от простой мысли, что живу в этом моем мире. Радость и гордость. Веселые школьники, похожие на быстрых птиц, гонялись за большими платформами, несшими груз зеленых, желтых, оранжевых, красных плодов. Быстрые корабли, как легкие рыбы, плыли в легком океане неба. Я лег и стал думать, что в этот день я пойду рука об руку с Гонгури, последней из Ороэ, в центральные залы Дворца Мечты. Так, мечтая, я понемногу погрузился в пылающие пятна памяти, в глазах замелькали изменчивые фосфены, словно мягкие цветные хлопья, и я утонул в них, теряя сознание.
И все время мне снился громадный глаз, смотревший на меня из высшего пространства.
Чей-то веселый голос звал меня.
Мне казалось, что это Нолла будит меня ранним утром среди сверкающих снегов Паона. Я открыл глаза. Солнце светило мне в лицо; на жемчужном экране смеялась Гонгури…
Обряд передачи Рубинового Сердца был древен, корни его врастали в религиозную Магию Неатна, основателя «Союза Побежденного Духа». В мое время, конечно, обряд был пронизан лишь эстетическим сознанием, бездумным и радостным. Каждый раз в его светлую форму вливалось новое творческое вино. Я отвык от людей, ночные видения меня истощили, но мне было хорошо здесь. Я рассказал Гонгури о своей любви и о нашей первой встрече над берегом моря.
Мы шли по зеркальной площади Дворца Мечты. Под ногами сияла отраженная голубая глубь, белые перистые облака вздымались внизу. И в центре, в бездну и небо, рос лучезарный Дворец. Он был построен в последний раз, совсем недавно, в год моего рождения. Тогда здесь работал Рунут. Дворец был отлит из искусственного золота и золотистого топаза, он был стремителен и блестящ, как язык пламени, как солнечный протуберанец. Сквозь вибрацию воздушных волн на высоте 500 метров я видел статую такого же восходящего к свету юноши, как на берегу моря, только взор его был открыт и он не закрывал лица от солнца. Я помнил о жизни страшной планетки и все не мог решить: сейчас мне сказать о ней или подождать? — «Риэль! Риэль! Риэль!» — слышал я эхо толпы. Где-то высоко над нами скрестились колебания токов и запели, рассыпались страстным гимном Сторы.
Стора — девушка, отдавшая свою жизнь ради крупицы знания. Этот полулегендарный эпизод тоже связан с именем Неатна. Не помню, для чего ему понадобилось наблюдать живое бьющееся человеческое сердце. Стора согласилась на этот опыт и не перенесла его. С тех пор ее имя стало торжественным символом и почитание ее превратилось в культ…
Мы шли, наверное, полчаса по невидимой голубой глади; легкое и грандиозное здание заполнило мой кругозор. Я смотрел вниз и видел Дворец Мечты опрокинутым, как в телескопе. Сумрачный вход казался узким в лучевых вертикалях, но может быть, более ста человек в ряд вошли, не потеснившись, в громадное ограниченное пространство, где каждый звук замирал в отдалении. В голубоватом тумане, как вершины в голубой чистоте и свежести неба, растворялся зеркальный свод, и там еще громче длился зов гимна. Везилет встал у ног статуи Сторы, поднимавшей к своду свое Рубиновое Сердце. Он говорил о красоте творческих стремлений, о том, как они зарождались на заре человечества, сначала случайными вспышками, сначала в играх дикаря или ради его жестоких нужд и наконец разгорелись в пожар независимой страсти, приведшей нас к величию. Он говорил о страданиях, так хорошо известных всем нам — они были неисчислимы и все-таки бессильны, — о желанных страданиях творчества и прославлял даже отречение от радостей жизни. Он говорил только давно знакомые фразы, но они звучали во мне, подобно гимну Сторы…
На черном камне мелькнули слова древней клятвы Неатна — «…если бы даже ангелы преградили ваш путь — не смущайтесь, ибо истинно говорю вам, будете тогда, как боги!»…
Везилет опустил на мои плечи нить черных жемчужин с Рубиновым Сердцем, и потом все подходили ко мне и говорили о любви, наполняющей сознание…
Этот день был очень утомителен для меня. Я долго стоял перед экраном, меня хотели видеть во всех городах, я слушал длинные приветствия и говорил одно и то же, смотря на мелькавшие лица. Гонгури оставила меня. Тогда, в первый раз в эти годы, я вспомнил о Рунут, о Сэа, о светлом спокойствии Танабези. Я вызвал Рунут и попросил ждать меня в нашем старом саду, у зданий моей детской школы.
Я поднялся высоко и летел, омытый теплыми жесткими струями урагана, радуясь, что жизнь так далеко от меня. Я был болен. Мне казалось, что не онтэитный пояс, а хаос возносящих экстазов Сторы несет меня в небе. За хребтом порфировых гор Лоэ-Лэлё, на зеленом плоскогорье, у подкаменной речки, я увидел людской рой. В толпе поднимались десять громадных межпланетных кораблей. Я вернулся; но прежде чем передвинуть диафрагму изолятора на падение, я снял черный жемчуг с рубином. Внизу было торжество более громкое, чем избрание Ороэ; но я ничего не знал; в последнее время я совсем не слушал газет. Странный старик стоял на нижней лестнице и не говорил, а кричал, грозя кулаком в небо. И вся толпа была возбужденной. Я спустился, спросил. Трое обернулись. Кто-то седой ответил, точно отмахнулся от насекомого: «Здесь не до мальчишек». Грубость всегда казалась мне удивительной, я взял человека за руку. Он обернулся снова, тоже удивился и вдруг засмеялся мне в лицо. От него запахло мутным и перегорелым. Он сказал:
— Война!
Кровь моя упала. Откуда он узнал о моих видениях? Кто-то из нас спит. Я дернул его, чтобы он очнулся. Вероятно, я заразился общим смятением. Сильный толчок отбросил меня в сторону. Несколько человек подлетели к нам.
— Что это, перепились?
Внезапно взвыли победные клики, я взглянул: корабли исчезали в небе. Я бросился вверх, так высоко, что стал задыхаться. Я был оглушен миром. В первый раз я подумал, что в школе Лоэ-Лэлё говорили правду.
Рунут встретил меня в аллее магнолий, у бассейна из яшмы и вьющихся роз. Мы говорили о последних работах Рунут и о значении моего открытия. Пришла Сэа. Рунут, чтобы не беспокоить меня, сказал обо мне только ей. Сэа была прекрасна, но то была другая красота, чем Гонгури. Можно было любить кого угодно и в то же время чтить Сэа, как стихию. Она говорила, что однажды пыталась увидеть меня, но Пойрироль, варвар, с ужасом заметил ей, что никого нельзя отвлекать от работы в лабораториях… Так мы болтали, любуясь, пока диск моего браслета не стал оранжевым — цвет восьмого часа. Сэа звала меня на великолепные игры, где будут мои прежние друзья, но я мог только обещать вернуться на следующий день.
Я спросил Рунут, не знает ли он о десяти кораблях, и увидел, что Рунут, как все, удивляется, что я не знаю. Я был болен, и мне все казалось, что непредставимый глаз смотрит на меня и мою страну, как я смотрел на Землю. И потому меня мучило желание совершить нечто превосходящее все поступки мира трех измерений, только что? — Я не знал и вот забывался.
— Ведь это же экспедиция Гэла, Риэль! — сказал Рунут.
Гэл! Я вспомнил. Значит — сегодня… Полтораста лет перед этим Тароге поднялся за пределы солнечной системы, чтобы никогда не возвращаться. С ним было двадцать человек детей. Взрослых было всего трое: Тароге, инженер Ставант и жена его Лопэ. Потому что путь их должен был длиться более тридцати наших годов. «Победитель пространства» Тароге нес нужное количество конденсированной энергии пищевых экстрактов; но если бы на планетах ближайшей звездной системы не нашлось доступных условий для жизни, все должны были бы погибнуть. Тридцать лет! О них, об этой жизни в межзвездной пустыне, были написаны поэмы… Я знаю, тебе будет очень интересна эта деталь: помнишь мои вирши — «Империализм Солнца»? Их свертели на цигарки в Саянах. Тема одна и та же…
Тароге нашел планету, подобную нашей. Она получила имя: «Генэри», в честь первого ребенка, родившегося там. План Тароге был прост. Люди должны были размножиться, построить город, заводы, машины, наполнить истощенные конденсаторы энергией и потом через столетие кто-нибудь должен был вернуться в Лоэ-Лэлё. Вокруг, с одной стороны, расстилалась огромная равнина, покрытая красноватой травой, в рост человека, наполненной бесчисленными существами, с другой, за небольшой речкой, начинался лес и вдали снежные непроходимые горы. Это была экваториальная полоса с ровным и теплым климатом. Люди построили дом из обожженной глины и посадили хлеб. Жатва была обильной; но что могли сделать несколько человек на планете, в полтора раза превосходящей наш мир? Тогда Тароге начал поиски неведомого случая. Через год, в плодородной долине, немного севернее тропика, генэрийцы встретили становище темнокожих. Они знали богов, огонь и оружие. Новые белые боги взяли их детей и много молодых женщин, а мужчин заставили строить глиняные дома. Женщины рожали расу полубогов, ни белых, ни темных. Старые колдуны племен собрали совет и решили обмануть выходцев неба. В одну ночь они снялись и ушли в дебри со всеми людьми; но повелители настигли беглецов. С помощью чудес и смерти они подчинили их и вернули в прежний плен.
Через 60 лет в глиняном городе Тароге было более 300 человек, говоривших на языке Гонгури, и еще больше детей, учившихся в настоящей школе. Доменная печь озарила заревом заросли Генэри, жидкий металл послушно стал принимать форму машин. Приближался день, когда старые конденсаторы победителя пространства должны были снова наполниться радием; но неожиданная опасность отдалила победу еще на много лет.
Тароге умер от змеиного яда. Темнокожие рабы считали его вождем пришельцев. Один из туземцев, Умго, понял, что если ударить белого дубиной, он умрет даже скорее, чем зверь. Этого нельзя было сделать только потому, что другой белый тотчас же направит смертельный огонь из трубки, которую всегда держит рукой в кармане. Умго ненавидел победителей. Его мысль была медленна и упорна. И вот однажды он исчез из города вместе с дюжиной других обученных дикарей. На этот раз их нельзя было найти; но через два года они появились с тысячами коричневых воинов соседних становий. Умго научил часть из них употреблять лук и деревянные стрелы, чтобы убивать невидимым из-за угла. Вокруг него объединились все ограбленные племена. Первыми погибли рабочие, копавшие руду в горах. Потом воины окружили школу и перебили полубелых детей. Женщины сбежались на их крик и потерялись в толпе. Когда генэрийцы сумели организованно пустить в ход оружие, половина их многолетнего труда была уничтожена или обесценена.
Умго не был убит. Он увел племена в дебри и горы. С тех пор заросли стали непроходимыми. Пришлось строить укрепления и ввести боевые отряды для походов за рудой и охраны.
Война длилась более двадцати лет, прежде чем был закончен межпланетный двигатель, унесший Гэла. И вот теперь город Лоэ-Лэлё построил десять победителей пространства, в пять раз превосходивших корабль Тароге, чтобы пополнить светлокожей расой и могучим оружием порядевшие ряды колонии Генэри.
Рунут помрачнел. Быстрые видения истощали ясность моей мысли. Я бормотал. — Так вот почему старый пьяница крикнул мне сегодня противоестественное слово: «Война!» Вот почему у Гэла такое томное лицо и глаза слишком широко расставлены друг от друга!
Внезапно я почему-то вспомнил Голубой Шар, и ночные кошмары снова овладели мной.
Что с тобой, Риэль? — спросил Рунут.
Ах, — ответил я, — как бы мне хотелось явиться между ними и смести лучами смерти и тех и этих… и тех и этих! Я погружался в прошедшие века и в будущее, — все становилось расчетливее, но убийств совершалось больше… О, как можно так быть! Как можно, когда все это здесь, рядом, как можно…
Я взглянул на Рунут и вздрогнул. Это действительно было безумие.
— У тебя опасный бред, Риэль, — услышал я. — Нельзя безнаказанно в несколько лет молодости совершать работу целой жизни. Если бы ты остался у нас, ты не прятал бы своих мыслей, мы трудились бы вместе, и человечество приобрело идеи твоих изобретений и твои открытия закономерно и безболезненно; но в Лоэ-Лэлё, с ее культами, празднествами, индивидуализмом и громадным гипнозом, ты был захвачен эгоистической страстью, более сильной, чем твоя воля. Ты мог бы стать таким же счастливым, как Сэа, и потом таким же, как я; а теперь разве ты счастлив?..
Рунут был прав, и я дал ему обещание, что я буду жить с ним, в Танабези. — «Только не теперь», — добавил я невольно. Я рассказал о Гонгури. Рунут немного успокоился, но, вероятно, его надежда исчезла в тумане подсознательных тревог так же мгновенно, как мое тело, брошенное слишком резким движением в облака, озаренные пурпуром и киноварью заката.
Ждала ли меня Сэа, не знаю…
Может быть, я неверно передал впечатления этого вечера. Я думал о другом. Я вижу, сквозь голубоватый дым, гениев Ороэ за каменным столбом, в большом зале. Высоко, словно невидимые жаворонки, пели струны. Невидимые автоматы приносили нам розы и фрукты, и сок Аоа. В зеркалах, в полированных геометрических поверхностях, отражались светящиеся шары — светильники, легкие, как воздух, бесшумно блуждавшие между нами. Голова Гонгури лежала на моем плече. Я знал — Гонгури меня любит. Я слушал Гэла. Он был силен и крепок, ему было более ста лет. Он жадно насыщался и, как все ограниченные люди, очутившись в центре великих событий, рассказывал громко и пространно о жизни на Генэри. Я видел… Умго, с лицом ночного человека, раздвигает папоротники, бесшумно, как рысь; Тароге, убийца и гений, обдумывает план глиняного города… И я ловил себя на смешном вычислении, во сколько раз скорость мысли превосходит скорость света?
Юноша поэт, светлоглазый Акзас, влюбленный в Гонгури, подошел к нам, улыбающийся, бледный. Акзас был одет в драгоценную ткань, и мы жалели его. Одежду носили только старые люди; молодым она назначалась эстетической комиссией, чтобы скрыть недостатки тела. Я услышал напряженную декламацию, отрывок из той же старинной поэмы «Ад», которая вспоминалась мне, когда я смотрел на Землю.
— Тогда настала тьма. Я ввержен был
В холодное бескрайнее пространство,
И пустота рвала мне грудь и душу;
Осталось только тусклое страданье,
Такое скучное, что показалось,
Мильоны долгих лет прошли, когда
Часы отметили одну секунду…
«Я это знал», — промолвил я с тоскою.
Быстрым взором памяти я развернул земные картины, и мне также показалось, что я прожил годы в ту изумительную ночь. Я спросил Гэла:
— А что, те новые люди, ушедшие сегодня на помощь, опять будут насиловать женщин и отнимать их детей?
Гэл засмеялся.
— Ты думал, — сказал он, — что жизнь это только то, о чем говорят в школе?
Вот уже второй пьяный старик глупо оскорбил меня сегодня. Гнев непривычно сдавил мне скулы, я встал и сказал Акзасу:
— Молчите! Что ваши стихи? Хотите, я покажу вам настоящий ад?
Настала тишина. Гэл усмехнулся. Тогда я рассказал о странной породе человекообразных, найденных мной в голубом фосфоресцирующем шаре. Я не удержался и рассказал о многих земных видениях, за исключением слишком нестерпимо стыдных, и, наконец, заговорил о самом поразительном, о возможности великого Риэля иного мира, созерцающего нашу страну из непредставимых пространств. Те существа, быть может, настолько же превосходят нас, как мы карликов частицы Голубого Шара; может быть, они вовсе не зависят от стихий, может быть, они непосредственно обращаются друг с другом и обладают нечеловеческой способностью познавать сущность вещей…
Вдруг, рассекая мои тревоги, раздался радостный голос:
— Как это прекрасно!
Я замолчал, опустился. Везилет заговорил о том, что поток жизни более безграничен, чем мы думали. С каждым взмахом маятника создаются, развиваются и умирают бесконечные бездны миров. Всегда и везде жизнь претворяет низшие, обесцененные формы энергии. Мир идет не к мертвому безразличному пространству, всемирной пустыне, где нет даже миражей лучшего будущего, а к накоплению высшей силы:
— И над всем главенствует мысль! Мы еще не знаем ее действительной силы. Может быть, она зажигает солнца!.. И вот Риэль открыл, что она вездесуща. Как это прекрасно!..
Я вспомнил цикл идей Везилета. Жизнь растет. Мир оживает. Материя постепенно станет жизнью, а жизнь сознанием. Может быть, когда-то Вселенная была сознанием, ворвавшимся в звездную туманность от неведомого творческого порыва. В юношеских своих стихах Везилет говорил о двух бескрайних сферах сознания, слившихся в любви. Так родился Мир. Не отсюда ли, не от неосознанной ли памяти уродливая идея Гога? — Я смотрел на прекрасный лоб Везилета и видел жреца, слизывающего с широкого ножа кровь. Это ведь тоже сознание. Оно казалось мне черным, поглощающим светлую мысль в странной интерференции. Мысль! Можем ли мы еще говорить о ней? К чему привели нас тысячелетние исследования психической энергии?.. Мне хотелось разбить доводы Везилета, я смог бы сказать так много; но я ощутил в себе большое безразличие и промолчал.
Прямые губы Акзаса, с легкой атавистической тенью, как у Марга, раздвинулись: «Я с нетерпением жду, Риэль!»… Я знал, что он не был из числа «Хранителей Тайн». Это меня волновало.
Гонгури, Везилет и еще несколько человек последовали за нами.
Мы летели над звездной улицей. Огненные потоки шли по контурам зданий, отражаясь в нижних зеркалах. Грани вершин Дворца Мечты бросали чистейшие лучи фиолетовой части спектра, такие мощные в своих элементарных тонах, каких нигде никогда не бывает в мире. Сияющие корабли отделялись от плоских крыш, поднимались, ускоряя полет, реяли и мелькали как метеоры. Низкий тембр огромной жизни едва касался сознания, и трудно было отличить, когда кончалась музыка лучшей и начиналась музыка струн. На северо-западе, где поднимался Звездный Путь, на горбе каменного мыса маячил силуэт дворца Лонуола. Дворец был покрыт светящимся веществом и горел ровным голубым светом, отражаясь в зыби океана, живой и воздушный, как сказочный дух. Гонгури держала меня за руку и тихонько импровизировала бессвязно:
— Лоэ-Лэлё и Звездный путь.
Риэль,
мы дети великанов.
Великий ветер океанов
Мне голову кладет на грудь.
Риэль,
забудь…
Риэль, забудь мираж экранов.
Лоэ-Лэлё и Звездный Путь.
Ночные бризы океанов
Нам голову кладут на грудь.
Риэль —
забудь…
Полет!
Мы опустились в той самой комнате, где я начал свой день. С изменившимся лицом Везилет смотрел на статую мыслителя и на Голубой Шар, вырванный мною из его руки.
— Мозг Неатна! Риэль, неужели ты не знал?
Нет, я опять забыл. Память моя была перегружена слишком односторонне. Я вспомнил предостережение Рунут…
Умирающий Неатн, близкий к той черте, где бесконечность гениальности переходит в бесконечность безумия, велел своему ученику Дею каким-то неведомым способом препарировать его мозг. Дей исполнил желание своего учителя, и с тех пор мертвая ткань засияла с непонятной постоянной силой.
Мысль, электроны света. Мир… Мозг… непонятно… — забормотал врач.
Что с тобой, Митч?
Так. Это я говорил во время твоего сна. «Мир… мозг… непонятно»: Мир — мозг Неатна!
Гелий побледнел.
— Ты хочешь сказать?.. Да… В этот момент я — Риэль — впервые проникся безнадежностью вставшей пред мной загадки: может быть, ничего не было, может быть, сон?
Везилет, волнуемый совсем особенным любопытством, поднялся к моей машине… И вдруг остановился; и все внезапно замерли и умолкли.
В окне стоял человек, одетый в простую одежду черного или скорее темно-серого цвета, откуда еще резче выделялось его белое невиданное лицо. Он помедлил, взглянул нам в глаза, и его черты отразили спокойствие и рассеянность. Это был Лонуол. Он медленно поднял тонкую серебряную трость, раскаленную на конце током, и коснулся поверхности Голубого Шара. Изумительное вещество вспыхнуло огромным розоватым пламенем, и скоро от него остался только чад.
Когда я очнулся от гипноза, Лонуола уже не было. Некоторые части моей машины оказались испорченными, и наблюдения стали невозможны. Акзас подошел ко мне и спросил заученным тоном: «Уверен ли ты, Риэль, что все, о чем ты рассказывал, не приснилось тебе прошлой ночью? Вспомни, — ты очень утомлен»…
— Я думаю об этом, — ответил я.
Везилет бросил на меня короткий тревожный взгляд и подошел к окну, где неподвижно стояла Гонгури, смотревшая на звезды. У меня кружилась голова. Может быть, причиной нездоровья был чад, оставшийся после сгорания шара… И еще, все время меня мучило представление, будто я вдохнул ту частицу газа, где находилась Земля. — «Так что же мне сделать, что сделать?» Я старался воплотить какое-то смутное решение. Потом, внезапно, я увидел свет, подобный мысли Архимеда, когда он воскликнул: «Эврика!»
Я ушел в мою любимую черную комнату. Ее стены образовали восемь углов, одна из них, с огромным окном, не была параллельна противоположной. В глубине со звоном падали светлые струйки воды, и блики света и звуки тонули в мягких поверхностях черной материи. Мраморные статуи в нишах казались летающими в темноте. Между ними качался тусклый диск маятника. В трех плоскостях, на потолке и на противоположных стенах, заключались три зеркала. Я заглянул в их призрачные пространства и увидел там себя, — странно изменившийся образ, радостный, почти нечеловеческий. С каждым взмахом маятника, думал я, «жизнь осуществляет свое назначение, и скоро я постигну его, и постигну, что нее я — Риэль — в этой смене существований». Я клялся жизнь свою отдать ради достижения истины и потому, подойдя к медленным часам, достал из ящичка, вделанного в них, заветный яд.
— Риэль! — позвала меня Гонгури.
Я спрятал драгоценное вещество и пошел ей навстречу.
Риэль, — говорила она, — ты нездоров, тебе надо принять лекарства и отдохнуть…
Да, я очень устал, Гонгури; я хочу большого покоя, — сказал я.
Мы подошли к окну.
— Ты видишь перед нами этот сад с темными силуэтами деревьев, дальше ты видишь горы, и представляешь море, и наш город, и более смутно, весь наш обширный мир с его великим человечеством, любовью, красотой… Выше! Скоро Лоэ-Лэлё превратится в неясное пятнышко, потом обрисуется громадный контур нашей планеты… Дальше! Наш мир перестал существовать для нас. Мелькают звездные системы, косматые туманности, остывшие солнца, и потом нас окружают большие провалы… Дальше! Звезды сближаются в поле зрения, и скоро вся видимая вселенная становится маленькой ограниченной кучкой яркой пыли. В отдалении появляются другая, третья, множество таких же звездных скоплений. Мелькают миры, исчезают в перспективах, словно разнообразные предметы, когда быстро летишь невысоко над землей и смотришь назад… Дальше! Звезды наполняют видимое пространство, оно начинает казаться более плотным и, наконец, превращается в маленький шар, излучающий бледно-голубой свет… На мгновенье мы теряем сознание и потом вспоминаем, что мы здесь, в Лоэ-Лэлё. Ничто не изменилось. Пред нами тот же сад, полный цветов, вдали горы, где-то должно быть море, дальше город и весь остальной неподвижный громадный мир… А вверху небосвод, полный знакомых звезд, — тоже неподвижных… неподвижных для нас… я устал, Гонгури…
Она приласкала меня, и я думал: «Да, как это бессмысленно мучиться из-за того, что всегда одинаково…»
Неизмеримость — прекрасна, потому что пред ней равны все пространственные величины, и вот любовь становится больше мира… — Но как мне было сказать? Я не мыслил, я ощущал ее. Это было пустое — щемящее, тошнотворное. Оно было во мне. Как это скажешь?.. «Человеку не дано последнего знания, и это прекрасно!» Я соглашался с Гонгури и думал: «Сейчас я проверю»…
Забудь о своем сне, о своей страшной земле, Риэль, — длилась далекая речь. — Утром мы полетим с тобой вместе в поля, где растут лилии долин, и в рощи Аоа. Мы будем смотреть на радугу в брызгах водопада и ловить голубых птиц. Потом мы войдем в мой корабль и улетим на острова Южного океана. Там, я знаю, в пустыне, есть одинокий атолл. Мы будем там одни. Долго…
Да, — прошептал я. Забываясь в ярких эдемах, мы сидели, обнявшись, на пушистой шкуре черного зверя. Иногда я начинал дрожать от странного волнения, и это беспокоило Гонгури.
Пустяки, — сказал я, — бессонная ночь и усталость. Сейчас я приму успокаивающего лекарства, и все пройдет.
Тогда я вынул частицу пурпурового вещества и проглотил ее. Потом я выпил воды, и мне стало спокойно.
Мы говорили о красоте и величии жизни, о любви и цветах, растущих на великолепных склонах гор. Я ощущал, как постепенно безболезненно умирает мое тело, и, забываясь, уносился в сияющие выси. Скоро Гонгури заметила неестественный цвет моего лица и замедленное биение моего сердца. Она быстро осветила комнату и, взглянув мне в лицо, поняла все.
Я закрыл глаза и лежал неподвижно.
Вдруг я услышал голос Ноллы и другие светлые голоса.
— Риэль, бедный Риэль, — говорила она, — мы не можем тебя взять с собой, потому что ты убил себя.
Внезапное смущение заставило меня в последний раз поднять веки.
— Риэль, бедный Риэль, — едва слышно повторял Везилет, — он не знает, что самоубийство не может раскрыть ни одной тайны.
Вдруг мне показалось, что это не Везилет, а Лонуол.
Я пытался ответить ему, но не мог, и стремительно погружался в странное состояние сознательного небытия, полного мерцающего света и шума. Так длилось, вероятно, очень много времени, пока, наконец, ты не разбудил меня. И вот я здесь. Под окном ходит часовой. Тюрьма.
V. Красные ландыши
Двое долго молчали. Гул мира выл в тишине черепа. Поздняя луна всплыла из-за соседнего корпуса, как будто вздрогнула, взглянув на землю, и медленно поплыла к зениту, побледнела и задумалась, как лицо Лоноула.
— Одна десятимиллионная миллиметра и десять миллионов световых годов одинаковы для мысли математика и воображения поэта. Гонгури права. Это прекрасно.
Гелий встал, шагнул не видя вперед. Лунный свет нарисовал на стене черную решетку. Гелий очнулся. Кровь его встала на дыбы и тяжело грохнулась, как лошадь. Он вздрогнул.
Мысль эта впервые была высказана, кажется…
Мысль! Мысль! — забормотал Гелий, — что такое мысль? Она вроде кори: рано или поздно, а придет человечеству. Но никто, никогда… — Да, Митч, я знаю: это сон. Я помню только то, о чем думал раньше. Почему я забыл такие простые вещи: как изготовляется онтэит, электрическое оружие? Я мог бы расплавить засовы, уничтожить тюремщиков, освободить человечество… Но я забыл! Сон, сон! Пальмы качают листьями на коралловых рифах, теплые волны шелестят галькой, моя девочка потягивается от наслаждения, когда ее распеленают, студенты идут за город, и у каждого из них есть лучшая из всех девушек… «И вот любовь становится больше мира», — говорит Гонгури. А я… — Митч! Усыпи меня опять и вели запомнить все, все!..
Ну, ладно, — ладно, знаю, — невозможно, глупость, чертовщина, — но ведь теперь уж все равно… Нет! — Почему бы не предположить, что бессильное в яви сознание в гипнотическом трансе вдруг найдет силы открыть выход? Вдруг потенциальная энергия мозга освободится сразу, в гениальном предвидении? Разве тоска моя — не сила, разве ее мало, чтобы проломать какую-то кирпичную стену? Усыпи меня, Митч, прикажи точно запомнить, как с помощью обыкновенного тока приготовить онтэитный пояс и оружие. Может быть, нам удастся…
Старик обнял его и утешал беспомощно и ласково.
— Ты бы лег… Ты еще не спал… завтра.
В лунный луч спустился овальный паучок и застыл в бледном сиянии, словно туманность Андромеды. Сны Гелия помчались в большие провалы, в сияющие вихри, в электронные кольца. Паутинные нити и круги заплели небо, радужные нимбы и фосфены открылись в громадный глаз, смотревший на него из непредставимых бездн. Он проснулся. Сердце его билось безумно. Прямо в его лицо, как сверхъестественный глаз, смотрело желтое солнце.
Камера была полна людьми. Впереди стоял молодой чешский офицер, белобрысый, розовый, свежий. Рядом нерешительно мялся жирный джентльмен, одетый в однотонное хаки. В джентльмене без труда можно было узнать современную разновидность миссионера и филантропа. Комендант скомандовал встать.
Это и есть большевики? — вполголоса спросил американец у своего переводчика и вдруг получил быстрый и насмешливый ответ на родном языке от грязного молодого арестанта, продолжавшего лежать на нарах.
Да, они самые…
Последовал стереотипный удивленный вопрос:
— Где вы учились по-английски?
— М-р Мередит! — воскликнул врач, вставая.
Американец застыл. Он вспотел, снял очки, протер шелковым платком цвета хаки круглые стекла и надел снова. Ему обещали показать ту породу существ, что во всех журналах изображается в виде орангутангов… и вдруг его называют по имени! Это было хуже землетрясения.
— М-р Мередит, вы меня не узнаете? Вспомните, однажды мне пришлось дежурить у вашей жизни.
— М-р Митчель! — хрипнул американец. Он не знал, что ему делать, но все же протянул руку. — Господи благослови! Как вы сюда попали?
— М-р Мередит, я знаю, вы близки господину генеральному консулу, у меня есть к вам единственная просьба.
— Да, да, конечно, — ожил американец. — Я похлопочу за вас…
— Благодарю, мне не угрожает опасность; я говорю о нем. Это тот, о ком я говорил с вами в Штатах.
Вы написали статью по поводу бомбардировки Реймского собора. Мне передавали также, что вы поместили в «Стейтсмене» интервью по поводу разрушения Красной гвардией памятников искусства в усадьбах русских бар. Вы должны думать, что сохранить художника важнее, чем предмет искусства. Храм, разрушенный варварами, может быть восстановлен; но кто скажет, что мы теряем со смертью молодого автора? М-р Мередит! Вы пользуетесь влиянием, вы должны спасти его… Иначе вы и вся ваша самодовольная нация, только…
Старик закашлялся!
Гелий подошел к нему.
— Зачем все это, Митч?
Мередит растерянно бормотал свое: «Уеа, yea».
— Скажите ему, — обратился он к переводчику, кивая в сторону коменданта, — что они оба американские граждане, чтобы с ними обращались хорошо, и т. д… и что я лично буду говорить со штабом.
Чех был хмур. У него была неудача с русской девушкой. В таких случаях на человека находит вдохновение. Вот прекрасный повод сорвать злость и отличиться! Он сообразил, от каких бесчисленных хлопот он избавит свое дипломатически настроенное начальство, если умело выведет красных в расход. Он галантно поклонился Мередиту, сказал, что ради него он немедленно переведет арестантов на заимку для исправляющихся, около монастыря, на том самом берегу, который Фритьоф Нансен назвал «Северной Ривьерой».
Американец соображал, следует ли ему проститься, но, увлеченный солдатами, очутился в коридоре и махнул рукой. От дальнейшего обхода он отказался.
Через час чех вернулся в камеру озабоченный и сияющий от своего творческого подъема.
Собирайся! — сказал он Гелию.
— Куда?
— На заимку.
— Гелий подошел к своему другу, поцеловал его.
— Прощай, старина!
— Прощай! Нет, я пойду с тобой…
— Ну, — хлопнул себя по обмоткам английским стеком чех, — ты в другой раз.
Надзиратель легко отмахнулся от старого арестанта и захлопнул дверь.
Гелий пошел впереди небольшого конвоя. Они быстро прошли пыльный город, пересекли линию железной дороги, пригороды и стали подниматься по направлению к Сопке. Дорога шла среди свежего березняка, выше начиналось краснолесье. Гелий задумался, он вдыхал теплый запах смолы.
Внизу, между зеленых гор, стремился голубой, сказочный Енисей. Рядом вздымались кедры; в траве, у красных скал, росли неисчислимые ирисы, сарана и красные гроздья незнакомых цветов, называющихся в Сибири ландышами…
В красном бору, у Красного Яра, красные ландыши!
Как на экране своей машины, он ощутил, что шедшие за его спиной остановились, осторожно защелкали затворами и зашептались быстрым чешским говором.
Синели дали.
Это было такое же сияющее утро, как Лоэ-Лэлё, когда он шел рука об руку с Гонгури к рубиновому сердцу Сторы.
КОММЕНТАРИИ
Вивиан Азарьевич Итин (1893–1945)
Родился в Петербурге в семье адвоката, учился в реальном училище и на юридическом факультете Петербургского университета. В 1912 году опубликовал первые стихи, многие из которых представляли собой набор красивостей, заимствованных у акмеистов, считавших, что «искусство должно быть для искусства».
С 1917 года Итин начал пробовать себя в прозе. К этому времени и относится появление его рассказа «Открытие Риэля». Революция привела молодого писателя на Восточный фронт. В 1920 году в Красноярске он вступил в большевистскую партию, работал в газете «Красноярский рабочий», в органах Советской власти. С 1923 года В. Итин — сотрудник журнала «Сибирские огни» в Новосибирске, затем секретарь редакции и главный редактор, возглавляет местное отделение Союза писателей СССР, много сил и энергии отдает собиранию литературных талантов Сибири. Одновременно путешествует, участвует в северных экспедициях, претворяет в жизнь творческие планы. Выходит сборник его стихов «Солнце сердца», очерки «Выход к морю», «Восточный вариант», «Морские пути Советской Арктики», повести «Высокий путь», «Коан Кэрэдэ».
Жизненный путь писателя закончился в 1945 году в Уфе.
«Открытие Риэля» — это больше утопия, нежели научно-фантастическое произведение. Сам автор говорил так: «Я написал рассказ, направленный против войны, гордо назвав его романом. Рассказ назывался «Открытие Риэля». Аналогия между солнечной системой и атомом казалась в то время смелой. Я думаю, что подобного представления достаточно, чтобы армии бросили оружие». Тогда же Итин принес рукопись в «Летопись» А.М. Горькому, которому она понравилась. Однако вскоре «Летопись» закрыли, и рукопись затерялась.
В годы революции и гражданской войны время иногда дышало для Итина «непонятной силой». Он искренне надеялся на быстрое торжество разума, светлого, нередко нереального, чуть не сказочного идеала. В 1922 году родственники переслали Итину в Канск, где он работал завагитпромом, копию «воскресшей рукописи» его первого фантастического рассказа. Автор исправил текст в некоторых местах. Книга была издана под названием «Страна Гонгури». Она сразу же стала библиографической редкостью. Возможно, это обстоятельство послужило основанием к тому, что через пять лет автор опубликовал рассказ в журнале «Сибирские огни», но уже под прежним названием — «Открытие Риэля».
Прочитав произведение, А.М. Горький в короткой записке упрекнул писателя: «Открытие Риэля» было издано под титулом «Страна Гонгури» в Канске, в 1922 году. Об этом Вам следовало бы упомянуть. Сделанные Вами исправления не очень укрепили эту вещь. Однако, мне кажется, что Вы, пожалуй, смогли бы хорошо писать фантастические рассказы».
Необходимость переустройства жизни на новых началах заставила писателя как бы вернуться из «лучезарных сфер» на землю и во многом переосмыслить свое творчество, оставив в нем тем не менее довольно простора для воображения и мечты.
Стр. 191.
Страна Гонгури. — Название, которое автор, возможно, заимствовал от наименования испанской поэтической школы XVII века — «гонгоризма», утверждавшей «культ чистой формы», отсутствие сюжета, усложненность языка. Основателем школы был поэт Луис де Гонгора-и-Арготе.
Гелий —имя присходит от названия благородного инертного газа.
Стр. 192.
«Фата-моргана»— причудливый мираж.
Стр. 193.
Семилетний сон Магомета,во время которого Мухаммеду, основателю ислама, явились откровения свыше.
Стр. 194.
Экстатические импровизации— в высшей степени творческое состояние.
Момзен. —Теодор Моммзен (1817–1903) — немецкий историк, специалист по истории Древнего Рима и римского права, лауреат Нобелевской премии 1902 года.
Ганнибал сын Гамилькара. —Ганнибал, Аннибал Барка (247–183 до н. э.) — полководец и государственный деятель Древнего Карфагена; Гамилькар Барка (? - 229 до н. э.) — карфагенский полководец и политический деятель.
Нумидищы— жители древнего царства в восточной части современного Алжира (3 в. до н. э.).
Ассоциативные процессы— взаимосвязанные, сочетающиеся между собой явления.
Стр. 196.
Матросский салун —общественное место, клуб, трактир, таверна в больших торговых портах.
ФаренгейтГабриэль Даниэль (1686–1736) — немецкий физик, предложивший шкалу измерения температуры из 180 частей-градусов, «Фаренгейтов». Согласно этой шкале, вода тает при 32°Ф и кипит при 212°Ф.
Лондон —всемирно известный американский писатель Джон Гриффит (1876–1916), публиковавшийся под псевдонимом Джек Лондон, один из основателей пролетарской литературы на Западе.
Стр. 201.
Танабези— возможно, по аналогии с Танаисом, греческим городом-портом на месте нынешнего Азова на правом берегу реки Дон. В то время Дон назывался также Танаисом.
Стр. 202.
…атавистическим пушком —наследственным.
…в экстазе созерцания… — высшей степени восторга.
Стр. 203.
Радий —радиоактивный элемент II группы Периодической системы Д. И. Менделеева, открыт в 1898 году. Явление радиоактивности обнаружил А. Беккерель в 1896 году.
Стр. 204…
гипертрофированные розовые кусты… — ненормально больших размеров.
Стр. 207.
Телеология— идеалистическое учение, согласно которому мир создан «ради целей человека».
Стр. 208.
Мадригалы —песни на родном (материнском) языке, светский музыкальный поэтический жанр эпохи Возрождения. Истоки мадригала восходят к народной поэзии и старинной итальянской пастушеской песне. Мадригалы писали и русские поэты К. Н. Батюшков, А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов.
Шаманская магия— ранняя форма религии первобытного общества, при отправлении которой служитель культа в экстазе якобы общался с духами и с их помощью исцелял больных, советовал, гадал.
БерлиозГектор (1803–1869) — выдающийся французский композитор, дирижер, музыкант, писатель, автор «Фантастической симфонии» и других всемирно известных произведений. Высоко ценил русскую музыку, творчество М. И. Глинки.
Стр. 211.
Атлантозавр— очень крупное пресмыкающееся второй половины Мезозойской эры из группы динозавров с длинной шеей и хвостом и очень маленькой головой.
Стр. 212.
Хлорофилл— зеленый пигмент растений, с помощью которого они улавливают энергию солнца и осуществляют фотосинтез.
Стр. 214.
Энтропия— поворот, превращение.
Стр. 217.
Дервиши— нищие.
Стр. 218.
…во времена Бернулли… — имеется в виду время жизни семьи швейцарских ученых-математиков Бернулли: Якоба, Иоганна, Даниила, живших в XVII–XVIII вв. — авторов известных «схемы, теоремы, уравнений, чисел Бернулли».
Стр. 219.
Эринии— в древнегреческой мифологии подземные богини кровной мести, рожденные богиней земли Геей от капель крови Урана.
Стр. 222.
Фосфены —зрительные ощущения, возникающие под воздействием света на глаз человека.
Стр. 226.
Генэри— возможно, от слова генерировать — рождать.
Стр. 230.
Интерференция —взаимное ударение, взаимовлияние, сложение.
Стр. 231.
Дей —возможно, от деизма — религиозно-философского воззрения эпохи Возрождения, согласно которому бог, сотворив мир, не вмешивается в его жизнь.
Стр. 234.
…в ярких эдемах… — в библейской мифологии это земной рай, где жили Адам и Ева до грехопадения. В переносном смысле страна вечного блаженства и наслаждения.
Стр. 237.
Фритъоф Нансен(1861–1930) — норвежский путешественник, океанограф, общественный деятель, почетный член Петербургской Академии наук, один из организаторов помощи голодающим Поволжья в 1923 году, лауреат Нобелевской премии Мира 1922 года за гуманную деятельность.
Публикуется по: В. Итин. Высокий путь. — М.-Л.: Госиздат, 1927.