И ремесло это мне опротивело, видно, понапрасну стараюсь, впору совсем погрузиться в уныние», - она в сердцах жалуется на своего мужчину, но она же и обманет его при случае, у нее побаливает голова, мысли меркнут... Другая говорит: «Ах, ведь нынче праздник Бон - День поминовения, как раз шестнадцатое число... разодетые дети идут поклониться богу Эмма, у них в кулачках зажаты мелкие денежки, лица у всех счастливые, а все потому - да-да, именно потому! - что у каждого - отец и мать, достойные родители... думаю, мой сынок Ётаро тоже где-нибудь гуляет, сегодня ведь выходной, веселится, а сам завидует счастливым детям - его-то отец беспробудно пьянствует, жить негде, а меня, матери, можно разве что стыдиться: вся нарумяненная да набеленная... и знал бы он, где меня отыскать, все равно не пришел бы проведать... прошлый год в праздник любования цветами в Мукодзима я была разодета ну чисто дама, прическа - "большая марумагэ"
для замужних, мы с подругами развлекались в чайном домике на дамбе, у берега, вдруг вижу - мой мальчик: "а-а, вот ты где!.." - окликнула я его; он прямо-таки озадачен был моим юным обликом, даже переспросил: "это вы, матушка?" - интересно, что бы он нынче сказал, поглядев на мою прическу "большая Осимода"
с блестящими заколками да в цветочном уборе... небось, запечалилось бы детское сердце - легко ли смотреть, как я ловлю гостей, или слушать наши взаимные шутки... в минувшем году, когда мы виделись с ним, он рассказал, что служит подмастерьем в свечной лавке в Комагата, сказал, что обязательно перетерпит любые жестокости, тяготы... обещал: "вырасту, стану твоим мужчиной-опекуном, вас с отцом осчастливлю, а до той поры крепись, мол, продолжай как-то жить, только умоляю, не выходи больше замуж" - такое вот он выдвинул условие... горько, но разве женщина в силах прокормить себя, клея спичечные коробки? а я - слабая, кухонная работа не по мне, да и это горестное ремесло мало радости доставляет, и во сне привидеться не могло, что попущу свою душу до чего-то подобного... а я ведь жена и мать! эх, да что вспоминать об этом... верно, сынок мой презирает меня, свою матушку... так-то я о привычной своей прическе Симода и не помню, а сегодня вот застеснялась...» - похоже, вечером она сидит перед зеркалом и льет слезы; ведь Орики из Кикунои - не воплощение злого духа; когда-то ее постигло несчастье, и она погрузилась в мутный поток, предалась лжи и утехам с гостями; чувства ее, те, что были заметны со стороны, - тонкостью напоминая бумагу из Ёсино
, - легки и мимолетны, словно мерцание светлячков; за столетия девицы, занятые в этом ремесле, притерпелись к слезам, случалось, на их глазах мужчины из-за них кончали с собой, а они отворачивались, едва выговорив «сочувствую»; вопреки этому хорошо усвоенному безразличию, собственная душа Орики иногда разрывалась от ужаса и печали, и тогда в слезах, стыдясь сторонних глаз, она пряталась в нишу на втором этаже выплакивать горе; она не делилась с подругами своими бедами, таилась, и ее считали сильной, даже прозвали «крепкой девочкой», не понимая, что она уязвима, словно надорванная паутина, - тронешь и нет ее; ночью шестнадцатого все заведения были полны, гости распевали любовные песенки додоицу, царило прекрасное настроение, в нижней гостиной Кикунои собрались приказчики из торговых домов, несколько голосов хором выводили «Киинокуни»
, один тянул: «Туманом оделись холмы»; потом обратились к Орики: «Ну, подружка, нет ли у тебя охоты спеть для кого-нибудь? просим! просим!» - «Для кого - не скажу, но это один из вас», - сказала Орики, и все они радостно захлопали в ладоши; «Моя любовь - бревенчатый мостик через Хосодани, - страшно переходить...» - запела она, но вдруг, точно вспомнив о чем-то, отложила сямисэн и со словами «прошу меня простить» встала; «Куда же ты, - зашумели слушатели, - ты не можешь нас бросить»; «Тэру, Така, милые подруги, я скоро вернусь...» - пробормотала она и бросилась по коридору к выходу, не оглядываясь, выскочила за порог, обулась и побежала наискосок в сумрак боковой улочки; ее силуэт растаял во тьме.
Орики мчалась со всех ног; была бы возможность бежать и бежать вот так аж до самой Поднебесной страны, а может, и до Индии... «гадость, все гадость и мерзость... добраться бы туда, где и человеческого голоса не услышишь, ни звука вообще, где тишина... забыться... отринуть воспоминания... как все ничтожно и тоскливо, до чего тошно на душе, какая унылая тоска... до каких же пор?., неужто это - на всю жизнь? до конца? ненавижу!» - словно во сне, она прильнула к придорожному дереву; откуда-то донесся голос, ее голос, поющий «постою, хотя бы миг, страшно мост перейти, а коли не перейду...» - «выхода у меня нет, нужно перебраться через мост, мой отец оступился и - как не было его, говорят, то же произошло и с дедом, надо мною с рождения тяготеет проклятье нескольких поколений, верно, мне суждено умереть, но прежде я должна кое-что совершить; нет никого, кто пожалел бы обо мне, никто не разделит мою печаль - "грустишь, значит просто ремесло твое тебе не по душе", - твердят все в один голос; ну и пусть! а я только размышляю и все не пойму никак, что делать? могу оставаться Орики из Кикунои, но это значит - жить без мыслей, забыть о подлинных чувствах, о долге, ни к чему все это при таком-то ремесле да с грузом прошлых грехов; как ни стараюсь, а все не такая, как другие, глупо и помышлять об обыкновенном... ах, как все безнадежно и мрачно... почему я здесь? как сюда попала? экая глупость, прямо ума лишилась, в себе самой разобраться не могу... лучше уж вернуться...» - она покинула тьму проулка и пошла не торопясь, погруженная в смутные мысли, по оживленной улочке вдоль лавок; лица прохожих казались ей совсем крохотными, едва разминувшись с нею, люди уплывали куда-то далеко-далеко... земля будто бы приподняла меня надо всеми; многоголосый гул доносился до моего слуха словно со дна глубокого колодца, голоса, голоса... мои раздумья, мои раздумья - текли двумя потоками, порознь; ничто не привлекло ее внимания - равнодушно она миновала толпу зевак, наблюдавших за супружеским скандалом, ее сердце не отзывалось ни на что... казалось, я бреду по широкому простору полей, тронутых зимним увяданием, но эти когда-то волновавшие картины теперь оставляют душу безучастной, и вместе с тем меня буквально колотило от перевозбуждения, боясь лишиться сознания или сойти с ума, я остановилась, и тут кто-то тронул меня за плечо - «Орики, куда ты?»
6
Обещание обязательно ждать его вечером шестнадцатого совершенно улетучилось из ее головы, если бы не случайная встреча с Юки Томоносукэ, она бы и не вспомнила о нем; «Ах!» - воскликнула она удивленно, а ему показалось забавным это не свойственное ей волнение, и он рассмеялся; мужской смех чуть смутил ее: «Вот решила прогуляться и поразмышлять кое о чем, потом вдруг занервничала... хорошо, что вы появились...» - «Так, значит: обещала ждать, а сама и думать забыла, где же твое чувство долга?» - «Прошу простить меня, я вам потом все объясню», - она взяла его за руку, - «Держись подальше от толпы», - сказал Юки; «Пусть говорят, что хотят... идемте...» - она повлекла его сквозь толпу.
Шум в нижней гостиной усилился; когда Орики ушла, все заскучали, голосили как-то через силу; теперь, завидев ее у входа в заведение, некоторые гости закричали: «А-а, вернулась! Нет такого закона, чтобы своих гостей бросать! Ладно, иди сюда, мы тебя не простим, покуда не предстанешь перед нами», - она пропустила мимо ушей их заносчивые речи и провела Юки в гостиную на втором этаже; «Нынче у меня голова болит, не могу пить с ними, да и народу там набилось многовато... я от одного запаха сакэ захмелею и усну... может, передохну чуток и тогда... извините меня», - объяснила она, - «Хорошо ли с ними вот так? Они не рассердятся? А вдруг станут настаивать, можно нарваться на неприятность», - предостерег Юки; «Да ладно, эти "дынные головы" ни на что не способны, пусть себе злятся», - сказала она и окликнула малорослую служанку: «бутылочку сакэ, пожалуйста», - и, подождав, покуда та отойдет: «Уважаемый Юки, я нынче сама не своя, у меня неприятности, но вы уж не оставляйте меня, окажите поддержку... вот за сакэ принялась, а переберу малость, то приглядите за мной, прошу». - «До сей поры не приходилось видеть тебя во хмелю, а выпить полезно, глядишь, настроение улучшится... а голова не заболит? И вообще, с чего это ты так духом омрачилась? Случилось что? Мне можно сказать, чего другому не скажешь». - «Не сейчас, расскажу, когда выпью, только вы ничему не удивляйтесь, ладно?» - она с улыбкой наполнила большую чашу и осушила ее в два-три глотка.
Обычно внешность Юки мало занимала Ори-ки, но сегодня она к своему удивлению заметила, что выглядит он как-то странно: небывало широкоплечий, высоченного роста, к тому же слова цедил с редкой убедительностью, а взглядом буквально пронзал человека насквозь; ей это понравилось: поистине, больших достоинств человек, разве нет? коротко постриженные густые волосы, отчетливая линия затылка... она смотрела на него словно впервые; «Ты какая-то рассеянная», - заметил он, - «Вас разглядываю». - «Странная ты», - он злобно смотрел на нее. - «А ты - страшный», - рассмеялась она, - «Ладно, хватит шутить, ты и в самом деле нынче вечером не в себе, рассердишься, небось, если спрошу, что случилось». - «Да ничего, а и случись какая с кем размолвка - дело обычное, я подобное близко к сердцу не принимаю, уже и думать бы забыла, но бывает, накатит что-то, прихоть или каприз, винить тут некого, все мой характер неровный... вы - благородной души господин, вы поняли, насколько мы с вами думаем несходно, а вот захотите ли войти в мое положение - посмотрим; если посмеетесь надо мной - и я в долгу не останусь, вдоволь похохочу над вами; ладно, нынче все вам до донышка выложу... с чего бы начать? Что-то на сердце тревожно, не могу слова вымолвить», - она опять основательно приложилась к большой чаше с сакэ.
«Согласитесь, я падшая женщина; вы уже догадались, что и прежде не была я невинной барышней, взрощенной под замком, говоря высоким слогом, - эдаким чистейшим лотосом среди грязи людской; разве на такую меня, незапятнанную, приходили бы поглазеть в это процветающее заведение? Вы не похожи ни на кого из здешних гостей, но только представьте себе, каковы тут обычные посетители... порой я задумываюсь о другой, правильной жизни, прихожу в смущение, горюю, окружающее печалит меня... приходит на ум мысль о замужестве - маленький домик девять на два, прочное существование... - нет, не могу! покуда я здесь, мне приходится по обязанности любезничать с гостями, льстить им, попусту болтать: ах, до чего ты мил! люблю тебя! с первой встречи полюбила! - некоторые эту трепотню за чистую монету принимают, иные - жениться предлагают, это мне-то, никчемной, никудышной... и что же, только согласись - и вот оно счастье? выйди за такого замуж - и, считай, заветная мечта исполнилась, так что ли? Мне этого не понять... вот вы мне с первого взгляда очень-очень понравились, теперь стоит день один с вами не свидеться - грущу; вы позвали замуж - и что, как мне быть? Вроде не терплю чувствовать себя к кому-то прикованной, а окажись вы где-то далеко, тоска изгложет; одним словом, сама не знаю, чего хочу, нрав у меня ветреный, видно, сказываются три поколения неудачников; отец мой прожил несчастную жизнь...» - глаза ее наполнились слезами; «Отец?» - «Да, он ремесло знал, а дед - тот превзошел квадратные знаки
, проще говоря, умом двинулся, все без всякой пользы людям марал бумагу, высшие власти, рассказывают, запрет на его писания наложили, а он тогда от всякой еды отказался и умер; с шестнадцати лет его, бедняка по рождению, обуревала страстная мысль: учиться! дожил до шестидесяти с лишним, а дело до конца не довел, людские насмешки заслужил, даже имя его позабыто; отца преследовали несчастья, он мне еще ребенку об этом рассказывал, в три года он упал с веранды и охромел, а потому всегда сторонился людей; он на дому по золоту работал, делал украшения; слыл гордым, нелюдимым, отвергал чье бы то ни было покровительство; помню: зима, мне лет семь, морозно, а у нас одно ветхое летнее кимоно на троих, отец, словно не замечая холода, опершись о столб, выделывает какую-то тонкую вещицу; мать готовит еду на единственном очаге в битом горшке, посылает меня за едой, в доме - ни крошки припасов; я, подхватив бамбуковую корзинку для бобовой пасты, радостно мчусь в рисовую лавку, в кулачке зажата горстка монет; на обратном пути мороз пробирает до костей, руки-ноги немеют, и, пяти-шести домов не добежав до нашей лачуги, я оскальзываюсь на обледенелых деревянных мостках, ноги теряют опору, я падаю, роняя покупки, которые, шурша оберткой, валятся в щели между досками - под мостками не вода, там грязевая жижа; несколько раз пробую высмотреть что-нибудь в щели, но достать упавшее невозможно; мне семь лет, но семейные обстоятельства мне известны отлично, я понимаю, как огорчатся мать с отцом, хоть домой без риса, с пустой корзинкой не возвращайся; я рыдаю; слезы мои никому не интересны, ни один человек не спрашивает меня, что случилось, не предлагает купить новые продукты; окажись тогда поблизости река или пруд - утопилась бы без раздумий, и это лишь малая часть того, что я тогда пережила, верно, даже в уме повредилась... мама, обеспокоенная моим долгим отсутствием, отправилась меня искать, когда мы вместе шли домой, она ни полсловом меня не упрекнула, и отец ничего не сказал - меня не отругали! в доме воцарилась тишина, как в глухом лесу, разве что изредка кто-нибудь из родителей тяжко вздыхал, эти вздохи ранили мое сердце; потом отец сказал: "нынче целый день будем поститься", - а я даже дышать боялась».
Осекшись, Орики с трудом подавила подступившие слезы, прижала к лицу пунцовый платок, прикусив его край; долго-долго она просидела в полном безмолвии; тишину нарушал лишь пронзительный звон комаров, привлеченных ароматом сакэ.
Она подняла голову; по щекам тянулись дорожки слез; грустно улыбнулась: «Так что я - дочь бедняков, случается, бываю не в себе, видно, это у меня наследственное; нынче вечером о разных странностях завела речь, простите, если наскучила, больше не стану портить вам настроение... а, может, кликнем кого-нибудь да повеселимся?» - «Оставь ты свои церемонии, право слово! Скажи лучше, твой отец ведь совсем молодым умер?» - «Да, мама заболела чахоткой, не дотянув до ее годовщины смерти, отец последовал за ней, ему теперь всего-то и было бы пятьдесят... негоже родителями хвастать, но он и вправду пользовался известностью среди золотых дел мастеров, да и человеком был хорошим, но что толку - плохой ли, хороший - если уродился в нищете... по себе знаю...» - она призадумалась; вдруг Томоносукэ спросил: «Ты хочешь преуспеть в жизни?» - она удивленно хмыкнула: «Хочется самой малости, чуток удачи, а насчет какого-нибудь драгоценного паланкина
и мыслей нет», - сказала она; «Экая чушь - я с первого раза распознал твою душу, а ты зачем-то таилась, изворачивалась, юлила... разве я не прав?» - «Будет вам меня подначивать... для такой, как я...» - она совсем пала духом и замолчала.
Ночь густела; вот уже гости покинули нижнюю гостиную и разбрелись по домам; собирались закрывать ставни; Томоносукэ подхватился уходить, но Орики сказала: «Почему бы вам не остаться? все равно ваши гэта уже убрали в кладовку, стоит ли, словно привидению, просачиваться в притворенную дверь босиком», - и он не ушел этой ночью; на миг всех всполошил резкий скрип запираемых ставень, потом погасли уличные фонари, их отсвет перестал освещать комнату; слышался только громкий перестук башмаков ночного полицейского, вышагивавшего взад-вперед.
7
Что толку в памяти об ушедшем? Изо всех сил он старался забыть, гнал от себя самую мысль о ней; но шальное воспоминание против воли вторгалось в сердце: минувший год, праздник Поминовения усопших, оба они в одинаковых летних кимоно совершают паломничество в храм в Курамаэ... нынче в праздник нет сил идти на работу - «ну, не нужно так...» - эти женины увещевания оскорбляли его слух - «не говори ничего, не надо!» - он перевернулся на другой бок - «если я замолчу, то этот день нам не пережить; плохо себя чувствуешь - прими лекарство, но ведь в твоем случае и врач не поможет, дело в тебе самом... или возьми себя в руки...» - «хватит зудеть, уши вянут, а мне необходимо взбодриться, давай-ка, сходи за сакэ, глядишь, лучше станет...» - «нет, сакэ нам не по карману, было бы иначе - я бы тебя на эту дурацкую работу не гнала... мой надомный приработок приносит от силы 15 сэнов, а я с утра до вечера тружусь, нам на троих даже горячей воды не хватает, а ты все одно: сакэ да сакэ, - совсем ума лишился... вот нынче праздник Поминовения, а я накануне нашему малышу ни одной рисовой лепешки не сготовила, не дала полакомиться и украшение к алтарю душам усопших не сделала, у предков прощенье вымаливая, одну убогую свечу запалила... а кто в этом виноват? из-за этой Орики ты совсем одурел, а она, эта девица, тебя просто на крючок поймала... может, и не следует такое говорить, но ты непочтительный сын своих родителей и плохой отец, задумайся о будущем своего ребенка, стань человеком... от выпивки душе только на время облегчение, а ты должен по правде перемениться... иначе сердце у меня всегда будет не на месте...» - на сетования жены он не отвечал, лишь изредка вздыхал; навзничь недвижно громоздился на полу, замкнувшись в себе; «вот до чего дошел, а все не можешь ее забыть, да? мы прожили вместе десяток лет, родили ребенка, случались трудные времена, когда терпение мое подверглось тяжким испытаниям; нынче ребенок пообносился до лохмотьев, дом - ну точно собачья будка, соседи дружно числят хозяина в идиотах и обходят стороной, даже по праздникам, в дни весеннего и осеннего солнцеворота, когда принято угощать ближних сладкими "пионовыми лепешками" и рисовыми колобками, в дом Гэнсити никто ничего не присылал; в этом можно было углядеть особую деликатность, ведь Гэнсити не могли ответить тем же; даже внешностью их домишко выделялся среди окружавших его жилищ; сам же ты, Гэнсити, мало бывавший дома, даже не представлял, как трагически тягостно существование твоей жены в таком отчуждении, как я скукожилась вся; утром и вечером сталкиваясь с соседями, я не видела в их глазах ни капли жалости, а тебе все хоть бы что, ты только о своей любви и думаешь... как же можно влюбиться до безумия в бессердечную женщину? даже забывшись дневным сном, ты выкрикиваешь ее имя, готов жизнь посвятить этой Орики... а жена? а ребенок?., он жалок и жесток», - она говорила с трудом, голос то и дело срывался. Слезы - эта роса горькой печали - исподволь орошали ее сердце.
Они молчали; в тесном домишке воцарилась тоска, закатное небо понемногу затенялось по краям; она засветила лампу и воскурила ароматные палочки от комаров; уныло выглянула за дверь - темная фигурка Такити стремительно приближалась к дому, обеими руками он держал что-то большое, завернутое в бумагу, ворвался в дверь с криком: «Мама, мама, смотри, это мне дали!» - она поглядела: в бумаге был бисквитный пирог из недавно открытой лавки Хинодэя; «Кто же угостил тебя таким изумительным пирогом? Ты поблагодарил как следует?» - спросила она; «Да, я отдал низкий поклон, а вручила мне это та ведьма из Кикуноя», - объяснил мальчик, и мать мигом изменилась в лице: «До чего же испорченная девка! как же низко нужно пасть! что она себе позволяет? до каких пор собирается она нас изводить?! вот уже и ребенка использует, чтобы до отца добраться... что она сказала, когда пирог передала?» - «Я играл на главной улице, где много народу, вдруг она вместе с каким-то дядей подошла ко мне и сказала, что купит мне сладостей, если я пойду с ними, я сказал, что не пойду, тогда она подхватила меня на руки, а потом купила мне пирог... а что, его нельзя кушать, да?» - он словно прощупывал, как мать относится к случившемуся, с надеждой глядел ей в лицо... «Ты еще маленький, где тебе понять - она же ведьма! из-за нее нам нечего надеть, негде жить, все это ее ведьмины происки, она уже вытянула из нас жизнь, а ей все мало... ну разве у такой берут сладости, разве их едят?! этот пирог грязный, мерзкий! его противно в доме держать! выброси, выброси его! а-аа, тебе жалко, не хочешь... дурак безмозглый!» - с бранью она схватила упаковку и вышвырнула ее на задний двор, бумага прорвалась, пирог перелетел бамбуковую изгородь и упал в канаву; Гэнсити приподнялся и громко позвал: «Охацу!» - «Чего изволите?» - она смотрела на него искоса, с презрением и злобой, не поворачиваясь к нему лицом; «Хватит делать из меня идиота и сейчас же прекрати орать! что за беда, если какая-то знакомая подарила ему сладости, а он взял? бранишь Такити, дураком его обзываешь, а как насчет жен-вражин, которые используют ребенка, чтобы отца оскорбить?! говоришь, Орики - ведьма? ну а ты - дьяволица! мне ведомо, как обдуривают торговцы, знать, и с нахальной порченой женой пора кончать! пусть я чернорабочий - а хоть бы и коляску рикши таскал! - но в доме я хозяин, здесь моя власть! поди прочь, постылая! иди на все четыре стороны, жалкая женщина, убирайся!» - орал он; «Ты зря горячишься... в чем ты меня подозреваешь? что я тебе сделала? да, ребенку не понять, почему мне ее поведение так ненавистно, но я ничего лишнего не сказала, зачем возводить на меня напраслину... потому что ее ненавижу? как это безжалостно! и всякие резкости я говорю оттого, что о семье пекусь, а хотела бы уйти, ввек не стала бы терпеть этих страданий, этой несчастной жизни...» - она разрыдалась, а он заявил: «Наскучил тебе дом - иди, куда хочешь... не будет тебя, мне побираться не придется... и Такити как-нибудь выращу... и все ты ни свет ни заря ко мне цепляешься, ревнуешь к Орики - надоело! все опротивело! с тобой у меня только и будет, что эта халупа... а так ребенка заберу с собой, скажу "прощай", и нет больше твоих бесконечных придирок - что, уходишь? или мне уйти? - крикнул он яростно, - ты в самом деле хочешь со мной развестись? Прекрасно», - таким она Гэнсити еще не знала.
Жалкая, несчастная, потерявшая себя Охацу сглатывала слезы, мешавшие ей говорить: «Я неправа, прости, верни мне свою благосклонность, прошу, ну пожалуйста, мне не следовало выбрасывать любезный подарок Орики, она его по доброте душевной поднесла, я плохая, ты прав, обозвала Орики ведьмой, а сама дьяволица, больше никогда так про нее не скажу, никогда, вообще ничего больше про нее нё скажу, если ты собрался развестись только из-за моих слов о ней, то прости, прости... если не передумаешь, я совсем одна останусь, нет у меня ни родителей, ни сестер, ни братьев, только дядюшка-управляющий... мне и пойти-то некуда, пожалуйста, прости меня, пусть ненавидишь, но хоть ребенка пожалей... прости меня, прости...» - рыдая, она стукнула ладонью об пол; «Нет, больше так не может продолжаться», - сказал он и отвернулся к стене, замкнувшись; сил не осталось выслушивать крики жены; это сразило Охацу - никогда еще муж не бывал таким жестоким, бесчувственным... неужто эта женщина настолько овладела его душой, что он стал способен на низость? а вдруг он ее любимого мальчика голодом уморит? она уже поняла: извиняйся, не извиняйся - все без толку; «Такити, Такити, - окликнула она сына, - ты кого больше любишь, папу или маму? скажи!» - «Папу я не люблю, он мне ничего не покупает», - честно признался мальчик; «А вместе с мамой пойдешь, куда бы она ни пошла?» - «Пойду», - ответил ребенок, не слишком задумываясь; «Слыхал? Такити выбрал меня! пусть он твой сын, и ты хочешь забрать его, но я не отдам своего дитятку в твои руки, он пойдет со мной, понял?! я забираю его!» - крикнула она; «Поступай как знаешь, мне все равно, ребенок мне ни к чему, пусть идет с тобой, а ты отправляйся куда хочешь, а то забирай дом, все вещи - о землю колотиться не стану и вслед тебе не посмотрю». - «Да нет у нас никакого дома и вещей нет, все это - пустые слова, живи один, хочешь - иди по дороге удовольствий, хочешь - по другой какой, но ребенка у меня не проси, не отдам», - она переборола в себе чувство к мужу; в стенном шкафу нашарила небольшой платок, чтобы сделать узелок для вещей: «Заберу только детскую ночную одежонку - кимоно на легкой подкладке, фартучек да короткий поясок... ты высказал все, хотя пьян не был, значит, протрезвления не будет, не будет и сомнений... но подумай, как следует, о ребенке: дитя, взращенное и отцом, и матерью, даже в бедности богач... неужто не жалко тебе нашего бедного мальчика, который остается без отца? ах, тот, кто не привязан к собственному ребенку, - поистине с червоточиной в душе... ну, прощай!» - подхватив узелок с вещами, она вышла за порог, так и не услышав: «Вернись, вернись скорей».
8
Спустя несколько дней после праздника Поминовения, когда праздничные фонари, догорая, бросали слабый печальный свет, в новый квартал вынесли два гроба, один помещался в паланкине, другой несли на шестах; паланкин скрытно отбыл от ее дома в Кикунои, зеваки на главной улице переговаривались вполголоса: «Что за несчастная судьба у этой девушки - доверилась негодяю! жаль ее... нет-нет, это же двойное самоубийство... один человек видел, как совсем недавно в сумерках они разговаривали друг с другом в храме на горе... она из-за него потеряла голову и покончила собой, следуя долгу». - «Да где это вы видали, чтобы у девицы из веселого дома и чувство долга, и твердость характера - неслыханное дело! - просто она из бани возвращалась, они и встретились, она, верно, не смогла вырваться из его объятий, они все ходили, разговаривали, а ударили ее сзади ножом, рассекли от лопатки книзу, на щеках - ссадины, на шее - множественные колотые раны, она без сомнения пыталась бежать, а он ее убил - тут и сомнений не может быть! а мужчина, считаю, совершил истинно прекрасное харакири, когда торговал в своей лавке футонами да одеялами, никто бы и не подумал, что он такой мужественный человек, а вот, поди ж ты, обрел посмертную славу, это - великий поступок!» - «Какая огромная потеря для Кикунои! она-то таких видных мужчин привлекала, а теперь - кто пойдет в это заведение? жаль...» - так обсуждали случившееся, сожалея, горюя, пошучивая, сталкивались разные мнения, но никто ничего доподлинно не знал; толковали, правда, что какие-то люди будто бы видали, как время от времени с невысокой храмовой горы исходит странное свечение - была ли то человеческая душа, так и не избывшая долгой обиды?..