Зимние дни там, почти в Приполяръе, были куцые, как заячий хвост. Когда просыпаешься утром под вой подъемного ревуна и тебя гонят в цех, еще ночь и темно. Когда возвращаешься — уже темно и снова ночь. Долгосрочницы меня, первоходку, недели за две научили обращаться с «шей» — машиной с электроприводом. Шили камуфлу армейскую. Меня посадили на застрочку левой штанины, и мне до сих пор кажется, что почти весь срок, три зимы и три лета, я шила одну и ту же пятнистую штанину, которая протянулась по просторам родины чудесной от монастырского цеха до Владивостока.
С низких беленых сводов текло, сипели лампы дневного света, от чего все мои товарки были похожи на синюшных покойниц. В конце нашего бесконечного полуподвала висел портрет нашего президента, который, улыбаясь, призывал: «Голосуй сердцем!»
Рядом с президентом висел радиодинамик, похожий на алюминиевое ведро, под ним находился микрофон, и каждый день замнач по воспитательной работе (раньше он назывался замполитом) майор Бубенцов читал нам свои проповеди, из коих вытекало, что раньше, при коммуняках, было все хреново, а нынче, при свободе и демократии, остались только трудности переходного периода.
В те дни я и поняла, что он есть. Тот самый Главный Кукольник. Дернет за свою веревочку и, ухмыляясь, разглядывает потерявшую интерес к жизни, оглохшую от стрекота машинок, дылдообразную, тощую девку, полугорбатую от бесконечного сидения в цеху и угрюмо-злобную, и ждет, что она выкинет. Выкинуть я не успела. Выкинула другая.
Веселенькая такая, девчоночка из Ростова, по южному смугленькая, говорливая и бесшабашная. Не знаю, за что ее законопатили, но замнач ее доставал, из карцера она почти не вылезала. А может быть, просто решилась от безысходности и тоски. Добралась как-то до громадных портняжных ножниц (хотя в цех ничего острого не проносилось и раскрой делали вольнонаемные где-то там, на берегу) и насадила себя горлом на лезвия.
Там ее и нашли, за тюками с кроем, на полу. Помню, я страшно удивилась, что в таком махоньком человеке так много крови — ею был залит весь пол из древней брусчатой отмостки, она лежала в кровавой луже.
Я благодарна ростовчаночке: после увиденного мной я поняла, что выдержу. Я как бы окуклилась, заснула наяву, отгородилась от жизни зоны невидимой преградой и скользила, как рыба в донных водах, не прикасаясь ни к кому, не замечая подначек (а меня таки доставали — будь здоров! — кто-то раскопал, что я внучка знаменитого академика Басаргина).
Так что мысль о том, чтобы кончить эту волынку, которая называется жизнью, ко мне пришла здесь, на холме, не впервой.
И вот тут-то я проморгалась. Утерла слезы, высморкалась и задумалась. Попыталась закурить, но варежки промокли и сигареты расползались. Я сняла варежки, подышала на руки и засунула их под куртку и дальше, приподняв низ свитера. Залезла пальцами в бриджи и помяла живот пониже пупка. Живот был мягкий и горячий. И ничего такого под ним, конечно, не прощупывалось. Похоже, и рано еще. Последняя моя ночь с Сим-Симом была чуть больше месяца назад. Я пробралась пальцами под свитер и потрогала грудь. На миг мне показалось, что соски чуть набухли. Если честно, как чувствуют себя беременные женщины, я знала чисто теоретически, потому что ни разу, как выражалась моя мамулечка, не «подзалетала». Она с большим неодобрением относилась к тому моменту, когда почувствовала в своем жизнелюбивом чреве меня, потому что, как она рассказывала, ее стало тошнить. «Ты меня заставила блевать все девять месяцев, милая!» — укоряла она меня, шестилетнюю кроху, занимаясь маникюром. Руки у нее были прекрасной формы, аристократичные. Она занималась арфой, и они у нее постоянно были на виду.
Ну бог с ней, с мамулей, а вот я что вытворяю? Жру водку, как последняя алкашка, трясу свои интимные потрошки в седле, промораживаю задницу на ледяном мраморе, а главное — травлю сама себя своими глюками и бедой. Неизвестно еще, каким химическим дерьмом меня пичкали из капельниц.
А ведь по женской части я не прохудилась, задержка была почти на три недели, я специально спросила Элгу, не текла ли я, когда находилась в отключке. Но ничего такого не было, а это могло значить только одно: своего я добилась и те, последние, отчаянные ночи с Сим-Симом удались, в смысле пестиков и тычинок, где-то там уже завязалось, набухает зернышко, живой плодик, то, на что я так надеялась. Он непременно будет, просто обязан быть, мой ребеночек! Наш с ним ребеночек.
И если я не последняя дура, мне надо носить себя, как хрустальную вазу, немедленно бросить курить и заставить Цоя вспомнить, чем там кормились китайские императрицы, затяжелев, вернее, чем они кормили в утробе своих китайских императорчиков, когда те еще только собирались родиться.
Я прикинула, и получилось, что рожу в сентябре. Хорошее время, летняя жара уже сменится прохладой осени. Конечно, это будет мальчик. Пацанка, впрочем, тоже неплохо. Но девочка наверняка будет похожа на меня. А вот мальчонка должен быть и будет Сим-Симом. Такой же крутолобенький, упрямый и сильный. И непременно горластый. Я засмеялась от радости, будто и впрямь увидела его — с крепенькой розовой попочкой, крохотными ручками и ножками в младенческих складочках, с глупыми изумленными глазенками (в этом плане я была бы не против, если бы он генно позаимствовал цвет моих глаз, чтобы девки укладывались штабелями). Он будет теплый-теплый, и от него будет пахнуть тем, что ни с какой «шанелью» не сравнится, — молочком, нежной кожицей, душистыми волосиками…
И Сим-Сим, конечно, будет носиться с ним, как с писаной торбой, и любить его так же, как меня, и немножко ревновать, потому что отцы всегда балдеют, когда начинают понимать, что для нормальной бабы ребёнок — это важнее, единственнее, что ли. Что для нее постельные радости — это еще не все. Двое становятся по-настоящему едиными, когда они сливаются в новом сосуде, и этот сосуд — их детеныш.
Я совсем забылась и поплыла в розовом тумане… как вдруг врезалась всем телом в черную стену.
Господи-и-и! Ведь Сим-Сим никогда его не увидит!
Он же где-то там, под этими венками с черно-красными и черно-белыми лентами, под раскрошенной лопатами ржавой мерзлой глиной, в черной глубине, и там ему оставаться навсегда.
Вот тут-то лопнула та невидимая пленка, которая меня еще сдерживала и как бы заслоняла самое главное. То, о чем я боялась думать и от чего отгораживалась плачем по тем, кто был для меня теперь, в общем, не таким уж важным.
Я упала лицом в глину, раскинула руки, прижимаясь всем телом к холмику, и заголосила, как деревенская баба, безумно и истошно:
— И на кого-о-о же… ты-ы-ы… меня-я-я… покинул… Да и как же я без тебя-то-о-о… Родимень-ки-иий…
Оказалось, что ничего вернее этих слов жизнь, точнее, смерть не придумала. Спасение было только в одном, чтобы не шизануться вновь, — потерять сознание.
Я не знаю, сколько я пролежала так, но, когда поднялась, солнце уже висело низко за лесом и по снегу тянулись длинные тени.
Аллилуйя понуро стояла под холмом, поджав заднюю ногу: ей было холодно. Где-то в глубине дубравы взревывал движок. Звук выкатывался на снеговой простор прерывисто, прыгал, как мячик.
Я замерзла так, что не чувствовала ни рук, ни ног. Идти не было сил. Я сидела и тупо смотрела, как вдали из-за деревьев выруливает мощный снегоход, похожий на черного лакированного жука. Рулевая лыжа его прыгала на застругах. Кто-то, в кожухе, лыжной шапочке, громоздкий и не очень ловкий, трясся на нем. Я узнала Чичерюкина. Похоже, Кузьма Михайлыч вернулся из Ленинграда, то есть Санкт-Петербурга.
Он долго поднимался к могилам, скользя по гранитным ступенькам. Сел напротив меня, пригляделся, вынул носовой платок, поплевал на него и стер с моей щеки глину.
Он был не похож на себя, наш экс-подполковничек, бывшая краса и гордость гэбэ. Со своей простецкой наружностью он был похож на какого-нибудь деревенского Ваню на возрасте; с широким коричневато-копченым лицом, громадными, как лопаты, лапами. Внешне безразличный ко всему, почти сонный, он, словно бы и не просыпаясь, видел и точно схватывал все своими крохотными, похожими на шляпку гвоздя, глазками. Еще с большей точностью он все просчитывал.
Но вот случилось, он не просчитал, а просчитался.
В последний раз я его видела в Питере, за столиком в «Астории», где мы обедали: Сим-Сим, он и я. Петька Клецов сказал, что должен дозаправить «мерс», и укатил на бензоколонку. Сим-Сим хохмил и рассказывал о том, как во студенчестве просаживал в «Астории» стипендию. Ее хватало на один заход.
Михайлыч выглядел нормально. Сейчас же физия его была серая, как маска противогаза. Глазки ввалились и слезились, налитые красным. Было ясно, что он давно толком не спит. Всегда аккуратные командирские усы его неряшливо отросли кисточками и были закусаны. И вообще он был какой-то мятый, непробритый, в седоватой жесткой щетине — как алкаш, выходящий из долгого запоя.
Конечно, для нашего главного охранника то, что прикончили Сим-Сима, было полным завалом. Это доказывало, что как профессионалу ему — грош цена. Но они еще и дружили с Туманским, просто, по-человечески, по-мужски, ценили друг дружку. И было понятно, что именно это долбануло по Чичерюкину особенно больно.
Я не собиралась его винить. Это было бы глупо. Если уж олигарха вроде Березовского подрывают в его «мерее» или расстреливают в том же ленинградском подъезде известную депутатшу и исчезают без всяких концов, то с чего трепыхаться-то? После драки?
— Ты давно тут? — спросил он хрипло.
— Похоже, что так…
— Кто позволил одной?
— Да брось ты, Михайлыч…
— Пошлешь меня на хрен — брошу, — сказал он. — Есть за что. Не пошлешь — не чирикай, Ли-завета! Гарантии, что ты не следующая, нету…
— Что-то узнал? Там?
— Ничего я не узнал. Почти что. Ну-ка кончай мне тут мать скорбящую изображать! Ты покуда не памятник!
Я не могла разогнуться, и он поднял меня за шкирку, крякнув, навалил на плечо и снес вниз, как бревно.
— На этой метле с мотором Двинешь? — кивнул он на снегоход.
— У меня моя метла, — сказала я строптиво и поковыляла к Аллилуйе.
Он закинул меня в седло, сам сел на «жука» и поехал впереди, накатывая дорожку.
Он ехал медленно, но кобылка все равно не поспевала, и он то и дело давал кругаля вокруг нас и снова выходил в лидеры.
Я клевала носом, потому что сильно захотела спать, смотрела на Чичерюкина сверху и вспоминала, как впервые увидела его. Я только что вышла из узилища, заявилась в город получать после отсидки чистый паспорт, но щеколдинские прихвостни паспорта не дали и начали гонять, как шелудивую собаку, с явным намерением пришить мне, бомжихе, новую статью (повод бы нашли, за этим бы не заржавело). Горохова мне уже подкинула Гришку, и я затравленно металась, не зная, куда унести ноги. Тут возник мой школьный более чем дружок Петюня Клецов, он и приволок нас с пацаненком спасаться на территорию, где тогда шустрил по электронике и охранным системам и дежурил на пульте. Меня и увидел Чичерюкин, долго разглядывал и наконец спросил:
— А кто вы такая, мадам?
Вскоре на меня наткнулся Туманский, и все переменилось. Когда Чичерюкин понял, что я дорога его работодателю и дружку, он стал пасти и оберегать и меня, то есть нас с Гришкой, потому что это был его долг — охранять не только Самого, но и тех, кто ему близок.
Потом опять все переменилось — для меня в лучшую сторону — и вот нынче закончилось. И если бы Михайлыч сейчас спросил то же самое: «А кто вы такая, мадам?» — я бы не смогла толком ответить. Потому что и сама не могла понять, кто я в действительности теперь. Туманского не стало, и не стало, если серьезно, и меня. Я снова была одна. И вовсе не была уверена, что та защита, которую выстроил вокруг меня, то есть вокруг нас с Гришкой, Сим-Сим, окажется надежной: слишком все было стремительно, сумбурно, как-то вскачь.
Неясная тревога томила меня. Снова приходило то, от чего я почти отвыкла за последние месяцы: ощущение бесприютности, одинокости и бездомности. Крыша над головой у меня покуда была, и никто меня никуда не гнал, но того, что можно было назвать настоящим домом, своей крепостцой, в которой можно отсидеться, защититься он нападения, у меня не было. Прошлым летом Петька Клецов мне сказал не без злости: «Что ты из себя корчишь, Лизка? Как леди!» «Я леди, — огрызнулась я, — а ты осел!» «Если и леди, то без определенного места жительства, — расхохотался он. — Леди-бомж, ферштеен?»
Это тоже теперь возвращалось.
Такие, значит, дела…
ЛЕДЯНОЙ ДОМ
Чичерюкин подбросил в камин пару березовых чурбаков и пошевелил кочергой угли. По кабинету Туманского прошла волна багрового света. Горела только настольная лампа на его рабочем столе — мастодонистом, на львиных лапах, и было почти темно. Выпуклая остекленная крыша-фонарь, накрывавшая кабинет, была чиста и прозрачна, потому что ее постоянно нагревали какие-то хитрые термоэлементы, и казалось, что стекла совсем нет: черное ночное небо было близко и мерцало звездами.
От этого мне стало еще более зябко. Я накинула на плечи шубку, но все равно мерзла.
— Доходит или как? — спросил Чичерюкин.
Я полистала папку с газетными вырезками, которую мне уже подсовывала Элга, пробежала глазами его отчетец, который, как всегда аккуратно, он отдолбал одним пальцем на машинке, и пожала плечами. Я перечитала все это уже почти спокойно, словно речь шла не о Сим-Симе.
От Цоя принесли кофейник с убойным пойлом: корица, еще какие-то специи, ямайский ром, сливочное масло — все залито крутым кипятком. Я пить не стала. Михайлыч присосался. Ряшка у него оттаивала на глазах, приобретая свекольный цвет.
Судя по вырезкам, в первые день-два после того, как расстреляли Сим-Сима, со страниц печати хлынул вал возмущения, все кричали о беззащитности наших сограждан. Но вскоре, как по команде, вопли прекратились, и лишь на последних страницах в маленьких заметочках утверждалось, что в Санкт-Петербурге произошла очередная разборка из-за передела сфер влияния, что убийство С. С. Туманского связано с его коммерческой деятельностью. Если не впрямую, то по намекам можно было понять, что Сим-Сим — еще та штучка, свой человек в криминальной среде. Что от трудов праведных не наживешь палат каменных. Что, поскольку в делах Туманского много мути, кто там кого грохнул — не так уж и важно. В общем, надо было понимать так: чем больше акулы новоявленного российского капитала пожирают друг друга, тем это лучше для рядового честного налогоплательщика.
А в каком-то визгливом листке был заголовок во всю страницу: «Тамбовские волки задрали московского!»
— Почему тамбовские? Разве не питерские? — удивилась я.
— Это все сплошной дым и нежный шепот… — угрюмо заметил Чичерюкин. — Запущена такая версия, что Семеныч в Питере тамбовским крутым, которые эту самую Северную Пальмиру под себя гребут, дорожку перебежал. В этом направлении уголовка все силы бросила. Из Москвы генпрокурорский «важняк» примчался. Молоденький такой, зелень, в общем… По фамилии Трифидов. Как примчался, так и умчался… Я тебе так скажу, Лизавета, все это сплошная тряхомудия и тень на плетень. Бег на месте с имитацией активных телодвижений. Одно и выяснили — ствол краденый, эту снайперскую штучку еще в девяносто первом со склада воинской части свистнули аж под Ашхабадом, когда армию делили… А вот патроны — нестандарт. Спецбоеприпас, словом… Заряд усиленный, пуля тоже необычная, со смещенным центром. Такая в мизинец войдет — из пятки выйдет.
— А чего это вы раньше не подумали, куда войдет и откуда выйдет?! — не выдержала я.
Он болезненно поморщился:
— Не дави. И так тошно. Ты думаешь, с чего я там, в Питере, кувыркался?
— А кто вас знает? Может, на балет в Мариинку ходили? Или в Эрмитаж? Какого-нибудь Рембрандта смотреть… — Я понимала, что завожусь не по делу, но жалости у меня к нему не было.
— Там другой балет ставили, барышня… Большого ума не требуется чтобы понять: дельце-то разваливают. Прессу, которая из Москвы набежала, потихонечку отсекли. В интересах следствия, конечно… А сначала крик стоял, чуть ли не до запросов в Думе. Кто-то прессовал мощно, именно отсюда, из Москвы. Это доходит? — Да.
— Теперь смотри: в таких делах самое главное — первые не то что дни — часы! Может быть, даже минуты! А они там футбол устроили… Ты, конечно, ни черта не помнишь, но первой прикатила бригада из ближнего отделения милиции! Пацаны, но раскрутку начали вполне грамотно! Но тут пошли звонки от начальничков, выяснения. Факт преступления имел место на территории Питера, так? А Семеныч — московский гость, в Москве прописанный, и главные дела у него — тут… Ну и пошла очень квалифицированная волынка — кто обязан вести раскрутку, по территории и должностям, и что там на Туманского есть у москвичей, потому что перед питерскими он чистый… И вообще для них чужой. Пока они там выясняли, кому и за что министр будет холку мылить, всю мою охрану, всех гавриков и меня тоже обездвижили. Пошли фиксировать, кто где стоял, куда смотрел, о чем думал. А у меня на руках была ты, в полном отрубе, ни хрена не соображающая. Тебя надо было увозить, пока в психушку не засунули… Ну не в психушку, так в какую-нибудь клинику для придурков, — я просто не имел права тебя там оставлять! Среди чужих… Ты же теперь кто? Туманская! Раз пошла такая пьянка, почему бы под шумок и тебя не отправить к ангелам в рай?
— В раю меня уже не примут, — сказала я. — У меня, похоже, маршрут будет в другую сторону, поближе к сковородкам для грешников. За спасение моей молодой жизни я, конечно, вам буду по гроб жизни благодарна. Но вот чего я не пойму: какого черта вы там торчали столько дней сейчас? Если в целом все было ясно.
— Ну… как сказать… — Он вдруг заморгал глазами, долго ловил сигаретку в полупустой пачке, потом прикуривал от уголька из камина, бросая его из ладони в ладонь, хотя зажигалка была на столе, прямо перед его носом. И я поняла, что чего-то очень важного он мне открывать не хочет. У него вообще была особенность: он умудрялся, вывалив ворох словес, так и не сказать ничего толком. Даже в сильном поддатии. Темнила он был, наш Кузьма Михайлыч.
— Не очень красивая история вышла, Лизавета Юрьевна… — наконец заговорил он. — «Шестисотку», наш «мерс», питерская ментура прихватила. Глаз, в общем, положили на экипаж, и, судя по всему, исходила эта инициатива от тамошних погон с большими звездами. Машина почти что новая, хожена не так уж много, ну а «мерс» — он и в Африке «мерс». На свою конвейерную цену в сто пятьдесят пять кусков в баксах он, конечно, уже не потянет, но на стольник — вполне… Плюс аппаратура, которую мы в него напихали: связь спутниковая и все такое… Так что прихватили авто тамошние гаишники, устроили проверку чуть ли не через Интерпол, номера сличили на движке, на корпусе… И объявили мне, что машина ворованная, угнана из Бельгии год назад. Такого просто быть не могло. Потому что брали мы тачку вместе с Семенычем по предварительному заказу, в фирменном мерседесовском финском центре, почти три года назад и ждали заказ долго, за ними всегда очередь… В Хельсинки ездили и гнали оттуда. И тачка была новехонькая, в целлофанах, смазке, с заводскими пломбами и все такое. Так что пришлось мне оставлять при «мерее» водилу, то есть Клецова, чтобы ничего не раскурочили, и мотаться туда-сюда с копиями растаможки, актом о предпродажном досмотре, чеками и всякой другой мутотой… Еле-еле я его назад выцарапал! И теперь опять в гараже стоит. Можешь удостовериться.
Он даже голову горделиво вскинул и глядел преданно — такой верный сторожевой барбос с обгрызанными пегими усами, готовый исполнить любую команду: «К ноге!», «Ко мне!» и все прочее. Но я ему не поверила. У него были всякие замы и помы, в конце концов, в московском офисе постоянно торчит дошлый юрист, который бы не дал и пальцем прикоснуться к собственности Сим-Сима. И документацией о покупках, продажах и иных сделках он оснащен выше плеши, так что заниматься колесами было вовсе не дело Чичерюкина. Помимо прочего, он был раздавлен смертью Сим-Сима.
Словом, что-то тут было не то и не так.
— Может, хватит петли вить, Михайлыч? — сказала я. — Я же не пальцем деланная. Чего ты мне говорить не хочешь? Или сказать боишься? Почему?
Он смотрел на меня слезящимися мутноватыми глазками, понять, о чем думает, было невозможно.
— Я их достану, Лизавета… Тех, которые его… — начал он. — Дело не в том, что они меня, как цуцика, «сделали», дело в том, что Семеныча больше нету. Мне насрать на то, что по Москве ржачка пошла: «Чичерюкин лопухнулся!» И что в охранном бизнесе мне кранты полные! Меня с моими гавриками больше к нормальному делу ни один серьезный человек не допустит. Пометили меня таким клеймом, что не отмоешься. И не в контракте дело, в словах этих, что, мол, обязуюсь… И в том, что платил он мне. Другие бы не меньше платили. А может, и больше. Были, знаешь, недавно варианты. А в том суть, что, когда все рухнуло и я не знал, куда податься, и что завтра жрать буду, и на кой черт я вообще на свете, он сам, понимаешь, сам нашел меня и сказал: «Как вам нравится весь этот бардак, подполковник? Мне тоже не очень. Так, может, покувыркаемся вместе? Все веселей!» А я пил по-черному. Днем на платной стоянке возле Киевского вокзала шлагбаум поднимал, а ночью продуктовую палатку одному сопляку кавказцу сторожил. За две бутылки ночь. Он не позволял обе уносить. Одну я должен был потреблять на месте. Ему это нравилось, что я его водку жру. И всегда — под газом. Плюс, конечно, консервы. Из просроченных. Он знал, кто я, понимаешь? И очень хотел, чтобы я хотя бы раз пришел на пост в форме и с наградами. А я врал, что мне по должности мундир был не положен. Только штатское. И знаешь, что мы первым делом с Туманским сделали?
— Не знаю, — пробормотала я.
— Клюкнули в каком-то кабачке по случаю знакомства, и он двинул вместе со мной — увольнять меня из сторожей, потому что этот черножопый мини-Довгань держал у себя мой паспорт, ибо жутко боялся, что я выпью или съем больше оговоренного. Этот недоделанный Рокфеллер из Нальчика начал вопить о том, что я ему что-то задолжал. Твой Сим-Сим отслюнил ему купюры. Не знаю сколько. Но этот тип все орал и орал. На его визги начали подтягиваться дружки. Не знаю почему, но этот торгаш не хотел со мной расставаться. Ему страшно нравилось, что у него на подхвате чин в погонах. Туман-ский его слушал, слушал, потом вынул калькулятор, посчитал и объявил: «У вас совершенно идиотский учет, сударь мой! Чтобы выпить заявленный вами литраж, этот человек должен иметь не одну, а три глотки, как у Змея Горыныча. И закусывать непрерывно, как десяток крокодилов! И потом — что за цены? Это не бизнес, а грабиловка! Это неэтично!» Понимаешь, он говорил об этике этому скоту! Тот, конечно, попер на Туманского… Ты когда-нибудь видела, как он дерется? Я — один раз. В общем, мы их смели. Экземпляров шесть, между прочим, с ножами и цепями. Они кинулись к ментам… Мы уже разнесли и доламывали палатку, по колено в кетчупе, макаронах и битом «Жигулевском», когда нас повязали. И сунули в КПЗ. Не знаю, может, это были менты, которым торгаши отстегивали за «крышу», может, они им платили, но уже надоели до чертиков, но все кончилось роскошным пиром в камере предварительного заключения, с участием всего наличного состава отделения. Туманский умудрился заказать выпивку и закусь на всех в ресторане «Прага». Мы лопали шпекачки, какие-то паштеты, пили, как лошади, а капитан милиции мазал наши битые рыла зеленкой. Нас спасла, то есть выкупила, Нина Викентьевна. Утром она нас обоих выволокла за шкирку и сунула в свою тачку.
Ментура орала: «Заходите еще!»
Чичерюкин шумно высморкался в клетчатый платок и утер рукой глаза.
— Очень трогательно, Кузьма Михайлович, — сдержанно заметила я. Вряд ли стоило ему упоминать эту самую Нину Викентьевну. Хотя, пожалуй, я и сама бросилась бы на выручку Сим-Симу, не задумываясь, во что бы он ни влип. — Но что из этого следует?
— Очень хочешь все знать? — вдруг совершенно холодно, с неясной улыбочкой спросил он.
— Да.
— Смотри, не пожалела бы, — предупредил он. Похоже, он вываливал на меня весь этот треп только для того, чтобы утопить в словесах какую-то непонятную враждебность ко мне. И все что-то взвешивал и решал.
— Вы про что?
— Клецова Петюню… Петра Иваныча… давно знать изволите? — Он воткнул глаза в меня, как гвозди.
— А это при чем? — удивилась я.
— Может, и при чем, — хмыкнул он. — Ладно, я тебе сам скажу: знаешь ты его со школы. Со счастливого детства почти что. Так?
— А я этого и не скрывала. Даже от Сим-Сима. Петюнечка — с мозгой. Дружочек, в общем. Он меня по математике волок.
— Ты его в персональные водилы к Туманскому на «мерс» протолкнула?
— Нет, — пожала я плечами. — Он его сам с пульта забрал.
— Что у тебя еще с Клецовым было? Кроме, конечно, задачек по алгебре с тригонометрией?
— А-а… — ощерилась я. — Это вы мне под подол заглядываете?
— Куда надо, туда и заглядываю! — фыркнул он. — Служба такая!
— Да, было у меня с Петром Иванычем, — объяснила я. — Кустик такой был, сирень махровая… Под которым он меня трахнул. А может, я его? По первому разу в жизни разве разберешь, кто кого, Кузьма Михайлыч? Интересно узнать, чем там папы с мамами занимаются… Только я этого не скрывала и информировала Сим-Сима о своем первом мужичке. Тем более что с той сирени уже лет десять оттикало. И, насколько я могу вспомнить, он просто поржал. Вам как, всех моих мужиков, которые до Туманского случились, по отдельности перечислить, с подробностями, или общим списком представить?
— Зубы уже скалишь? — угрюмо сказал он. — Как всегда? Включилась уже, значит, после замыкания? Это хорошо… А я вот — дурак. Не дотумкал, с чего это твой Петя до сих пор неженатый.
— А это вы у него спросите. Сама удивляюсь.
— Я тебя еще не так удивлю. Пошли-ка.
— Куда еще?
— Пошли-пошли.
…Лошади сонно вздыхали в стойлах. В конюшне было парно и угрето и сильно пахло конским потом и мочой. Светилась только одна лампочка в проходе, в конце которого были сложены тюки прессованного сена, перевязанные проволокой Петька Клецов был упакован не хуже тюка — на руках наручники, ноги у лодыжек стянуты нейлоновым шнуром, на шее — удавка из такого же шнура. Он всегда мне напоминал шустрого ежика — со своей круглой, покрытой, как иголками, черными, начинающими седеть волосами, востроносенький, с живыми антрацитовыми глазками, подвижный, как ртуть. Сейчас он был похож на ежика, которого выволокли из-под гусеничного трактора: серая фирменная охранно-водительская форменка была измята, порвана, в пятнах, рот разбит, под носом — корка засохшей крови. Под набрякшими сизыми веками глаз не разглядеть, только в щелях в глубине что-то угольно отсвечивало.
Он тяжело дышал, временами что-то булькало в его горле. Петька сидел на полу, вытянув ноги, а за его спиной впритык сидел один из охранников, я знала, что его зовут Костик и что он из бывших штангистов. Он постоянно ел. Чичерюкинских бобиков я еще путала, но этого не запомнить было трудно Он и сейчас что-то ел, черпая ложкой из консервной банки и причмокивая. У него была младенчески-розовая простецкая морда.
По-моему, они с Петькой дружили.
Я обалдела.
— Что за хреновина? Вы что, ку-ку?!
— Сгинь… — сказал Костику Чичерюкин.
Тот с любопытством посмотрел на меня, пожал плечами и ушел, грохнув воротцами.
— Ему же… больно, мать вашу! — заорала я.
— Добрая, значит? — ухмыльнулся Чичерюкин. — Ну-ну! Тогда спроси своего, допускаю, что, бывшего, хахаля, с чего это он мне по башке съездил и пробовал из «мерса» выкинуться… Как раз на подъезде к территории, когда нас с ним, можно сказать, утро встречало прохладой?
— Руки ему так зачем? И петля эта? Вы что его, вешали?
— Как учили в молодости. Спецкурс «Допросы», — закуривая, пояснил Чичерюкин. — Ладно, теперь ему еще долгонько придется учиться ходить и даже стоять…
Он присел на корточки, вынул нож, выкинул пружинное лезвие, разрезал путы на ногах Клецова, снял и откинул удавку — горло у Петьки было в синих подтеках, — снял наручники и спрятал их в карман. Петька полулежал неподвижно.
Я присела перед ним и стала платком обтирать его лицо.
Веки дрогнули, лезвием блеснули антрациты, и он сказал хрипло и скрипуче:
— С-сука…
— Видишь, ничего страшного, — заметил Чичерюкин. — Вполне способен на точные характеристики!
— Говны-ы, все вы — говны! — дернулся Клецов.
— Может, оно и так, Петр Иваныч, — согласился Чичерюкин. — Поскольку человек — структура, дерьмом накачанная. Кого ни ковырни — таким говнецом дохнет, что хоть стой, хоть падай! Может, ты разъяснишь своей, допускаю, бывшей подруге, с чего это ты тут такую позицию занял?
Клецов склонил голову, выплюнул на грязные доски сгусток черной крови.
— В чем дело, Петр? — спросила я.
Он молчал, будто и не слышал. Глаз не поднимал.
— Даю уточнение! — опять заговорил Чичерю-кин. — Десятого января сего года в четыре часа утра, согласно контракту, Петр Иванович Клецов, двадцати восьми лет, приступил к исполнению телохрана Туманского. То есть занял место за баранкой «мерса», в каковом находились вы, Лизавета Юрьевна, ваш супруг и раб божий Кузьма, я то есть… В сопровождении нашего джипа «шевроле» с четырьмя охранными персонами мы отбыли в Ленинград, то есть по-нынешнему Санкт-Петербург. Вы с этим согласны, Петр Иваныч? Не опровергаете?
— Да пошли вы все! — огрызнулся тот.
— Не разрисовывайте, Кузьма Михайлыч, — попросила я. — Ближе к делу!
— А я и так близко… Поездка была неплановая, решение о ней Семеныч принял скоропалительно, за два часа до отъезда, никто о ней, кроме своих, знать не мог. По расчетам, мы должны были прибыть в Санкт-Петербург в двенадцать дня, на все дела Туманский отводил часа четыре, так что в шестнадцать ноль-ноль мы должны были лечь на обратный курс. Следовательно, кому-то надо было точно знать, во-первых, что мы выехали именно в Питер, во-вторых, когда мы там возникнем и, в-третьих, куда именно там Семеныч намерен отправиться. Про эту литейку на Охте он сказал, Лизавета?
— Я не помню…
— А я помню. На подъезде к Питеру, в салоне «мерса». Где опять же были только свои. Включая Петра Ивановича… Получается так, что кто-то должен был отсигналить питерским сволочам, что мы уже прибыли, сколько там пробудем и куда двинемся. Гоняться по Питеру за Туманским этой бригаде, которая его грохнула, было никак не с руки… Времени на все про все у них было столько же, сколько у нас, — четыре часа. Может, чего добавишь, Клецов?