— Когда сандалики откину, придавишь меня вот этим, Лизавета! Чтобы не вылез и не сказал всем этим мудакам, что я о них в действительности думаю…
И я решила, что в Москву не вернусь, пока все тут не оборудую как положено.
Мы пошли с Иркой с кладбища, и тут я узнала, чем она занимается. У нее был свой киоск, на главной улице, между бывшим гадючником, ныне пивным баром «Русская забава», и гастрономом, который теперь именовался «супермаркет». Местные власти объявили тут пешеходную зону и даже воткнули шесть фонарей на фигурных столбах, вроде как Новый Арбат. Они тут все пытались догнать столицу — там городили Христа Спасителя, а тут, у нас, пытались залатать крышу на самом главном заброшенном соборе. Городок мой некогда был сапожной столицей царской империи, ботфорты и армейские бахилы тут тачали для казны еще при Петре Первом, воровали, как водится на Руси, прилично и во искупление грехов отгрохали собор. Потом его частично разбирали на кирпич для свинарников, и было понятно, что строиться ему по новой еще долгие лета. Во всяком случае, до лужковской Москвы было скачи — не доскачешь.
А киоск у Гороховой был беленький, с крестиком, аптечный. Она гоняла в Тверь и Питер, скупала лекарства у оптовиков и толкала с наценкой.
— Ты замужем, Ирка? — спросила я.
— Уже нет… — пожала она плечами.
Что уже само по себе было удивительно — по-моему, замуж Горохова захотела еще в тот миг, когда ее несли из родилки, и хотелочки у нее в этом направлении были настроены в полной готовности, постоянно. И в тот год, когда я просочилась в иняз, она захомутала какого-то лейтенантика из военного городка ниже по Волге. Но уточнять, с кем она нынче, я не стала, после кладбища было как-то не по себе, мы дошли до дедова особняка, но она заходить к нам не стала, чему я, если честно, обрадовалась. Хотелось побыть одной. Ну в крайнем случае с Гашей.
При Никите-кукурузнике академику Басаргину за особые заслуги перед Отечеством был выделен гектарный участок под застройку и теплицы прямо на берегу Волги, вблизи тогдашней окраины, которая все еще по старой памяти называлась «слобода». Вообще-то земля предназначалась изначально какому-то генералу времен Великой Войны, но военачальник на нее чихал, и когда все это передали деду, тут были джунгли! Березняк напополам с сосенками, сирень, бузина, сорняк в рост человека.
Дедуля землю понимал и взялся за дело ретиво. Сейчас вместо слободы стояли девятиэтажки, ближе к центру города сохранились «хрущевки», а как раз между ними и воткнулись мы, такой зеленый оазис с пробуренной скважиной артезиана, из которой вода водопадом, по выложенному природным камнем ложу, изливалась с обрыва в Волгу. Забора фактически не было, вместо ограды плотные кулисы из японской вишни, облепихи и черной рябины. Теплиц дед не поставил, вместо них возвел английские горки, разбил цветники — с таким расчетом, чтобы цвести начинало в начале мая и цветение шло до первого снега.
Деревья вымахивали вместе со мной, я их помнила хлыстиками, но Панкратыч сохранил и старые сосны, и немного берез, но навтыкал и голубых тянь-шаньских елей и кедрача, хотя тот рос медленно. Птицы тут развелось без всяких скворечников и кормушек, и по утрам нам никаких будильников не требовалось — орать птахи начинали с рассветом. Сколько себя помню, всегда были птицы и цветы.
Дом Панкратычу задолго до моего рождения поставили, с кирпичом тогда было туго, но один из его учеников «трубил» директором лесхоза где-то под Селигером, и оттуда на грузовиках с прицепами привезли громадные срубовые стволы корабельного сосняка, и зимой, когда топили печи, запах смолы был явствен и на гладко оструганных стенах проступали янтарные капельки. В общем, это одноэтажное строение с огромной открытой верандой вдоль всего фасада было сплошь деревянным, даже крышу покрыли осиновыми плашками-дранками. Если, конечно, не считать печной трубы и очага-камина, сложенного из гранитной плитки.
Сколько в доме комнат, спаленок, кладовок и чуланчиков, я никогда толком не знала. Но самой большой была не то кухня, не то столовка, где Панкратыч рулил застольями. Его кабинет с библиотекой был для меня долгое время закрытой зоной, но потом, покидая свою спаленку, я его освоила…
Любимая дедова дворняга здорово постарела, морда седая, лапы еле держат, но меня узнала, и мы с нею полизались.
На нашу возню вылезла Гаша и очень удивилась. Больше не тому, что я приехала, а тому, что меня встречала Ирка, которой она и словом не обмолвилась о том, что я буду.
Мы сидели на кухне почти до утра. Поплакали всласть, помянули Панкратыча наливочкой с вишней: округлое личико Гаши, похожее на печеное яблочко, раскраснелось, и мы начали вспоминать смешное: как дед чистил зимой дорожку от снега на обрыве, поскользнулся и улетел на заду почти до середины заледенелой Волги; как, собираясь на деляны, сунул ногу в сапог, а там оказалась мышка, и он хохотал от щекотки, вопил и катался по полу, дрыгаясь, а мы решили, что он сдвинулся. Ну, и так далее…
Потом Гаша затревожилась и серьезно сказала, что ее одолели скоробогачи из наезжих москвичей и местных, все интересуются участком и домом, в смысле когда я буду их продавать Предлагают совершенно дикие суммы, потому что при небольшой доделке особняк запросто можно довести до кондиции загородной резиденции для какого-нибудь «нового русского». До Москвы на иномарке скоростной не так уж долго и ехать, в смысле экологии воздух еще чистый, и Волга по причине близости водохранилищ, из которых пьет вся столица, еще не окончательно засрана, а глубины под обрывом приличные, так что можно легко оборудовать стоянку для возможной яхты или мощного катера.
Продавать я ничего не собиралась, но Гаша открыла мне глаза на то, что я, оказывается, богатенькая. Панкратыч завещал мне все — землю, и домостроение, и старинную мебель, в которой понимал; он обставил карельской березой и мореным дубом большинство комнат, библиотеку в полторы тыщи томов. Он начал собирать ее еще студентом. В ней были очень редкие книжки, включая те манускрипты и фолианты, которые он умудрился привезти солдатиком-молокососиком в сорок пятом и которые собирал в развалинах Кенигсберга. К сему прилагалась коллекция из восьми ружей, включая редкостную трехстволку «пэрде».
Я и помыслить не могла, что в дом могут войти чужие люди, здесь каждая щербинка была родной, и продать дом было почти то же самое, что продать деда. К тому же как ни прыгай, а род придется продолжать, и у меня, гипотетически, тоже будут дети, и именно для них и сохраню я это теплое гнездо. В общем, мы с Гашей прикинули, что часть дома придется сдать каким-нибудь приличным людям, с тем чтобы плату Гаша пускала на поддержание строения и кормовые для себя.
На следующий день мы сгоняли к нотариусу, я подписала какие-то бумаги с гербовыми печатями, сняла с дедовой сберкнижки часть денег и занялась обустройством могилы Панкратыча. Нужно было делать каменный цоколь, перевозить валун из опытного городка, частично обтесывать его и врубать в камень надпись.
И тут снова возникла Ирка, бегала со мной по точкам, суетилась и помогала. Лето раскалилось, на горпляже возле нового моста народу было как маку, Крымы и Сочи были трудовому народу уже не по карману, и население ловило кайф без отрыва от места жительства.
Горохова и познакомила меня со своим очередным бой-френдом, которым помыкала как хотела. Зиновию — Зюньке Щеколдину, сынку нашей горсудьи, — было всего-то лет двадцать, каким-то образом мамаша отмазала его от армии, и он третий год пытался поступить в институт физкультуры в Москве, но все не поступал и, в общем, шалался без серьезного дела. У них был катер с могучим мотором, легонький и скоростной, и он гонял на нем по Волге и водохранилищу с дружками. Но больше торчал на пляже возле прыжковой вышки и прыгал с трамплина и десятиметровки.
Он был белобрысый, смазливенький, загорелый, как негр, и в своих белых планочках с выпирающими достоинствами, бритой по-модному башкой, с серьгой в ухе, сложенный как бог, накачанный и мускулистый, смотрелся завлекательно.
Для Ирки он был слишком молод, такой соплячок, гогочущий на каждую хохму, с почти детскими глупыми глазками, и я решила, что она держит его как постельного мальчика, не более того. А иначе на кой ей этот шмат плоти на сто кило с полутора извилинами? То, что с извилинами у него в полном порядке и у них с Иркой отработано не только постельное единство, я поняла слишком поздно.
И дела у него все-таки были. Потому что он то и дело пропадал на своей красной «восьмерке» и гонял то в Питер, то куда-то аж в Выборг.
Я уже прикидывала, что через недельку смогу вернуться в Москву, когда как-то под вечер навестила Ирку в ее санпалатке. Горохова давеча обожралась слив на нашем участке — как раз созрел дедов «ренклод», нежно-желтый, сочный, величиной с куриное яйцо, — и мучалась животом. Ближайший туалет был за бывшим горисполкомом, ныне мэрией, и она засадила в палатку меня, а сама умчалась.
Я продала какой-то бабке аспирин, двум пацанам — жвачку, когда в заднюю дверь палатки поскреблись. Я отворила дверь. За нею стояли две девчонки, мочалочного типа, перемазанные, в цепях и кольцах, и мне показалось — пьяные. Но хотя лица у них были мучные, глазки стеклянно блестели, перегаром от них не пахло. Сейчас это трудно определять — акселерация и все такое, но, по-моему, им было не больше, чем по четырнадцать. Первая поддерживала другую под острый локоток. Та мучительно кашляла. Первая протянула мне пачку десяток и сказала:
— Ей — ширнуться, а мне — «колеса»…
— Чего? — обалдела я.
— Это не та… — сказала вторая девочка, разогнувшись. — Та крашеная…
— Извиняюсь…
Девахи сгинули в вечерней мгле, и я запомнила только глаза той, что кашляла. Вместо зрачков — точки.
— Чем ты занимаешься, Ирка? Наркотой приторговываешь? — в упор спросила я Горохову.
— Ошиблись девки… — отмахнулась она. — Сейчас этих придурков развелось, как перед потопом! Лезут и лезут…
Только потом, когда я не раз проворачивала в мозгу те деньки, до меня дошло, что я попала точно. Это была их точка — эта палатка, Зиновий где-то добывал дурь, Ирка фасовала и толкала. Был, конечно, еще кто-то, кого я так и не узнала. И еще я поняла, что в тот вечер, когда девчонки толкнулись в палатку, я сама ускорила события и заставила их действовать. Впрочем, сама комбинация отношения к наркоте не имела, и я лишь невольно заставила их торопиться. Но, в общем, еще беззаботно чирикала и не замечала силков.
На следующий день я провозилась на кладбище, Ирка была со мной, материла крановщика, который никак не мог точно установить камень, потом мы с нею что-то оформляли в кладбищенской конторе, и она совала мои стольники служителям, чтобы они блюли могилу Панкратыча, я лично давать в лапу совершенно не умела, мне почему-то всегда бывало стыдно самой, и когда мы выбрели к вечеру с кладбища, у ворот стояла красная «восьмерка» и нас, покуривая, дожидался Щекблдин.
День был жуткий, душный и липкий, собирался ливень, но все не мог обрушиться, хотелось пить и холодненького, а Зиновий и сказал:
— А я вас жду, девочки! Мороженого хотите? И шампузы? Ледяной!
Ирка хотела, я тоже не отказалась, но выяснилось, что вся эта роскошь ждет нас в холодильнике на квартире судьи. Квартира оказалась в самом центре нашего городка, в кирпичной двухэтажке для начальства, и по тому, как Ирка повела себя — скинула туфли и пошлепала босиком по паркетам прямо в кухню, было понятно, что она у Зюни не первый раз и все здесь знает.
Мамани не было, и всем занялся сынок. Холодильник был классный, «Сименс» с морозилкой, мороженое оказалось громадным тортом от «роббинса», скомпонованным из шести видов — включая манговое, мы уселись к столу в гостиной и начали расслабляться.
Зиновий выставил не только шампузу, но и коньячок, врубил звукоустановку, но крутил только танго и фокстроты сороковых годов и военные песни, которые, как выяснилось, обожала маманя.
Квартира была странная, какая-то помесь между комиссионкой и кабинетом партполитпросвещения: книжный шкаф забит томами Маркса и Энгельса и еще какой-то мурой, как выяснилось, оставшейся от Зюнькиного папочки, каковой был лектором от общества «Знание». А все остальное было под завязку забито дефицитным некогда хрусталем, фарфоровыми собачками и кошечками, мягкая мебель была в аккуратных чехлах, а тяжелые хрустальные люстры висели, кажется, даже в ванной, где я умывалась.
И еще были ковры, в совершенно фантастическом количестве, которые не только завешивали все стены почти сплошь, но и лежали на полу и, судя по тому, что рассказывал мне о своем дареном коврике Панкратыч, все это было не синтетическое и фабричное, а серьезное, дорогое и подлинное — больше всего мне понравился казахский ковер нежно-абрикосового цвета, с белоснежным орнаментом, толстый и мягкий, лежавший на полу в гостиной.
На который меня и попробовал уложить Зюнечка. Но это было позже, когда Ирка почему-то смылась, оставив нас одних. А для начала прыгун с вышки начал восторгаться цветом моих глаз, сказал, что мне в тон с ними обязательно нужно носить бирюзу, приволок из мамашиной спальни шкатулку из самшита и заставил меня примерить потрясающей красоты армянское ожерелье из крупных, в грецкий орех, бирюзин.
Ну, какая дева откажется пообезьянничать перед зеркалом? Я цепляла на себя ожерелье, примеряла тяжелые браслеты из тусклого серебра ручной ковки, тоже в бирюзе, и даже поясок из серебряных колец, в пряжку которого были вделаны какие-то самоцветы. Оказалось, что сколько-то там лет назад судья Щеколдина вытащила из кодексной ямы армянина, который у нас рулил универмагом, за этот подвиг ее возили в Армению, откуда она и приволокла этот сувенир.
В мамашиной шкатулочке было много чего — поддавший Зюнька раскрывал коробки с бархатным нутром, и мне в глаза брызгали искрами брюлечки, желтели какие-то золотые цепочки, сережки и прочее. Но все это были ювелирные новоделы, которыми обожали себя увешивать торговые труженики, и меня это как-то не колыхало.
Пару раз Ирка звала меня в кухню, помочь отбивать и жарить вкуснейшее мясо, и когда я, возвращаясь, отпивала из своей рюмки коньячок, мне казалось, что он становился все более и более сладким, чем в начале.
Ирка смылась бесшумно около часа ночи, когда я сидела в кресле «с ногами» и пыталась понять, на кой я черт здесь и что делаю. В голове было мутно, все гудело, плыло и покачивалось, и я никак не могла понять, с чего меня так развезло.
Зиновий изъяснялся мне в высоких чувствах, а я пыталась с достоинством предлагать ему чистую дружбу. Потом он попер на меня, как бычок, выставив свою бритую башку, и совершенно нагло стал, извините за выражение, лапать слабую девушку. Это была его ошибка, хотя позже до меня дошло, что никаких ошибок они не сделали. Но все-таки когда-то я толкала ядро. Я и толкнула.
И уже оказавшись на ночной улице, все пыталась понять, что это могло хрустнуть в его плавках, когда я ему въехала коленом промежду ног. Меня жутко мутило, я была до озверения зла на Горохову и до сих пор смутно помню, как добралась домой. Гаша по случаю субботы не ночевала, я нашла ключ под ступенькой и с трудом добралась до своей спаленки.
Но предварительно сунула палец в рот и освободилась от всего, включая мороженое «роббинс».
Я не заснула, а словно рухнула в черную яму в своей спаленке, а очухалась от того, что кто-то трясет меня за плечо. В окно лепило уже не утреннее, а полуденное солнце, над тахтой стоял какой-то юнец в черной футболке и джинсах и разглядывал меня острыми, как шильца, глазками.
— Ну что, гражданка Басаргина… — дружелюбно сказал он. — Чистосердечное признание оформим или дурочку валять будем?
— Ты кто такой? — удивилась я.
— Дознаватель Курехин… — пояснил он. — Вы бы оделись, а?
— А эти — кто? — ничего не понимая, я пялилась на каких-то двух теток, которые топтались в дверях.
— Понятые… — пояснил он.
В доме было уже полно ментов.
Цацочки нашли почти сразу — они были упакованы в пластиковый пакет и спрятаны в нижнем ящике письменного стола в дедовом кабинете: то самое армянское серебро с бирюзой, что я примеряла, плюс, как было сказано в протоколе: «изделия из желтого метала в виде цепочек, кулонов, колец общим весом в пятьсот сорок три грамма».
В общем, обобрала некая Басаргина Лизавета разнесчастную судью Щеколдину на мощные суммы. Я пыталась что-то лепетать, но моя роль в этом идиотском спектакле была определена не мной, и только такая дура, как я, могла думать, что вот-вот все это объяснится и прекратится.
Подставили, сыграли, «кинули», как говорится, меня четко. Тем более что и в судейской квартире, и на шкатулке зафиксировали мои пальчики. Шарили, они, значит, не там, где надо.
Сам суд я помню плохо, потому что в грязной одиночке нашего следственного изолятора, куда меня сунули, отделив от остальных подследственных, я не спала почти три недели, так только, урывками, похожими на беспамятство, никого ко мне не допускали, даже Гашу, и все кружилось, как на карусели, постепенно ускоряясь и размазывая рожи.
Судья Щеколдина суд не вела как потерпевшая. Делом рулила какая-то другая дама. Я ее, Маргариту Федоровну, и увидела-то впервые в суде — здоровенную крепкую тетку в сложной прическе с кандибобером, холеную, в скромном костюмчике, нестарую еще, лет сорок с небольшим. По-моему, она просто втихую веселилась, как опытная кошка, которая накрыла лапой мышь и играет с нею, прикидывая, сразу схарчить или оставить на ужин.
Зал суда набивался под завязку любопытными — Панкратыча знал весь город, а тут вляпалась его беспутная внучка. Уже интересно. Ирка Горохова много плакала и делала вид, как ей трудно говорить горькую правду о лучшей подруге.
Дело повернули так, что Ирка и Зюня собирались создать крепкую молодую семью, а я, значит, втерлась в доверие, проникла со злодейским умыслом, пыталась соблазнить невинного Иркиного амаранта, но, споив его, удовлетворилась изъятием матценностей.
Обвинитель напирал на то, что корни моей криминальности ведут в Москву, где непорочную девицу морально разложили, в этот всероссийский вертеп порока и организованной преступности. Где я растеряла все, что вкладывали в меня дед и школа. Адвокатша поминала мою «безматерность», требовала доследования, чтобы выйти на те преступные элементы, которые стоят за мной и которым я подчиняюсь.
В общем, хреновины поролось много. Но все было продумано и предопределено, и мне впаяли, в общем, не так уж много, с учетом первой судимости, но достаточно для того, чтобы спокойно наложить лапу на все дедово имущество, каковое подлежало конфискации и отчуждению в пользу потерпевшей и города.
Формул я точно не помню. Что-то там было не так, и адвокатша говорила, что я могу взбрыкивать, но мне уже было все равно. Меня оглушили, как белугу колотушкой по башке, перед тем как распотрошить ее на предмет получения икорки.
Через полгода, уже в зоне, я получила письмо от Гаши. Она написала, что мэрия провела втихую какие-то торги, в результате которых Маргарита Федоровна Щеколдина приобрела в собственность наш участок вместе с домостроением, какая-то оценочная комиссия оценила в копейки и наши мебеля, и оружие, и книги. Так что, в общем, в доме все осталось на месте, сменилась только хозяйка. Молодым, Ирке и Зюньке, она вроде бы отстегивает свою казенную квартиру, где они и будут жить.
Новая хозяйка предложила Гаше за харчи, крышу и небольшое жалованье по-прежнему вести дом, но Гаша, конечно, отказалась. Гаша прислала и небольшую посылочку — сухие белые грибы, банку своего варенья и кусок солонины. Но я посылки так и не увидела, только расписалась за нее, все сожрали канцелярские.
Вот с этого Гашиного письма, как из зерна, проклюнулась, начала расти и набирать мощные соки моя тихая злоба. До этого, по крайней мере душевно, я представляла из себя нечто желеобразное. Ковырялась в тайниках своей души, скорбела и беззвучно поскуливала. Как же так? Разве такое возможно? За что? Ну, и тому подобное…
Что-то произошло со мной такое, что я поняла — могу переступить последнюю грань. За все. А главное, за несостоявшуюся жизненку. В которой у меня мог быть и беломраморный афинский Акрополь, и Колизей, и, возможно, даже Париж. И в которой никогда ни один чужой человек не мог бы как хозяин войти в наш с дедом дом. И в которой я просто была бы вольна. И может быть, уже бы втрескалась по-настоящему. И у меня бы уже был муж. Не просто для радостей, а — защитник.
Но все это у меня отобрали, нагло и бесстыдно, продали меня и предали, проведя, как слепую, и подтолкнув к тому краю, с которого проще всего меня было столкнуть.
И вот теперь я стала сама себя бояться. Того, что могу сделать. Того, что случится потом. Меня словно разрывало изнутри два желания: одно — неумолимо переть на родину, второе — удержать себя от этого, не допустить бесповоротного.
…Мой поезд волокся уже третьи сутки. Оказалось, что он был почтово-пассажирским и шел на Москву каким-то диким круговым маршрутом, через Вологду, Ярославль, подолгу стоял, пропуская скорые, на полустанках и разъездах, в вагоне изредка появлялись и сходили люди, пробовали заговаривать со мной, но я или молчала, или огрызалась, и меня оставляли в покое.
На третью ночь мы остановились возле платформы, на которой теснилось множество солдат, расхристанных, распатланных, хмельных, вопящих, с гитарами, чемоданчиками и бутылками. Проводница прибежала и сказала испуганно:
— Запирайся, девушка! Дембелей сажают! Я только представила себя и всю эту осатаневшую от свободы команду и запираться не стала. Взяла свой пакет, напялила пыльник и спрыгнула из тамбура, но не на платформу, а, наоборот, на промежуток между рельсами, где стоял нефтяной эшелон из цистерн.
Пошла вдоль путей к светившейся синим стрелке, выйдя с разъезда на неохраняемом переезде, свернула налево. Могла и направо. Мне было все одно.
Ночь была теплая, здесь уже явственно чувствовалось лето, и по обочинам проселка дурманно зацветала сирень. Небо было светлое, мглы не было, и я видела, что за обочинами лежит только плоское бесконечное поле в молодой озими, которая казалась не зеленой, а шелково-серой от росы. Где-то орали петухи, но жилья я не видела.
Через час проселок вывел меня на трассу с укатанным асфальтом. И ни машины, ни человечка. Когда стояли в Вологде, какой-то торговец с корзиной прошел по поезду, продавал кефир и хлеб. Кефир я уже выпила, а хлеб оставался, с полбуханки. Я села на столбик ограждения, вынула хлеб и стала есть.
Тут-то и появился этот грязный «КамАЗ» с прицепом. Он волокся натужно, загруженный пиленым лесом под завязку. Протащился было мимо меня, но потом тормознул.
Из кабины выпрыгнула тетка в спортивном костюме, сапогах и беретке, пошла ко мне. Она была толстая, пожилая и в очках.
Из-за баранки высунулся какой-то тоже немолодой водила и смотрел на нас.
— Ты что тут делаешь, золотко? — изумленно сказала женщина.
— Ем.
— Далеко собираешься?
— Не знаю, — подумав, сказала я.
— Ты что? — помолчав, вздохнула она. — Из зоны, что ли?
— А заметно?
— Ага… И долго куковать собираешься?
— А вы далеко?
— До Калуги…
— Можно и в Калугу. Почему бы и нет? — сказала я.
БЕГИ, КРОЛИК, БЕГИ!
До Калуги я не доехала. Тетка — она представилась экспедиторшей фирмы по торговле стройлесом — меня просто напугала настырной проницательностью. То, что она угадала во мне сиделицу, она объяснила тем, что когда-то сама тоже хлебала в зоне:
«На бухгалтерии погорела, золотко!» Словом, сиделиц она вынюхивала, как овчарка. Она выковыривала из меня подробности, как изюм из булки, и я явственно учуяла, что под ее черепушкой заработал невидимый калькулятор и она уже четко встраивала меня в какую-то собственную систему дел и намерений.
— Твое счастье, что ты на меня нарвалась! — ласково оглаживала она меня по плечу. — Паспортишко мы тебе выправим, на любую фамилию… Деньжишек на обзаведение подкинем, ясное дело, под процент… Отработаешь! Мы и в Польшу пиленку тараним, и к прибалтам… Ну, сама понимаешь, переговорный процесс! А ты с дипломом, как пульнешь по-иностранному, сразу — доверие…
Может быть, я бы и клюнула, но от Софьи Макаровны явственно попахивало нормальным криминалом. Она была слишком липучей и ласковой той самой приятной скользковатой ласковостью, на которую ловят полных лохов, а когда она пульнула трогательно:
«Можешь от меня ничего не скрывать! Я тебе буду как матерь, золотко!» — я поняла, что нужно делать ноги. Обзаводиться еще одной мамочкой я не собиралась, с меня хватало той, единственной…
К тому же на Калугу они погнали свой «КамАЗ» не через Москву, а каким-то сложным путем по проселкам, и я поняла, что столичных ментов они стараются избежать.
Дважды мы останавливались близ дорожных трактирчиков и я бесстыдно лопала за ее счет. Водила был угрюмый и все время молчал, как партизан на допросе. Трещала только сама дама.
Может быть, я с ними покаталась бы еще, но когда ели во второй раз, вечером, мадам сказала, что забыла сумочку в кабине, ушмыгнула из-за грязного столика, и я явственно разглядела, что в кабине грузовика она шарит не в своей сумке, разыскивая деньги, а, включив свет, разглядывает бумаги, извлеченные из моего пакета: справку из зоны, проездные и прочее — удостоверяется, значит, что я есть я и ей лапшу на уши не вешаю.
Это уж мне совсем не понравилось. Выходит, ни одному моему слову она всерьез не поверила. Обычно так устроены люди, которые сами врут бесконечно и профессионально.
Так что когда часа в два ночи водила загнал лесовоз на заправку на скрещении каких-то дорог и Софа, проснувшись, отправилась с ним платить за бензин, я проверила свой пакет — документы были на месте, тихонечко открыла дверцу кабины и уткнулась онемевшими от сидения ходулями в землю.
Березняк начинался сразу за заправкой, и я неспешно потопала по тропинке куда глаза глядят.
Лес скоро раздался, тропка влилась в поляну, на которой стоял початый стог прошлогоднего сена, спать хотелось убойно, потому что последние часы я только вид делала, что дремлю. Я разгребла сено, закуталась плотнее в свой плащ и воткнулась в дырку.
Проснулась от того, что мне жарко и потно, а где-то рядом трубит электричка. Я выгреблась, постаралась отчиститься, но пыльник замяло так, словно корова жевала, и я сняла его. Вытряхнула из волос сено, посмотрелась в зеркальце — рожа была страшная, сонная и немытая. Я отыскала под деревьями лужицу и постаралась умыться. А потом вышла на насыпь.
Железнодорожная платформа была недалеко, совершенно безлюдная, если не считать пацана с велосипедом, который продавал ландыши в кулечках из газеты.
Я спросила у пацаненка, где я, он сказал, и я почувствовала, что ноги становятся ватными. Уже все поняв, поплелась к расписанию. Здесь только что просвистела электричка из Москвы на Дубну. Ну, а там и до моего родного города — рукой подать. Во всяком случае, почти близко.
За что боролись, на то и напоролись. Все это время я старалась не приближаться к дому, но, видно, какие-то бесы куражились надо мной, подхихикивая. Нечистая сила кружила меня невидимо на странной карусели, и каждый ее виток, суживаясь, загонял меня именно к тому, от чего я бежала изо всех силенок.
Выходит, судьба?
Или что-то во мне самой отзывалось на почти магнитное притяжение к месту, где ты родилась, где впервые вдохнула тот особенный первый глоток воздуха и впервые увидела особенное солнце, которого не бывает больше нигде на земле?
Я поняла, что больше не в силах противиться. Черт с ним — пусть будет, что будет!
Но представить себе, как я иду при солнечном свете по улицам в общем-то небольшого городка, где каждая вторая собака и третья пенсионерка знала в лицо не только Панкратыча, но и меня, где я могу нарваться на кого-то из преподавателей моей школы или просто кого-то из тех, кто видел меня в суде, по-идиотски размякшую, рассопливевшуюся, лепетавшую какую-то чушь вроде «Не виноватая я!», когда все уже было решено. Нет, на такое пойти я все-таки не решалась еще.
Да и для этой команды сволочей незачем сразу же узнавать, что я пришла. Вернулась, значит, Лизавета Басаргина.
Так что я дождалась последней электрички и в час сорок ночи высадилась на родимом вокзале. Ментов я не боялась, согласно справке прибыла именно в пункт назначения, но встречаться с ними мне было вовсе не с руки, я сразу же спрыгнула с перрона, обошла здание вокзала на расстоянии и вскоре выбралась на главную улицу.
Здесь все было как прежде, но ничего, как прежде, уже не было: наверное, от того, что прежняя Лизавета окончилась. Я на все смотрела другими глазами, бредя, аки тать в нощи, по неожиданно враждебному городу. Вокруг фонарей роилась мошкара, помигивали светофоры ни для кого, потому что ни одной машины я не увидела. Улицу недавно поливали, и на асфальте блестели лужицы. По этой улице я шлепала миллион раз, и горло горячо перехватило от нахлынувших слез и горечи.
Но оплакивать себя я не собиралась. Нет, за эти три года здесь, конечно, произошли изменения. Безобразные и разнокалиберные будки мелких коммерсантов снесли — вместо них стоял ряд одинаковых павильончиков, вытянутых в торговый ряд. Аптечного киоска Гороховой тоже уже не было — его место и часть ряда занимал новый длинный, сплошь остекленный павильон уже приличной аптеки со светящейся вывеской и бело-зеленым крестом. Процветает, значит, стерва!
Я надеялась, что, по ночному времени, улицы будут безлюдны, но у киосков толклись и пили пиво какие-то пацаны, с берега Волги, со стороны нашего идиотского, похожего на элеватор, здания драмтеатра, который еще на моей памяти прогорел и был закрыт, накатывались какие-то вопли, грохот рока — возле театра была окруженная проволочной сеткой летняя дискотека.
Народищу было как на стадионе, несмотря на глухую ночь, вокруг сетки тесно стояли папаши и мамаши с букетами цветов и барахлишком отроков и отроковиц, которые клубились в бешеном ритме и оре на бетонке. Большинство отроков было в черном, как официанты, девы — в основном белые, как невинные голубицы, и только тут до меня дошло, что это такое: финал выпускного бала, ну конечно же, экзамены в обеих школах уже закончились, и эти сопляки и соплячки праздновали свою зрелость.