Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стоянка человека

ModernLib.Net / Современная проза / Искандер Фазиль Абдулович / Стоянка человека - Чтение (стр. 9)
Автор: Искандер Фазиль Абдулович
Жанр: Современная проза

 

 


— Во времена нацизма вы жили в Германии? — спросил я у него, когда разговор зашел о фильме Ромма «Обыкновенный фашизм», который он очень хвалил. Оказывается, он его смотрел еще у себя в Западной Германии.

— Да, — сказал он, — с первого дня до разгрома.

— Дело прошлое, — спросил я, — как вы думаете, Гитлер был по-своему человеком умным ил к талантливым?

— Умным он никогда не был, — качнул головой мой собеседник, слегка оттянув в сторону губу, — но он обладал, по-моему, своего рода гипнотическим даром…

— Как это понять?

— Речи его возбуждали толпу, внушали ей своеобразный политико-половой психоз…

— Ну, а «Майн кампф»? — спросил я. — Что это?

— По форме это типичный поток сознания… Только, в отличие от Джойса, это поток глупого сознания…

— Меня интересует не форма, — пояснил я свой вопрос, — меня интересует, каким образом он доказывал в этой книге, ну, скажем, необходимость уничтожения славян?

— В «Майн кампф» все это подавалось в очень туманной упаковке, прямо обо всем этом они начали говорить только после прихода к власти, а эта книга написана в двадцать четвертом году. Вообще ничтожная полуграмотная книжка, — добавил он презрительно. Чувствовалось, что ему скучно о ней говорить.

— Это вы сейчас так думаете или и тогда она вам казалась такой? -спросил я.

— Я и тогда так думал, — несколько надменно, как мне показалось, ответил он и вдруг добавил: — За что чуть не поплатился…

Он остановился, словно вспоминая что-то, а может, раздумывая, стоит ли рассказывать?

— Мои вопросы вам не надоели? — спросил я, разливая шампанское.

— Нет, нет, — живо возразил он и, отпив несколько глотков из бокала, твердо поставил его на столик. По-видимому, устойчивость этого бокала не внушала ему доверия.

— Это была мальчишеская затея, — сказал он, улыбнувшись. — Мы с двумя товарищами однажды ночью пробрались в здание нашего университета и разбросали там листовки. В них приводилось несколько явно неграмотных цитат из «Майн кампф» и говорилось о том, что человек, плохо знающий немецкий язык, не может претендовать на роль вождя немецкого народа.

— Ну и что было? — спросил я, стараясь не слишком обнажать свое любопытство.

— Нас спасла схематичность полицейского мышления, — сказал он и, допив шампанское из бокала, встал, услышав гудок подходящего катера.

— Сейчас приду, — кивнул он и быстро направился к причалу, легко перебирая мускулистыми ногами. Только сейчас я заметил, что он в шортах. За столиком, где до этого сидели мальчишки, сейчас сидел местный пенсионер. Это был небольшой розовый старик в чистом чесучовом кителе. На столике у него стояла бутылка боржома и маленький граненый стаканчик, из которого он время от времени попивал боржом двумя-тремя глоточками. Отопьет, пожует губами и, перебирая четки, глядит на окружающих с праздным любопытством.

Всем своим видом он как бы говорил: вот я в жизни хорошо поработал, а теперь пользуюсь заслуженным отдыхом. Захочу — пью боржом, захочу — четки перебираю, а захочу — просто так сижу и смотрю на вас. И вам никто не мешает хорошо поработать, чтобы потом, в свое время, пользоваться, как я сейчас пользуюсь, заслуженным отдыхом.

Сначала он сидел один, но потом за его столик присела с чашечкой мороженого крупная, как-то неряшливо накрашенная женщина с деревянными бусами на шее. Сейчас они оживленно беседовали, и в голове пенсионера все время чувствовался холодок интеллектуального превосходства, который собеседница безуспешно пыталась растопить, отчего в ее собственный голос проскальзывали нотки тайной обиды и даже упрека. Но старик, не обращая на них ни малейшего внимания, упрямо держался взятого тона.

Я стал прислушиваться.

— …Япония сейчас считается великой страной, — сказал пенсионер, перебрасывая несколько бусинок на четках, — и, между прочим, у них очень красивые женщины встречаются.

— Зато мужчины некрасивые, — радостно подхватила женщина, — в сорок пятом году у нас в Иркутске я видела много пленных японцев, среди них ни одного красивого не было…

— Пленные никогда красивыми не бывают, — перебил ее пенсионер наставительно, как бы вскрывая за ее этнографическим наблюдением более глубокий, психологический смысл и тем самым сводя на нет даже скромную ценность самого наблюдения.

— Но почему же… — запротестовала было женщина, но чесучовый поднял палец, и она замолкла.

— В то же время Япония в будущем — крупный источник агрессии, -сказал он, — потому что связана с Америкой через банковский капитал.

— По-моему, в Америке, кроме десяти процентов, все остальные негодяи, — сказала женщина и, посмотрев на руки старика, сейчас снова перебирающие четки, зачем-то притронулась к своим бусам.

— Богатейшая страна, — сказал пенсионер задумчиво и поставил локти на столик — сквозь широкие чесучовые рукава два острых независимых локотка.

— …Дочь Дюпона, — начал он что-то рассказывать, но остановился, вспомнив об уровне аудитории. — Дюпон кто такой, знаете?

— Ну этот самый, — растерялась женщина.

— Дюпон — миллиардер, — жестко уточнил старик и добавил: — А против миллиардера миллионер считается нищим.

— Господи, — вздохнула женщина.

— Так вот, — продолжал пенсионер, — дочь Дюпона пришла на один банкет с бриллиантами на десять миллионов долларов. А теперь спрашивайте, почему ее никто не ограбил?

Старик слегка откинулся, как бы давая время и простор для любых догадок.

— Почему? — спросила женщина, все еще подавленная богатством миллиардерши.

— Потому что ее сопровождали пятьдесят переодетых сыщиков в виде знатных иностранцев, — торжественно заключил пенсионер и отпил боржом из своего маленького стаканчика.

— Они интимную переписку адмирала Нельсона предали огласке, -вспомнила женщина, — мало ли что мужчина может писать женщине…

— Знаю, — строго перебил ее старик, — но это англичане.

— Все равно это подлость, — сказала женщина.

— Вивьен Ли, — продолжал пенсионер, — пыталась спасти честь адмирала, но у нее ничего не получилось.

— Я знаю, — кивнула женщина, — но она, кажется, умерла…

— Да, — подтвердил старик, — она умерла от туберкулеза, потому что ей нельзя было жить половой жизнью… Вообще при туберкулезе и при раке, -придерживая одной рукой четки, он на другой загнул два пальца, — половая жизнь категорически запрещается…

Это прозвучало как сдержанное предупреждение. Старик слегка покосился на женщину, стараясь почувствовать ее личное отношение к вопросу.

— Я знаю, — сказала женщина, не давая ничего почувствовать.

— Виссарион Белинский тоже умер от ТБЦ, — неожиданно вспомнил пенсионер.

— Толстой — мой самый любимый писатель, — ответила ему на это женщина.

— Смотря какой Толстой, — поправил старик, — всего их было три.

— Ну, конечно, Лев Толстой, — сказала женщина.

— «Анна Каренина», — заметил пенсионер, — самый великий семейный роман всех времен и народов.

— Но почему, почему она так ревновала Вронского?! — с давней горечью заметила женщина. — Это ужасно, этого никто не может перенести…

Толпа пляжников поднялась на берег и лениво разбрелась по улице. Иностранки в коротких купальных халатах казались особенно длинноногими. Несколько лет тому назад им не разрешали в таком виде появляться в городе, но теперь, видимо, примирились.

Появился мой собеседник.

— Что-то сильно запаздывают, — сказал он без особого сожаления и присел за столик. Я разлил шампанское.

— Вот вам и немецкая аккуратность, — сказал я.

— Немецкая аккуратность сильно преувеличена, — ответил он.

Мы выпили. Он взял из вазы яблоко и крепко откусил его.

— Значит, вас спасла схематичность полицейского мышления? — напомнил я, дав ему проглотить откушенный кусок.

— Да, — кивнул он головой и продолжил: — Гестапо поставило вверх дном философский факультет, но нас почему-то не тронули. Решили, что это дело рук студентов, которые по роду своих занятий могли Гегеля сравнить с Гитлером. В один день на всех курсах философского факультета у студентов отобрали конспекты, хотя мы писали эти листовки измененным почерком и печатными буквами. Двое отказались отдавать конспекты, и их прямо из университета забрали в гестапо…

— Что с ними сделали? — спросил я.

— Ничего, — ответил он, усмехнувшись своей асимметричной усмешкой, -на следующий день их выпустили с большими извинениями. У смельчаков оказались высокопоставленные родственники. У одного из них дядя работал чуть ли не в канцелярии самого Геббельса. Правда, пока это выяснилось, ему успели под глазом оставить… — Он сделал красноречивый жест кулаком.

— Синяк, — подсказал я.

— Да, синяк, — с удовольствием повторил он, по-видимому, выпавшее из памяти слово, — и он этот синяк целую неделю с гордостью носил. Вообще для рейха было характерно возвращение назад, к простейшим родовым связям.

— Это делалось сознательно или вытекало из логики режима? — спросил я.

— Думаю, и то и другое, — сказал он, помедлив, — функционеры рейха старались подбирать людей не только по родственным, но и по земляческим признакам. Общность произношения, общность воспоминаний о родном крае и тому подобное давало им эрзац того, что у культурных людей называется духовной близостью. Ну и, конечно, система незримого заложничества. Например, над нашей семьей все время висел страх из-за маминого брата. Он был социал-демократом. В тридцать четвертом году его арестовали. Переписка длилась несколько лет, а потом наши письма стали приходить обратно со штампом «адресат унбекант», то есть адресат выбыл. Маме мы говорили, что его перевели в другой лагерь без права переписки, но мы с отцом подозревали, что его убили. Так оно и оказалось после войны…

— Скажите, — спросил я, — это вам не мешало в учебе или в работе?

— Прямо не мешало, — сказал он, подумав, — но все время было ощущение какой-то неуверенности или даже вины… Это ощущение трудно передать словами, его надо пережить… Оно временами ослабевало, потом опять усиливалось… Но полностью никогда не исчезало… Комплекс государственной неполноценности — вот как я определил бы это состояние.

— Вы очень ясно выразились, — сказал я и разлил остатки шампанского. Возможно, под влиянием напитка или точного определения, но я очень ясно представил описанное им состояние.

— Чтобы вы еще лучше могли представить это, я вам расскажу такой случай из своей жизни, — сказал он и, щелкнув губами, поставил на столик пустой бокал. Видно было, что шампанское ему очень нравится.

— Выпьем еще бутылку? — спросил я.

— Идет, — согласился он, — только теперь за мой счет…

— У нас это не положено, — сказал я, чувствуя некоторый прилив великодушной спеси.

Я приподнял пустую бутылку и показал ее официантке. Она наблюдала за рабочим, присевшим на корточки возле бочки, в которую был погружен бак с мороженым, — рабочий расколачивал обухом топорика брусок льда, обернутый мокрой мешковиной. Официантка кивнула и неохотно подошла к буфету. Мой собеседник закурил и угостил меня.

Пенсионер все еще разговаривал со своей собеседницей. Я снова прислушался.

— Черчилль, — сказал он важно, — кроме армянского коньяка и грузинского боржома, никаких напитков не признавал.

— А он не боялся, что ему отомстят? — сказала женщина, кивнув на бутылку с боржомом.

— Нет, — ответил пенсионер миролюбиво. — Сталин ему дал слово. А слово Сталина — знаете, что это такое?

— Конечно, — сказала женщина.

— Интересно, — заметил немец, — какое из местных вин у вас популярно?

— Я читал переписку Сталина с Черчиллем, — сказал пенсионер, -редкая книга.

— Сейчас, — сказал я, невольно прислушиваясь к разговору за соседним столиком, — популярно вино «изабелла».

— Вы не могли бы мне дать ее почитать? — попросила женщина.

— Не слыхал, — сказал мой собеседник, подумав.

— Эту не могу, дорогая, — смягчая интонацией отказ, проговорил пенсионер, — но другую редкую книгу пожалуйста. С тех пор как я на пенсии, я собираю все редкие книги.

— Это местное крестьянское вино, — сказал я, — сейчас оно модно.

Немец кивнул.

— А «Женщина в белом» у вас есть?

— Конечно, — кивнул пенсионер, — у меня есть все редкие книги.

— Дайте мне ее почитать, я быстро читаю, — сказала она.

— «Женщину в белом» не могу, но другие редкие книги пожалуйста.

— Но почему «Женщину в белом» вы не можете дать? — с обидой сказала она.

— Не потому, что не доверяю, а потому, что она сейчас на руках у одного человека, — сказал старик.

— Мода — удивительная вещь, — вдруг произнес мой собеседник, гася окурок о пепельницу, — в двадцатые годы в Германии был популярен киноактер, который играл в маске Гитлера.

— Каким образом? — не понял я.

— Он почувствовал или предугадал тот внешний облик, который должен полюбиться широкой мещанской публике… А через несколько лет его актерский образ оказался натуральной внешностью Гитлера.

— Это очень интересно, — сказал я.

Подошла официантка со свежей бутылкой шампанского. Я не дал ей открыть ее, а сам взял в руки мокрую холодную бутылку. Официантка убрала пустые чашечки из-под мороженого.

Я содрал обертку с горлышка бутылки и, придерживая одной рукой белую полиэтиленовую пробку, другой стал раскручивать проволоку, скрепляющую ее с бутылкой. По мере того как я раскручивал проволоку, пробка все сильней и сильней давила на ладонь моей руки и подымалась, как сильное одушевленное существо. Я дал постепенно выйти газу и разлил шампанское. Когда я наклонил бутылку, оттуда выпорхнула струйка пара.

Мы выпили по полному бокалу. Свежая бутылка была еще холодней, и пить из нее было еще приятней.

— После университета, — сказал он, все так же твердо ставя бокал, -я был принят в институт знаменитого профессора Гарца. Я считался тогда молодым, так сказать, подающим надежды физиком и был зачислен в группу теоретиков. Научные работники нашего института жили довольно замкнутой жизнью, стараясь отгородиться, насколько это было возможно, от окружающей жизни. Но отгородиться становилось все трудней хотя бы потому, что каждый день можно было погибнуть от бомбежки американской авиации. В сорок третьем году у нас в городе были разрушены многие кварталы, и даже любителям патриотического средневековья уже было невозможно придать им вид живописных развалин. Все больше и больше инвалидов с Восточного фронта появлялось на улицах города, все больше измученных женских и детских лиц, а пропаганда Геббельса продолжала трубить о победе, в которую — в нашей среде во всяком случае — уже никто не верил.

Однажды воскресным днем, когда я сидел у себя в комнате и читал одного из наших догитлеровских романистов, я услышал из соседней комнаты голоса жены и незнакомого мужчины. Голос жены мне показался тревожным. Она приоткрыла дверь, и я увидел ее взволнованное лицо. «К тебе», — сказала она и пропустила в дверь мужчину. Это был незнакомый мне человек.

«Вас вызывают в институт, — сказал он, поздоровавшись, — срочное совещание».

«Почему же мне не позвонили?» — спросил я, вглядываясь в него. По-видимому, решил я, какой-то новенький из администрации.

«Сами понимаете», — сказал он многозначительно.

«Но почему в воскресенье?» — спросила жена.

«Начальство приказывает, мы не рассуждаем», — ответил он, пожимая плечами.

Мы уже давно привыкли к полицейской игре в бдительность вокруг нашего института, и с этим ничего нельзя было поделать. Стоило позвонить из одной комнаты в другую и начать разговаривать с кем-нибудь из коллег по той или иной конкретной проблеме, как телефон мгновенно выключался. Считалось, что так они нас оберегают от утечки информации. Теперь надумали сообщать об особо секретных совещаниях через своих штатских ординарцев.

«Хорошо, сейчас», — сказал я и стал переодеваться.

«Может, вам сделать кофе?» — спросила жена. Я по голосу ее чувствовал, что она все еще тревожится.

«Хорошо», — сказал я и кивнул ей, чтобы она успокоилась.

«Спасибо», — сказал человек и сел в кресло, искоса оглядывая книжные полки. Жена вышла из комнаты.

«Я из гестапо», — сказал он, прислушиваясь, как за женой захлопнулась дверь в другой комнате. Он это сказал тихим, бесцветным голосом, как бы старясь сдержать, насколько это возможно, взрывную силу своей информации.

Я почувствовал, как мои пальцы мгновенно одеревенели и никак не могут свести пуговицу с петлей на рубашке. Огромным усилием воли я заставил себя негнущимися пальцами провести пуговицу в петлю и затянуть галстук. Помню до сих пор эти несколько мгновений удушающей тишины, громыхание накрахмаленной рубашки и какое-то раздражение на жену за то, что она всегда мне чуть-чуть перекрахмаливала рубашки, и — удивительное дело! — ощущение какого-то неудобства, что я так непочтительно переодеваюсь на глазах этого человека, и сквозь все эти ощущения — напряженно пульсирующую тревожную мысль: не спеши, ничем не выдавай тревоги…

«Чем могу служить?» — повернулся я к нему наконец.

«Я уверен, что какой-то пустяк», — сказал он без всякого выражения, кажется, все еще прислушиваясь к другой комнате. Дверь в той комнате отворилась, жена несла кофе.

Мы посмотрели друг на друга. Он сразу понял мой молчаливый вопрос.

«Не стоит тревожить», — сказал он и выразительно посмотрел на меня.

Я кивнул как можно бодрей. Надо было показывать, что я ничего не боюсь и верю в свое быстрое возвращение. Я вложил в книгу закладку и, захлопнув ее, оставил на столе. Если он следил за моим поведением, этот жест он должен был оценить как уверенность в том, что я сегодня еще собираюсь вернуться к своей книжке.

«Вы знаете, мы решили идти», — сказал он, вставая, когда жена остановилась в дверях с дымящимся подносом.

«Ничего, — сказал я, — успеем».

Я взял чашку и стоя, обжигаясь, выпил ее в несколько глотков. Он тоже пригубил. Жена все еще что-то чувствовала, она догадывалась, что, пока ее здесь не было, я должен был узнать что-то более определенное, и сейчас заглядывала мне в глаза. Я никак не отвечал на ее взгляды. Она смотрела на него, он тем более оставался непроницаемым. Она чувствовала в его облике какую-то неуловимую странность, но никак не могла ее определить. Пожалуй, это была странность страхового агента. Темно-синий макинтош придавал ему мрачноватую элегантность.

«Но ты придешь к обеду?» — спросила она, когда я поставил чашку на поднос. До обеда оставалось еще часа четыре.

«Конечно», — сказал я и посмотрел на него.

Он кивнул, не то подтверждая мое предположение, не то одобряя меня за то, что я включился в игру.

Когда мы вышли на улицу и немного отошли от дома, он остановился и сказал:

«Я пойду вперед, а вы идите за мной».

«На каком расстоянии?» — спросил я и сам удивился своему вопросу. Я уже старался жить по их инструкции.

«Шагов двадцать, — сказал он, — у входа я вас подожду».

«Хорошо», — сказал я, и он пошел вперед.

Два уязвимых пункта были в моей биографии. Это судьба дяди и листовки. Я понимал, что о дяде они знают все. Но что они знают о листовках? С тех пор прошло шесть лет. Но для них нет срока давности, и они ничего не прощают. Неужели кто-то из остальных проговорился? Я об этом рассказывал только одному человеку, моему давнему школьному товарищу. В нем я был уверен, как и в самом себе.

Но, может, кто-то из остальных доверился, так же как и я, близкому человеку, а тот его предал? Но если они что-то знают, почему они меня не возьмут прямо? Думая обо всем этом, я шел за своим посыльным. Он не слишком торопился. В мягкой шляпе и темно-синем макинтоше сейчас он был похож скорее на праздного гуляку, чем на работника гестапо.

Гестапо было расположено в старинном особняке, окруженном большими платанами. С одной стороны особняк выходил на зеленую лужайку, где сейчас школьники играли в футбол. Несколько велосипедов, сверкая никелем, лежало в траве. Было странно видеть этих мальчишек, слышать их возбужденные голоса рядом с этим мрачным зданием, назначение которого все в городе знали. Тротуар на этой стороне квартала был почти пуст, люди предпочитали ходить по той стороне. Вслед за своим провожатым я вошел в коридор, освещенный довольно тусклой электрический лампочкой. Часового в дверях не было. Наклонившись к окошечку дежурного, мой провожатый дожидался меня. Увидев меня, он кивнул дежурному в мою сторону. Тот говорил по телефону. Дежурный мельком посмотрел на меня и положил трубку.

На столе у него стоял чай с обтрепанным ломтиком лимона. Он помешал его ложкой и отхлебнул. Мы двинулись по коридору, в глубине которого виднелась железная клетка лифта. Мы вошли в лифт, он захлопнул железную дверь и нажал кнопку. Лифт остановился на третьем этаже.

Мы вышли из лифта и пошли по длинному коридору, освещенному тусклым электрическим светом. Свернули в какой-то боковой коридор, оттуда в другой, и наконец, когда мне показалось, что коридоры никогда не кончатся, мы остановились у двери, обитой черной кожей или каким-то материалом под черную кожу.

Мой провожатый кивком предложил мне подождать и, сняв шляпу, слегка приоткрыл дверь. Но еще до того, как он ее приоткрыл, он как-то неожиданно всем своим темно-синим макинтошем растворился в черном силуэте дверей. Этот коридор, как и все остальное, был плохо освещен.

Минут через пять дверь опять приоткрылась, и я увидел бледное пятно лица моего провожатого на черном фоне дверей. Пятно кивнуло, и я вошел в кабинет.

Это была большая светлая комната с окнами на зеленую лужайку, где мальчики по-прежнему играли в футбол. Я никак не ожидал, что мы на этой стороне здания, я был уверен, что кабинет этот расположен совсем с другой стороны. Может, это случайность, но тогда мне показалось, что они нарочно сбили меня с пространственного ориентира. За большим голым столом — кроме чернильного прибора, раскрытой папки и стопки чистой бумаги, на нем ничего не было, — так вот, за этим столом сидел человек лет тридцати с узким, тщательно выбритым лицом. Мы поздоровались, и он через стол протянул мне руку.

«Садитесь», — сказал он и кивнул на кресло.

Я сел. С минуту он довольно небрежно перелистывал папку, лежавшую перед ним. Стол был очень широкий, и прочесть то, что он листал, было никак невозможно. Но я был уверен, что это моя папка.

«Вы давно в институте?»— спросил он, продолжая вяло перелистывать папку.

Я коротко ответил, уверенный, что он гораздо подробней, чем спрашивает, знает обо мне. Он опять пролистал несколько страниц.

«В каком отделе?» — спросил он.

Я назвал отдел, и он кивнул головой, все еще глядя в папку, как бы найдя в ней подтверждение моим словам.

«Как в институте относятся к войне с Россией?» — спросил он, на этот раз подняв голову.

«Как и весь немецкий народ», — сказал я.

В его темных миндальных глазах появилось едва заметное выражение скуки.

«А если более конкретно?» — спросил он.

«Вы знаете, — сказал я, — ученые мало интересуются политикой».

«К сожалению, — кивнул он важно и вдруг добавил, приосаниваясь: — А вы знаете, что работами вашего института находит время интересоваться сам фюрер?»

Взгляд его на мгновенье остекленел, и во всем его облике появилось отдаленное сходство с Гитлером.

«Да», — сказал я.

Администрация института доверительно говорила нам об этом много раз, давая знать, что в ответ на этот исключительный интерес фюрера мы должны проявлять исключительное рвение в работе.

«Но не только фюрер интересуется вашими работами, — продолжил он после щедрой паузы, как бы дав мне насладиться приятной стороной дела, — ими интересуются также и враги рейха».

Взгляд его на мгновение снова остекленел, и он опять стал похож на фюрера, на этот раз своим сходством выражая беспощадность к врагам рейха.

Я пожал плечами. У меня отлегло от сердца. Я понял, что случай в университете ему не известен. Он снова стал листать папку и вдруг на одной странице остановился и стал читать ее, удивленно приподняв брови. Внутри у меня что-то сжалось. «Знает», — подумал я.

«У вас, кажется, дядюшка социал-демократ?» — спросил он, как бы случайно обнаружив в моей душе небольшую червоточинку.

Он так и сказал — дядюшка, а не дядя, может быть выражая этим скорее презрение, чем ненависть к социал-демократам.

«Да», — сказал я.

«Где он сейчас?» — спросил он, и не стараясь скрыть фальши в своем голосе.

Я ему сказал все, что он знал и без меня.

«Вот видите», — кивнул он головой, как бы интонацией показывая, к чему приводят безнадежно устаревшие патриархальные убеждения.

Но я ошибся. Интонация его означала совсем другое.

«Вот видите, — повторил он, — мы вам доверяем, а вы?»

«Я вам тоже доверяю», — сказал я как можно тверже.

«Да, — сказал он, кивнув головой, — я знаю, что вы патриот, несмотря на то что у вас дядюшка был социал-демократом».

«Был?» — невольно повторил я, почувствовав, как что-то кольнуло в груди. Все-таки у нас оставалась какая-то надежда. Кажется, на этот раз гестаповец сказал лишнее. А может, сделал вид, что сказал лишнее.

«Был и остается, — поправился он, но это прозвучало еще безнадежней. — Я знаю, что вы патриот, — повторил он снова, — но пора это доказать делом».

«Что вы имеете в виду?» — спросил я.

Рука его, листавшая папку, поглаживала следующую, еще не раскрытую страницу. Казалось, он едва сдерживает удовольствие раскрыть ее. У меня снова возникло подозрение, что он что-то знает о тех листовках.

«Помогать нам в работе», — сказал он просто и посмотрел мне в глаза.

Этого я никак не ожидал. Видно, лицо мое выразило испуг или отвращение.

«Вам незачем будет сюда приходить, — быстро добавил он, — с вами будет встречаться наш человек примерно раз в месяц, и вы ему будете рассказывать…»

«Что?» — прервал я его.

«О настроениях ученых, о случаях враждебных или нелояльных высказываний, — сказал он ровным голосом и добавил: — Нам нужна разумная информация, а не слежка. Вы же знаете, какое значение придается вашему институту».

В голосе его звучала интонация врача, уговаривающего больного правильно принимать предписанные лекарства.

Он смотрел на меня темными миндальными глазами. Кожа на его гладко выбритом, синеватом лице была так туго натянута, что, казалось, любая гримаса, любое частное выражение на его лице доставляют ему боль, защемляют и без того слишком туго стянутую кожу, и потому он старался держать свое лицо неподвижно, с выражением общего направления службы.

«В случае враждебных высказываний, — сказал я, невольно согласуя свой голос и лицо с выражением общего направления службы, — я считаю своим долгом и без того довести до вашего сведения…»

Как только я это начал говорить, в его глазах опять появилось едва заметное выражение скуки, и я вдруг понял, что все это — давно знакомая ему форма отказа.

«Учитывая военное время», — добавил я для правдоподобия. Мне сразу как-то стало легче. «Значит, они не первый раз слышат отказ», — подумалось мне.

«Да, конечно», — сказал он без выражения и потянулся к зазвонившему телефону.

«Да», — сказал он.

Голос в трубке слегка дребезжал.

«Да», — повторял он время от времени, слушая голос трубке.

Его односложные ответы звучали солидно, и я почувствовал, что он передо мной поигрывает в государственность.

«Он финтит, — вдруг сказал он в трубку, и я невольно вздрогнул. — У меня, — добавил он, — зайди».

Мне вдруг показалось, что все это время он по телефону говорил обо мне. Ловец моей души встал и, вынув из кармана связку ключей, подошел к несгораемому шкафу. В это время в кабинет вошел человек. Я почувствовал. что это тот, с которым хозяин кабинета только что говорил. Он посмотрел на меня мельком, с каким-то посторонним любопытством, и я догадался, что говорили они не обо мне.

Хозяин кабинета открыл шкаф и наклонил голову, вглядываясь внутрь. Я увидел несколько рядов папок мышиного цвета корешками наружу. Они были очень плотно прижаты друг к другу. Он ухватил одну из них двумя пальцами и туго вытянул ее оттуда. Словно сопротивляясь, папка с трудом вытягивалась и в последнее мгновенье издала какой-то свистящий звук, напоминающий писк прихлопнутого животного.

Папки были так плотно сложены, что ряд сразу замкнулся, словно там и не было этой папки. Человек взял папку и бесшумно вышел из комнаты.

«Значит, вы не хотите с нами сотрудничать?» — сказал он, усаживаясь. Рука его снова скользнула к нераскрытой странице и принялась поглаживать ее.

«Не в этом дело», — сказал я, невольно следя за вздрагивающей под его рукой верхней страницей.

«Или принципы дядюшки не позволяют?»— спросил он.

Я почувствовал, как в нем начинает закручиваться пружина раздражения. И вдруг я понял, что сейчас самое главное не показать ему, что обыкновенная человеческая порядочность не позволяет мне связываться с ними.

«Принципы тут ни при чем, — сказал я, — но каждое дело требует призвания».

«А вы попробуйте, может, оно у вас есть», — сказал он. Пружина слегка расслабилась.

«Нет, — сказал я, немного подумав, — я не умею скрывать своих мыслей, к тому же я слишком болтлив».

«Наследственный недостаток?»

«Нет, — сказал я, — это личное качество».

«Кстати, что это за случай был у вас в университете?» — вдруг спросил он, подняв голову, Я не заметил, как он перевернул страницу.

«Какой случай?» — спросил я, чувствуя, что горло у меня пересыхает.

«Может, напомнить?» — спросил он и рукой показал на страницу.

«Никакого случая я не помню», — сказал я, собрав все свои силы.

Несколько долгих мгновений мы смотрели друг на друга. «Если он знает, — думал я, — то мне нечего терять, а если не знает, то только так».

«Хорошо, — вдруг сказал он и, вынув из стопки чистый лист, положил передо мной, — пишите».

«Что?»

«Как что? Пишите, что вы отказываетесь помогать рейху», — сказал он.

«Не знает, — подумал я, чувствуя, как в меня вливаются силы. — Знает, что во время моей учебы там был такой случай, а больше ничего не знает», -уточнил я про себя, тихо ликуя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16