Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек и его окрестности

ModernLib.Net / Художественная литература / Искандер Фазиль Абдулович / Человек и его окрестности - Чтение (стр. 20)
Автор: Искандер Фазиль Абдулович
Жанр: Художественная литература

 

 


      — Если вы, дворяне, такие крепкие были, — крикнул Глухарь, — зачем власть отдали большевикам?!
      — Война, Распутин, рок, — заклокотал Михаил Аркадьевич, — я оказался у Колчака. Но я даже ни разу не выстрелил… Я был музыкант. После разгрома мы ушли в Харбин. Оттуда я попал в Японию. Денег нет. Работы нет. Но у меня голос! Устроился в ресторане. Однажды пел даже перед микадо. Впоследствии ваше ЧК, нет, НКВД не могло мне этого простить. Уму непостижимо, как они это узнали! Но узнали!
      — Хо! Хо! Хо! Хо! — с восторженным ужасом заудивлялись старики всевидящему оку.
      — Неужели перед самим микадо пел? — спросил Мерцающий Партработник, поражаясь тому, что человек после такого падения еще остался жив.
      — Было, было, пришлось, — сказал Михаил Аркадьевич, но тут его голос заглушил рокот пролетающего над ними пограничного вертолета. Подняв голову, он посмотрел на него, и теперь по его длинной морщинистой шее стало видно, как долго она несет эту нетяжелую голову. — Интересно, — сказал он, дождавшись тишины, — кто из вас знает, когда над Мухусом взлетел первый аэроплан?
      Снова подняв голову, он показал пальцем в небо, старики, проследив за его пальцем, тоже посмотрели в небо, но ничего там не увидели и отрицательно замотали головами.
      — Опять одна тысяча девятьсот одиннадцатый год! 27 ноября! Как сейчас помню! Сдается мне, что в этом году и начался настоящий двадцатый век! Аэроплан «Блерио». Поднял его знаменитый в те времена авиатор Кузьминский. Между прочим, сын первоприсутствующего сенатора и племянник Льва Николаевича Толстого, как известно врага технической цивилиза-ции.
      Аэроплан взлетел с поляны, где сейчас парк перед Домом правительства. Там тогда паслись буйволы и лошади. Отогнали их на край поляны, и Кузьминский взлетел. Аэроплан как-то нехорошо качнулся в воздухе, все ахнули, но Кузьминский его выровнял и полетел в сторону моря. Исчез. Думали, не вернется.
      Нет, вернулся. Низко, низко закружился над поляной. Один круг. Второй круг. Высовывает-ся из кабины, машет рукой и что-то кричит. Но не поймем что. Наконец расслышали: «Отгоните скотину!» Моторы были тогда не такими мощными, как сейчас, можно было докричаться.
      Тут-то мы заметили, что, покамест он летал, лошади и буйволы вернулись на середину поляны, где они привыкли пастись. Опять отогнали их, и Кузьминский благополучно сел. Тут музыка, туш, Кузьминского понесли на руках. Незабываемый день!
      Между прочим, Ленин, — неожиданно перескочил Михаил Аркадьевич, предлагал остановить и отогнать кавалерию Мамонтова при помощи аэропланов.
      — Клевета, — грустно развел руками Мерцающий Партработник, как бы заранее знавший, что этим кончится, — сейчас чего только про него не клевещут.
      — Я, когда сидел на Лубянке, — пояснил Михаил Аркадьевич, словно имея в виду место, известное удобством для чтения книг вообще и книг Ленина в особенности, — прочел много томов Ленина. Очень много! И там была такая записка.
      — Том? Страница? — как бы устав от клеветы, тихо спросил Мерцающий Партработник.
      — Не помню, — ответил Михаил Аркадьевич, — но точно помню, что читал.
      — Да что там ваш первый ералпан над Мухусом! — вдруг вскричал старик, сидевший на другом конце стола. — Я сам лично видел великого Эйнштейна!
      — Эйнштейна?! — вскричали старики. — Хо! Хо! Хо! Хо!
      Кстати, поразительна популярность в народе имени Эйнштейна. И эта популярность началась задолго до атомной бомбы. Даже полуграмотные люди знают, что был такой великий ученый. Я думаю, воображение простых людей потрясло само название его учения — Теория Относительности. Я думаю, многие люди решили, что Эйнштейн при помощи точной науки доказал, что все в мире относительно. И то, что казалось грехом, тоже относительно. Как-то стало легче жить.
      Не признаваясь друг другу в этом и даже скорее всего не додумывая эту мысль, они благодарно возлюбили Эйнштейна. И отсюда, я так думаю, его сказочная популярность.
      Кстати, у меня есть два славных приятеля, оба физики-теоретики и большие любители литературы.
      — Можешь ты мне объяснить в самых общих чертах Теорию Относительности? — однажды спросил я у одного из них. — Только учти, что я в этой области абсолютно туп.
      Он тут же учел это.
      — А разве тебе Миша не объяснял? — удивился он. — Ты попроси его. Я только теоретик. А он и теоретик и прекрасный преподаватель.
      Ладно, думаю, больше в тупости признаваться не буду. В следующий раз, встретившись с Мишей, я попросил его объяснить мне Теорию Относительности.
      — А разве тебе Володя еще не объяснял? — удивился он, но, поняв, что это так, взял в руки листок бумаги и карандаш.
      — Я тебе объясню ее при помощи школьной задачи, — начал он. Изложил условия задачи, а потом как-то бегло набросал ее решение, словно экономя мои умственные силы для Теории Относительности. Но тут я с ужасом почувствовал, что у меня этих сил не хватает не только на Теорию Относительности, но и на школьную задачу. И признаться не хватило духу, и я, делая вид, что разговор вообще носит легкий, светский характер, сам бегло изложил ему свои наблюдения над стилистикой Стерна, что можно было понять как разминку перед Теорией Относительности. Он так охотно подхватил эту тему, что я заподозрил большее. Я подумал, что не только в стилистике, но и во взглядах Стерна есть нечто адекватное Теории Относительности.
      Вероятно, мой друг решил, что я после объяснения школьной задачи сам ухватил основы Теории Относительности. Возможно, что его студенты, усвоив эту теорию, тут же заводили разговоры о Стерне или Достоевском. И он решил, что всё в порядке, так и должно быть. Больше я к этому не возвращался.
      А мы вернемся к нашим старикам, потрясенным тем, что их земляк лично видел Эйнштейна. Более того, как выяснилось в дальнейшем, он имел исключительную возможность усвоить Теорию Относительности с помощью самого автора, который, будучи еще более гениален, чем мой друг, мог бы ему еще проще уже на спичках продемонстрировать эту теорию, но спичек у рассеянного Эйнштейна под рукой не оказалось, а наш земляк отказал ему одолжить коробок спичек из чистой амбиции, каковую он, спустя почти полстолетия, пытался выдать за соображе-ние бдительности.
      Этот старик, он сидел с другого края стола, в самом деле когда-то до пенсии работал на закрытом атомном объекте под Мухусом. Меня с ним знакомил мой родственник, работавший там же.
      Старик был хозяйственником и, вероятно, краем уха слышал, как физики говорят об Эйнштейне. И он понял, что это грандиозный человек, связанный с созданием первой атомной бомбы. Последующее можно объяснить не столько винными парами, сколько долгим комплексом работника закрытого учреждения: там, где слишком много запрещено говорить, слишком много фантазируется.
      — Ты что, в Америку ездил к Эйнштейну? — язвительно заметил Мерцающий Партработ-ник. — Завхоз несчастный! Тебе могли доверить поехать только в Кенгурск за пиломатериа-лами!
      — Завхоз… — многозначительно повторил лично видевший Эйнштейна, тогда так надо было говорить.
      — А почему до сих пор молчал? — вскрикнул Глухарь.
      — Подписку давал о неразглашении, — пояснил мнимый завхоз и торжественно добавил: — Вчера ровно в три часа дня кончился срок подписки! После войны, когда здесь организовали физико-технический институт, я поступил туда работать и до самой пенсии был там. И вот в сорок шестом году меня вместе с тремя крупнейшими физиками страны в виде четвертого послали в Америку к Эйнштейну… Город Принстон! — радостно выкрикнул он, словно выбросил карту, которую крыть явно нечем.
      — Принстон? — удивился один из стариков за всех. — Мы даже не слыхали про такой город.
      — А как вы могли слыхать, — лукаво улыбнулся мнимый завхоз, — когда он был закрытым, атомным городом. Ни на одной карте его не было. Сейчас, может, открыли.
      Старик сложил руки на столе как благополучный премьер на пресс-конференции, готовый отвечать на вопросы журналистов.
      — Я умру от этого человека! — вскричал Мерцающий Партработник. — Пусть он не приходит на мое оплакивание! Город Принстон! Как член партии закрываю уши. Пусть рассказывает, что хочет.
      — Именно Принстон! — поспешил подтвердить мнимый завхоз, опережая руки Мерцающего Партработника, закрывающего уши.
      Тот в самом деле, упершись локтями в стол, прикрыл ладонями уши. Впрочем, когда последовал рассказ, партийная принципиальность вошла в противоречие с партийным контролем в пользу последнего. И он опустил ладони.
      — Расскажи, Шалико, расскажи, — просили старики у мнимого завхоза.
      Глаза старика лучились фиолетовым огнем вдохновения. Маленький, лысоватый крепыш наконец оказался в центре внимания.
      — Первый раз рассказываю, — сказал он, смущенно почесав лысину, — если собьюсь — не обижайтесь… И вот, значит, меня примкнули к неофициальной делегации советских ученых. Нам кое-что надо было узнать у Эйнштейна. Сами догадывайтесь. Подписка до конца жизни! Прилетаем в Нью-Йорк и едем в закрытый город Принстон.
      Между прочим, сам Поль Робсон нас туда вез. Он же наш человек и тем более был знаком с Эйнштейном. Приехали.
      Ничего не могу сказать, принял нас хорошо. На столе было всё вплоть до кока-колы. Сам он, между прочим как Черчилль, пил только армянский коньяк. Курит трубку, пьет коньяк. Когда уже хорошо подпили, я дал знак главному ученому: «Начинай».
      И тот начинает. Говорит, говорит, говорит, но ни к чему не пришли. Отказал. Сам отказал или был под колпаком ЦРУ, сейчас невозможно установить.
      «Попробуем его через песню взять», — говорю я и подмигиваю Полю Робсону. Робсон запел. От души поет.
      Я другой такой страны не знаю,
      Где так вольно дышит человек.
      А главный ученый тихо переводит Эйнштейну, когда Робсон поет по-русски. После пения Робсона наш главный ученый стал его опять обрабатывать. Но тот ни в какую. «Если хотите, на скрипке сыграю, говорит, — а насчет этого не заикайтесь. Я слово дал президенту Америки».
      «На хрен нам его скрипка, — говорю, — пошли».
      И так мы холодно, но в рамках приличия попрощались и пошли в гостиницу. И вот на следующее утро сижу в парке возле гостиницы и вижу — он идет. Гуляет! Клянусь тремя внуками — в старой пижаме гуляет. Неужели ты, великий ученый, не мог в Америке сшить себе один хороший костюмчик! Нет, чапает в пижаме.
      Под хохот всех стариков, кроме Глухаря и Мерцающего Партработника, бывший завхоз встал, отодвинул стул и начал показывать походку Эйнштейна. Все стали смотреть, как «чапает» Эйнштейн. Видно было, что завхоз в свое время смотрел фильмы о Чаплине.
      Показав походку Эйнштейна и окончательно этим добив то и дело хватавшегося за голову Мерцающего Партработника, рассказчик бодро сел на место.
      — И вот он поравнялся со мной, — продолжал рассказчик, — а в руке у него трубка. И вдруг он останавливается возле меня. Я думал, он меня узнал. Врать не буду — не узнал. Оказывается, у него трубка потухла. Руками показывает: спички. «Нет, — говорю, — свои надо иметь». Ничего не сказал. Прочапал.
      — Почему не дал прикурить? — вскрикнул Глухарь.
      — Боялся! ЦРУ могли следить. Как за мной, так и за ним. Скажут: под видом спичек что-то передал. Потом иди докажи!
      — Слушайте, — опять взмолился Мерцающий Партработник, — я от этого человека умру! Какая Америка! Какой Эйнштейн! Тебе только в Кенгурск доверяли поехать и купить пиломате-риалы! Пило! Пило! Пило! В Зугдиди уже поехать не доверяли!
      — Город Принстон! Америка! — победно крикнул старый завхоз. — А почему Сталин после войны жахнул по евреям? Помните — борьба с космополитами? Иосиф такие вещи не хавал. Так он отомстил Эйнштейну.
      — Ха! Ха! Ха! Ха! — стали смеяться старики, и даже Глухарь присоединился к ним, махнув рукой.
      — Разлейте вино, — похохатывая, сказал Асланыч, наливая себе и Михаилу Аркадьевичу, — выпьем за нашего великого путешественника. Тебе, Шалико, надо было повезти в Америку бочонок гудаутской «изабеллы» и подарить Эйнштейну. Он попробовал бы стаканчик и тут же раскололся бы.
      — Была такая мысль, — важно пояснил бывший завхоз, — не думай, что ты умнее всех. Но нам сказали, что ввоз вин в Америку запрещен. Тем более бочковое вино.
      Старики бодро выпили и вяло закусили. И тут, пожалуй, сказывалась уступка возрасту.
      — Теперь расскажи свою историю, — обратился Глухарь к Михаилу Аркадьевичу, помогая ушной раковине ладонью, — ты остановился перед микадо.
      — Да, да, господа, было, — неохотно начал Михаил Аркадьевич, однако постепенно вооду-шевляясь, — потом Париж, такси, война, Гитлер. А когда Красная Армия разбила Гитлера, я сказал друзьям: «Наш спор окончен. На родину, господа, на родину! Раз, кроме большевиков, никто не мог сладить с Гитлером, значит, они правы». Я искренне тогда так думал. Нехорошо злобиться на отчизну.
      И кое-кто из нас приехал на родину. Красная площадь! Даже Пантеон Ленина как-то, представьте, вписался в нее. Такое опьянение было, мне так виделось тогда!
      — Надо говорить не Пантеон, а Мавзолей, — чуть раздражаясь, перебил его Мерцающий Партработник.
      — Да, Мавзолей… Сначала всё было великолепно. Всё нам нравилось, а потом стали сажать. И меня взяли. Позвольте, с какой стати? А следователь пристает ко мне и пристает: «Ты с каким заданием приехал, белобандит?»
      «Какое задание, — говорю, — я всю жизнь просидел за рулем. Наш спор окончен всемирной победой России. Мы вам рукоплещем. Мы ведь тоже патриоты».
      «Ты лучше скажи, патриот, — кричит он мне, — зачем ты пел перед микадо? Даже Шаляпин не пел перед микадо!» Согласитесь, господа, странная постановка вопроса! Я бедный эмигрант в чужой стране, я пою тем, кто мне платит. Тем более перед микадо я пел только один раз, и он мне показался вполне благородным человеком. Да! Человеком вашего круга.
      А этот каждый день долдонит одно и то же: «Почему ты пел перед микадо и что ты этим хотел ему сказать?» И я наконец взорвался: «Перестаньте тыкать мне, господин-товарищ! В мое время люди нашего круга жандармерии не подавали руки! Кивнуть могли, но руки не подава-ли!» И показал ему свою руку, ни разу в жизни не оскверненную жандармским прикосновеньем. А он, представьте, тюкает рукояткой пистолета по моей руке. Вот эти два пальца до сих пор плохо работают.
      Михаил Аркадьевич вытянул над столом огромную, хорошо разработанную кисть автомеха-ника. Старики с любопытством рассматривали ее, двигали пострадавшими пальцами, как бы пытаясь этой маленькой гимнастикой оздоровить их. А хозяин пальцев кивками показывал, что можно действовать смелее, что ему совсем не больно.
      Пострадавшие пальцы Михаила Аркадьевича, вероятно, напомнили бывшему футболисту о пострадавших когда-то пальцах ног, а пальцы ног напомнили о футболе. И он немедленно решил поделиться своими воспоминаниями.
      — Разве сегодня футбол? — начал он. — Один гол забьют и всей командой целуются. Тьфу! В мое время не принято было на поле целоваться. И вообще чтобы мужчины целовались. Раньше только пьяные целовались. А сейчас и трезвые — чмок! чмок! — все целуются.
      — Это ты правильно заметил, — клокотнул Михаил Аркадьевич, по-видимому не обижаясь на то, что футболист его перебил. Говоря это, он одновременно косился на Глухаря, который, видимо, от глухоты особенно туго загибал ему пальцы, — это признак упадка общества. Мужчины, целуясь, прощают друг другу взаимное дезертирство.
      — Да, — согласился бывший футболист, кажется, не вполне понимая его, раньше это считалось неприличным. А теперь все прилично. В мои футбольные годы были гениальные футболисты — братья Старостины. Потом их Берия арестовал. Славу не прощал никому.
      А потом был только один великий футболист — Борис Пайчадзе. Борис Пайчадзе — это эпоха!
      Берия его тоже хотел арестовать. Его тоже ревновал к славе. Но упустил момент. Решил: все-таки грузин, пусть еще побегает. А тут Сталин увидел игру Пайчадзе, и он ему понравился. И теперь брать его стало опасно. А вдруг Сталин спросит: «Куда делся Борис Пайчадзе?» И тогда Берия решил: лучше я это черное дело сделаю руками самого Сталина. И он пришел к Сталину и сказал: «Хочу взять Бориса Пайчадзе! Лишнее болтает».
      Сталин так поднял голову, затянулся трубкой и говорит: «Хорошо, Лаврентий, забирай Пайчадзе. Но при одном условии». — «Какое условие, товарищ Сталин?» — «Ты, Лаврентий, будешь играть вместо него. Согласен?»
      А как он будет играть, когда у него пузо такое.
      — Ха! Ха! Ха! Ха! — развеселились старики доброму остроумию вождя.
      Не смеялись только Михаил Аркадьевич и Тимур Асланович. Первый сумрачно нахохлился, а второй сверкал ироническими глазками в сторону рассказчика.
      — Борис Пайчадзе — это эпоха. Однажды он здесь играл. Самый красивый гол, что я видел, он забил. Финт — обводит бека! Финт — хавбека! Финт — еще одного хавбека! И со штрафной режет в правый угол! Удар! И сам как ракета вылетает вперед! Зачем? Мы вскочили на трибунах!
      Оказывается, во время удара он пальцем ноги почувствовал двухсантиметровую ошибку и понял, что мяч попадет в перекладину! Вот почему он вырвался! Отскок! И он его головой в девятку! Трибуны взорвались! Это какие гениальные мозги надо иметь, какой гениальный палец ноги надо иметь, чтоб в долю секунды всё сообразить!
      — Хо! Хо! Хо! Хо! — потрясенные как мозговой, так и телесной гениальностью Бориса Пайчадзе, восторженно захохокали старики.
      — Теперь другой случай, — продолжал рассказчик, довольный успехом первого, — 1950 год. Август. Вот такая же погода была, как сейчас. Он здесь играл. В перерыве футболисты на углу стадиона пьют лимонад. Там лавка стояла. Одним окном выходила на стадион. Неужели не помните?
      — Как не помним? Там Мисроп торговал! Кто не помнит Мисропа? радостно загалдели старики, вспоминая толстого Мисропа.
      — И вот все футболисты пьют лимонад. И Пайчадзе пьет лимонад. Но как пьет.
      Рассказчик цапнул со стола бутылку с остатками боржома, выплеск в сторону, строго запрокинул голову и совершенно вертикально поставил над запрокинутым лицом бутылку, приблизив горлышко ко рту. Однако из высшего целомудрия перед воспоминаниями о Пайчадзе, не прикасаясь и показывая всем, что не прикасается губами к горлышку бутылки, замер. Как бы с абсолютной физической точностью повторив сцену утоления жажды великого футболиста, он каким-то образом одновременно внушал, что всё это только игра, тень, подобие той подлинной картины.
      — Как будто небо пил через бутылку, так Пайчадзе пил лимонад! воскликнул он и с легким презрением поставил бутылку на стол, давая ей знать, что она случайно и только на миг сыграла великую роль, но теперь возвращена к своей жалкой будничности.
      — Хо! Хо! Хо! Хо! — как бы все поняв, очнулись старики.
      — Я тогда уже не играл, — продолжал рассказчик, всматриваясь в далекую сцену, — но еще молодой был. Дерзкий! И я пошел прямо на Пайчадзе, положил ему руку на плечо и сказал: «Дорогой Борис, играй еще сто лет на радость Советскому Союзу!»
      — А он что? — не удержался Глухарь.
      — Вот так оторвал бутылку от губ, — сказал бывший футболист и плавным движением руки, отводящим бутылку, подчеркнул спокойствие и пристойность движения, — улыбнулся мне и сказал: «Здравствуй, Жора Гургенидзе».
      Я с ума сошел! Неужели розыгрыш, и ему подсказали мое имя? Но как это могло быть? Я же самовольно подошел, никого не предупреждал!
      «Откуда вы знаете мое имя?!»
      Он ничего не ответил. Снова поднял голову и пьет лимонад. Я с ума схожу, а он пьет лимонад. Наконец допил, посмотрел на меня и тихо говорит: «1938 год. Я тогда совсем пацаном был. Приехали с дядей в Мухус и пошли на стадион. Играют „Мухус“ — „Армавир“. Счет один — один. До конца матча две минуты. Корнер у ворот „Армавира“. Какой-то игрок подает. Удар! И он с корнера завинчивает мяч в сетку! Трибуны вскочили: „Браво, браво, Жора Гургенидзе! Вот тогда я впервые услышал твое имя“».
      «Дорогой Борис, — говорю, — это был мой звездный час. Спасибо, я о встрече с тобой буду рассказывать детям, внукам и правнукам!»
      «Это тебе, — говорит, — спасибо. Именно в тот час я решил стать футболистом». Вот такая встреча была у меня с Борисом Пайчадзе.
      — Хо! Хо! Хо! Хо! — захохокали старики, потрясенные тем, что их друг когда-то зажег сердце великого футболиста.
      — Говорят, Борис Пайчадзе умер, — еле сдерживая слезы, добавил старый футболист, — кончилась великая эпоха советского футбола… Скоро и Советский Союз кончится…
      — Хватит нюни распускать, — зычно загудел Асланыч, — вы вообще любите сентимен-тальничать… Великая Грузия, великий Пайчадзе… А сентименты всегда кончаются кровью…
      — Дальше, что было дальше! — нетерпеливо вскрикнул Глухарь, обращаясь к Михаилу Аркадьевичу, как если б тот прервался по своей воле.
      — А дальше? Карцер. Магадан, — опять вяло начал Михаил Аркадьевич, постепенно взбадриваясь с разгона, — потом ссылка в верховья Енисея. Мы там подружились с одним фронтовиком, который бежал из плена и не мог доказать, что он не шпион.
      И вдруг радио приносит весть: Сталин заболел. Кто бы мог подумать! Дыхание чайн-стока! Но что это такое, мы не знаем. Врываемся к местному врачу. Что такое дыхание чайн-стока? Это, говорит, амбец. Агония.
      Мы выходим на улицу. Ночь, звезды. Простор. Космическая радость! «Надо выпить, — говорит мой друг, — иначе я умру!»
      Вспомнили, что в поселке живет ссыльный латыш. Приторговывает самогоном. Ночью стучимся к нему. Бедняга, наверное, решил, что его пришли брать повторно. Долго не открывал. Умоляем, а он возится за дверью, ворчит. Наконец открыл. Мы ему не сказали, почему хотим выпить, но он сам по нашим лицам обо всем догадался. «Что, — говорит, — безнадежно?» «Да! Да!» говорим. Латыш затеплел. Дает нам бутылку. А потом радио приносит долгожданную весть: диктатор уконтрапупился!
      Ледник треснул и пополз. Какие надежды, какие дни! Залпом Двадцатый съезд! Уцелевшие стали выходить из лагерей. Вот когда надо было начинать перестройку! Эх, Никита, Никита!
      А сейчас что? К девяностому году своей жизни я стал привыкать к большевикам. Тем более что вместо убийц пришли воры. А в России всегда воровали. А сейчас кое-где демократы повыскакивали. И я уже замечаю, что в них есть энергия нахальства, как у большевиков в восемнадцатом году. Говорят: приватизация, приватизация… Пусть вернут мне мое имение, тогда я в них поверю…
      — Зачем ты сказал, что Сталин уконтрапупился, — обидчиво заметил Мерцающий Партработник, — грубо. Некультурно. Все-таки генералиссимус. Можно было сказать: умер… скончался… усоп… почил… Учти, что русский язык — богатейший язык в мире. Ты все-таки как был бе лобандитом, так и остался… «Уконтрапупился»…
      — Именно уконтрапупился! — радостно возгласил Михаил Аркадьевич. — Они это слово принесли в революцию, и я им его возвращаю.
      — А сейчас, друзья, наполните бокалы, — загудел старый актер, наливая себе и Михаилу Аркадьевичу, — мой друг во многом прав. Я как раз сравнивал новых со старыми и думал об этом.
      Лет тридцать назад здесь был второй секретарь обкома. Бандит из бандитов. Вы все его помните. По квартирному вопросу обстоятельства вынудили меня пойти к нему. Распахиваю дверь. Вхожу. Он вскочил — и навстречу. Пожимает руку, сажает, а потом и сам садится. Выслушал, обещал помочь и, когда я уходил, проводил до дверей. И сделал всё, что обещал. Кто я такой? Актер. Да, незаурядный — без ложной скромности. Но ему что? Он и в театре ни разу не был.
      А недавно к одному из новых демократов пришел по одному дельцу. У племянника сложности с работой. Ничего не слышит, ничего не видит. Сквозь меня смотрит. Болтун! Обещал, но ничего не сделал. Я сравнивал про себя эти два посещения, двух начальников двух эпох. И вот что я думаю.
      Там была своя система. Уголовная, но система. И люди продвигались по признаку уголов-ного таланта. Одним из главных признаков уголовного таланта является чутье на силу и на слабость человека.
      И он, когда меня увидел, сразу почувствовал силу моего духа. Но так как духовной силы он никогда не видел, он принял ее за уголовную силу. О, думает, это какое-то страшилище ко мне явилось. Мафиози под видом актера.
      — Ха! Ха! Ха! Ха! — стали смеяться старики. А один их них выкрикнул сквозь смех:
      — Как он мог тебя спутать, когда сам он и был главным мафиози!
      — Он решил, что я в глубокой конспирации и тем опасней. У тех было уголовное чутье. А у этих пока ничего нет, кроме опьянения властью. Вот когда у них появится чутье на порядоч-ность, тогда можно говорить о новой демократической администрации. Но терпенье, друзья, история быстро не делается.
      Есть вещи похуже. На нас, друзья, со всех сторон идет чума национализма. Люди взбеси-лись, и некому прикрикнуть: «Молчать! По местам!»
      Вот мы, старики, по сорок, по пятьдесят лет друг друга знаем. Сколько нас тут: абхазец, русский, грузин, мингрел, армянин. Разве мы когда-нибудь, старые мусхучане, именно старые, между собой враждовали по национальным делам? Мы — никогда! Шутки, подначки — пожалуйста! Но этой чумы не было между нами. Наверху была, но между нами не было.
      Нас всех соединил русский язык! Шекспир ко мне пришел через русский язык, и я его донес на своем языке до своего народа! Разве я это когда-нибудь забуду?
      И я уверен — он победит эту чуму и снова соединит наши народы. Но если этого не будет, если эта зараза нас перекосит, умрем непобежденными, вот за таким дружеским столом. Пусть скажут будущие поколения: «Были во время чумы такие-то старики, они продержались!» Вот за это мы выпьем!
      Старики выразили восторженную надежду погибнуть именно за таким столом, а не иначе. Они бодро выпили и даже довольно бодро закусили, как бы запасаясь силами перед нашествием чумы.
      — Хватит о политике, — раздраженно прогудел старый актер, словно кто-то другой, а не он говорил о политике. Он отодвинул бокал и вдруг с лукавой усмешкой положил руку на плечо Михаила Аркадьевича: — Слушай, Миша, ты объездил полмира. Ты знал европейскую женщи-ну, русскую женщину, кавказскую женщину. Скажи нам, ради Бога, какая из них самая лучшая?
      — Не обидитесь, господа? — орлом приосанившись, спросил Михаил Аркадьевич и, как бы для полной свободы своей воли, сбросил руку старого актера.
      — Нет! — хором ответили старики, показывая, что ради истины готовы рискнуть репутация-ми своих старушек.
      Михаил Аркадьевич зорко оглядел застольцев, как бы взвешивая возможности сопротивле-ния. Взвесил, выпалил:
      — Лучшая женщина в мире — японка!
      — Как японка?! — растерялись старики, совершенно не ожидая удара с этой стороны.
      — Вот тебе, Глухарь, и Света из Одессы! — гуднул старый актер.
      Глухарь, опершись на руки, наклонился над столом, видимо готовясь к атаке. Старики ответили на эту реплику дружным хохотом, словно радуясь, что именно Света из Одессы оказалась дальше всех от японок, что сильно облегчало участь их собственных старушек. Впрочем, географически так оно и было: примерно на пол Черного моря Света из Одессы проигрывала спутницам застольцев. Возможно даже и спутнице самого Глухаря.
      — Лучшая женщина в мире — японка! — снова воскликнул Михаил Аркадьевич, как бы не давая никому возможности сослаться на то, что он чего-то недослышал.
      Старики снова дружно расхохотались, глядя на боевую позу Глухаря, который всё еще готовился к атаке.
      — Как любовница или как домохозяйка? — прокричал Глухарь сквозь дружный хохот стариков, надеясь при помощи такого уточнения хоть что-нибудь спасти для Светы из Одессы.
      — Во всех смыслах! — не оставил никакой надежды Михаил Аркадьевич. Японская женщина относится к мужчине как к рыцарю, и мужчина невольно подтягивается, чтобы соответствовать… Это великая традиция. Это, знаете ли, взбадривает…
      — Это культ самурая! — неожиданно перебил его Мерцающий Партработник. — А мы этих самураев били на озере Хасан и будем бить еще!
      Он победно оглядел стол, словно собираясь в поход на самураев и ища соратников, но тут вдруг без всякого предупреждения Михаил Аркадьевич запел надтреснутым, но всё еще мощным голосом. Старый актер загудел ему в лад, как из кувшина:
 
С времен давным-давно забытых
Преданий иверской земли,
От наших предков знаменитых
Одно мы слово сберегли.
В нем нашей удали начало,
Товарищ счастья и беды.
Оно у нас всегда звучало:
Алаверды, алаверды!
 
      Потом Асланыч запел мою любимую абхазскую застольную «Щарда Аамта» «Многие лета». И вдруг старый черт Михаил Аркадьевич так задушевно подтянул ее, что привиделось и подумалось: а не пел ли он ее в начале века, юный сам в кругу юных абхазских князей. Но где юные князья, где он, где все? Подтягивали и остальные старики. Шла благородная перегонка выпитого вина в спетые песни.
      Вдруг у внутреннего входа в «Амру», раздвинув, как дикий кустарник, уныло ждущих удачи купальщиков, появился человек в черных очках, в японском халате и в тапках на босу ногу. Он смело и спокойно прошел между несколькими столиками, двигаясь в сторону буфета. Но тут наперерез ему выскочила та самая официантка и преградила дорогу.
      — Голых не обслуживаем! — храбро бросила она ему в лицо.
      Человек остановился и окинул ее лениво любопытствующим взглядом насколько можно любопытствовать под черными очками. У него был вид хозяина, но официантка продолжала стоять на его пути. Потом, как оказалось, он был настолько большим хозяином, что официантка не знала его в лицо.
      — Голых не обслуживаю! Приказ директора! — повторила она.
      И тогда человек непередаваемым по спокойной наглости движением ладони снял светоза-щитные очки, как будто снял плавки. Официантка смутилась, но не слишком. Он посмотрел на нее очень ясным взглядом очень крупного шулера.
      — Милочка, — сказал он, — ты недоросла, чтобы голого меня обслуживать. Я скоро это всё приватизирую…
      — У нас приказ, — насупилась официантка, но с места не сошла.
      Человек сокрушенно надел очки, как будто снова надел плавки. Но уже, видимо, доложили, и к месту происшествия бежал директор.
      — Арчил Арчилович, — взрыдывал он издали, — сами? Неужели некому?!
      Это был тот же директор, который здесь же на моих глазах двадцать с лишним лет назад точно так же, узнав, что в ресторан неожиданно прибыл Ворошилов со свитой, бежал по этой палубе, чтобы скатиться вниз навстречу высокому гостю, и его хромая нога, как бы не поспевая за верноподданным телом, подлетала сзади. Другие времена, другие клиенты!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22