Однажды на охоте этот доблестный рыцарь, укрывшись в зарослях у края зеленой прогалины, разослал загонщиков по лесу поднять и гнать на него зверя. Откуда ни возьмись, на лужайку вдруг выехала веселая кавалькада мавров и мавританок. Они все были без оружья, зато разодеты на диво: в бархат, парчу, индийские шали; золотые запястья, поножи и украшенья сверкали на солнце.
Во главе этой беспечной кавалькады ехал юноша с гордой и величавой осанкой, одетый пышнее других, а рядом с ним девица; ветер откинул ее покрывало, и она скромно потупила глаза, но ее нежное личико сияло радостью и любовью.
Дон Муньо возблагодарил звезды за такую добычу и порадовался, что одарит жену блестящими побрякушками с этих нечестивцев. Он поднес рог к губам, и лес содрогнулся от трубного звука. Со всех сторон примчались загонщики, и растерянные мавры вмиг стали пленниками.
Прекрасная мавританка в отчаянии заломила руки, а ее служанки разразились душераздирающими воплями. Один лишь юный мавританский рыцарь сохранил достоинство и выдержку. Он спросил, как зовут предводителя всадников. Ему ответили, что это Дон Муньо Санчо де Инохоса, и лицо его просветлело. Он приблизился к рыцарю и поцеловал его руку.
– Дон Муньо Санчо, – сказал он, – ты славишься как истинный и безупречный витязь, яростный в бою, но сведущий в благородных обычаях рыцарства. Надеюсь, что таков ты и есть. Пред тобою Абадил, сын мавританского правителя. Я ехал с этой дамой праздновать нашу свадьбу; по воле случая мы в твоей власти, но я полагаюсь на твое великодушие. Возьми все наши уборы и драгоценности, требуй какого хочешь выкупа, но избавь нас от оскорблений и бесчестия.
Выслушав эту просьбу и видя прелесть юной четы, славный рыцарь склонился душою к ласке и учтивости. – Сохрани бог, – сказал он, – чтобы я помешал столь счастливому браку. Но в плен я вас все же возьму и заточу в своем замке на целых пятнадцать Дней: по праву сильного я хочу быть гостем на вашей свадьбе.
Сказав так, он отправил вперед самого быстрого всадника оповестить Донью Марию Паласин о прибытии свадебной процессии и образовал со своими охотниками почетный эскорт плененной кавалькады. Завидя их, в замке вывесили флаги, и трубы запели со стен; навстречу им опустился подъемный мост и вышла Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями. Она приняла Аллифру, юную невесту, в свои объятия, поцеловала ее с сестринской нежностью и повела в замок. Между тем Дон Муньо разослал гонцов во все стороны, в замок навезли всевозможной снеди и лакомств и свадьбу справили торжественно и пышно. Пятнадцать дней в замке пировали и веселились. Были устроены воинские состязанья и бои быков, танцы и музыка, лилось вино, звучали песни менестрелей. По истечении срока Дон Муньо поднес молодым великолепные подарки и благополучно переправил их через границу со всею свитою. Таковы были учтивость и великодушие испанского рыцаря прежних времен.
Несколько лет спустя король Кастилии призвал своих вассалов в поход на мавра. Дон Муньо Санчо откликнулся одним из первых и повел под королевское знамя семьдесят всадников, стойких и испытанных воинов. Донья Мария не могла оторваться от его груди.
– Ах, дорогой мой, – воскликнула она, – доколе ты будешь искушать судьбу и когда же ты утолишь свою жажду славы!
– Еще одна битва, – отвечал Дон Муньо, – еще одна, во славу Кастилии, и вот я приношу обет, что вслед за этим отложу меч и отправлюсь с моими рыцарями паломником ко гробу господню в Иерусалиме.
Все рыцари принесли тот же обет, и Донья Мария немного утешилась, но все же на сердце у нее было тяжело, и печальным взглядом провожала она конников, пока стяг их не скрылся в лесу.
Король Кастилии повел свое войско на равнину Альманары, и здесь, неподалеку от Уклеса, они встретили мавританскую рать. Завязалась долгая и кровавая битва, христиане отступали и наступали вновь, одушевленные отвагой предводителей. Дон Муньо был изранен, но поля брани не покидал. Наконец христиане дрогнули, ряды их смешались, и королю грозил плен.
Дон Муньо призвал своих рыцарей на выручку.
– Настало время, – крикнул он, – постоять за государя. Мужайтесь! Мы бьемся за истинную веру, сложим же головы и обретем жизнь вечную!
Они встали живой стеной между королем и его преследователями и задержали погоню; король был спасен, но их спасать было некому. Они все бились до последнего вздоха. На Дона Муньо налетел могучий мавританский витязь, они сшиблись, и раненный в правую руку рыцарь был убит на месте. Когда сеча кончилась, мавр спешился у тела поверженного врага, чтобы снять его доспехи. Но, расстегнув шлем и увидев лицо Дона Муньо, он громко вскрикнул и ударил себя в грудь.
– Горе мне! – рыдал он. – Я убил своего благодетеля! О цвет воинской доблести! О самый великодушный в мире рыцарь!
Во время битвы на равнине Альманары Донью Марию Паласин терзала жестокая тревога. Она не сводила глаз с дороги из мавританских земель и беспрестанно спрашивала дозорного: «Что ты видишь?»
Однажды вечером, в сумеречный час, дозорный затрубил в рог.
– Я вижу в долине, – крикнул он, – большое шествие, христиане вперемешку с маврами. Впереди – стяг нашего господина.
– Добрые вести! – возгласил старый сенешаль. – Господин наш возвращается с победой и ведет пленников!
Замок огласился радостными кликами; развернули знамя, затрубили в трубы, опустили подъемный мост, и Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями вышла навстречу победителю-мужу. Но когда шествие приблизилось, она увидела высокий катафалк, крытый черным бархатом, а на нем покоился воин: он лежал в латах, со шлемом на голове и с мечом в руке, не побежденный и в смерти; и катафалк был обвешан щитами с гербом рода Инохоса.
За катафалком скорбно шли мавританские рыцари в трауре; предводитель их бросился к ногам Доньи Марии, пряча лицо в ладонях Она узнала в нем красавца Абадила, которого однажды принимала в своем замке вместе с его невестою, ныне же он привез бездыханный труп ее мужа, ненароком зарубив его в бою!
Раченьем мавра Абадила была воздвигнута гробница под аркадой монастыря Сан Доминго, то был горестный Дар в знак его скорби о гибели славного рыцаря Дона Муньо и почтенья к его памяти. Хрупкая и верная Донья Мария ненадолго пережила мужа. На одном из камней маленькой арки возле его гробницы выбита простая надпись: Hic jacet Maria Palacin, uxor Munonis Sancij de Hinojosa. (Здесь покоится Мария Паласин, супруга Муньо Санчо де Инохоса.)
Но легенда о Доне Муньо Санчо не кончается его смертью. В тот день, когда отбушевала битва на равнине Альманары, служитель Святейшего Храма в Иерусалиме, стоя у городских ворот, увидел издали вереницу христианских рыцарей, должно быть паломников. Служитель был родом из Испании, и, когда паломники приблизились, он узнал в первом из них Дона Муньо Санчо де Инохоса, с которым когда-то был близко знаком. Поспешив к патриарху, он сообщил ему о прибытии знатных пилигримов, и патриарх вышел им навстречу с большой процессией священников и монахов, дабы оказать пришельцам должный почет. За предводителем шли семьдесят рыцарей – могучие и статные воины. Они несли шлемы в руках, и лица их были мертвенно-бледны. Никого не замечая и глядя прямо перед собой, они вошли во храм и, преклонив колена перед гробом Спасителя, в молчанье сотворили молитву. Затем они поднялись с колен, словно желая удалиться; патриарх со служителями подступили и обратились к ним, но их вдруг не стало.
Все были поражены и недоумевали, что значит это чудо. Патриарх записал день и час и отправил гонца в Кастилию за вестями о Доне Муньо. Ему было отвечено, что в указанный день этот доблестный рыцарь и семьдесят его приближенных погибли в бою. Значит, рассудил патриарх, в Иерусалим являлись блаженные души христианских воинов во исполнение их обета о паломничестве ко гробу господню. Такова была кастильская верность прежних времен: слово надлежало держать и за гробом.
Если кто-либо усомнится в чудесном явлении призрачных рыцарей, пусть заглянет в «Историю королей Кастилии и Леона», сочиненную ученым и благочестивым братом Пруденсио де Сандовалем, епископом памплонским; он найдет рассказ об этом в «Истории короля Дона Алонсо VI», на сто второй странице. Легенда эта слишком драгоценна, чтобы приносить ее в жертву недоверию.
Поэты и поэзия мусульманской Андалузии
Под конец моего пребывания в Альгамбре меня несколько раз навещал мавр из Тетуана, с которым я, к великому своему удовольствию, прогуливался по чертогам и дворикам – он переводил и объяснял мне арабские надписи. Он очень старался, и смысл доходил до меня в точности; но передать мне красоту языка и изящество слога он наконец отчаялся. Аромат поэзии, говорил он, выдыхается в переводе. Однако передал он достаточно, чтобы еще прочнее привязать меня к этому необычайному творению зодчества. Может быть, в целом свете нет такого памятника своему веку и своему народу, как Альгамбра: суровая крепость снаружи, роскошный дворец внутри, зубцы стен ощерились войною, а в сказочных чертогах веет поэзией. Воображение снова и снова невольно переносится в те времена, когда мусульманская Испания сияла островком света в христианской, но помраченной Европе; извне она виделась хищной и воинственной державой, внутри это было царство изящной словесности, наук и искусств, где философией занимались с таким упоением, что довели ее до степени изощренного суемудрия, и где чувственное роскошество было облагорожено игрою мысли и воображения.
Арабская поэзия, как известно, достигла высочайшего расцвета при испанских Омейядах, когда Кордова была средоточием могущества и роскоши Западного халифата. Один из последних халифов этой блистательной династии, Мухаммед бен Абдаррахман, сам был поэтом, как, впрочем, и большинство его предшественников. Он роскошествовал в знаменитом дворце и пышных садах аз-Захры, где его окружало все, что будит воображение и услаждает чувства. Дворец его был пристанищем поэтов. Его визиря Ибн Зейдуна называли Горацием мусульманской Испании; это прозванье он заслужил своими изысканными стихами, которые с восторгом читали даже при дворе Восточных халифов. Визирь страстно влюбился в царевну Валаду, дочь Мухаммеда. Она была кумиром отцовского двора и замечательнейшей поэтессой и славилась красотой не меньше, чем дарованием. Если Ибн Зейдун – Гораций, то она – Сафо мусульманской Испании. Царевна вдохновила самые сладостные стихи визиря; к ней обращен знаменитый рисалех – послание, которое историк Аш-Шаканди объявляет непревзойденным в его томной печали. Был ли поэт счастлив в любви, этого авторы, читанные мною, не сообщают; один из них роняет мимоходом, что царевна была столь же скромна, сколь и прекрасна, и что многие обожатели тщетно вздыхали по ней. Правда, владычеству любви и поэзии в дивной обители аз-Захры скоро настал конец: разразился народный мятеж. Мухаммед с семьей укрылся в крепости Уклее близ Толедо, где его вероломно отравил тамошний правитель. Так погиб один из последних Омейядов.
Падение этой блистательной династии, при которой все и вся стекалось в Кордову, было благоприятно для литературных провинций мавританской Испании.
«Когда ожерелье порвалось и жемчужины рассыпались, – говорит Аш-Шаканди, – правители малых государств поделили между собою наследие Бени Омейя». Они наперебой зазывали к себе поэтов и ученых и расточали им щедрые награды. Особенной щедростью отличались мавританские властители Севильи из прославленного рода Бени Аббада, «при которых, – по слову того же автора, – всюду явились пальмы и гранаты, увешанные плоцами; дивное красноречие струилось в стихах и прозе; каждый день стал торжественным игрищем; повесть их царствования изобилует благородными и возвышенными деяниями, слава о которых переживет века и навечно останется в памяти людской».
Но больше всех от паденья Западного халифата выиграла в куртуазном изяществе Гранада, которая стала наследницей пышной Кордовы и превзошла ее своей пленительной прелестью.
Ее благодатный климат – сочетанье пламенного зноя южного лета и прохладного дыханья снежных гор; сладостный покой ее долин и чарующая тень рощ и садов – все нежило душу и располагало к любви и поэзии. Поэтому в Гранаде сочинялось столько любовных стихов. Поэтому любовные песнопения дышали воинственным пылом и суровое ремесло воина украшалось добродетелями рыцарства. Баллады, которыми до сих пор восторженно гордится испанская литература, – лишь эхо любовных и рыцарских лэ, когда-то восхищавших мусульманский двор Андалузии; нынешний историк Гранады [23] считает, что от них берет начало rima Castellana [24] и что это разновидность «веселой науки» трубадуров.
Отнюдь не чуждался поэзии и прекрасный пол. «Если бы Аллах, – говорит Аш-Шаканди, – даровал Гранаде лишь одну милость, сделав ее родиной стольких поэтесс, то и тогда бы она прославилась в веках». Одною из самых знаменитых поэтесс была Хафса, наделенная, как свидетельствует все тот же летописец, красотою, дарованием, знатностью и богатством. До нас дошел лишь отрывок одного ее стихотворения, обращенного к возлюбленному по имени Ахмед и описывающего вечер, проведенный с ним в саду Маумаля: «Аллах даровал нам блаженную ночь, какой не изведают злые и недостойные. Мы глядели, как ветерок с гор шевелил кроны кипарисов Маумаля, – легкий ветерок, напоенный запахом левкоев; голубь любовно ворковал меж деревьев; нежный базилик клонился к прозрачной струе».
Сад Маумаля был знаменит у мавров своими ручьями, фонтанами, цветами и особенно кипарисами. Он носил имя визиря гранадского султана Абдаллаха, внука Абен Габуза. Визирь этот немало порадел о благоустройстве Гранады. Он соорудил акведук, оросивший горной водою Альфакара холмы и сады северной окраины города. Он проложил кипарисную прогулочную аллею и «насадил дивные сады для утешения мавров, пребывающих в скорби». «Имя Маумаля, – говорит Алькантара, – надо увековечить в Гранаде золотыми буквами». Оно увековечено надежнее, став именем разбитого им сада и скользнув в стихах Хафсы. Как часто случайно оброненное слово поэта становится залогом бессмертия!
Может быть, читателю будет любопытно узнать что-нибудь про Хафсу и ее возлюбленного, история любви которых срослась с названьем одной из жемчужин Гранады. Вот то немногое, что мне удалось отыскать во мраке забвенья, сокрывшем осиянные славой имена и яркие дарованья мусульманской Испании.
Ахмед и Хафса жили и благоденствовали в шестом веке Хиджры, или двенадцатом столетии христианской эры. Ахмед был сыном правителя Алькала ла Реаль. Отец хотел сделать из него сановника и воина и прочил его себе на смену, но юноша склонялся душой к поэзии и предпочел службе изысканные досуги и роскошные уюты Гранады. Он окружил себя твореньями искусства и обложился учеными трудами, перемежая занятия прихотливыми развлеченьями в избранном кругу. Он любил охотничьи забавы, держал лошадей, собак и ловчих птиц. Более всего он предан был литературе и славился начитанностью; его сочиненья в прозе и стихах чаровали всех и не сходили с уст.
Сердце у него было пылкое и влюбчивое, женская прелесть имела для него неотразимое обаяние, и он стал страстным обожателем Хафсы Чувство его увенчала взаимность, и поначалу любовь их протекала как нельзя более счастливо. Влюбленные были молоды, равны талантами, славой, знатностью и богатством, чтили друг в друге дарованье и обитали в волшебном крае любви и поэзии. Вся Гранада восторгалась их обоюдным стихотворством. Они постоянно обменивались посланьями «и слог их, – замечает арабский летописец Аль Маккари, – был нежен, как голубиное воркование».
Пока они так ворковали, в Гранаде сменилась власть. Мусульманской Испанией завладели альмохады, берберское горное племя марокканского Атласа, и столица переместилась из Кордовы в Марокко. Султан Абдельмуман властвовал над Испанией через своих наместников – вали и правителей – алькайдов, и его сын Сиди Абу Сайд стал наместником в Гранаде. Он облекся царственным великолепием и роскошью и твердой рукою правил от имени отца.
Чужой в здешних краях и мавр по рождению, он постарался укрепить престол, приблизив к себе арабов из числа народных любимцев, и сделал Ахмеда, который был тогда на вершине славы и известности, своим визирем. Ахмед противился назначенью, но вали и слышать не хотел никаких отговорок. Обязанности визиря были докучны поэту, и он вознегодовал на принужденье. В бытность с веселыми друзьями на соколиной охоте он разразился поэтическим уподобленьем, ликуя, что вырвался из-под самовластного надзора, словно кречет от сокольничего, и волен парить по своей прихоти.
Слова его повторили Сиди Абу Сайду. «Ахмед, – сказал доносчик, – негодует на принужденье и глумится над твоей особой». Поэт тут же перестал быть визирем. Потеря этой хлопотной должности была бы весьма приятна беспечному Ахмеду, но скоро ему открылась истинная причина опалы. Вали был его соперником. Он увидел Хафсу и влюбился в нее. Печальней было то, что эта нежданная победа вскружила голову самой поэтессе.
Сперва Ахмед недоуменно насмешничал и взывал к предубеждению арабов против мавританской расы. Сиди Абу Сайд был исчерна-смугл. «Как ты терпишь этого черномазого? – с презреньем спрашивал Ахмед. – Клянусь Аллахом, на невольничьем рынке я за двадцать динаров подыщу тебе получше».
Насмешка достигла ушей Сиди Абу Сайда и озлобила его сердце.
Потом Ахмед предался любовным сетованьям, напоминал о былом блаженстве, корил непостоянную Хафсу и в отчаянии предупреждал ее, что она станет причиной его смерти. Все его слова были тщетны. Мысль, что ее любовник – султанский сын, воспламеняла воображенье поэтессы.
Обезумев от ревности и скорби, Ахмед вступил в заговор против правящей династии. Умысел заговорщиков был раскрыт, и им пришлось спасаться бегством из Гранады. Кое-кто нашел прибежище в горных замках; Ахмед бежал в Малагу и скрывался там, намереваясь добраться морем до Валенсии. Его нашли, заковали в Цепи и бросили в темницу ждать приговора Сиди Абу Сайда.
В заточении его навестил племянник, который затем описал эту встречу. Юноша был тронут до слез, видя своего блистательного родственника, низвергнутого с вершины славы и почета и закованного, будто простого злодея
– Почему ты плачешь? – спросил Ахмед. – Неужели ты льешь слезы обо мне? Обо мне, который насладился всеми земными благами? Не надо обо мне плакать. Я не был обделен счастьем: я вкушал изысканнейшие яства, пил из хрустальных бокалов, спал на пуховых перинах, одевался в тончайшие шелка и парчу, ездил на самых быстроногих скакунах, упивался любовью прекраснейших женщин. Не надо плакать обо мне. Судьба должна была когда-нибудь повернуться другой стороной. Вина моя велика, на прощенье я не надеюсь, и казнь меня не минует.
Предчувствие его оправдалось. Мстительный Сиди Абу Саид жаждал крови соперника, и злополучный Ахмед был обезглавлен в Малаге в месяц Джумад, в год Хиджры 559 (апрель 1164 года). Когда весть о его казни дошла до непостоянной Хафсы, она была потрясена горем и раскаянием и, облачившись в траур, припоминала зловещие слова Ахмеда – и корила себя за то, что стала причиною его смерти.
Дальнейшая судьба Хафсы мне неизвестна; я знаю лишь, что она скончалась в Марокко в 1184 году, пережив обоих своих любовников, ибо Сиди Абу Сайд умер в том же Марокко во время чумы 1175 года. Памятником его правления в Гранаде остался дворец, который он выстроил на берегу Хениля. Сада Маумаля, приюта любви Ахмеда и Хафсы, нынче уж нет, и дознаться, где он был, под силу разве что археологу, если он заинтересуется поэзией.
В путь за патентом
Одним из самых важных местных событий был отъезд Мануэля, племянника Доньи Антонии, в Малагу – держать экзамен на доктора. Я уже извещал читателя, что от успеха этого испытания весьма и весьма зависели брак Мануэля с его двоюродной сестрицей Долорес и их будущее благополучие; так, по крайней мере, под большим секретом сообщил мне Матео Хименес, и сведения его вполне подтвердились. Между ними все было слажено так тихо и незаметно, что я бы, верно, никогда ни о чем не догадался, если б не всеведущий Матео.
На этот раз Долорес не слишком таилась и несколько дней кропотливо снаряжала в путь славного Мануэля. Одежда его была отобрана, приготовлена и тщательно уложена; сверх всего она даже сшила ему собственными руками щегольскую дорожную куртку с андалузской вышивкой. Утром в день выезда у портала Альгамбры стоял дюжий мул, и дядя Поло, старый солдат-инвалид, обряжал его в сбрую. Ветеран этот был примечательной фигурой. Его дубленое лицо со впалыми щеками, длинным прямым носом и густыми, косматыми бровями дочерна загорело в тропиках. Я часто видел, как он с головой уходил в чтение затрепанного пергаментного томика; иногда вокруг него собирались инвалиды-соратники: одни сидели на парапете, другие лежали на траве, и все в оба уха внимали ему, а он внятно и с расстановкой читал вслух любимую книгу, порою прерываясь, чтобы объяснить или растолковать трудное место не столь просвещенным слушателям.
Однажды я улучил случай подержать в руках эту древнюю книжицу, служившую ему чем-то вроде молитвенника; оказалось, что это томик сочинений падре Бенито Херонимо Фейхоо, трактующий об испанской магии, таинственных пещерах Саламанки и Толедо, чистилище Сан Патрисио (Святого Патрика) и тому подобных чудесах. С тех пор я стал приглядываться к ветерану.
В то утро я с живым любопытством наблюдал, как он снаряжает Мануэлева мула со всею предусмотрительностью бывалого воина. Долгое время он прилаживал и поправлял на его спине громоздкое старинное седло с высокой лукою спереди и сзади и мавританскими стременами лопаткой: казалось, оно добыто из оружейной Альгамбры; глубокое сиденье было застлано пышной овчиной; за седлом пристегнута малета [25], уложенная заботливой рукою Долорес; на нее наброшена манта [26], подстилка или одеяло, это уж как придется; самонужнейшие альфорхи повешены были спереди, и с ними бота, кожаная бутыль с вином или водою; в заключение старый солдат приторочил сзади трабуко, пошепту благословив его. Наверно, так же снаряжали в Древние времена мавританских ратников – в набег или в город на состязания. Кругом сошлись крепостные зеваки, среди них кое-кто из инвалидов; все глазели, предлагали помощь и подавали советы, к превеликому раздражению дяди Поло.
Когда все было готово, Мануэль распрощался с домашними, дядя Поло подержал ему стремя, поправил седло, затянул подпруги и отсалютовал по-военному, потом обернулся к Долорес, которая любовалась посадкой своего зарысившего прочь кавалера.
– Ah Dolorocita, – воскликнул он, с кивком подмигнув ей, – es muy guaro Manuelito ie su jaqueta! (Мануэль-то какой у нас молодец в своей новой куртке!)
Девушка покраснела, рассмеялась и убежала в дом.
День шел за днем, а вестей от Мануэля не было, хотя он и обещал написать. В сердечко Долорес закралась тревога. Может, что-нибудь случилось с ним по пути? Или он не выдержал экзамена? Дома тоже было неладно, и она совсем расстроилась и приуныла. Стряслось почти такое же несчастье, как тогда с голубем. Ее пестрая кошечка ночью сбежала и вылезла на черепичную крышу Альгамбры. Ночную тишь прорезал гневный кошачий визг: верно, какой-нибудь дрянной котофей был с нею неучтив; потом в дело пошли когти, и завязалась неистовая схватка; бойцы скатились с крыши и кувырком полетели с немалой высоты в рощу на горном склоне. Беглянка не вернулась и не отыскалась, и бедная Долорес решила, что главные несчастья впереди.
Однако через десять дней Мануэль вернулся торжествующий: теперь он был вправе лечить или миловать, и всем тревогам Долорес настал конец. Вечером у Доньи Антонии собрались все ее бесчисленные приятели и прихлебатели: поздравить ее и засвидетельствовать почтение новоиспеченному доктору, ведь El Senor Medico [27] раньше или позже будет волен в их животе и смерти. В числе самых почетных гостей был старый дядя Поло, и я с радостью воспользовался случаем познакомиться с ним поближе.
– О сеньор, – вскричала Долорес, – вы такой любитель старинных историй про Альгамбру, а дядя Поло знает их больше всех на свете. Куда до него Матео Хименесу со всем его семейством! Vaya-vaya [28], дядя Поло, расскажи-ка сеньору все, что, помнишь, рассказывал нам тогда вечером, про зачарованных мавров и призраков на мосту через Дарро и про гранатовые деревья, которые посажены еще при царе Чико.
Но старого инвалида уломать было не так-то просто. Он покачал головой – нет, это все пустые россказни, разве можно докучать ими почтенному кабальеро! Из него удалось кое-что вытянуть только после того, как я сам рассказал добрый десяток подобных историй. В голове его причудливо смешались легенды, слышанные в Альгамбре, с тем, что он вычитал у падре Фейхоо. Передать его повесть слово в слово я не берусь – вот ее беглый пересказ.
Легенда о зачарованном страже
Все слышали о пещере святого Киприана в Саламанке, где в давние времена некий престарелый пономарь тайно преподавал астрологию, некромантию, хиромантию и прочие темные и окаянные науки; говорят, что пономарь этот был сам дьявол. Пещеру давно замуровали и забыли даже, где она была; впрочем, по преданию, вход ее находился поблизости от нынешнего каменного креста на маленькой площади у карвахальской семинарии; и если верить нижеследующей повести, то предание право.
В Саламанке был когда-то студент по имени Дон Висенте, нищий и веселый, из тех, что пустились в науку без гроша в кармане и в каникулы бродят по градам и весям, промышляя подаянием на прожитье в будущем семестре. Как-то раз он собрался в такое странствие с гитарой через плечо, ибо он был большой дока по части музыки: с ее помощью он надеялся забавлять селян и платить за еду и ночлег.
Проходя мимо каменного креста на семинарской площади, он обнажил голову и наскоро помолился святому Киприану о ниспослании удачи, потом, опустив глаза, увидел, что у подножия креста что-то поблескивает. Он нагнулся и поднял печатный перстень из сплава золота и серебра. На печати были изображены два перекрестных треугольника, образующих звезду. Говорят, что это изображение – кабалистический знак, измысленный премудрым царем Соломоном, и что он имеет власть над всеми заклятьями, но наш честный студент не был ни мудрецом, ни волшебником и ни о чем таком не знал. Он подумал, что святой Киприан вознаградил его за молитву, надел кольцо на палец, отвесил поклон кресту и, забренчав на гитаре, весело отправился в путь.
Нищему студенту в Испании живется вовсе не так уж худо, особенно если он умеет понравиться и угодить. Он скитается из селенья в селенье, из города в город, куда позовет его любопытство или прихоть. Сельские священники, которые большей частью были в свое время тоже нищими студентами, дают ему приют на ночь, кормят ужином, а наутро нередко снабжают в путь горстью грошиков, а то и полушкой. Он идет по улице от дверей к дверям и не встретит ни сердитого отказа, ни холодного презрения, ибо в нищенстве его нет ничего постыдного – ведь многие ученые люди в Испании с этого начинали; а если, как наш студент, он еще недурен собой и наделен веселым нравом да вдобавок умеет играть на гитаре, то крестьяне почти всегда встречают его радушно, а их жены и дочери – с кокетливой улыбкой.
Так, бренча гитарой, наш обтрепанный студиозус прошагал полкоролевства: он решил непременно побывать в прославленной Гранаде, а уж там и назад. Иногда его принимал на ночь деревенский пастырь, иногда он ночевал под убогим, но гостеприимным крестьянским кровом. Сидя у двери хижины с гитарой, он тешил честной народ песенками и балладами, а то наигрывал болеро или фанданго, и смуглые деревенские парни и девушки пускались в пляс в золотистых сумерках. Утром хозяин и хозяйка провожали его ласковым словом, а дочка их, бывало, позволит и руку пожать.
Так, с музыкой и песнями, он наконец достиг цели своего неблизкого путешествия, многославной Гранады – и с восторженным изумленьем узрел мавританские башни, дивную долину и снежные горы в струистой знойной выси. Не стану и описывать, как ему было любопытно войти в ворота и бродить по улицам, как у него разбегались глаза при виде восточного великолепия. Глянет ли женское личико из окошка, улыбнется ли с балкона – он уже готов был признать в незнакомке Зораиду или Зелинду; всякая статная дама, разгуливающая по Аламеде, казалась ему мавританской царевной, и впору было стелить свой студенческий плащ ей под ноги.
Беспечный нрав, в руках гитара, одежонка худая, но юн да пригож – конечно, везде ему были рады, и несколько дней он напропалую веселился в мавританской столице и ее окрестностях. Чаще всего бывал он у фонтана Авельянос в долине Дарро. Еще с мавританских времен это излюбленное место веселых сборищ гранадцев, и здесь любознательный студент во все глаза изучал женскую прелесть; на это у него всегда хватало прилежания.
Он присаживался со своей гитарой, сочинял песенку-другую на забаву щеголям и щеголихам, потом наигрывал танец, а танцевать в Андалузии все и всегда готовы. Сидя так однажды под вечер, он увидел, что к фонтану идет приходский священник и все приподнимают перед ним шляпы. Он, видно, был здесь знаменит – если не святостью, то благоутробием; плотный и румяный, он пыхтел и отдувался – от жары и от трудов праведных. Время от времени он выуживал из кармана мараведис и с особым значением подавал его нищему. «Ах, отец наш милосердный! – раздавалось кругом. – Живи и здравствуй, дай тебе бог скорей стать епископом!»
Подъем в гору давался ему нелегко, и он мягко опирался на руку служанки, должно быть избранной овечки этого любящего пастыря. Ах, что это была за девушка! Андалузянка с головы до пят: от розы в волосах до крохотного башмачка и ажурного чулочка; андалузянка по всей стати, в каждом изгибе – сочная, наливная андалузянка! Но такая скромная! Такая робкая! С опущенным взором внимала она благочестивым речам падре, а если и кидала взгляды по сторонам, то тут же спохватывалась и потупляла очи долу.