— Какой этаж? — хотел кто-то знать, и я принялся размышлять, на каком же этаже может жить Лидия Киндли. Высоко, под самой крышей, где птицы вьют гнезда?
Набираются разные добавочные номера. Девица подозрительным голосом произнесла: —Да?
— Лидию Киндли, пожалуйста, — попросил я.
— Кто звонит? — хотели знать на том конце провода. — Это ее сестра по этажу.
Сестра по этажу? Вешая трубку, я представил себе «братьев по стенам», «отцов по дверям», «оконных матерей» и написал на штукатурке рядом с писсуаром: «Флора Маклей оставалась девственницей до конца».
В отхожей кабинке, похоже, кто-то попал в беду. Из-под двери выглядывают плетеные сандалии, фиолетовые носки, пара спущенных расклешенных штанин и… явно, беда.
Кто бы он ни был, он плакал.
Да, я знаю, как больно бывает писать, поэтому я могу посочувствовать. Вместе с тем мне не хотелось бы вмешиваться. Может, я смогу купить ему пиво в баре, просунуть под дверь, сказать, что это от меня, и по-быстрому уйти.
В унитазе спускается вода — знаменитые само-спускаюшиеся унитазы «Бенни». В целях экономии воды, как утверждает молва, они снабжены электрическим таймером, чтобы спускать воду во всех унитазах одновременно. Мне пришло в голову, что я присутствую при этом редком моменте!
Но человек в кабинке тоже слышит этот звук; он почувствовал, что тут кто-то есть, и перестал плакать. Я попытался отойти к дверям на цыпочках. Его голос слабо донесся из кабинки:
— Пожалуйста, скажите мне, уже стемнело?
—Да.
— О господи, — простонал он.
Внезапно на меня напал страх! Я оглянулся в поисках кого-то. Кого? Заглянул снизу под дверь кабинки — там прятался мокрый мужчина.
— Кто это был? — спросил я его.
Дверца кабинки открылась, рванув вверх его клеши. Это был худой, смуглый юноша из тех, что могут быть поэтами и иметь склонность носить одежду бледно-лилового цвета; студент, подрабатывающий в; книжном магазине Рута, он может оказаться как великолепным любовником, так и гомосексуалистом, а может, и тем и другим одновременно.
— Господи, они ушли? — спросил он. — О, большое вам спасибо. Они велели мне не выходить, пока не стемнеет, но здесь нет окон.
Взгляд на него вблизи выявил, что он был жестоко избит. Они набросились на него в мужском туалете, заявив, что его место в женском, а не тут. Потом они выпачкали его в моче, натерли нос твердым дезодорантом, ободравшим ему лицо и вызвавшим жгучую боль, как если бы его драили пемзой. От него исходила ужасная смесь запахов; в его кармане оказалась разбитая бутылка туалетной воды «Леопардиха». Если духи вылить в уборную, то и тогда нельзя было бы получить более отвратительного запаха.
— Господи, — сказал он. — Так вышло, что они не ошиблись. Я голубой, но я мог им и не быть. Я хочу сказать, они не знали, кто я такой. Я просто зашел отлить. Это же естественно, разве нет? Я хочу сказать, что я не пристаю к парням в мужском туалете. У меня есть все, что мне нужно.
— А как насчет туалетной воды?
— Они даже не знали, что она у меня есть, — ответил он. — Господи, она не для меня. Это для девушки — моей сестры. Мы вместе живем. Она позьонила мне на работу и попросила купить ей какую-нибудь по дороге домой.
Ему было больно идти — они действительно разделали его под орех, — поэтому я сказал, что помогу ему выбраться отсюда.
— Я живу неподалеку, — вздохнул он. — Вам не нужно идти со мной. Они могут подумать, что вы тоже такой.
Но я проводил его, поддерживая под руку, мимо косящихся парочек у двери. Полюбуйтесь на двух дружков! Один из них выжрал бутылку духов, а затем обоссал свои штаны!
Сам Бенни занял позицию у стойки бара с блестящими глиняными кружками, делая вид, будто его ничто не касается.
— Твои унитазы спустило разом, Бенни, — заявил я ему. — Поставь галочку в календаре.
— Спокойной ночи, мальчики, — откликнулся Бенни, и тщедушный художник за угловым столиком ткнулся носом в свое пиво, потопив в нем момент, когда мы миновали двери.
— Я знал, что в Айове может быть плохо, — пожаловался мне гомик, — но мне и в голову не приходило, что будет так ужасно.
Мы стояли на улице возле его дома в конце Клинтон-стрит.
— Ты был очень мил, — сказал он мне. — Я бы пригласил тебя зайти, но… Я сейчас очень связан, понимаешь. Я никогда раньше не хранил верность до такой степени, честное слово, но этот парень… ты понимаешь, он совершенно особенный.
— Я не такой, как ты, — ответил я ему. — Я хочу сказать, что я мог бы быть таким, но ты ошибаешься.
Он взял меня за руку.
— Это ничего, — сказал он мне. — Я понимаю. Как-нибудь в другой раз, посмотрим. Как тебя зовут?
— Забудь об этом, — улыбнулся я ему. И зашагал прочь, стараясь оставить его зловоние позади вместе с ним. На этой убогой улочке в своем ярком прикиде он походил на некоего голубого рыцаря, только что явившегося в вымерший от чумы город, отважного, нелепого и обреченного.
— Не нужно задирать нос! — крикнул он мне вдогонку. — Никогда не оправдывайся, но и не задирай нос!
Необычный совет от страннейшего из провидцев! Вниз по темной Айова-авеню, где орды мучителей гомиков таятся в каждой подворотне. Оставят ли они меня в покое, если я докажу им, что я правильный? Если мне попадется девушка, должен ли я ее изнасиловать? Посмотрите на меня! Я нормальный!
Или мне следует оставить отдернутыми занавеси на окнах, когда я вернусь домой к моей рыжеватой львице, растянувшейся на нашей скомканной постели среди журналов и маленьких подушек с вышитыми на них альпийскими пейзажами.
— Господи, чем это ты пахнешь! — уставилась на меня Бигги.
И ужас предстоящего объяснения охватил меня, не менее сильный, чем пары сдобренной духами мочи, исходившие от меня после контакта со служащим из книжного магазина Рута. Я представлял собой разжиженную версию его ужасного запаха.
— В чем это ты? — спросила Бигги. — Кто это был? Ты, подонок…
— Я всего лишь был в «Бенни», — пытался оправдаться я. — Там в мужском туалете был один гомосексуалист. Знаешь, тот, что работает в книжном магазине Рута? — Но Бигги подползла к краю кровати, обнюхивая меня всего и поднося к носу мои руки. — Честное слово, Бигги, — начал я, пытаясь ущипнуть ее за щеку, но она оттолкнула меня.
— Ах ты, сукин сын, чертов ублюдок, Богус…
— Я не сделал ничего плохого, Биг, клянусь…
— Господи! — воскликнула она. — И ты посмел притащиться с ее запахом ко мне домой!
— Бигги, это все из-за того проклятого гомика в мужском туалете. Его вываляли в моче, разбили туалетную воду, которая была у него в кармане… — «Вот дерьмо, — подумал я. — Это звучит слишком невероятно, чтобы кто-то мог поверить». И я добавил, совершенно ни на что не надеясь: — Это был очень сильный запах, он впитался…
— Могу поклясться, что это был сильный запах! — набросилась на меня Бигги. — От нее несло как от сучки, у которой течка! Она оставила свой запах по всему твоему телу!
— Я ничего такого не делал, Бигги…
— Это одна из тех индианок в хламиде, с вихляющими бедрами, пахнущая как целый гарем! О, я знаю тебя, Богус! Ты всегда бегал за такими, разве нет? Ты всегда заглядывался на чернокожих, восточных извращенок и смуглых евреек! Черт бы тебя побрал, я вижу тебя насквозь!
— Ради бога, Биг…
— Это правда, Богус! — выкрикнула она. — Честное слово, ты всегда бегал за такими, я знаю. За шлюхами с длинными патлами… поганым университетским дерьмом.
— Господи, Бигги!
— Ты все время хотел, чтобы я была другой, — заявила она, ударив кулаком. — Посмотри, что ты мне покупаешь. Ты покупаешь мне ужасные тряпки. Повторяю тебе, они мне не идут! У меня слишком широкие бедра. «Не носи лифчик, — говоришь ты мне. — У тебя потрясные титьки, Биг», — уверяешь ты. Но если я не стану носить лифчик, то буду шлепать ими как корова! «Ты выглядишь потрясно», — говоришь ты. Господи, я отлично знаю, как я выгляжу. Да у меня соски больше, чем у некоторых девчонок титьки!
— Это правда, Биг. Они такие. Но я люблю твои соски, Бигги!
— Нет, не любишь! — выкрикнула она. — И ты все время повторяешь, что ты не любишь блондинок. «Я не люблю блондинок, как правило», — твердишь ты, а потом грубо хватаешь меня за разные места. «Как правило», — говоришь ты, заставляя меня чувствовать себя…
— Я сейчас заставлю тебя почувствовать кое-что, — заорал я, — если ты не заткнешься!
Она отступила назад, между нами оказалась кровать.
— Только тронь меня, негодяй…
— Я ничего такого не делал, Биг…
— Ты, вонючка! — выкрикнула она. — Ты, наверное, занимался этим в сарае! Валялся со свиноматкой в… в навозе!
Я сорвал с себя рубашку и навис над ней.
— Понюхай меня, черт бы тебя побрал, Бигги! Пахнут только мои руки…
— Только твои руки, Богус? — с ледяным спокойствием произнесла она. — Ты что, трахал в сарае пальцем козу, а? — Это было выше моих сил, поэтому я сбросил ботинки, сорвал с себя брюки и набросился на нее, пытаясь стянуть трусы с колен.
— Ты, животное! — завопила она. — Убери от меня свою грязную тыкалку, Богус! О-о-о-о! Ты не знаешь, какую заразу ты подцепил! Я не хочу из-за тебя иметь то же самое.
Она увернулась, кинулась к кровати, когда я рванулся за ней, зацепилась подолом своей нелепой вздувшейся ночнушки из отвратительной фланели, которая разорвалась по шву до самого горла, и упала плашмя на кровать. Я почти накрыл ее собой, когда она изо всех сил лягнула меня своими мощными ногами лыжницы прямо в грудь, оставив в моих руках лохмотья ночной рубашки, и рванула в коридор. Я поймал ее сзади у дверного проема, но она через мое плечо вцепилась одной рукой прямо мне в волосы, просунув другую меж своих ног, она потянулась в сторону моего мужского естества. Я произвел быструю и точную подсечку — самую лучшую, уверен, за всю мою карьеру борца. Я был уверен, что она будет ошарашена, но она резко ударила локтем мне по горлу и вцепилась в меня руками и коленями. С Бигги всегда нужно следить за ее ногами. Я запоздало попытался отбиться от нее, брыкаясь, но она вскочила и потащила меня на спине через комнату, ковыляя к комоду, перед которым ловко скрутила меня, стараясь засунуть мою голову и плечи в выдвинутый ящик.
В глазах у меня заплясали звезды, и я прикусил язык, который, несмотря на постоянное при-кусывание в каждом поединке в течение всей моей спортивной карьеры, я так и не научился держать во рту. Я вцепился ей в бедро, когда она попыталась отскочить от комода, ловко блокируя ее свирепый апперкот лбом, и, пока она потирала больное место рукой, я увернулся от ее колена и опрокинул ее на пол боковой подсечкой — на этот раз захватив ножницами ног и придавив ее дальнюю руку своим телом (отчаянный маневр, который я часто использовал в своей карьере). Она молотила свободной рукой, пытаясь куда-нибудь попасть. Я воспользовался этим моментом, чтобы закрепить свое преимущество, и захватил обе ее руки, согнув их под прямым углом к телу и приподняв ее с упором на шею сзади. Она сучила своими смертоубийственными ногами вокруг меня, хотя и была накрепко зажата; на самом деле, я ее даже отправил в туше. Но здесь поблизости не было рефери, чтобы шлепнуть по мату и развести нас. Двойной захват руками причинил ей боль, я это знал, поэтому плавно придвинул свой бледный живот к ее голове, подсунув пупок прямо к ее разгоряченной щеке, следя, чтобы она не укусила. Я старался быть осторожным, чтобы не потерять захват; в такие наиважнейшие моменты я частенько обнаруживал дурную привычку неожиданно оказываться пригвожденным к полу. Я придвинул свой уязвимый орган к ее взбешенному глазу, стараясь, однако, держать его вне досягаемости ее крепких зубов.
— Я откушу его к чертовой матери, клянусь! — прохрипела Бигги и напряглась против моего двойного захвата, зажавшего ее, словно тиски.
— Будь добра, сначала понюхай, Биг, — взмолился я, проводя животом по ее гладкой щеке; ее тяжелые колени плавно зашли за мою склоненную голову, и я ощутил тяжелый удар по спине. — Пожалуйста, понюхай, — попросил я снова, — и честно скажи, чем там пахнет. И пахнет ли мое естество чужим, есть ли там гаремный запах, Биг? И не пахнет ли оно исключительно мной? — Ее ноги стали колотить помедленней; я увидел, как она сморщила нос. — Исходя из этой экспертизы, Биг, — продолжил я, — исходя из своего богатого опыта в том, что касается моего запаха, можешь ли ты с чистой совестью утверждать, будто ты обнаружила хоть слабейший намек на присутствие чего-нибудь необычного? Рискнешь ли ты утверждать, что этот живот скользил по чужому животу и впитал в себя его запах? — Я почувствовал, как она съежилась, ощутил обезоруживающий трепет против двойного захвата и позволил ей повернуть немного лицо и скользнуть носом куда надо — там на ее щеке покоился мой член. «Он не пощадил живота своего, чтобы спасти свою женитьбу». — Ну и чем он пахнет, Биг? — ласково спросил я ее… Уловила ли ты признак преступного полового сношения?
Она покачала головой. Мой нервный малыш лежал под ее носом, на ее верхней губе.
— Но твои руки… — В ее голосе улавливалось сомнение.
— Я прикасался к избитому гомику, покрытому мочой и духами, Биг. Я отвел его домой. Мы пожали друг другу руки.
Мне пришлось посадить ее напротив себя, прежде чем я разомкнул свой двойной захват, и приложиться кровавыми губами к ее шее — мой язык все еще кровоточил, и тонкая струйка крови стекала по горлу. Над моим левым ухом кожа туго натянулась на вздувшейся от удара об ящик комода шишке. Я представил себе повреждения, нанесенные ящичку с дамским бельем. Были ли трусики потрясены этим ударом — скомканные, забились ли они в самый дальний угол ящика и затаились там, встревоженные?
Позже, в нашей нежной борьбе под одеялом, Бигги сказала мне:
— Подвинь руку, побыстрей. Нет, сюда… нет, не сюда. Да, сюда,..
И, доставляя удовольствие нам обоим, она начала плавно двигаться подо мой в свойственной ей манере, которая вызывала у меня опасение, как бы она не уплыла от меня. Но она никогда этого не делает, и даже не собирается. Скорее она гребла куда-то в нашей лодке, а я просто прилаживался к ее легкому сильному скольжению. Весь секрет крылся в неутомимости ее сильных ног.
— Должно быть, эти движения полезны для лыжников, — заметил я ей.
— Да, у меня хорошие мышцы, — сказала Бигги, легко раскачиваясь, словно широкая лодка на покрытом зыбью море.
— Я люблю твои мышцы, — сказал я ей.
— О, ладно тебе. Не эту мышцу. И вовсе не мышцу, — сказала она. — Знаешь, для девушки у меня слишком много мышц.
— Ты — сплошные мышцы, Биг.
— Ну, не совсем… Нет, хватит тебе, ты вовсе не о мышцах, черт побери…
— Это место лучше, чем мышца, Биг.
— Еще бы, Богус,
— И это занятие для тебя лучше, чем катание на лыжах, Биг. К тому же оно куда веселее…
— Знаешь, мне не хотелось бы выбирать, — сказала она, и я глубже вошел в нее за это.
Будучи тяжелой, Бигги способна переворачиваться мгновенно, словно лодка, захваченная и унесенная прибоем. Я покачивал ее — мы плыли очень медленно. Мы ничего не весили. Затем море внезапно изменилось и швырнуло нас на берег, где закончилась наша невесомость и где я лежал, как выброшенное на песок тяжелое бревно, а Бигги лежала подо мной, такая же спокойная, как вода в пруду.
Позже она сказала:
— Что ж, пока-пока, — но сама даже не пошевелилась.
— Пока! — ответил я. — Куда ты собираешься? Но она лишь сказала:
— Знаешь, Богус, на самом деле ты не такой уж плохой.
— Ну конечно же, Биг, — подтвердил я, стараясь говорить как можно более небрежно. Но мой голос прозвучал хрипло и глухо, как если бы я давно не говорил. «О, медленный, бархатный голос благополучного совокупления! Я помню, как я встретил тебя, Бигги…»
Глава 15
ПОМНИШЬ, КАК БЫЛ ВЛЮБЛЕН В БИГГИ?
Сквозь старинный сумрак Тауернхоф-Келлер я тащил потерявшего сознание Овертарфа к лестнице. Я не слишком волновался насчет него. Плохо управляемый диабет Меррилла часто замутнял его сознание, потом снова прояснял — его организму либо недоставало сахара, либо было слишком много.
— Слишком много алкоголя, — заметил герр Халлинг сочувственно.
— Слишком много инсулина или слишком мало, — сказал я.
— Он, должно быть, сумасшедший, — сказала Бигги, хотя была убеждена в этом. Она последовала за нами вверх по лестнице, игнорируя занудство своих уродливых товарок.
— Нам пора идти, — ныла одна из них.
— Это не наша машина, — заявила мне вторая. — Она принадлежит команде.
Пересекая лестничную площадку вместе с Бигги, я догадывался, что она заметила, какой я невысокий. Она смотрела на меня немного сверху. Чтобы компенсировать это, я делал вид, будто мне ничего не стоит тащить Меррилла: подкидывал его, словно мешок картошки, и переступал через две ступени сразу, чтобы Бигги видела, что я хоть и маленький, но зато сильный.
Волоча Меррилла в его комнату, я ударил его головой о дверной косяк, на который налетел, потому что от натуги у меня потемнело в глазах. Бигги вздрогнула, но Меррилл лишь пробормотал:
— Не сейчас, пожалуйста. — Он открыл глаза, когда я свалил его на постель, и уставился на верхний свет, словно это был сверхинтенсивный пучок света от лампы над операционным столом, на котором он лежал, неподвижный, ожидая операции. — Я ничего не чувствую, ничего, — заявил он анестезиологу, затем он ослабел и сонно закрыл глаза.
— Если вы хотите все вытащить из этого чемодана, проворчал он, — то должны положить все обратно на место.
Пока я извлекал все эти пузыречки с индикаторами и пристраивал подставку с пробирками для теста его мочи над раковиной, Бигги прошептала своим гарпиям у двери, что соревнования закончились, что комендантского часа нет и что машина была взята под честное слово и будет возвращена.
— У Меррилла есть машина… — бросил я на немецком Бигги, — если ты захочешь остаться.
— Это еще зачем? — спросила она. Вспомнив вранье Меррилла, я сказал:
— Я хочу показать тебе стихи, посвященные тебе.
— Мне очень жаль, Боггли, — пробормотал Меррилл, — но это были такие потрясные сиськи. Господи, ну и приманка… я просто должен был выстрелить по ним. — Но он тут же заснул, совершенно обессиленный.
— Машина… — все скулила одна из уродок. — В самом деле, Бигги…
— Мы просто должны вернуть ее, — вмешалась вторая.
Бигги обвела комнату Меррилла и меня заодно холодным, вопросительным взглядом. Где бывший прыгун с шестом держит свой шест?
— Нет, пожалуйста, не сейчас, — объявил всем Меррилл. — Мне нужно пописать… да!
Жонглируя пузырьками и пробирками для теста мочи, я повернулся к девицам, толпившимся у двери, повторив Бигги на немецком:
— Он должен пописать, — и с надеждой добавил: — Ты можешь подождать за дверью.
О, теплая, крепкая велюровая глыба!
Затем я оказался отрезанным дверью от их бормотания в коридоре, до меня доносился лишь сердитый шепот гарпий Бигги и ее спокойное возражение.
— Ты не забыла, что утром за завтраком у нас встреча…
— А кто собирается пропускать завтрак?
— Тебя спросят о сегодняшнем вечере…
— Бигги, а как же Билл?
«Билл?» — подумал я, пока, покачиваясь, вел Меррилла к раковине; его руки хлопали, словно крылья какой-то слабой, неуклюжей птицы, которая пыталась взлететь.
— А при чем тут Билл? — резко прошептала Бигги.
Правильно! Передайте Биллу, что она сбежала с прыгуном с шестом!
Но ненадежное положение Меррилла у раковины потребовало всего моего внимания. На стеклянной полочке, где находилась зубная паста, стояла подставка для пробирок с растворами веселых расцветок для определения уровня сахара в моче. Овертарф уставился на них точно таким же влюбленным взглядом, каким, как я видел, взирал на яркие бутылки позади стойки бара, и мне пришлось удерживать его локоть, чтобы он не соскользнул в раковину, пока я пытался пристроить его обвислый стручок в специальную кружку для писания — пивную глиняную кружку, украденную им в Вене; он любил ее потому, что у нее имелась крышка и в нее вмещалась почти кварта.
— Все в порядке, Меррилл, — сказал я ему. — Давай, писай. — Но он лишь глазел на подставку с пробирками, как если бы никогда раньше ее не видел.
— Проснись, малыш, — теребил я его. — Ну, давай! Пи-пи. — Но Меррилл только косил взглядом сквозь пробирки на свое смертельно бледное лицо, отражавшееся в зеркале. Через плечо он увидел меня, маячившего за ним, — зловещего типа, который, прижавшись к нему изо всех сил, старался удержать его в вертикальном положении. Он уставился на мое отражение крайне враждебно — он меня, видимо, не знал.
— Отпусти мою пипиську, эй ты, — сказал он отражению.
— Меррилл, заткнись и писай.
— Неужели это все, о чем вы думаете? — прошептала Бигги своим товаркам в коридоре.
— Ну так что нам сказать Биллу? — спросила одна из гарпий. — Знаешь, я не собираюсь врать, если он меня спросит, я все ему скажу.
Я открыл дверь, затем, удерживая Меррилла за талию, пристроил его краник в кружку для писания.
— А почему бы вам не рассказать ему все, даже если он и не спросит? — обратился я к этим крокодилицам.
Затем я закрыл дверь и направил Меррилла снова к раковине. Где-то на полпути он начал мочиться. Резкий смех Бигги, видимо, задел какую-то особо чувствительную его часть, потому что он дернулся, освобождая мой большой палец от зажима крышки и попадая ногой в упавшую кружку. Рванувшись в сторону, он написал мне прямо на колени. Я схватил его у изножья кровати, где он скрючился, продолжая пускать мочу высокой дугой; лицо Меррилла по-детски скривилось от обескураживающей его боли. Я крепко обхватил его, перегнувшись через спинку кровати, и он мягко рухнул на постель, выпустив финальную струю прямо в воздух, потом он отвалился на подушку. Я поставил кружку на пол, обмыл ему лицо, перевернул подушку и накрыл друга тяжелым стеганым одеялом, но он лежал неподвижный, с потухшим взглядом. Я смыл с себя его мочу и, собрав при помощи пипетки остатки ее из кружки, капнул по капле в разные пробирки: в красную, зеленую, голубую и желтую. Затем я сообразил, что не знаю, где таблица цветов. Я понятия не имел, в какой цвет должен измениться красный или какой цвет означает опасность в голубой пробирке, и должен ли зеленый оставаться прозрачным или же стать мутным, и зачем нужен был желтый. Я лишь наблюдал за действиями Меррилла, потому что он всегда приходил в себя в момент, когда надо было интерпретировать цвета. а подошел кровати, где он сейчас, кажется, спал, и как следует шлепнул его по лицу; он сжал зубы, что-то пробормотал и не проснулся, так что я довольно сильно пнул его в живот. Но вышло лишь «чпок»! А Меррилл даже не вздрогнул.
Поэтому мне пришлось рыться в его рюкзаке, пока я не нашел его шприцы, иголки, пузырьки с инсулином для инъекций, пакетики с конфетами, его дешевую трубку и, на самом дне, таблицу цветов. Из нее я узнал, что все в порядке, если красный стал оранжевым, если голубой и зеленый стали одинаковыми и если желтый стал мутно-малиновым; все не в порядке, если красный «слишком быстро» стал мутно-малиновым, или если зеленый и голубой поведут себя по-разному, или если желтый превратится в оранжевый и станет прозрачным.
Но когда я повернулся к подставке с пробирками, цвета уже поменялись, и я сообразил, что не помню, какой из них был каким. Затем я прочитал в таблице, что нужно делать, если вы обнаружили, что ваш сахар опасно высок или же, наоборот, низок. Разумеется, следовало обратиться к доктору.
За дверью в коридоре царила тишина, и я огорчился, что Бигги ушла, пока я тут возился с писькоструйным механизмом Меррилла. Потом я начал беспокоиться о нем, поэтому я посадил его вертикально, подняв за волосы; затем, придерживая ему голову, залепил увесистую пощечину по серой щеке, потом еще одну и еще, пока его глаза не открылись и он не уронил подбородок на грудь. Обращаясь к шкафу или еще какому-то месту за моим плечом, он разразился громким, душераздирающим криком боли.
— Мать твою так! — заорал Меррилл. — Мать твою так, чтоб тебе сдохнуть!
Потом он назвал меня Боггли совершенно нормальным голосом и сказал, что страшно хочет пить. Поэтому я дал ему воды, много воды, и вылил малиновое, сине-зеленое, оранжевое содержимое пробирок в раковину и вымыл остальные пробирки, на случай если он проснется ночью, ни черта не соображая, и решит выпить из них.
Когда я закончил с уборкой, он спал, и поскольку я был зол на него, то я выжал полотенце прямо ему в ухо. Но он даже не шевельнулся. Я вытер ухо, выключил свет и прислушался в темноте к его дыханию, чтобы убедиться, что все в порядке.
Он был для меня величайшей загадкой. Чтобы упорно уничтожающий себя дурак мог оказаться до такой степени неистребимым? И хотя я страшно расстроился из-за потери этой большой девушки, я не перестал любить Меррилла Овертарфа.
— Спокойной ночи, Меррилл, — прошептал я в темноту.
И когда я вышел в коридор и закрыл за собой дверь, он сказал:
— Спасибо тебе, Боггли.
В коридоре, одна-одинешенька, стояла Бигги.
Она застегнула свою парку; на верхнем этаже Тауернхофа отопления не было. Она стояла немного съежившись, переступая с одной ноги на другую, пошаркивая ими; она казалась сердитой и застенчивой одновременно.
— Дай мне посмотреть стихотворение, — сказала она.
— Оно еще не окончено, — ответил я, и она посмотрела на меня с вызовом.
— Тогда закончи его, — потребовала она. — Я подожду… — Подразумевается, что она ждала меня все это время затем, чтобы сказать, что я должен вознаградить ее за это чем-то стоящим.
В моей комнате, находившейся рядом с комнатой Меррилла, она плюхнулась на кровать, как неловкий медведь. Эта поза лишила ее грации. Она ощущала себя слишком большой для этой комнаты и для этой кровати, к тому же ей было холодно; она так и не расстегнула парки и куталась в стеганое одеяло, пока я слонялся вокруг стола, делая вид, будто пишу стихи на клочке бумаги, на котором уже что-то было написано последним постояльцем этой комнаты. Но это было на немецком, поэтому я перечеркнул все, как если бы мне разонравилось написанное.
Меррилл глухо стукался головой о перегораживающую наши комнаты стенку; до нас доносились его приглушенные выкрики.
— О, он не умеет кататься на лыжах, но он ни за что не промахнется своим шестом!
На кровати, не меняя выражения, большая девушка ждала стихотворение. Поэтому я попытался его сочинить.
Она сплошь велюр и мышцы,
Втиснутые в виниловый футляр;
Прикреплены к стремительным лыжам
Ноги ее в пластике,
Мягкие и влажные от пота
Волосы ее под шлемом…
Влажные от пота? Нет, не влажные, подумал я, вспоминая о ней, ожидающей на кровати. Никаких влажных волос!
Лыжницы не похожи на бабочек легких,
Словно фрукт, тяжела и тверда она,
Как у яблока, гладка ее кожа,
И так же прочна. Но
Вся маис и зерно — внутри она.
Ух! Можно ли как-то улучшить плохое стихотворение? У кровати она нашла мой магнитофон, зашуршала катушкой, лаская наушники. Надень их, мысленно приказал я, затем ужаснулся от того, что она может услышать. Без всякого выражения она нажала на кнопки и поменяла катушку. Продолжай стихотворение!
Глянь! Как держит палки она!
Нет, господи боже…
Когда срезает горы она,
Как саквояж, аккуратный и тяжелый, упакованная
Хранящий металло-пластико-кожаные ее
Части, от грации ее веет силой.
И она выглядит такой милой?
Господи, нет.
Но откройте ее, не на холоде.
Расстегните все ремешки, «молнии» и завязки,
распакуйте ее!
Свободные, блуждающие и теплые вещи —
внутри у нее,
Мягкие и круглые вещи — поразительные,
Неизведанные вещи!
Осторожно! Она прокручивает катушку с моей жизнью, погружается в нее, прогоняет назад, останавливает, проигрывает заново. Слушая песенки, грязные истории, разговоры, споры и мертвые языки на моей ленте, она, возможно, решает уйти. Неожиданно она, приглушив звук, вздрогнула. Наконец я понял, какую пленку она прокручивает: Меррилл Овертарф форсирует двигатель своего «Зорн-Витвера-54». Ради всего святого, поторопись со стихотворением, а то будет поздно! Но потом она снимает наушники — дошла ли она до того места, где мы с Мерриллом вспоминаем наш совместный опыт с официанточкой из «Тиергартен-кафе»?
— Дай мне взглянуть на твой опус, — говорит она. «Сплошь мышцы и велюр», она делится одеялом и читает стихотворение, сидя очень прямо: в куртке, штанах, ботинках, завернувшись в одеяло и заполнив собой кровать, словно большой дорожный кофр, с которым вам придется разобраться, прежде чем вы сможете лечь спать. Она прочла серьезно, беззвучно шевеля губами.
— «Вся маис и зерно»? — произнесла она громко, едва ли не с отвращением глядя на поэта. В холодной комнате от ее дыхания поднимался пар.
— Потом вышло лучше, — сказал я, не совсем в этом уверенный. — По крайней мере, не хуже.
«От ее грации веет силой». Одеяло не такое большое, чтобы с кем-то делиться; она начинает убеждаться, что его в лучшем случае хватает на три четверти кровати. Сняв ботинки, она поджимает под себя ноги и натягивает на себя одеяло. Разорвав жевательную резинку, она дает мне большую половину; наше взаимное чавканье нарушает тишину комнаты. В комнате не хватает тепла даже для того, чтобы заиндевели стекла; с четвертого этажа мы можем обозревать голубой снег под луной и крохотные огоньки, растянутые вереницей на леднике, — далеко у домиков спасательной станции, где, как я представлял себе, суровые мужчины с недюжинной дыхалкой наставляют рога. Их окна покрыты инеем.
«Внутри у нее…»
— «Свободные и блуждающие вещи»? — прочитала она. — Что это еще за блуждающее дерьмо? Мой разум, ты хотел сказать? Блуждающие мозги, да?
— О нет…
— «Блуждающие и теплые вещи», — произнесла она.