Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек воды

ModernLib.Net / Современная проза / Ирвинг Джон / Человек воды - Чтение (стр. 11)
Автор: Ирвинг Джон
Жанр: Современная проза

 

 


— Вон тому, — говорил он, указывая на трусишку, и я старался достать чертенка хлебным шариком. Но всякий раз какой-нибудь наглый толстяк первым набрасывался на еду, кусал своего трусливого сородича в зад, хватал хлеб и ждал, когда дадут еще. Хорошо ли ребенку смотреть на такое?

А несчастный американский бизон, похожий на самого паршивого буйвола? Ноги тонкие, как у неуклюжей болотной цапли, обвисшая складками крапчатая шкура, которая напоминает драную обивку — огромный шатающийся диван с вываливающейся наружу ватой.

Или же равнодушный, ссохшийся от голода медведь в кирпичной яме с раскачивающейся покрышкой над ней, с которой он никогда не играет, окруженный собственными вонючими испражнениями.

— Зачем ему покрышка? — спросил Кольм.

— Чтобы он играл с ней.

— Как?

— Ну, ударял и раскачивал туда-сюда…

Но покрышка, которую никто не ударяет и не раскачивает, висит над спящим медведем, словно издевка. Может, животное само мучается в догадках, для чего это. У меня начали зарождаться сомнения насчет пригодности этого зоопарка для создания среды обитания для Кольма; возможно, после всего этого городские улицы в центре были бы предпочтительнее.

И вот однажды в ноябре на утином пруду, где я чувствовал себя с Кольмом комфортнее всего, случилась настоящая беда. Грязно-белые домашние утки выпрашивали еду, а мы стояли в ожидании поразительного события — визита отважных диких уток, которые в это время года летели к югу. Айова расположена посередине утиного маршрута, и пруд в Айова-Сити — это, возможно, единственное место между Канадой и Персидским заливом, где они могли сесть и отдохнуть, не рискуя быть подстреленными. Мы наблюдали, как они спускались к пруду. Летящая клином стая предусмотрительно выслала вперед разведчика разузнать, не опасно ли делать посадку; сев на воду, он криком известил остальных: все в порядке. Для зоопарка такое явление было в диковинку; его унылые обитатели пришли в сильное возбуждение при виде гостей из настоящего мира — красноглазок, шилохвосток, сине-зеленых чирков и великолепных лесных уток.

В тот ноябрьский день я держал Кольма за руку, наблюдая в небе снижавшийся утиный косяк, представляя себе состояние этой усталой, хромоногой стаи, мечтающей отдохнуть, измученной долгим перелетом над Великими озерами, обстрелянной в Дакоте, попавшей в засаду в Айове! Разведчик скользнул по водной глади, словно конькобежец по льду, призывно крякнул старым гусыням, толпившимся на берегу, воздал хвалу Господу за чудесное отсутствие стрельбы, затем испустил радостный крик, приглашая всю стаю садиться.

Они спускались, ломая строй, с громким плеском шлепаясь на воду и дивясь плавающему хлебу вокруг. Но один селезень отстал от остальных. Он летел как-то странно, неуверенно махая крыльями. Его сородичи расступились, как бы давая ему место на пруду, но он пошел вниз так резко, что Кольм вздрогнул и ухватил меня за ногу, словно опасаясь, как бы этот селезень не упал прямо на нас. Видимо, с ним что-то случилось: крылья отказали, зрение пропало. Он круто ринулся вниз, потом сделал слабую попытку развернуться и выправиться, но потерял всю свою утиную грацию и камнем шлепнулся в пруд.

Кольм вздрогнул рядом со мной, когда с берега прозвучал сочувствующий утиный хорал. Над водой показался маленький зад птицы, вокруг которого плавали перья. Двое верных товарищей подплыли к нему, потрогали его клювами и оставили плавать, словно это был утыканный перьями поплавок. Они тут же переключили свое внимание на хлеб, как если бы опасались внезапного появления злой собаки, которая могла броситься в воду за их товарищем. Может, в них стреляли с глушителем? По воле злого рока на зоопарк Айова-Сити спустилась смерть.

— Глупый селезень, — только и мог я сказать Кольму.

— Он умер? — спросил Кольм.

— Нет, нет, — заверил я его. — Он просто ловит рыбу и ест прямо со дна. — Может, мне стоило добавить, что утки могут надолго задерживать дыхание?

Но Кольм не поверил.

— Он умер.

— Нет, — сказал я. — Он просто выпендривается. Ты ведь тоже иногда так ведешь себя.

Кольм ушел неохотно. Сжимая в ручонках изуродованный батон хлеба, он все время оборачивался через плечо на потерпевшего крушение селезня — некогда отважного пилота, странным образом питающегося со дна. Почему он покончил с собой? Может, он был ранен, мужественно преодолел долгий перелет и потерял здесь последние силы? Или погиб по какой-то естественной причине? Может, склевал отравленные пестицидами соевые бобы?

— Я бы хотела, Богус, чтобы вы покупали два батона хлеба, когда собираетесь идти в зоопарк, — сказала мне Бигги, — чтобы один оставался для нас.

— Мы отлично прогулялись, — заявил я. — Медведь спал, еноты затеяли драку, бизон пытается отрастить новую шкуру. А что касается уток, — начал я, подтолкнув локтем мрачного Кольма, — то мы видели, как один глупый селезень шлепнулся в пруд…

— Он умер, мама, — грустно сказал Кольм. — Он разбился.

— Кольм, — вмешался я, наклоняясь над ним, — с чего ты взял, что он умер?

Но он знал это наверняка.

— Утки иногда умирают, — сказал он, держась со мной раздражающе спокойно. — Они становятся старыми и умирают. И животные, и птицы, и люди, — добавил он. — Все становятся старыми и умирают. — И он посмотрел на меня с таким вселенским сочувствием, явно огорчаясь, что ему приходится сообщать своему отцу такую жестокую правду.

Потом зазвонил телефон, и образ моего страшного отца заслонил все в моей памяти: папочка с заготовленной заранее пятиминутной речью, содержащей краткий анализ невоздержанного письма Бигги, попыхивающий своей трубкой на другом конце провода. Я верил, что в табаке моего отца заключен некий высший смысл. Время ужина в Айове, послеобеденное время для кофе в Нью-Хэмпшире, телефонный звонок — все приурочено к его расписанию, как и он сам. Но так же, как и Ральф Пакер, приглашающий себя к ужину.

— Послушай, возьми трубку, — сказала Бигги.

— Сама бери, — буркнул я. — Ты писала письмо.

— Я ни за что не притронусь к трубке, Богус, только не после того, как я назвала его долбаным хреном.

Поскольку мы сидели и смотрели на звонящий телефон, Кольм обошел кухонный стол и взобрался на стул, пытаясь дотянуться до трубки.

— Тогда я возьму, — заявил он, но мы с Бигги бросились к нему, прежде чем он успел это сделать.

— Пусть себе звонит, — сказала Бигги, которая впервые в жизни выглядела испуганной. — Почему бы не дать ему просто позвенеть, Богус?

Мы так и сделали. Мы просто ждали, когда ему надоест.

— О, ты только представь себе, как он дышит в трубку! — воскликнула Бигги.

— Готов поспорить, что он уже посинел от натуги, — усмехнулся я. — Долбаный хрен.

Но потом позже, когда Кольм свалился с кровати — и был прижат к широкой груди Бигги, чтобы избавиться от приснившегося ему кошмара, вызванного посещением зоопарка, — я сказал:

— Могу поспорить, что это был всего лишь Ральф Пакер, Биг. Мой отец не стал бы звонить нам. Он написал бы нам — целый гребаный опус.

— Нет, — возразила Бигги. — Это был твой отец. Но он нам больше никогда не позвонит.

По-моему, она была довольна.

Тогда ночью Бигги повернулась ко мне и сказала:

— Пусть звонит.

Но я тут же заснул. Мне снилось, будто команда Айовы играет где-то на чужом поле и взяла меня с собой. Они доверили мне вводить мяч в игру. Далеко, в глубине нашей зоны, я бегу по полю, чтобы чудесным образом ударить по мячу. Но пока я бежал, я был страшно избит, едва не разрублен, четвертован, ополовинен, размолот, сбит с ног, обманут и сметен напрочь; но каким-то чудом я уцелел, безжалостно искалеченный и устоявший на ногах, сумевший ворваться в девственную крайнюю зону противника.

Но потом происходит вот что: меня уносит с поля группа поддержки, они несут меня мимо возбужденных, свистящих болельщиков противника. Маленькие, вспотевшие нимфы уносят меня с поля; моя покалеченная нога и окровавленная рука касаются чьей-то прохладной розовой ноги; я почему-то ощущаю одновременно гладкость и колкость. Я поднимаю глаза на их юные, залитые слезами лица; одна из нимф касается волосами моей щеки, видимо пытаясь стереть травяное пятно с моего носа или снять с подбородка прилипший шип. Я почти невесом. Эти сильные девушки несут меня по чашеобразному тоннелю под стадионом. Их высокие голоса отдаются эхом, их пронзительные крики тревожат меня сильнее, чем собственная боль. Меня подносят к накрытому простыней столу, на котором меня распластывают и снимают мою инкрустированную броню, дивясь моим ранам и причитая над ними. Над нами глухо гудит стадион. Девушки обтирают меня губками; я дрожу; девушки накрывают меня собой, опасаясь, что я замерзну.

Мне так холодно, что мне снится другой сон: я в Нью-Хэмпшире, охочусь за утками на соляных болотах вместе с отцом. Интересно, сколько мне лет? У меня нет ружья, но когда я становлюсь на цыпочки, то достаю отцу до подбородка.

— Тихо, — говорит он. — Господь свидетель, я никогда больше не возьму тебя с собой.

«Не очень-то и хотелось», — думаю я. Должно быть, я говорю это слишком громко, потому что Бигги спрашивает:

— Чего не хотелось? — Что, Биг?

— Пусть себе звонит, — бормочет она и снова засыпает.

Но я лежу без сна, обдумывая ужасную необходимость поиска настоящей работы. Идею зарабатывания на жизнь… Сама по себе эта фраза напоминает непристойные надписи на стенах мужского туалета.

Глава 17

ПОБОЧНЫЕ ЯВЛЕНИЯ ВОДЯНОГО МЕТОДА

Процедура записи на прием к доктору Жану Клоду Виньерону малоприятная. Сестра, которая отвечает по телефону, не слушает, когда вы говорите ей, что вас беспокоит: она лишь хочет знать, удобно ли вам для приема такое-то время. «О нет. О, извините!» Тогда вы говорите ей, что постараетесь найти время.

Приемная доктора Виньерона очень уютная. На стене висит последняя обложка Нормана Роквелла для «Сатурдей ивнинг пост» в рамке; кроме того, комната украшена постером Боба Дилана. А еще вы можете читать «Маккаллс», «Виллидж войс», «Нью-Йорк тайме», «Ридер дайджест» или «Рампарто — но никто не читает. Все наблюдают за сестрой: ее бедро, зад и шарнирное соединение стула выдаются из алькова с пишущей машинкой в приемной. К тому же все прислушиваются, когда сестра просит описать то, что вас беспокоит. Явно установившаяся традиция.

— Зачем вы хотите видеть доктора? Неразборчивый шепот.

— Что?

Неразборчивый шепот чуть громче.

— Как давно вы мочитесь подобным образом? Каким образом? Сгорая от любопытства, посетители в приемной притворяются читающими.

Урология — настолько чудовищная, отталкивающая и изматывающая область, что я взял с собой для поддержки Тюльпен. Приемная, как обычно, представляла собой настоящую мозаику. Маленькая девочка цвета мочи сидела сжавшись рядом со своей мамашей, — похоже, она не мочилась целую неделю. Сногсшибательная красотка, вся в коже, пристроилась поодаль с «Виллидж войс» в руках. Несомненно, она была инфицирована. Какой-то старик нервно ерзал у двери, — видимо, его каналы, клапаны и краники были такими древними и испорченными, что он, вероятно, писал в пластиковый мешочек через пупок.

— Зачем вы хотите видеть доктора?

— Водяной метод перестал действовать. Любопытство в приемной возбуждается еще сильнее.

— Водяной метод?

— Перестал действовать. Совершенно.

— Понятно, мистер…

— Трампер.

— У вас возникают боли, мистер Трампер?

Я почувствовал, что мамаша с раздутой девочкой встревожилась; девица в коже крепче сжала газету.

— Иногда… — Таинственный ответ, приемная утроила внимание.

— Не могли бы вы сказать конкретно, что…

— Там все закупоривается.

— Закупоривается?

— Ну да, как будто там затычка.

— Понятно. Затычка… — Она просматривает мои записи, длинную историю о том, как у меня там все закупоривается. — Вас это и раньше беспокоило?

— В мировом масштабе. От Австрии до Айовы! Приемная поражена этим вселенским заболеванием.

— Понятно. Вы по этой причине посещали доктора Виньерона раньше?

— Да.

Неизлечим. Бедный парень.

— А что вы принимали? : — Воду.

Сестра поднимает на меня глаза; водяной метод ей явно незнаком.

— Понятно, — говорит она. — Если вы ненадолго присядете, доктор Виньерон вас скоро примет.

Пересекая приемную и подходя к Тюльпен, я замечаю, как мамаша ласково улыбается мне, девочка таращится, а сногсшибательная девица в коже скрещивает ноги, как бы говоря: «Если у тебя там закупоривается, держись от меня подальше». Только бедный старик с его неисправными каналами не реагирует ни на что, — возможно, туговат на ухо, если не глух совсем как тетерев, или, может, он писает через ухо.

— Мне кажется, — прошептала мне Тюльпен, — что с тебя достаточно.

— Достаточно чего? — спросил я слишком громко.

Мамаша напряглась. Девица хлопнула газетой, старик заерзал на стуле, хлюпая своими отвратительными внутренностями.

— Этого, — прошипела Тюльпен, ткнув кулаком вниз своего живота. — Этого, — повторила она, осторожно примеривая на себя все собрание урологических ран.

В приемных докторов чувство братства возникает крайне редко, а в приемных специалистов по интимным проблемам дело обстоит и того хуже. Существуют клубы для ветеранов, для людей с высоким IQ, для лесбиянок, бывших питомцев школы, для родивших тройню матерей, для добровольных защитников вязов, для республиканцев и неомаоистов; но это общество объединено насильно: общество людей, имеющих проблемы с мочеиспусканием. Назовем их виньеронцами! Мы могли бы встречаться раз в неделю, устраивать соревнования и выставки — нечто вроде встреч на почве урологических событий.

Затем в приемную из тайного нутра своего кабинета вошел доктор Жан Клод Виньерон, распространяя на нас легкий запах своих «Галльских». Мы, виньеронцы, замерли на стульях в благоговейном страхе: «Кто будет вызван следующим?»

— Миссис Гуллен? — произнес Виньерон. Мамаша нервно встала и велела девочке вести себя хорошо, пока ее не будет.

Виньерон улыбнулся Тюльпен. Коварный француз!

— Вы ждете приема? — спросил он.

И, будучи аутсайдером среди всей этой ассамблеи виньеронцев, Тюльпен пристально посмотрела на него, не отвечая.

— Нет, она со мной, — сказал я Виньерону. Он и Тюльпен улыбнулись.

Когда доктор удалился вместе с миссис Гуллен, Тюльпен прошептала мне:

— Не думала, что он так выглядит.

— Как «так»? — спросил я. — А как должен выглядеть уролог? Как мочевой пузырь?

— Он не похож на мочевой пузырь, — ответила Тюльпен, пораженная.

Девочка сидит, застенчиво слушая нас. Если пациенткой оказалась ее мать, то почему ребенок выглядит таким раздутым и желтым? Я решил, что она выглядит так из-за того, что ей не разрешают писать. Она примерно того же возраста, что и Кольм. Она беспокоится, поскольку ее оставили одну, и ерзает на стуле, украдкой поглядывая то на сестру, то на старика. Она кажется мне все более растерянной, поэтому я делаю попытку завязать с ней разговор, чтобы подбодрить.

— Ты ходишь в школу?

Но вместо ребенка, на меня вскинула взгляд девица в коже. Тюльпен только посмотрела на меня и промолчавшего ребенка.

— Нет, не хожу, — ответила кожаная девица, глядя куда-то сквозь меня.

— Нет, нет, — сказал я ей. — Не вы. — Теперь девочка уставилась на меня. — Я имел в виду тебя, — произнес я, указывая на нее. — Ты ходишь в школу?

Девочка сконфужена и напугана, — видимо, ей запрещено разговаривать с незнакомцами. Девица в коже наградила пристающего к ребенку типа ледяным взглядом.

— Твоя мама скоро придет, — обратилась Тюльпен к маленькой девочке.

— У нее в моче кровь, — сообщил нам ребенок. Сестра развернулась на своем шарнирном стуле и бросила на меня быстрый взгляд, красноречиво говорящий о том, что мои мозги, должно быть, тоже закупорились.

— О, с твоей мамой все будет в порядке, — подбодрил я ребенка.

Она кивнула, скучая. Сногсшибательная девица в коже посмотрела на меня так, будто хотела дать понять, что в ее моче крови нет, так что и не спрашивайте. Тюльпен подавила смешок и ущипнула меня за бедро, а я исследовал свое нёбо кончиком языка.

Затем старик, который все время был таким молчаливым, издал странный звук, похожий на сдерживаемую отрыжку или сжатое пуканье, если только это не был треск его надломившегося позвоночника. Когда он попытался встать, по свисавшей на живот рубашке расплылось пятно цвета подгорелого масла, отчего брюки плотно прилипли к его костлявым бедрам. Он накренился в сторону, но я успел поймать его еще до того, как он упал. Он оказался почти невесомым, и мне ничего не стоило вернуть его в вертикальное положение, но от него шел ужасный запах; он схватился за живот; под рубашкой у него явно что-то было.

Он выглядел благодарным, но страшно сконфуженным и лишь пробормотал:

— Пожалуйста, в туалет… — указывая своим костлявым запястьем в направлении кабинета Виньерона. Сквозь расплывшееся по рубашке, как по промокашке, пятно я разглядел очертания непонятного мешочка и шланга. — Черт бы побрал эту штуковину! Она постоянно проливается, — сообщил он мне, пока я торопливо переправлял его к сестре, которая уже соскользнула со своего шарнирного стула.

— О, мистер Кробби! — воскликнула она недовольно, выдергивая старика из моих рук, как если бы он был надувной куклой.

Она потащила его по длинному коридору, раздраженно сделав мне знак рукой вернуться в приемную и продолжая выговаривать:

— Вы должны чаще опорожнять это, мистер Кробби. К чему устраивать такие маленькие аварии…

Но он продолжал бубнить, как заведенный:

— Черт бы побрал эту штуковину, черт бы ее побрал! Мне просто некуда пойти, вы бы видели, как это расстраивает людей в мужских туалетах…

— Вы можете сами расстегнуть рубашку, мистер Кробби?

— Черт бы побрал эту гребаную штуковину!

— Вам не следует так горячиться, мистер Кробби…

В приемной девочка снова выглядела испуганной, а сногсшибательная кожаная девица с плотно зажатыми бедрами не мигая смотрела в газету, надменная, преисполненная чувства собственного превосходства, прячущая между ног какой-то страшный секрет. Который никто не должен узнать. Я ее возненавидел.

— Бедный старик весь в шлангах, — прошептал я Тюльпен. — Ему приходится ходить в этот маленький мешочек.

Эта проклятая девица в коже хладнокровно глянула на меня, затем перевела взгляд на свою газету, а мы продолжали прислушиваться к звукам, свидетельствовавшим о том, что сестра, видимо, промывала старого мистера Кробби под сильным напором струи.

Я посмотрел на эту надменную девицу в коже и спросил:

— У вас триппер?

Она не подняла глаз; она застыла. А Тюльпен больно ткнула меня в бок локтем, ребенок наивно вскинул вверх глазки.

— Что? — спросила она.

Потом девица вперила в меня взгляд, но ей не удалось сохранить свирепое выражение, и на ее лице впервые отразилось нечто человеческое: нижняя губа оттопырилась, зубы попытались сдержать дрожащую губу, глаза внезапно наполнились слезами — и я сразу почувствовал себя бессовестным негодяем.

— Заткнись, Трампер, — шепнула мне Тюльпен, и я подошел к девушке, которая теперь сидела уткнувшись лицом в колени, раскачиваясь на стуле и тихонько плача.

— Простите меня, — обратился я к ней. — Я не знаю, почему я это сказал… понимаете, вы выглядели такой равнодушной…

— Да вы его не слушайте, — улыбнулась Тюльпен девушке. — Он просто чокнутый.

— Я никак не могу поверить, что у меня триппер, — прорыдала девушка. — Я не шляюсь где попало и не путаюсь со всеми подряд…

Затем появился Виньерон, который вернул мамашу ее раздутой дочери. В руках он держал папку.

— Мисс Декарло? — спросил он, улыбаясь. Она быстро поднялась и вытерла глаза.

— У меня триппер, — заявила она, и он удивленно уставился на нее. — А может, и нет, — добавила она истерично, когда Виньерон заглянул в свою папку.

— Пожалуйте ко мне в кабинет, — пригласил он, торопливо проводя девушку мимо нас.

Потом он глянул на меня с таким выражением, словно это я каким-то образом успел заразить девушку этой ужасной болезнью, пока она сидела в его приемной.

— Вы следующий, — уронил он, но я задержал его до того, как он двинулся дальше.

— Мне нужна операция, — заявил я, шокируя сразу и его, и Тюльпен. — Я не хочу вас видеть. Я только хочу, чтобы вы назначили мне день операции.

— Но я еще вас не осматривал.

— В этом нет необходимости, — отрезал я. — У меня то же самое, что и прежде. Вода не помогает. Я не хочу к вам на прием, только на операцию.

— Ну что ж, — протянул он, и я был рад, что нарушил его безупречную статистику: со мной у него не вышло десять из десяти. — Дней через десять или через пару недель. А пока вы, наверное, хотели бы получить какие-нибудь антибиотики, не так ли?

— Я привык к воде.

— Моя медсестра позвонит вам, когда мы назначим время, но это будет не раньше чем дней через десять или пару недель, и, если вы будете чувствовать неудобства…

— Не буду…

— Вы уверены?

— Десять из десяти! — сказал я, и он, взглянув на Тюльпен, покраснел. Виньерон покраснел!

Я сухо продиктовал ему номер телефона «Ральф Пакер филм, инк.» и номер телефона квартиры Тюльпен. Справившись с замешательством, доктор Виньерон протянул мне пакет с капсулами, но я покачал головой.

— Пожалуйста, без глупостей, — отрезал он. — Операция пройдет успешнее, если у вас не будет инфекции. Принимайте по одной капсуле вдень и приходите показаться мне за день до операции, просто на всякий случай. — Теперь мы оба вели себя строго по-деловому. Я взял у него капсулы, улыбаясь, махая через плечо и выводя Тюльпен из приемной. Я решил, что должен держаться развязно.

И я ни разу не вспомнил о том, что случилось со старым мистером Кробби, пока не вышел на улицу. Может, ему нужно было заменить шланги? Я вздрогнул, притянул Тюльпен поближе к своему бедру и подтолкнул ее вдоль тротуара вперед — теплую, упругую, пахнущую мятными конфетами.

— Не беспокойся, я собираюсь обзавестись новым отличным инструментом, специально ради тебя.

Она сунула руку в мой карман, нащупав мелочь и мой старый швейцарский армейский нож.

— Не волнуйся, Трампер, — сказала она. — Я вполне довольна и старым.

И мы, решив не ходить в этот день на работу, вернулись к себе на квартиру, хотя и знали, что Ральф Пакер дожидается нас в студии. Момент, когда он бросал прежний проект и начинал новый, всегда был для Ральфа волнительным; мы нашли чек с последним жалованьем и надпись над телефоном: «Пожалуйста, загляните в эту чертову книгу, ваш междугородний счет».

Тюльпен могла догадаться, что я скорее хотел воспользоваться случаем прогулять работу, чем заняться с нею любовью. Меня не заботил сюжет нового фильма Ральфа — этим сюжетом был я сам. Нудная серия интервью со мной и с Тюльпен и небольшая изюминка под конец, где Ральф собирался вставить Бигги.

— Должен сообщить тебе, Ральф, что я далеко не в восторге от этого проекта.

— Тамп-Тамп, есть у меня достоверность или нет?

— Это всего лишь твоя точка зрения, которую ты выставляешь напоказ.

Несколько недель мы обращались к другим производителям фильмов и устраивали специальный просмотр (ретроспективу!) Ральфа Пакера: для обществ кинолюбителей, студенческих групп, музеев и дневных кинотеатров. В любом случае лучше быть снова в проекте, даже в таком проекте; единственным камнем преткновения между мною и Ральфом стал спор о названии.

— Это просто рабочее название, Тамп-Тамп. Я часто меняю название после того, как фильм закончен.

Однако я почему-то сомневался насчет его гибкости в отношении этого названия. Он назвал фильм «Облом». Для него это было обычной манерой выражаться, поэтому я сильно подозревал, что это название ему очень нравится.

— Не беспокойся, Трампер, — сказала мне Тюльпен, и в тот долгий день в ее квартире я оставался спокойным. Я поменял стопку грампластинок; я приготовил Austrian Tee mit Rum[25], смешал его с палочкой корицы, нагрел и поставил рядом с постелью. Я проигнорировал телефон, разбудивший нас в темноте. Город был погружен в вакуум, мы не знали, был ли это ужин, легкая ночная закуска или же ранний завтрак, которого мы возжелали; в этой, как бы безвременной, темноте, которую способны дать лишь городские квартиры, продолжал надрывно звенеть телефон.

— Пусть себе звонит, — пробормотала Тюльпен, обхватив меня за грудь рукой. Мне стукнуло в голову, что эту строчку следует вставить в «Облом», и я не стал мешать телефону звонить.

Глава 18

МАМАША НА ОДИН ДОЛГИЙ ДЕНЬ

На самом деле это началось накануне вечером со спора, в котором Бигги обвинила Меррилла в ребячестве, бегстве от действительности, шутовстве и прочих грехах, и сказала, что я способен окружить Меррилла ореолом героя лишь потому, что он давно исчез из моей жизни, — она решительно намекала, что настоящий Меррилл, во плоти и крови, отделался бы от меня в два счета, по крайней мере в данный момент моей жизни.

Я счел эти обвинения обидными и перешел в контратаку, объявив Меррилла храбрецом.

— Тоже мне храбрец! — фыркнула Бигги.

Она исходит из той предпосылки, что я, будучи сам далеко не храбрецом (трусом, на самом деле), вряд ли могу судить о чьей-либо храбрости вообще. В качестве примера моей трусости приводится то, что я якобы боюсь позвонить отцу и поговорить с ним начистоту о причинах лишения меня денежной поддержки.

Это заставляет меня опрометчиво пригрозить, что я готов позвонить старому хрену когда угодно — хоть сейчас, хотя в данный момент вокруг темная айовская ночь, и у меня есть смутные подозрения, что время для телефонного звонка не самое подходящее.

— Так ты позвонишь? — спрашивает Бигги. Ее внезапное восхищение пугает меня. Она не дает мне времени передумать и начинает листать справочник в поисках телефонного номера Огромной Кабаньей Головы.

— Но что я скажу? — сопротивляюсь я. Она начинает крутить диск.

— Ну например: «Я звонил узнать, доставили ли вам почту».

Продолжая набирать номер, Бигги хмурит брови.

— Или же: «Как вы поживаете? У вас там сейчас прилив или отлив?»

Бигги корчит гримасу и добавляет:

— Вот и слава богу, наконец мы все выясним…

— Да, по крайней мере, мы будем знать наверняка, — говорю я в трубку, и эти слова отдаются эхом, как если бы они были сказаны каким-то сверхъестественным оператором на другом конце провода. Телефон звонит и звонит, и я бросаю на Бигги взгляд, в котором она читает явное облегчение: «Ха! А его нет дома!» Но Бигги указывает на мои наручные часы. Там на востоке уже далеко за полночь! Я чувствую, как у меня сводит челюсти.

— Пусть знает, старый хрен, — безжалостно заявляет Бигги.

Далеко не походя на сонного, мой отец отрывисто отвечает на звонок.

— Доктор Трампер слушает, — говорит он. — Эдмунд Трампер. Кто это?

Бигги балансирует на одной ноге, словно ей нужно пи-пи. Я слышу, как тикают мои часы, затем мой отец говорит:

— Алло? Это доктор Трампер. У вас что-то случилось?

Фоном для его слов звучит бормотание матери:

— Из больницы, Эдмунд?

— Алло! — кричит в трубку мой отец. А моя мать шепчет:

— Тебе не кажется, что это мистер Бингхэм? О, Эдмунд, ты же знаешь, его сердце…

Продолжая раскачиваться, Бигги пристально смотрит на меня, ужасаясь испуганному выражению моего лица; она гневно хмурится.

— Мистер Бингхэм? — говорит мой отец. — Вам тяжело дышать?

Бигги топает ногой, давя в себе стон «затравленного животного.

— Постарайтесь дышать помедленней, мистер Бингхэм, и не вешайте трубку, — советует мой отец. — Я сейчас буду…

Суетясь где-то на заднем плане, моя мать произносит:

— Я в больницу за кислородом, Эдмунд…

— Мистер Бингхэм! — кричит в трубку мой отец, в то время как Бигги пинает плиту ногой, издавая стон досады. — Притяните колени к груди, мистер Бингхэм! И не пытайтесь говорить!

Я вешаю трубку.

Корчась, словно от смеха, Бигги стремительно проходит мимо меня в коридор, потом в спальню и хлопает дверью. Издаваемые ею свистящие звуки напоминают дыхание бедного мистера Бингхэма с его барахлящим сердцем.

Не замеченный ночным сторожем, я провожу ночь в алькове с диссертациями, хранящимися в айовской библиотеке, в одном из многих залов четвертого этажа, обычно заполненных потными студентами с бутылками колы у каждого. И в каждой бутылке, в мутной коричневой жидкости плавают сигаретные окурки. Даже из другого конца зала можно услышать, как они шипят, когда их бросают в бутылку.

Однажды, уже доводя диссертацию до полного завершения, Гарри Пете, выпускник Бруклина, штудировавший какой-то документ на сербохорватском, откинулся всем своим весом на спинку стула и вылетел из своей кабинки задом; отталкиваясь ногами все быстрее и быстрее, он просвистел мимо нас, мимо всего длинного ряда столов. В самом конце прохода четвертого этажа он врезался в стеклянную панель, разбив и стекло и голову, однако не вылетел на стоянку машин под окном, где бедный Гарри Пете наверняка уже видел себя распростертым на капоте чьей-нибудь тачки.

Но я никогда бы не сделал такого, Бигги.

В «Аксельте и Туннель» есть одна трогательная сцена, когда Аксельт одевается и вооружается, собираясь сразиться с постоянно воюющими Гретсами. Он прилаживает защитные накладки на колени, на плечи и почки и, как принято, прикрывает жестяным колпаком свое естество, в то время как несчастная Туннель умоляет возлюбленного не покидать ее. Следуя ритуалу, она срывает с себя одежды, распускает волосы, расстегивает ножные браслеты, обнажает запястья и высвобождается из корсета, пока Аксельт продолжает обвешиваться цепями и облачаться в железо. Аксельт пытается разъяснить ей смысл войны (del henskit af krig), но она не желает слушать. Тут к ним вламывается Старый Так, отец Аксельта. Старый Так тоже в полном боевом облачении, но застежку на его груди — или что-то в этом роде — заело, и он пришел, чтобы ему помогли. Разумеется, он смущен видом жены своего сына, обезумевшей и полуобнаженной, но, вспомнив свою собственную молодость, он догадывается, о чем они спорят. Поэтому Старый Так пытается утешить обоих. Старческой рукой в шипастой перчатке он крепко шлепает по заду Туннель, вместе с тем давая Акссльту мудрый совет: «Det henskit af krig er tu overleve» (Смысл войны заключается в том, чтобы уцелеть в ней).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26