И душам их дано бродить в цветах,
Их голосам дано сливаться в такт,
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться — со вздохом на устах —
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья.
Свежий ветер избранных пьянил,
С ног сбивал, из мертвых воскрешал, —
Потому что если не любил —
Значит, и не жил, и не любил!
После гибели Жар-птицы мы снова вернулись на базу. В отряде поселилась тоска, В первый раз я видел командира пьяным. В кают-компании Ярослав, обхватив голову руками, бормотал:
— Это неправильно… не так… что-то мы делаем не так… так не должно быть…
Командир отбросил бутылку, пнул ногой стул, процедил:
— Наконец-то хоть до кого-то дошло. — И проорал громко: — Хоть кто-то об этом заговорил.
После этого он ушел в свой дом и больше не появлялся.
Февраль целый день сидел с карандашом и папкой бумаги, рисовал, раздраженно комкал листы и выбрасывал. Паша в печали пытался ловить рыбу в пруду, где явно не водилось ничего крупнее лягушек. Монаха не спасал даже меч. Чернее тучи он ходил по базе, и в глазах была беспомощность. «Как же мы дальше будем… драться… если ее не смогли… не уберегли…»
Беспомощность — страшная вещь. Особенно мужская.
В этой ситуации не мог не возникнуть сам собой вопрос о возвращении. На следующий Же день первым его поднял Ярослав, и, кажется, все равнодушно с ним согласились, начали собираться. Даже Февраль. Тогда я пошел к Командиру, растормошил его и сказал, что это предательство. Кажется, в голосе у меня были слезы. Я кричал, что не хочу трусливо бежать, что малодушных Бог наказывает, а Серега и Василиса, и Варяг погибли не для того, чтобы мы удирали, и прочее в том же духе. Он смотрел на меня полупустыми глазами, медленно наполнявшимися смыслом и пониманием.
— Но мы же не удираем, — бормотал он, пытаясь поймать меня за руку. — От войны не убежишь… там она тоже идет… Это не предательство… Ты что, Костя… Успокойся…
— Все опустили руки… это предательство!.. — надрывался я. — И Монах… бросил свой меч… это же крест… вы дезертиры…
Даже в тот момент я смутно осознавал, что предательство здесь ни при чем, его нет. Просто мне казалось, все рушится, отряд распадается и я больше никогда их не увижу. За общим унылым безразличием мне мерещились бесплодность и безнадежность. Это было равнозначно поражению, и я изо всех сил сопротивлялся ему, догадываясь, до чего мой бунт нелеп в такой форме. Но неожиданно у меня появилась поддержка.
— Командир, мальчик прав, — сказал Богослов, стоявший в дверях. — Мы не должны возвращаться так. Мы победители, а не побежденные.
Святополк встал, одернул на себе одежду, пригладил волосы и положил руку мне на плечо.
— Мы уйдем победителями. Я обещаю, Костя.
И в этот момент на улице посыпался град — из автоматных пуль.
— Что за… — ругнулся командир, подскакивая к открытому окну. — Михалыч! Вы что там, учения открыли?.. — крикнул он пробегающему Папаше.
— Нападение, командир! — проорал тот. Святополк схватил оружие.
— Костя, за мной! Федька, прикрывающим… Так начиналась трехдневная осада базы.
Первую атаку мы отбили, хоть и с трудом. Нападающих было явно больше, но им, видимо, не хотелось лезть на рожон. Они отступили, окопались в лесу за забором.
— Вот и взялись за нас, — повторял Монах, оглядывая вражеские позиции в бинокль с наблюдательной точки на крыше столовой. — Вот и взялись…
Я тоже подполз к низкому парапету на краю и попросил бинокль. Сначала ничего не увидел. Деревья, кусты, сплошная «зеленка». Потом вдруг зашевелилась трава, и земля будто вспухла кочкой. Я разглядел лицо, ствол пулемета.
— Маскироваться они умеют, — медленно, с расстановкой произнес Монах. — Подо что хочешь могут. И шлангом прикинутся, и тучкой, чтоб мед у пчел воровать, и крылышки ангельские нацепят…
Это были «кобры», Пятая колонна легионеров. Как они вышли на базу, осталось неясным. Но никто особенно и не пытался это выяснить. В конце концов, просто могли засечь с воздуха, время от времени здесь пролетали вертолеты. Основным было другое. Нас взяли в плотное кольцо. Все понимали: штурм базы может стать нашим последним боем. И готовились к нему, как к последнему. Зато и тоску зеленую как рукой сняло — сразу же.
Правда, перед этим последним боем нам будто решили пощекотать нервы. Несколько раз начиналась атака, но быстро переходила в тупую перестрелку без всякого вреда для обеих сторон. Фашист сказал, что боевики КОБРа не любят рисковать собственной шкурой. Им надо, чтоб наверняка. Поэтому они не пойдут на штурм, пока точно не будут знать наши силы и пока их не соберется тут целая рота, а лучше две. И если нам нужно потянуть время, то надо всячески демонстрировать, что нас тут ого-го сколько и в придачу целый боевой склад. Только вот зачем нам тянуть время, было непонятно.
На крыше столовой, кроме наблюдательного пункта, мы устроили несколько огневых точек с круглосуточным вахтенным дежурством Жить тоже перебрались в столовую, но в случае необходимости были готовы рассредоточиться по домикам и оттуда вести бой.
Утром после первой ночи осады обнаружилось, что пропал Кир. Искали его везде, где можно, снарядили разведку, обшаривали «зеленку» с крыши в бинокль. Ничего. Паша ходил медведем, сшибая стулья, и пытался рвать на себе волосы. Предположений было два: утонул в пруду и ушел сквозь оцепление, если только его не поймали. В пользу первого никто не мог сказать, зачем Киру лезть в пруд. Он и раньше вроде бы не имел интереса к этой заросшей луже. За второе говорил камуфляж, который недавно подобрали мальчишке. Утром его нашли аккуратно свернутым и засунутым за диван в кают-компании. Старая одежда Кира оставалась на базе, в нашем домике, но теперь ее там не было. И еще одна деталь. Когда я проснулся, увидел на полу перед носом его талисман — акулий зуб на шнурке.
Я не понимал, почему он ушел и что хотел сказать своим подарком. Прощальный это дар или намек на что-то? После смерти Варяга, вернее его казни, Кир стал неразговорчивым и замкнутым. Он как будто вырос, сделался старше. Мне было грустно без моего оруженосца, которого в последнее время я считал другом. С другой стороны, хорошо, что он ушел. Если меня убьют, думал я, Кир знает, что нужно делать, он клятву давал. Лора Крафт обязательно получит свой осиновый кол. В общем — не избегнет.
Вечером третьего дня на нас поперли со всех сторон одновременно. Это уже не была пробная пристрелка, нас окончательно решили задавить. Боевики, как саранча, лезли через забор, рассыпались по территории базы, вели плотный огонь. В столовую начали бить из гранатометов. Часть отряда оставалась на крыше, часть рассеялась вокруг. Последнее, что я увидел, когда уходил из здания, — выстрел гранатомета уничтожил батальную настенную живопись Февраля. Один из двух пулеметов на крыше внезапно замолчал, но через полминуты снова заработал. Сердце ёкало и ухало. Автомат в руках выплевывал пули словно живой, независимо от моего пальца, жмущего на спуск, и сознания, оглушенного последним боем. Взрывом меня бросило на землю, в глазах на миг потемнело. Я подполз к бревенчатой низкой скамейке, сжался в комок, выставил ствол и снова начал стрелять. В трех метрах от меня, укрываясь за старой толстой сосной, стоял Паша. Сначала я подумал, что он сошел с ума. Он торопливо стягивал с себя куртку, потом трофейный бронежилет. Жилет он перебросил мне.
— Надевай, живо!
Сам снова натянул куртку и после этого снял очередью сразу трех легионеров, поверивших в свою легкую победу. Я застегнул жилет — он висел на мне, как рубаха на огородном пугале. Тут же мелькнула мысль, что это бессмысленно — ведь нам никому не дадут уйти, а сдаваться в плен я не стану. Патронов у меня с собой много.
В этот момент я увидел Ярослава. Он шел на «кобр» в полный рост и стрелял. В него летели пули, но он этого будто не замечал. Я посмотрел на его лицо, оно было сурово-спокойным. Его вела не боевая ярость, не ненависть, а что-то совсем другое. Это шел победитель. От одного взгляда на него становилось не по себе, даже в этом последнем бою, где уже не чувствуешь себя. Глаза не верили тому, что видели: пули были бессильны остановить его. Казалось, они обходят его стороной, как заговоренного. Только камуфляж весь в крови. А Ярослав продолжал идти на боевиков, укрывающихся в высокой траве и за деревянной хибарой. Он был бессмертен, это уже не человек, а…
— Дьявол!.. — услышал я вопль с той стороны, где был противник. Один из вражеских наемников побежал. Через несколько метров он упал, его догнала пуля.
И еще один не выдержал лобовой атаки бессмертного Ярослава. Заорал, вскочил — и рухнул как подкошенный.
Ярослав дошел почти до домика, где засели «кобры». Он расстрелял весь свой боезапас, и только после этого упал. Помню, в этот момент я закричал и тоже вскочил в полный рост…
Да, пусть они боятся нас, мы в самом деле бессмертны. Пусть их переполняет дикий суеверный страх, нас нельзя убить. Пусть они считают нас дьяволами, они лгут даже сами себе. Пусть называют дикарями и фашистами, они никогда не поймут, что для нас дикари и фашисты — они. И мы не хотим, чтобы они тащили нас за собой в вечную могилу…
… И вдруг что-то изменилось. Поначалу не чувствительно, как весна на хвосте зимы. Я ощутил это скорее нутром, чем глазами и ушами. В нас стреляли, и мы стреляли. Грохот, дым, огонь взрывов за спиной — столовую продолжали кромсать из гранатометов. Но внезапно я понял: этот бой перестал быть последним.
— Живе-ооом, ура-ааа! — загорланил я, оглядываясь на Пашу. Он тоже почувствовал эту перемену и бежал за мной, что-то крича В несколько скачков он меня догнал и вдруг опрокинул на землю, носом в траву, а сам продолжал стрелять.
— Жить надоело, карапуз безголовый?! — орал он мне.
Я смеялся и плакал одновременно. «Кобры» поворачивали. В спину им ударил кто-то другой, и теперь они подставляли нам свои тылы. Гранатометы заглохли, столовая выстояла, хоть и выглядела теперь как дырявый обугленный сарай. И оттуда выбирались наши, живые, раненые, с оружием в руках. Мы перешли в наступление. Я поднялся с земли. Впереди, метрах в тридцати, бежали, стреляли и падали боевики Пятой колонны. Теперь я видел тех, кто напал на них сзади. Это были парни в черной военизированной форме с черными повязками на головах. А еще я увидел…
— Ки-ир! — завопил я и побежал к нему. Он тоже увидел меня и, улыбаясь, махал мне стволом автомата,
— Ты вернулся! — крикнул я, и мы с разбегу обнялись.
— Русские на войне своих не бросают! — смеялся он. — Что это за балахон ты нацепил на себя, воин?
— Это Пашина броня, — радостно объяснил я, хлопая его по спине. — Где ты пропадал, оруженосец?..
— Да там… — сказал Кир, и вдруг я почувствовал, что он обмяк у меня на руках.
— Кир!
У него запрокинулась голова, и я увидел его неподвижный взгляд.
— Кир!! Ты что?! Мы же победили! Кир!! — беспомощно выкрикивал я. В глазах у меня было горячо. Он оседал на землю, и я вместе с ним. Моя ладонь, которой я хлопал его по спине, была в теплой крови.
Бой продолжался. Но я уже не слышал его.
Когда голова Кира коснулась травы, он через силу улыбнулся.
— Видишь, я привел еще волков, — тяжело дыша, сказал он» — Настоящие бандиты. Только с тараканами в башке… Я с ними раньше в погромах…
— Кир, не умирай, пожалуйста! — отчаянно просил я.
—… Просто им нужно шурупы подвернуть… Я же тоже был… засранцем… — задыхался он. В уголке губ выступила кровь и струйкой потекла вниз.
— Ты не… Ты герой, Кир!
— Нет… просто я ухожу… Просто я тебя опередил… — Он поднял руку и нашарил у меня на шее цепочку. — Отдай мне его, — попросил. — Я крещеный… мамка говорила.
Дрожащими руками я снял с себя крест и надел на него.
— Дай руку, — выдохнул он. Струйка крови стала толще, запузырилась. — Мы их уделаем… лебенсраумов… все равно… мы же контра…
Кто-то подошел и молча сел рядом на корточки. Выстрелы вокруг удалялись и затихали.
— А, Леха. — Кир снова попытался улыбнуться. — Я найду ее… там. Скажу… Нет, не буду. Она все знает… Ты только не забывай ее. Не бросай ее… Ладно?..
— Обещаю, — сказал Леха.
— Костя… позови Па…
.. Леха положил руку мне на плечо. Я увидел перед глазами бьющуюся в слезах Сашку.
— Леш, — позвал я, задрав голову к небу. — Что?
— Я домой хочу.
Что-то во мне надломилось» какая-то маленькая деталька.
Он молчал. Потом произнес:
— Только где он, наш дом?
— Я знаю где. А ты?
— Догадываюсь.
Я посмотрел на него. Он был не здесь — где-то далеко.
— Как думаешь, возьмут меня в монахи? — спросил он,
— Возьмут, — сказал я. — Только это трудно, монахом быть.
— Ничего, справлюсь. На войне как на войне. Я закрыл глаза Киру.
«Они же мирные!» — зазвучал у меня в голове его голос и затем мой смех: «Монахи мирные? В жизни не слышал такой глупости!»
— А помнишь, ты думал, что все это игра?
— Да, — сказал Леха. — Но взрослеют не только дети.
Солнце за лесом погасло.
Парни в черных повязках ушли сразу после боя. Командир успел только сказать их главному спасибо. Может быть, они не хотели, чтобы им подворачивали шурупы. У них была своя война, другая.
Паша, увидев мертвого Кира, сел на землю и просидел на месте все время, пока отряд оставался на разгромленной базе. Говорил: отнялись ноги и лучше нам его пристрелить, чтоб не было обузы. Горец на всякий случай вколол ему чего-то, из остатков. На троих наших раненых он извел весь свой аптечный запас. Легче всех отделался Фашист — его контузило и пулей вырвало мякоть из руки. У младшего Двоеслава в ноге засел осколок гранаты. Йовану, тоже осколком, разворотило щеку.
Отряд наполовину превратился в инвалидную команду, но все-таки мы уходили с базы непобежденными. На стене кают-компании, где была батальная роспись, после взрыва уцелела физиономия Монаха и его рука с мечом наголо.
Кира нес на руках Паша. Ярослава положили на самодельные носилки. В нем сидело не меньше трех десятков пуль,
В следующий раз отряду понадобится новая база. Если будет этот другой раз.
К утру мы добрались на попутном порожнем большегрузе до монастыря. За несколько километров был слышен праздничный колокольный перезвон.
— Сегодня же Духов день, — вспомнил командир.
— Вчера была Троица, — сказал Богослов.
В небе кружила ровным клином стая голубей, отливая чистым серебром, как эскадрилья маленьких истребителей. Во мне снова поднялось это странно-тревожное ощущение: тени уйдут туда, откуда пришли, и вспыхнет новая заря. Господь вселяется в сердца людей и жжет их огнем любви. Не выстоит перевернутый сатанинский крест, упадет и втопчется в землю. Потом когда-нибудь его поднимут снова. Но это потом… А сейчас — отчего меня мучает эта рождающаяся заря? Точно я сам должен свернуть в рулон покров темной, безвидной ночи… Но я же не умею тучи разводить руками…
В монастырском храме было светло и зелено, как в лесу, от срезанных молодых берез, цветов, травы на полу. Стены, будто раздвинувшись, свободно вмещали огромную толпу монахов, послушников, работников с подворья, всю приютскую мелкоту, окрестных жителей и наш поредевший отряд в придачу. Рядом со мной две бабульки в белых платках шептались, что в этот день сходит на землю огонь Небесный и палит всю нечисть, какая ему попадется.
— Бесы от огня побегут, под землю попрячутся, а он и там их найдет и попалит, — говорила одна, крестясь.
— На прошлый Духов день, в том году, слышала я, как по лесу шла, вопль бесовский, — кивала другая. — Из-под земли точно, вой поганый, не то визг, будто свинячий. Я поначалу шарахнулась, больно страшно выло там. Потом уж перекрестила то место, оно и стихло все.
— Бабушка, — не выдержал я, — это у вас в животе бурчало. А бесов вы можете услышать только на том свете.
— Типун тебе на язык, — сердито обернулись они ко мне, — молоко не обсохло, уж бесами грозится. И нечего тут насмешничать, молись лучше, хулиган.
После службы я увидел Сашку. Она выходила из церкви вместе с другими приютскими. Я подошел к ней.
— Привет.
— Привет. — Она остановилась, распахнула шире глаза. Толпа обтекала нас с двух сторон.
Здесь ее немножко откормили, она стала плавная, костлявых углов в ней теперь было меньше. Светлые волосы под косынкой пушились.
— Здорово выглядишь, — пробормотал я, не зная, с чего начинать.
— Спасибо. Ты с отрядом? Я кивнул.
— А где Кирилл? — заволновалась она, стала оглядываться.
Я опустил голову. И услышал ее пугливый вскрик.
— Он… там. — Я показал на часовню.
Она медленно пошла туда, стягивая платок с головы.
На следующий день при отпевании она стояла заплаканная, со свечкой, и сама была как тонкая свечка, только пламя внутри. И еще одна, совсем незнакомая, ненамного старше меня, тихо лила слезы.
— Кто это? — наклонился ко мне Февраль.
— Никогда не видел, — ответил я.
Когда отпевание закончилось, она приблизилась к Киру и почти упала на гроб.
— Кира, — звала она. — Кирюша.
— Это его сестра! — осенило меня.
— Сестра! — воскликнул Февраль, страшно удивленный. С ним в последние два дня происходило странное. Словно он заново родился или очнулся от столетнего сна и все узнавал впервые. Всему поражался и от всего приходил в волнение. А про Кира сказал: «Это я умер. Тот, который сидел во мне». Я спросил командира, что это значит, и получил в ответ: «Наверное, он больше не будет считать войну королевой бала». — «Почему?» — потребовал я. «Бог переплетает судьбы, завязывает в узелок, — задумавшись, сказал командир. — И этих двоих как-то сплел, чтобы один вытащил из ямы другого».
Я понял, что в Феврале тоже надломилась какая-то деталька. Нет, наоборот. Она была сломана, а теперь восстановилась, срослась. Ленька вышел победителем из своей долгой игры со смертью.
Он вел сестру Кира до кладбища, поддерживал под руку и что-то говорил. Я подобрался к Сашке, расспросил ее. Выяснил, что та появилась на подворье недавно, зовут Лизой.
— Кир говорил, они с сестрой давно потерялись.
— Может, она его искала?
— Может. Теперь нашла. А Ленька в нее влюбится.
— С чего ты взял?
— Бог переплетает судьбы, — авторитетно заявил я.
После похорон я отдал Паше кассету с исповедью Кира на соловьином концерте. Только акулий зуб на шнурке оставил себе, напоминание о моем оруженосце.
Глава 4. Живые
Ночью я видел сон. Вислозадая тварь огромными лягушачьими скачками убегала от меня к горизонту. Я должен был попасть из бластера ей в глаз или в нос. Внезапно впереди возникли монастырские стены. С холма мне были видны фигурки людей за стеной. Тварь допрыгала до ворот монастыря, вломилась в них и поскакала к большому храму с пятью куполами. Стрелять в ее слоновий броненосный зад было бессмысленно. Я мчался за пакостью следом, отчаянно пытаясь догнать ее и остановить. Но я не успел. Тварь протиснулась через портал храма и исчезла внутри. Я в бессилии и отчаянии упал на землю. Что-то во мне оборвалось, тренькнуло будто лопнувшая струна, я закричал. И тут увидел Кира, выходящего из храма Он был спокоен и протягивал мне меч рукоятью вперед. Когда я попытался взять его, меч стал укорачиваться и уменьшаться, пока не сделался совсем крошечным. На ладонь мне лег нательный крест, мой. Я хотел надеть его, но цепочка оказалась короткой, а потом превратилась у меня на голове в тонкий обруч, будто корону. После этого я проснулся. В душе саднила какая-то невысказанная мысль…
Мы оставались в монастыре несколько дней, пока наши раненые залатывали свои боевые дырки. Фашист на время отдал мне свою саблю и сам с палкой в левой руке учил меня фехтовальным приемам. После контузии он почему-то стал левшой. Я завидовал ему — очень хотелось иметь хоть один боевой шрам, но как назло за весь месяц меня даже не поцарапало. Даже контузии другим доставались… Месяц, мы уходили сюда, на эту сторону войны, всего на месяц… Меня как обухом шарахнуло.
— Какое сегодня число? — спросил я Матвея. Конец его палки ткнулся мне в шею.
— Семнадцатое. Ты должен был отбить мой удар винтом снизу…
— Погоди. Этого не может быть. Это все не могло вместиться в месяц!
— А, вот чем тебя закоротило. Нет, все правильно. Эта сторона — всего лишь специфическое отражение той, настоящей. Тут нет истинного времени. Мы его приносим с собой.
— Как это?
— Ну, объясню на примере. — Он сел на крашеное бревно в траве у дорожки, изображавшее скамейку. — Когда ныряешь в море, там ведь нет воздуха. Ты его тащишь на себе, в акваланге. Объем он занимает небольшой, потому что сжатый. А на самом деле его много, надолго хватает. У тебя сколько по ощущениям?
— Полгода, — бухнул я. — Ну, месяца четыре точно.
— Ага, Ничего, привыкнешь. У меня вначале столько же было.
— А сейчас сколько?
— Недель шесть.
— Ты же сказал — «надолго хватает». Почему у тебя меньше, чем у меня?
— Потому что «горячая» война — это не курорт, — отрезал Фашист. — Она тебя изнашивает, как: перчатку. Чем дольше ты в ней находишься, тем больше у тебя шансов застрять тут навсегда. На положении морального инвалида. Уяснил?
— Уяснил, — кивнул я. — А сколько было у Февраля?
— У Февраля? Да он тут проторчал не меньше пятнадцати лет в совокупности. Это плюс к его собственным двадцати двум. Старик просто.
— Видел я вчера этого старика, — хмыкнул я. — На кляче деревенской выписывал кренделя перед Лизкой. Без седла. Потом посадил ее впереди себя и ускакал.
Фашист подумал, почесал нос.
— Ну, я рад за него.
Перед нашим уходом из монастыря мне надо было сделать еще одно дело. На подворье я разыскал Сашку и увел ее для разговора в монастырские сады-огороды. Монахи трапезничали, вокруг не было ни души. Возле старой раскоряченной яблони мы остановились.
— Ну говори же. — Она взялась за ветку яблони и смотрела, как на руку переползает вереница муравьев.
— Понимаешь… ну, в общем… — Я замялся. — Кир был мой друг.
— Это мне известно. — Теперь она с самым серьезным видом пересаживала муравьев обратно на дерево.
— Ну вот… И я решил… я должен… Я случайно знаю, что он дал тебе слово.
— Какое слово? — слегка нахмурясь, посмотрела она на меня.
— Жениться на тебе.
Она закусила губу и отвернулась к своим Муравьям.
— Я выполню это обещание вместо него. Сдержу слово.
— Ты что, псих? — Она отпрянула, глаза сделала вдвое больше нормального.
— Почему это?
— Ну ты и пси-их! — качала она головой и глядела на меня, как на маньяка, отступая назад.
— Да погоди ты, — крикнул я.
Но она повернулась и зашагала вглубь сада. Я постоял немного и пошел за ней, совершенно не соображая, что я такого маньячного сказал.
Сашка остановилась у другой яблони, прислонилась спиной к стволу.
— Тебе сейчас за шиворот муравьи наползут.
— Они не кусаются.
— Зато щекочутся. — Помолчав, я спросил: — Почему я псих?
Она посмотрела на меня долгим-долгим взглядом, утягивающим куда-то туда… куда ускакал на лошади Февраль с сестрой Кира. Мне стало жарко.
— Поцелуй меня, — сказала Сашка.
Я сделал не очень уверенный шаг, вытирая вспотевшие вдруг ладони о штаны.
— Только без рук, — добавила она.
— Ладно, — пробормотал я и засунул руки в карманы.
Сделав глубокий вдох-выдох, я ткнулся ртом в ее губы и сразу отодвинулся. Она пахла талым весенним снегом, а мне будто печку внутрь вставили.
— Тебе противно было? — грустным голосом спросила она.
— Нет.
— Не ври.
— Я не вру. — Непонятно было, чего она хочет от меня услышать.
— Ты что, забыл, откуда вы меня вытащили? — сузив глаза, намеренно грубым тоном сказала она, будто ведро выплеснула резким взмахом.
От этого печка внутри меня мгновенно превратилась в замороженную глыбу. Я по-дурацки хлопал глазами, пока соображал, что ответить.
— Конечно, забыл.
— А я нет! — надрывно бросила она мне в лицо и собралась убежать.
Я схватил ее за плечо, тоже повысил голос:
— Ты на исповеди была?
— Была, — всхлипнула она.
— Причащалась? Она кивнула.
— И не померла после этого. Не спалил Он тебя. Что же ты, дуреха, думаешь, Он не разберется, где грязно, а где вычищено?
У нее дрожали губы.
— Я… я пойду. — Будто разрешения попросила.
И побрела прочь.
— Я вернусь обязательно, — прокричал я ей вдогонку.
Ведь в Базовой реальности, как ее называл Богослов, на той стороне «портала Януса», этот монастырь и приют — те же самые, и она тоже будет там. Во всяком случае, я на это надеялся. Как и Паша, и Февраль.
Сашка обернулась, окунула меня в серое море своих глаз, плещущее голодной тоской, и проговорила:
— Тебя тоже убьют.
От этих трех слов, произнесенных без всякого выражения, меня передернуло. Будто током ошпарило. И ответная фраза опередила мои мысли, самого страшно изумив:
— Я уйду из отряда.
Но она ничего больше не сказала, ушла, опустив голову. Я сел в траву под яблоней, в ушах эхом отдавалось: «Тебя тоже… тоже… тоже…» Что убьют, меня почти не заботило. Вот только это простенькое «тоже» обжигало как кипятком.
Сердце подпрыгнуло и застучало громко, дробно. В тот же миг мне стало ясно, что я нашел свою собственную Жар-птицу. Мою «сожженную землю», мою родину. Только представлялась она мне не сожженной, а истомившейся от голодной тоски, грубо истоптанной, но так и не научившейся злу и ненависти, готовой доверчиво цвести при первых лучах солнца… На этой земле я должен был строить свой дом…
Из сада я направился в гостиницу, забрать рюкзак. Возле общежития меня остановил белоголовый старый монах-священник в выцветшей серой рясе. Он поклонился мне в пояс, отчего я сразу одеревенел, сунул в руки маленькую иконку Богородицы на толстой доске. Затем испытующе посмотрел мне в глаза и молча удалился.
В совершенном недоумении и потрясении я рассказал об этом командиру. Взглянув на икону, он переспросил:
— Ничего не сказал, говоришь? — А затем показал пальцем: корону на голове Царицы, скипетр и державу в руках. — Царские регалии. По-моему, он хотел сказать, что ты можешь быть законным претендентом. Я задохнулся от изумления. — Государь должен вернуться, рано или поздно, — проговорил командир, с жадным вниманием глядя мне в глаза.
— Думаешь, великий князь простил свою дочь? — испуганно спросил я после паузы, в течение которой туго ворочал извилинами.
— Думаю, да.
Я подхватил рюкзак и поплелся к двери, но остановился.
— Я так и не совершил свой ратный подвиг…
— Ну и слава Богу, — не дослушав, сказал командир.
— Нет, ты не понял. Я больше не пойду на эту сторону. Ухожу из отряда.
Он помедлил, потом подошел ко мне, положил руку на плечо.
— Я ждал этого. Хочется верить, тебе другие подвиги написаны. Не беспокойся, без них не проживешь.
— Я не струсил, — нетерпеливо объяснил я. — Просто… оружием всего не решить. Дать себя убить легче всего… я бы и не задумался отдать жизнь… только не по-глупому. Здесь мы просто подставляемся. Зачем нам вообще переходить на эту сторону? Чтобы бегать с автоматами? Это не Леха романтик, это мы все тут романтики, которых только в курьеры… — Я торопился выговориться и умоляюще смотрел на командира, чтобы он понял меня, не отмахнулся. — Даже Ярослав… Зачем он погиб? Что изменится? Матвей говорил: мы не должны позволять уничтожать себя. Нам нужно плодиться и размножаться, чтобы перевесить чашу на весах. Это в первые века христиане умножались казнями и муками. А нас здесь как волков отстреливают. Как бандитов. Здесь Бог не с нами… и остальное не приложится…
— Ты повзрослел, — произнес командир и повторил: — Я ждал этого. Этого разговора. Никто не говорит о трусости. Сядь. Я кое-что расскажу тебе. Ты поймешь, почему я не хотел, чтобы ты был в отряде.
Я сел на кровать, обняв свой рюкзак и уперев в него подбородок.
— Знаешь, почему тот поход был первым и единственным для твоего отца?
— Потому что он погиб.
— Но почему первым? Я поднял голову.
— Почему?
— Мы много говорили с ним на эту тему. Ольгерд знал об отряде с самого начала, но отказывался уходить с нами сюда. Он говорил, что каждый должен воевать на своем месте и тем оружием, которое дал ему Бог. И что худой мир лучше хорошей войны.
— Он был боевой офицер, — выпалил я.
— Вот именно. И поэтому имел полное право так говорить. Как-то раз он сказал мне, что, уходя сюда, мы как бы перестаем существовать для нашей родной стороны. Реальной там остается только наша смерть, когда мы погибаем здесь. И рано или поздно гибель ждет всех нас.
— Почему же он согласился пойти? — оцепенело спросил я.
Командир отвернулся к окну.
— Я рассказал ему, что в последнем рейде мы потеряли четверых. В отряде не было ни одного профессионального военного, в армии и то не все служили. Мы учились на ошибках. Через неделю он позвонил мне и сказал, что в следующий раз идет с нами. Он шел не воевать, а оберегать нас, учить выживать на этой войне. И исполнил свою роль до конца.
— Выходит, он знал, что погибнет? — выдавил я.
— Выходит, так.
Я вспомнил Матвея в колодце: «Идущие на смерть приветствуют тебя». И Ярославово «Это русские идут на войне умирать».
— Кто же будет спасать Россию, если мы все умрем? — усмехнулся я. — Воевать можно не только мечом.
Я решительно закинул рюкзак за спину и выбежал из гостиницы к воротам монастыря.
Вот и сбылся мой сон, и саднящая мысль высказалась.
Для начала — убить Лору Крафт в себе.
А все-таки хорошо, что не прямо сейчас потребуют разгонять тучи руками и строить свой дом размером с одну шестую часть суши…
Возле ворот вовсю шло прощание. Паша уговаривал свое будущее семейство не реветь. Февраль, клоня голову вбок после ранения, держал за руку Лизу и вспоминал, наверное, ту романтическую лошадь. Леха в сторонке толковал с двумя монахами, видно, намерения у него были серьезные. Папаша, как обычно, искал красоту в ракурсах и дощелкивал пленку.