Наталья Иртенина
Гулять по воде
В заповедных и дремучих
страшных муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей
и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи — то разбойники.
…………………………………
В заколдованных болотах
там кикиморы живут, -
Защекочут до икоты
и на дно уволокут,
Будь ты пеший, будь ты конный —
заграбастают,
А уж лешие — так по лесу и шастают.
………………………………
Из заморского из лесу,
где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы —
чуть друг друга не едят, -
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
В. Высоцкий. "Песня-притча о нечисти"
I
И вот надо было такой неприятности случиться. Только кудеярский мэр встал к окну совещательного кабинета и раскинул всевидящее око на свои владения, а тут на тебе казус. В этот самый миг из длинной трубы крематория выбралась человечья душа, вся в дыму и копоти. Прочихавшись да стряхнувшись, отлетела душа прочь, куда ей положено. А набрякший взор кудеярского мэра еще долго и недовольно буравил трубу. Мало того, что торчала над городом неприлично, будто сами знаете что такое, так еще посмела испортить с утра настроение самому важному лицу города. Да и просто — лицу города. А с этого, можно сказать, вся история кудеярского бунта приключилась.
Может, оно, конечно, не так плохо в конце вышло, а только народу нашему кудеярскому бунтовать никак нельзя, это у нас даже малые ребята знают. А тут такой катаклизм получился — страшно, аж жуть. Но ничего, мы народ привычный. В таком месте живем, в городе Кудеяре, и к лицу города, мэра Кондрат Кузьмича нашего, по фамилии Кащея, совершенно обвычные. Уж и не упомним, когда он у нас объявился, будто всегда тут сидел. Старожилы и те ум за разум заплетают, вспоминаючи, когда у Кудеяра другое лицо было. Да говорят, было все ж, при царях-батюшках еще. Но в те давние времена Кудеяр вовсе не городом звался, а селом Кудеяровкой. Только, верно, нам, кудеяровичам, и тогда бунтовать никак нельзя было, затем что лихой мы народ. Чуть не каждый в прародителях Соловья-разбойника числит. А живем мы в вотчине его, Соловушки, в тех самых лесах, а вокруг те самые болота, а на болотах избушки потайные стоят, и в них самые лихие-то и прячутся от света дневного да глаза людского. Верней, от ока отеческого, мэра кудеярского, Кащея нашего. Да напрасно прячутся, у Кондрат Кузьмича око всевидящее, недремлющее, и порядок у него во всем наведен.
Только с душами человеческими, вылезающими из трубы крематория, непорядок выходил. А Кондрат Кузьмич порядок любил и больше всего уважал. Больше же всего не любил и совсем не уважал чужие порядки, учиняемые в его владениях. Настроение тогда сразу в нем обрывалось, в грудях свербеть да чесаться начинало, и зубы, сверху золотые, снизу костяные, беспризорно клацать принимались. Вот до чего порядок любил. А то какой это порядок, когда в крематории заживо кого-то палят, а мэру о том — кого и за какие грехи — совсем ничего не ведомо. Прямое беспардонство.
— Вот, — говорит Кондрат Кузьмич, утрамбовавши внутрях прогорклый осадок от неприличной трубы, — квелый народец стал, а все равно безобразит. И реформы впрок не идут. А ведь для него, народа, стараюсь, ночей не сплю, все выдумываю что-либо этакое, полезное для бодрости. Просвещаю их, сил не жалею, а они… — Тут Кондрат Кузьмич окончательно осерчал и ушел от окна, втиснул худое свое, длинное тело за кофейный стол да сгоряча наплескал на него коричневую лужу из чашки-бадейки. — Самую малую явку на выборах до десятой части снизил — вот их благодарность! Не ходят! Хоть штаны на себе рви и голым пляши. Им только б друг дружку резать в темных углах да уворованное от меня прятать. Никакого порядку.
— Кто же во всем этом виноват? — лукаво спрашивает его советник и тонко улыбается всем лицом с неким коровьим очертанием. А кроме коровьего, у него была огромная, будто чайник, пеговолосая голова, выпирающее брюхо, да голос имел полубабий, петушиный. А головой покачивал, усиливая тонкую улыбку.
Кондрат Кузьмич смахнул кофейную лужу на ценный азиатский ковер и говорит, душу себе растравивши:
— Да кто же еще, Яшка Упырь виноват. Все никак не сдохнет, гриб червивый, шляется по городу, красненькое сосет. Любит красненькое, комар малярийный. Во время культа личности не насосался, и потом тридцать лет кровушку тянул. А все не успокоится.
— Это нам хорошо известно, — кивает пеговолосый. — В наших подземных лабораториях изобретали искусный кровезаменитель для освобождения вашего народа от власти кровопийц. В конце концов нам это удалось, не так ли?
Кондрат Кузьмич в дружеской улыбке расплылся и заморгал разнопосаженными глазами — один повыше, второй пониже, и оба желтые.
— Так, мистер Дварфинк, истинная правда, — говорит. — Как у нас перестройка объявилась, он на кровьзаменители перешел, что из-за границы ему слали, да на время хватку ослабил. Народец и ожил чуток, свободу почуял. А только быстро Яшке заменители приелись, опять на старое потянуло, на свежатину. Но теперь ему, клопу давленому, уже немного надо. А все равно людишки от того квелые. Свободу дарованную никак не ценят. Сидят по норам, будто сычи, меня ругают, отца родного. А то бунт замышляют. Не понимают, разбойники, что порядок во всем должон быть. Оного же порядка гарант — я, лицо города, а вовсе не трехрылые ископаемые, на мое место норовящие!
Кондрат Кузьмич, как печатью, припечатал слова кулаком по столу — чашки на блюдцах тоже гневно подпрыгнули. А как тут не гневаться, если на выборах в мэры против тебя одного прет целый трехголовый конкурент, кудеяровский олигарх Траянов?! К тому же владелец злостного крематория с неприличной и вовсе оголтелой трубой. Чтоб построить это чудище, Захар Горыныч спалил целую деревню на краю города, может, и с людьми, никто толком не дознался, были ль там еще селяне. С тех пор кудеяровичи покойников своих туда свозили, а кладбища Горыныч скупил за грош и позакрывал напрочь. Крематорий в народе прозвали коптильней. После водружения трубы над городом помирать у нас стали чаще и больше, с неким, можно сказать, увлечением. Среди серьезных людей даже разговоры пошли про кризис демократии… ох ты господи, демографии. Может, конечно, проблема в этих самых вылезающих из трубы человечьих душах. Только если с другой стороны на дело посмотреть — люди мерли от одного виду дымящей дуры, от тоски и беспросветности, которую она нагоняла.
Горыныч такие настроения хорошо уловил, потому в предвыборный список благодеяний вставил повышение рождаемости у кудеярских девок и баб. Его, конечно, сразу неправильно поняли, стали сплетничать, будто рождаемость ему нужна для умножения грядущих клиентов коптильни. Но это уж точно непраслинное вранье и злопыханье. Та голова, которая у Горыныча заведовала крематорием, в такие умственные кульбиты и тонкие расчеты войти никак не могла. А кроме Захар Горыныча, в нем еще уживались Зиновий Горыныч и Зигфрид Горыныч, но они совсем другими делами занимались. Только в одном все трое были общего направления. Если б кто в глаза назвал Горыныча трехголовым, или там про редкий случай растроения личности заикнулся, тот наутро непременно б вылетел из трубы крематория. А потому что вежливость к себе любили все трое, и к своей особе относились с уважительностью, «тремя ипостасями» самовеличались. Ну и на руку тяжелы были, это непременно.
Вот так крепко расстроил Горыныч в то утро Кондрат Кузьмича. Внутрях у мэра свербело все сильней и нудней, да зубы теперь не клацали, а прямо скрежетали от великой досады. И петушиный голос советника не мог его в чувство привести, хоть обычно действовал успокоительно, примирял с неблагодарной долей градоначальника, реформатора и лица города. До того Кондрат Кузьмич разволновался, что даже строгий распорядок нарушил. По утрам до такого-то часу он привычно трудился в совещательном кабинете и внимал плодам просвещения. Вместе с консультантом по реформам распивали кофе, выкуривали трубку дружбы и согласия, замышляли новые преобразования народной жизни да заверяли друг дружку в вечной, нерушимой преданности, совершенном почтении и глубоком уважении. А тут Кондрат Кузьмич не сдержался, с прощеньями выдвинулся из-за стола и отправился один в подвалы, наводить порядок в расходившихся ходуном чувствах.
А с того расстройства все и началось.
II
Кудеяр — город знаменитый. Правда, до того как у нас реформы пошли всякие, его знать никто не знал, кроме здешних, конечно. В страшном секрете был, но не из-за лесов глухих, болот лихих, это дело десятое, и совсем не из-за нашего чудн
о
го озера, обросшего легендами, будто камышами. От чужих глаз Кудеяр семью печатями запечатали оттого, что тут в тайных лабораториях ковали Щит Родины. А в других секретных лабораториях обгоняли весь мир — там светлые головы изобретали разное полезное для науки и техники, и для счастья народного: ковры-самолеты, сапоги-скороходы, скатерти-самобранки, шапки-невидимки, палочки-выручалочки и много чего другого для процветания Родины. А леса да болота помогали все это скрывать от вражеских лазутчиков, которых хлебом не корми, дай только что-нибудь секретное стырить и чем-нибудь тайно напакостить.
А как та перестройка началась, Щит Родины ковать не сразу, конечно, но помалу перестали. Светлые головы кто куда подевались, и от секрета за семью заборами ничего не осталось. Щит Родины по конвертации переделали в веревочную фабрику, а из ковров-самобранок оборудовали мыльный завод — оно доходней по тем временам было. Вот после этого стал Кудеяр знаменит. Первые годы наезжали сюда всяческие делегации, экскурсии, иноземные да отечественные. Все смотрели-глядели, вокруг и внутри прежних лабораторий ходили, дивились, злое империалистическое прошлое ругали. Щит Родины, хоть и на части разобратый, да по углам попрятанный, или сваленный где в кучу, все равно страху на иноземцев нагонял. А у кого и припадки бывали нехорошие, с бранью, со слюней капающей, с глазами вылезающими. А чего ругались, и сами не знали. От зависти, видно, что у нас такие светлые головы были, хоть и в темном прошлом. Да где теперь те светлые головы?
Года два все ездили и ездили, на память запечатлевались, с мэром нашим за ручку прохаживались, везде тыкались, интерес утоляли. А потом молва знаменитая пошла про наши леса и большие дороги. Дорог больших у нас, правда, всего единственная, с одного боку в город входит, с другого выходит. Зато лесами мы впрямь богаты. Вот как нам свободу объявили, вожжи ослабили, так народ и потянулся к старой памяти, к ремеслу прародителей, а среди них Соловей-разбойник был и есть самый первый. Сейчас, конечно, у нас таких соловьев нету, повыродились, а века два тому, говорят, жили еще, свистели, деревья к земле гнули, кареты с колес на ходу сбрасывали, промышляли успешно. Вот и теперь которые в лесах засели и прямо на дорогах делегации обирали до исподнего, а которые прямо в городе сети раскинули, тут свистать начали, добро из карманов пересвистывать к себе. И живьем людей резали, и с мертвых три шкуры драли, всякое случалось, да. Сейчас уже, конечно, не так, стараньями Кондрат Кузьмича. Порядок он навел, крепкой рукой поприжал к ногтю бедовые головы. А все равно безобразничают. Но это уже, конечно, с ведома. Только Захар Горыныч и остальные его ипостаси все никак не смирялись с крепкой рукой.
Так это теперь, а тогда делегации с экскурсиями как водой быстро смыло. Показали им наши кудеярские соловушки удаль молодецкую. Но и сами остались без богатой добычи, приноровились на мимоезжих помельче ремесло оттачивать. А славы Кудеяру после того прибавилось. Только туристов не заманишь больше интерес утолять.
Но, конечно, не одними лихоимцами наши края знамениты. Есть еще одно чудо дивное, от которого сами кудеяровичи первое время ходили глаза разинувши. В диковину оно было. Даже светлые головы, которые остались, не сбежали сразу, говорят, попервоначалу смотрели на него с подозрительностью, руками щупали и на анализы тайком брали. Лабораторий у них уже, считай, не было, по домам сами себе химичили, на свою совесть опыты делали — вот и тайком. А чего они там нахимичили, чего дознались, то никому неведомо. Ведомо только, что в Кудеяре появилась большая дыра, через которую можно ходить на сторону — мир поглядеть, себя показать. Но, конечно, не всякого еще пустят, тут документ нужен специальный, заграничный.
И вот каким манером это явление, феном
е
н по-научному, у нас образовалось. Как открылись настежь ворота в Железной Занавеси, за которой от нас, по слухам, все прятали, аж цельная калитка распахнулась в Кудеяре. В самом что ни на есть святая святых, в пивной на Большой Краснозвездной, бывшей улице Трудового Перевоспитания — Кудеяр, когда еще не городом был, а селом, при нем тюремная коммуна для разных элементов временно устроилась. Оную калитку прозвали Дырой в мир, либо Мировой дыркой. Поговаривали даже, что это та самая дырка, через которую проходит земная ось, а на нее собраны все земные пространства, обычные и кривые. В том смысле, что искривленные зачем-то, а уж кто их там искривил и каким инструментом, про то не говорят.
Сперва, конечно, лезть в неведомую дырку никто не хотел, дураков не нашлось, сразу все умные стали. Даже те, кто уже шестую или девятую кружку пива с добавлением уговорил и в нужный консенсус вошел. Потом наконец сыскался один, самый шустрый, слазил туда-сюда, разведал, что там и как. Оказалось, ничего, жить можно, даже интересности всякие с той стороны открываются. Но это уже позднее разузнали в точности, что с того края Мировой дырки обретается иноземный город. Он к нам боком через эту дыру приклеен, состыкован будто, как космическая посудина, а зовется Гренуем, по-нашему Гренуйск. И этот самый Гренуй, будто пуп, стоит ровно в середине Олдерляндии, там, где живут олдерменцы и затесавшиеся среди них остальные иноземцы, шемаханцы опять же и халдейцы, которых у нас, в Кудеяре, тоже хватает.
С той поры у нас начались отношения с этим олдерлянским Гренуем. Кондрат Кузьмич, который тогда еще не был никаким мэром, а звался главным секретарем, подружился с их олдерлянским начальником, зазвал по случаю к себе, дал перепробовать все, что у него в буфете было, или там баре, по-нынешнему, да и предложил городами побрататься. А у нашего Кащея слово крепкое, даже если в баре сказано. Через неделю и побратались всенародно, с гуляньями, песнями и плясками. Колоколов только еще не было тогда, не успели понаделать после борьбы с религиозными предрассудками. А так хорошо повеселились и с размахом. Своротили два уличных фонаря, утопили в дивном озере самосвал, спалили салютом телеграф, ну и по мелочи витрин да окон набили. Иным словом, показали гостям-олдерменцам, как мы радоваться умеем. Думали, они к такому непривычные и сильно удивятся, языками щелкать станут от восхищения. Мы же не знали тогда, что у них в Гренуе День непослушания есть.
Оттуда, из Гренуя, и пошло к нам всяческое преобразование народной жизни, о котором Кондрат Кузьмич самолично по сей день заботится, ночей не спит. Сразу после того знатного гулянья объявился у нас в Кудеяре господин Дварфинк, иноземный советник по реформам. По его слову все и делалось, а Кондрат Кузьмич учинил с этим господином крепкую дружбу. Каждое утро выкуривал с ним трубку мира и согласия и запивал кофейной чашкой нерушимой преданности. Правда, господин консультант не из олдерлянцев был, а из янкидудлей, а по виду так вовсе из гномьего племени. Мы-то, простой кудеярский народ, его не сразу в очи узрели, а как посмотрели, так и плюнули. Неказист весьма. Ростом со сморчок, голова котлом, волосья пегими клочками торчат, хоть иноземными головомойными средствами, верно, обихожены. Физиономия так просто на вымя похожа. А носит рыжий замшевый пиджак да гномьи башмаки с острозагнутыми мысами и каблуками, что молодым девкам впору. Но это все ничего, был бы человек хороший, для компании пригодный. А это уж только Кондрат Кузьмичу доподлинно знать, не нам, просторылым кудеяровичам. Да был бы толк, мы-то что, мы ко всему привычные.
А все равно ковров-самобранок жалко. И Щит Родины у нас тоже добрым словом поминали. Господин Дварфинк перво-наперво их совсем позакрывал и скорую реформу произвел. Стали после этого сапоги-самолеты мылом-шампунями, а вместо Щита веревки-канаты плести начали. Светлые головы тогда совсем в подполье ушли. Которые еще живые и не разбежамшись. Через Дыру-то их много повылазило на ту сторону.
Чего же тут удивляться, если кудеяровичи все больше квелыми делались и от одного вида крематория на тот свет переселялись. Мы хоть ко всему привычные, а только и нам ласковость в обращении желательна. Кондрат Кузьмич, оно конечно, ночей не спит, все преобразования народной жизни замышляет. Да вот то-то и оно. Нам бы как-нибудь без них, без преобразований этих, по-тихому все как-нибудь само бы и устроилось. А то ведь всякое может быть, а нас, кудеяровичей, до бунта доводить никак нельзя, такой мы народ. Все вынесем, а потом и снесем, бессмысленно и беспощадно.
Так оно и вышло, как по-писаному.
III
В пивной на Краснозвездной теперь, конечно, пиво не наливали и добавлениями не разбавляли. Как обнаружилась там Дыра в мир и слазил туда-сюда первый смельчак, так сразу всю улицу милиционерией огородили, пост при дверях поставили, а внутри, при самой Дыре, посадили двух пограничников с собакой и таможенных чинов на случай провоза через Дыру багажа. Собака вынюхивала дурные зелья да адские машинки, таможенные чины обирали пошлину, а пограничники смотрели в документ и запугивали страшными взираниями. Нам, кудеяровичам, эти взирания, конечно, не в новинку, если подучиться, и сами так можем, а дурного зелья и адских машин у нас отродясь не водилось. Вот у шемаханцев с халдейцами, у тех да, водятся. Но шемаханцы не через Дыру приходят, они у нас другим путем, обыкновенным, объявляются и скапливаются. Мы же, простые кудеяровичи, подавно в мир через Дыру не рвемся, чего мы там не видели. А ходят через нее только деловые и авторитетные для своих деловых надобностей, а когда и в отпуск, со своими деловыми, авторитетными женами, сопливыми ребятами и блудными девками. Это если не считать разное кудеярское начальство, от малых шишек до самого Кондрат Кузьмича. Потому как эта Дыра — самый короткий путь в Олдерляндию, к тамошним доисторическим примечательностям и культурному праху. Вот и ходят, любуются. А может, оно и занимательно, учености прибавляет.
А тут повадились у нас трое недорослей за этой ученостью лазать, на культуру поглядеть да свой кудеярский обычай показать, не обидеть. Сами еще умом не вышли, авторитету совсем не набрали, в деловые пробиться не успели — а туда же, родителей не спросясь. И куда только школа смотрит. Иным словом, проморгали балбесов. Еле-еле по шестнадцать всем троим стукнуло, да, видно, хорошо пристукнуло. А оттуда, от олдерменцев, и набрались всякого. Ну и, конечно, свое родное, кудеярское, взыграло. Но это все не сразу началось и не вдруг выяснилось. Ходили-то они не через официальную Дыру, которая в бывшей пивной.
Оказалось, в Кудеяре пробило не одну, а целых две Дыры, только одна потайная была, скрывалась в канализациях от всевидящего ока Кондрат Кузьмича и иного начальства. А как те трое ее нашли, это уж только они знают. Никому, конечно, не сказали, еще чего. Сами пользовались. А попробовал бы кто в этих баламутных летах не попользоваться таким секретом. Про вторую Дырку вовсе могли б никогда в Кудеяре не дознаться, если б они осторожность проявляли. Так нет, не проявили, вот и прорвало канализации. Полгорода дерьмом залило. Но это потом было. А сначала все обыкновенно шло, без разных ситуаций и происшествий.
Просто им нечего было делать. Ну совсем нечего. Кудеяр — город хоть знаменитый, но суровый, под стать Кондрат Кузьмичу и его крепкой руке. Милостей от Кудеяра не дождешься, хоть век сиди и жди. Тут надо самому головой работать, дело себе выдумывать. У нас ведь как — кто в лихие шайки подался, авторитет разрабатывать, кто клады ищет, а кто на мыльно-веревкином заводе мух жует. А больше у нас заняться нечем, если в кармане пусто, чтоб в деловые или там в начальство выбиться и в Олдерляндию жен да блудных девок вывозить на показ.
Вот Аншлаг, Студень и Башка нашли себе знатное дело — побратимам-гренуйцам бабушку Кондрат Кузьмича показывать, матушку, значит, его батюшки. А было так.
Через уличный люк спускались в канализации и шли с фонарем, чавкали башмаками по тухлой воде. Впереди Башка, он главный, потому как самый умный и так умеет влепить затрещину, а потом еще посмотреть со значением, что сразу все делается ясным. За ним Студень, озирается по сторонам, будто в первый раз, черпает кедами мутную жижу, вздрагивает на дальние невнятные звуки, ловит эхо гулящее. Этого напугать нетрудно, но не трус, а просто очень нервный, оттого в иных жизненных обстояниях принимается дрожать и трястись, как самый что ни на есть мясной студень. Последним с довольной рожей топает Аншлаг, глубокие лужи в целые фонтаны превращает. Ему всегда весело и радостно, будто щенку с вислыми ушами и толстыми лапами. Если б имел хвост, вилял бы, а так всего-навсего губу отквасит и ухмыляется во всю ивановскую. А звать всех троих Сашка Головань, Егор Студенкин и Витька Волохов.
Вот дошли они до одной им известной развилки и сворачивают. Свет фонарный по стенам с трубами заскорузлыми прыгает, рыщет, вытаскивает из темноты накарябанную срамоту. Башка тут же в карман полез за принадлежностью.
— Чего этот барабашка домовой такое место себе выбрал? — говорит. — Лучше, что ль, не нашел?
— Ага, — подхватывает Студень, — мокро и воняет. То-то он злой такой, в нужнике, считай, живет.
— На то он и дерьмовник, чтоб тут жить, — отвечает им Аншлаг, весело хрюкая.
А не успел он это досказать, как Студень, взвизгнув, к стене отскочил, да там и встал намертво. Башка сей же миг ощутил сильный хват за ногу, а Аншлага крепко, но совсем беззвучно поддало под мягкое место, чуть-чуть не опрокинуло в тухлую воду.
Студень криком исходит, прячет голову в плечах:
— Пиши скорей!
— Ах ты, такой-разэтакий, да твою так и еще разэтак! — ругается Аншлаг, да и тут из него искры задора сыпятся.
Башка без подсказок уже чертит въедливой краской на стене срамное слово. Только домовому тутошнему на этот раз мало трех букв, больше требует и зловредно цапает всех за разные телесные части, будто не две руки имеет, а все шесть, и предлинные. А может, и так, на глаза-то он не показывался никогда. Башка нацарапал еще всякого, по-русски да по-заморски, и так утолил хозяина здешних вонючих мест. Руки, в неизвестном количестве, убрались, дорога вперед освободилась, и недоросли устремились дальше, переводя дух. Вскоре показалась Мировая дырка, в самом мокром и вонючем пространстве. Дыра висла в стоячем воздухе и дружеским видом приглашала сквозь нее пройти. А дани никакой не требовала, не то что сосед ее, отхожий дух, вредный и охочий до хулиганства.
Первым в Дырку нырнул Башка, за ним остальные, толкнув друг дружку. Но на той стороне еще не Гренуй был олдерлянский, а тамошняя подземная опять же коммуникация, хоть и не такая заскорузлая, как наша, и без разных безобразничающих дерьмовников. Может, олдерменцы их у себя повывели, химией какой или наговором. А скорей всего, места получше им выделили, не такие оскорбительные и в культурном смысле интересные.
Долго ль, коротко ль, вынырнули наконец из коммуникаций и идут, руки в карманы. На гренуйцев прохожих, по-иноземному разговаривающих, косятся, на доисторические примечательности не глядят, а нужное выискивают. Все трое большой любви к олдерлянскому побратиму не имели, да чего там и любить. Олдерлянцы народ скушный, а потому что старый очень, старее своих доисторических примечательностей. А старому что надо? Сытому быть да прибрану, да чтоб с тоски не околеть, да чтоб кости не рассыпать, если кто заденет. А другого им ничего не надо, олдерлянцам. Оно конечно, и нам ненамного больше нужно, а все ж больше. Их тоска нашей кудеярской нутряной печали не чета вовсе. Наша кудеярская-то как нападет, да как скрутит, да погонит куда ни попадя, а там, может, и костей не соберешь, не до сытости тут уже. Вот, говорят, это духовность у нас такая, тяга разная к вечному-поперечному. Может, и так. А откуда она вот взялась? Отчего у нас, кудеяровичей, внутрях это вечное-поперечное? Тоже вопрос интересный. Иной раз так вскочит в голову — а зачем это живу на свете, небо копчу? — света не взвидишь от огорчения. А олдерменцам такая сила мысли, конечно, не по плечу, вот и скушные. Может, и не все у них такие, а только это дела не изменяет.
На улицах гренуйских на каждом шагу полиция их стоит, рылом зверообразная, на троллей похожая. А может, вправду песчаных троллей наряжают в форму и каски, дубины в лапы дают, чтоб назидательней было для разных замышляющих элементов. Да говорят, мэр тамошний тролль и есть, только не песчаный, а что ни на есть горный, из камня сделанный. У нас в Кудеяре он появлялся прежде, да перед народом не больно казался, все с Кондрат Кузьмичом за дверьми дружбу учинял и побратимство обговаривал. А без полиции, расставленной на каждом шагу, у олдерлянцев совсем не обойтись. Потому как День непослушания у них два раза в год, а между этими двумя разами население в чувство приводится видом зверообразных рыл в касках, никак иначе. Да и то не все приходят в чувство и понятие, некоторых силой укорачивать надо.
А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся — это все больше молодые да сопливые, — повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
— Ну чего уставился, рожа этакая?
— В Гренуйске-присоске живут одни присоски, — зло-весело говорит Аншлаг, — ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
— Вот они, — говорит.
IV
Кондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» — черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.
Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того — стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий — испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.
В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.
— А, пес мой верный Сидорыч, — говорит Кондрат Кузьмич. — Что, отпирается, разбойник?
— Отпирается, Кондрат Кузьмич, — тот отвечает, вскакивая. — Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.
Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался — шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.
— Так чего ж не применил до сих пор способы свои знатные? — Кондрат Кузьмич говорит, цепочкой поигрывая и бровьми недовольство выказывая. — Сиропы разводишь с разбойниками?
— Никак нет, Кондрат Кузьмич, — хмурится Иван Сидорыч и шраминой багровеет, — не развожу. Тут подход нужен. Я этот народ твердоголовый знаю. Начнешь их прижимать, они себе язык откусят и проглотят назло. Совсем распустились, как вы им, Кондрат Кузьмич, преобразование жизни сделали.
— Ну-ну, — Кащей отвечает и на подвешенного кивает. — Давно трудишься?
— С вечера. Особый случай тут. Единственный из шайки Тугарина остался, как вы знаете. Теперь вот молчит за всех.
— Хвалю рвение, пес мой Сидорыч, хвалю, — говорит Кондрат Кузьмич. — А шраминой не багровей почем зря. Язык ему развяжешь, медаль дам, отблагодарю. Чуют мои кости, много Тугарин золота позарыл в лесах.
— Это дело государственное, — отвечает Лешак, квадратно осанясь. — Развяжем непременно.
Но Кондрат Кузьмич для укрепления чувств, с утра неустойчивых, сам хотел принять участие в развязывании языка у душегубца. Ближе подошел и велел разбойнику смотреть себе в лицо, а когда тот не послушался, за волосья его сильно взял и голову ему поднял, сам заглянул в мутные, красные глаза.
— Отвечай, дурень, где золото грабленое Тугарин прятал? Покажешь места, отпущу, нет — заживо сгниешь, из цепей сразу в могилу уйдешь.
У душегуба в глазах немного прояснилось, вытолкнул наружу язык, распухший от неудачных откушиваний, и заворочал им туго, а будто и насмешливо:
— А сам повиси рядом, — говорит, — тогда покажу.
Кондрат Кузьмич на такую дерзость зубами клацнул и очами сильно набряк, разгневамшись. Но кричать-топать не стал, а тихим притворился и отвечает задушевно, будто бы и укорительно:
— А я висел. Думаешь, не висел? Врешь, дурень. А повиси-ка теперь с мое. Мне-то терять было нечего, кроме своих цепей. — Тут Кондрат Кузьмич воздел руку с цепочкой и помахал ею. — А тебе вот есть что терять, шельма тугаринская. Жизнь у тебя одна всего.
И сказавши это, ударил цепочкой по красным глазам, по языку распухшему. Душегубец взвыл и обвис совсем, а Кондрат Кузьмич пошел к выходу и своротил на пути дознавательный стол. Остальные двери не стал проверять и навещать тех, кто за ними сидел, а может, тоже висел. Потому как знал уже, что и третий способ поправления самочувствия не сработал, а значит, весь день под хвост, и жизни народа от этого полезней совсем не станет.
Уж лучше б вовсе не ходил в подвалы эти, ну их.
V
Через час у Кондрат Кузьмича совещание с малыми городскими шишками. А как мэр в плохом настроении пребывал, то на совещании лицевые фасады у шишек сделались зелеными и досадными. Кондрат Кузьмич всем недоволен был и об стол рукой стучал, себя не жалея, для доходчивости. Потому как оказия на Кудеяр надвигалась — День города, и все требовалось по лучшему слову сделать, чтоб не хуже других отпраздновать и в грязь не ударить перед побратимами. А они тоже непременно придут и смотреть въедливо будут, все ли у нас как надо, все ли договоры нерушимой дружбы соблюдены.
Перво-наперво Кондрат Кузьмич разнос выписал астрологу Звиздецкому, штатному звездосчету, которого он на балансе в мэрии содержал для лучшего взаимодействия с народом.
— Почему, — кричит, — кладодобываемость упала?
— Астрологические расчеты показывают, что население испытывает разочарованность, — умно таращится в ответ Звиздецкий.
— Твое дело не рассчитывать, — пуще сердится Кондрат Кузьмич, — шарлатанская клизма, а гороскопы бодрые сочинять и людей воодушевлять. Опиум для народа нам тут не нужен, ты мне положительные установки давай. Чтоб водолеям счастье приваливало, а рыбам удача и преодоление трудностей, и чтоб рожи у всех на улицах довольные были. Если в День города увижу хоть единое квелое рыло, ты у меня знаешь, что я с тобой сделаю. — И пальцем весьма энергетично грозит. — Без штанов на хлеб с водой посажу. Мне чтоб пели все и плясали, радость выказывали и благодарение во всем. Морды начистить и сиять. А после праздника в лес гони, пусть клады ищут, неча по домам сидеть, зады чесать. Да к выборам народ готовь, слышь? Чтоб явка была — девяносто восемь. И перемены к худшему пощедрей сули, если пожелают изменить прежнему порядку, мне то есть. Понял меня, гадалка кофейная?
Звиздецкий умудренно кивает и под стол немножко уползает, чтобы под гневным взглядом мэра не опалиться. А Кондрат Кузьмич галстук оправил, зачес на плеши пригладил, воды хлебнул и гнев поумирил.
— Щекотуна упредили? — спрашивает.
— Упредили, Кондрат Кузьмич, — отвечают, — на тройную ставку согласился. Всех своих выведет на праздник, обещался. Все семейство будет народ до ночи щекотать и взбадривать.
— Тройную ставку? — задумался Кондрат Кузьмич. — А не много ему будет, псу приблудному? Откуда взялся, не говорит, а тройные ставки требует?
— Иначе никак не соглашался. Говорит, выходной у меня, и точка.
— Да и пес с ним, — задобрел Кондрат Кузьмич, — пущай народ только шибче взбадривает. Да следите за ним, чтоб не перестарался, чтоб не помер никто на месте и икоток, припадков разных не было. Мне конфузов перед побратимами не нужно. С Упыревичем дело сладили? — Кондрат Кузьмич оборотился к главному своему начальнику безопасности.
— Упирается, — тот отвечает. — Мы уж и так, и эдак. И готовый продукт обещали на дом ему прислать, и живьем добровольцев предлагали. Отвергает начисто. Говорит, хочу на ваш праздник антинародной жизни поглядеть, как вы народ гнобите и перед иноземными людоедами этим похваляетесь.
— Людоеды ему, значит, иноземные не нравятся, — Кондрат Кузьмич хмурится, — а сам себе, кровосос малярийный, нравится. — И подумавши, говорит: — А пусть глядит, пиявка болотная. Только окружение к нему приставить, глаз не сводить, на центральную улицу не пускать, а то у гренуйских важных персон, которые на празднике будут, от него может несварение сделаться или, пуще того, родимец хватит. Нам сего не надобно. Мы дружбу с ними учинили и должны соответствовать, в огорчение дорогих гостей не вводить. А захочет к кому из местных простых рыл присосаться — не препятствовать. Пущай тешится. Только опять же, чтоб важных персон иноземных окрест не было. А будут — Упыря оттеснить и загородить.
— Да-а, его оттеснишь, — отвечает главный начальник безопасности, думами отягчившись, — на центральную не пустишь. Мои молодцы от него на три шага держатся, ближе не рискуют, всех застращал.
— Это каким таким оружием он моих молодцов-удальцов застращать сумел? — Кондрат Кузьмич бровьми недовольно двигает, будто не знает. А все-то он знает, только обидно ему, что Упырь-кровосос еще силу показывает и на освобожденный народ влияние имеет.
— А оружие у него, Кондрат Кузьмич, простое — взгляд удавий да тросточка пенсионерская. Вот этой тросточкой с выдвижным лезвием он головы срезать может, если осерчает. Глазами руки-ноги будто свяжет и голову с шеи долой. А все потому, что сердить его никак нельзя, Яков Львовича. Он хоть мшистый, но на расправу быстрый.
— А с другой стороны, — вслух размышляет на это Кондрат Кузьмич, — может, пристрелить его, аки пса бешеного?
Очень не нравятся ему этакие слова начальника безопасности. Потому что какая же это выходит безопасность, ежели по городу беспрепятственно разгуливает такое мрачное явление из темного прошлого, да еще в любой момент может на важных приезжих персон воздействие оказать, телесное и душевное? А если, страшно молвить, на самого Кондрат Кузьмича покуситься задумает?
Но тут уж ему на вопрос ответить никто не мог, потому как это дело государственное и только самому Кондрат Кузьмичу его решать. Даже Иван Сидорыч тут не в силе и не в правде.
— Да нет, пес с ним тоже, — отвечает сам себе Кондрат Кузьмич. — Авось пригодится еще, старый хрыч.
А среди малых городских шишек кто покивал на это, доброте и отходчивости Кондрат Кузьмича обрадовамшись, а кто и сдосадовал, мысли про себя затаил. Небось подумали, эге, старого подельника пожалел, сколько с ним делов понастряпали во времена культа личности, а то и раньше, да и позже рыл друг от дружки вроде не воротили до той преобразовательной перестройки. А как та катастройка началась, так и разбежались по разным углам, разругались насмерть. Кондрат Кузьмич нам свободу объявил, а Яков Львович, ни дна ему, ни крышки, наоборот, в темное прошлое всех засадить обратно хочет. Только ничего у него не выйдет. Кондрат Кузьмич не даст ему такое насилие обратное над народом сотворить. А что пожалел, так это ничего. Мы, кудеяровичи, тоже народ жалостный. Можем прибить, а можем и пожалеть, нам это поровну.
Вот Кондрат Кузьмич все указания раздал, с кого надо спросил, о народе и важных гренуйских гостях заботу проявил да малых городских шишек с совещания погнал. А господина иноземного советника Дварфинка там не было, затем что его это не очень касаемо и ему тут без надобностей. Кондрат же Кузьмич велел себе пилюлю от головы принесть и со своей секретарской девицей после разговор затеял для скорейшего головного выздоровления. А о чем он с ней разговаривал, то нам неведомо, потому как Кондрат Кузьмич большой уважитель противоположного полу и знаток всех их женских тонкостей. И никоторая на него никогда не жаловалась и обойдена им не была, а особо — юные румяные девицы. Сам же Кондрат Кузьмич безбрачный и одинокий, но в непременном поиске и всегда об этом любил говорить.
Только и секретарская девица Кондрат Кузьмичу скорейшего излечения не сделала. Совсем расхворавшись и мозгами будто в голове бултыхаясь, вызвал он себе кортежную машину и поехал в оздоровительный салон госпожи Лолы. А госпожу эту Лолу многие кудеяровичи не терпели, оттого что она замужем за тремя Горынычами и сама тоже немалая экстраведьма.
VI
Из Гренуя недоросли опять в канализации отправились, а оттуда в Кудеяр обратно вылезли. Студень разбитый нос придерживал, Аншлаг зубы пересчитывал, досчитаться не мог, у Башки одно ухо замалиновело и покрупнело, и рукав на ниточке висел. Но веселые шли, гордые. Одолели трех гренуйских бездельников, и еще двух, которые тем на помощь выскочили. А которого на асфальте валтузили, тот сам в сторону уполз и в битве не участвовал, кости собирал.
Из канализаций выбрамшись, пошли сразу к озеру отмываться, чтоб переливами на лицевых фасадах не сиять. А озеро у нас дивно-дивное, Кладенец зовется. В размер не так чтоб большое, а глубины немереной, там и водолазам утопнуть — раз плюнуть, а если и полезут на дно, все равно ничего не увидят. Вода в озере темным-темна, а уж холодна вглуби так, что зубы отскакивают, только наверху теплая бывает. А когда город был не город, а так, село Кудеяровка, прозывалось наше озеро Святым, и вокруг него Божьи люди на коленках обползали, кто по разу, а кто и по три раза. Которые от болезней таким манером избавлялись, а которые грехи с себя сымали. От тех пор осталась у нас тропка, коленками обтертая, сейчас только заросла кой-где, а под самым боком у города в Мертвяцкий овраг ныряет. Там ее и не видно вовсе с-под кустов бурьянных, густых и колючих, да деревьев ветвястых. А Мертвяцкий овраг потому, что покойников там завсегда находят, очень удобное место для них. Кого зарезанного, кого удавленного, разные там бывают покойники, со всего, можно сказать, городу, будто вот магнитом каким их туда затягивает. Бабы Мертвяцким оврагом малых ребят пугают, чтоб не шалили, а которая постарше шпана там гулянки назначает, храбрость проверять и перед девками крутить.
Башка со своей командой тоже в овраге бывали, сиживали, пивом угощались, плевки в сторону пускали. А только скушно им там было, мертвяки не веселили. А как нашли себе секрет в канализациях да в Гренуй лыжи навострили, так вовсе от компании старой отделились и место на озере себе другое устроили, напротив руин монастыря. Там у них и тайник с едой выкопан был, и все остальное натаскали, что пригодное. Иной раз ночевали там, когда дома родитель запойный разбушуется или родительница полюбовника нового заведет, или еще какое стихийное представление. А тут тишь да гладь, и комарья совсем не слышно. К воде ветла упала, стволом скривившись, на ней Студень животом улегся и разбитый нос в озере прохлаждает. Аншлаг наконец зубы досчитал, двух не нашел и ругаться стал. А Башка рукав горестно озирал и искал чем обратно приделать. Тут Студень нос из воды вынул и слушает, на замершую ящерицу похожий.
— Опять, — говорит, — звонит. Слышьте?
Аншлаг через дырку в зубах плюнул и отвечает:
— В церкве звонят. Или в ушах у тебя.
Башка тоже слушает, у него в ухе малиновом не звонит, только тюкает маленечко.
— В церкви еще рано звонить, — говорит, — два часа только. А правда звон идет.
— Из озера идет, — заверяет Студень, — там на дне церкви звонят. Город под водой там. Говорят, видно его иногда. Если в солнечный день выплыть на средину озера, то увидишь. А лучше с вертолета.
— Лучше из космоса, — гогочет Аншлаг. — А может, ты еще по воде ходить научишься, чтоб его увидеть? Хочешь по воде ходить?
— Хочу, — отвечает.
— Хотеть не вредно.
— Не вредно, — соглашается Студень. — Дураком быть вредно.
— Точно, — совсем заливается Аншлаг.
— А ты чего хочешь, Волохов? — интересуется как бы невзначай Башка.
— В жизни?
— В жизни.
— Зарезать кого-нибудь хочу.
— А зачем?
— А интересно. Не то что дремучие легенды про утопленный город.
— Он не утопленный, — говорит Студень, — он под воду скрылся, когда его враги хотели разграбить и спалить.
— Веришь в сказки? — ухмыляется Аншлаг.
— Если не проверить, почему не верить? До дна полкилометра, никаких водолазов не хватит.
— Если ни во что не верить — ты готовый псих, — вставляет Башка. — Кто верит — у того защита в голове.
— А я ни во что не верю, — хвастает Аншлаг.
— Врешь. Ты веришь, что зарезать кого — интересно.
— Это как раз проверить можно. Давай? Сам-то во что веришь? И чего в жизни хочешь?
Башка задумался, а потом рукав — хрясь. И второй — хрясь. Оторвал совсем оба.
— На войну хочу попасть. Там тебе сразу ясно станет, во что верить. А если ни во что, то ты конченый псих и садист. Мне брат сказывал, как в отпуск приезжал.
— Ты садист, Аншлаг, понял? — говорит Студень и хихикает.
Но тут звон закончился, и мечтательные разговоры закрылись. Стали обсуждать, чем ввечеру заняться и на какие средства. Потом купаться полезли, до середины озера на спор плавали, да никакого города на дне не высмотрели. А город тот, по слухам, точно кому-то неявно показывался. Куполами золотыми на солнце сверкал, маковками резными и шатрами цветными, разной красотой неописанной в воде проступал. Но, может, и сгоряча чудилось, тоже всякое бывает, мираж называется.
А кто город под водой увидит, с того сорок грехов снимется и все болезни, какие есть, за версту отступят, так старухи на лавках передавали. Да нам то без надобности было, мы, кудеяровичи, грехов не считали, а от хворей у нас одно крепкое средство, им вдоволь пользуемся, отчего бывают, конечно, и перегибы в виде лежачих на улице, в разных неудобных местах, но мы к этому привыкши и телом закалимшись. Оттого в нас и дух несгибаемый. А что труба крематория на нас вредно действует и мрем, как мухи, от квелости, так это ничего, это от временной слабости. Вот как закончатся преобразования народной жизни, так и заживем, а Кондрат Кузьмич с Яков Львовичем и Захар Горынычем с двумя остальными его ипостасями тогда помирятся и мудрить над нами перестанут. А может, и в Мертвяцком овраге покойников меньше станет. Но, конечно, ненамного меньше, потому как хоть село Кудеяровка, хоть город Кудеяр спокон веку лихими были и, верно, будут. Разве только краса-город со дна Кладенца-озера подымется и со всех разом грехи наши тяжкие поснимает. А тогда и задумаемся, может, — взгружать на себя их заново или погодить. Может, кому еще взбредет по воде ногами пойти, как Студню. А с мешком тяжких грехов на закорках не очень-то по ней походишь. Это уж ведомо. Иначе б каждый мог — взял и пошел. И смысла б тогда в легенде не было, и всякому бы встречному город из-под воды являлся и наружу выходил. А так не всякому, а только тому, кто по воде пойдет, аки посуху.
Вот какое у нас в Кудеяре озеро дивное и пречудное, хоть и не так чтобы большое. Краса-город, сказывали, на берегу стоял да под воду ушел, не то при татарах, не то от поляков, которых Сусанин водил, да не довел. А не то, сказывали еще, от злых большевиков, но это уж точно врут, потому как Яков Львович тогда должен о нем знать, а он ничего такого вроде не знает. Только озеро ему точно не по нутру, избегает Яков Львович возле воды гулять, а потому там от него, Яков Львовича, безопасно.
А как тот город называется, этого мы не знаем.
С озера-то все и началось у нас. Это если не считать нарушенного самочувствия Кондрат Кузьмича.
Но Башка, Студень и Аншлаг тогда еще ничего не знали. Выплыли наперегонки на берег, в траву упали да и решили ночью в лес за кладом идти.
— У меня сегодня день удачный, — говорит Аншлаг, — по гороскопу. Обязательно клад найдем.
— Чего-чего у тебя по гороскопу? — Башка спрашивает и смеется.
— Испытания, которые при смелости и выдержке закончатся удачей, — по памяти тот отвечает.
— А зубы недосчитанные тоже за удачу сходят? — интересуется Студень.
— Присоски гренуйские больше потеряли, — сказал на это Аншлаг, скорчив рожу. — Идете или нет? Моей смелости и выдержки на всех хватит, еще останется.
— А ты знаешь, как его искать, клад?
— А чего тут не знать. Сегодня ночь подходящая будет, Купальская. Папоротник цветущий найдем и клад выроем.
— Да где ты папоротник искать будешь?
Аншлаг говорит убежденно:
— На Заколдованное болото идти надо.
Переглянулись тогда все трое и порешили точно идти ночью на Заколдованное болото. Потому как там самое подходящее для кладов место.
Но, правду сказать, клады вокруг Кудеяра везде есть. Такие у нас места, кладоносные. Озеро их, что ли, рождает, либо климат удобный. А только промысел кладовой в Кудеяре после разбойного ремесла — самый главный. Но это сейчас, раньше-то, до преобразований народной жизни, по-другому было, а при царях и вовсе никто не знает, как было. Может, это теперь только время такое настало, для кладов плодоносное. Вот их у нас и находят в день по штуке али по два, а бывало, и по пять враз. Кто с папоротником либо плакун-травой, а кто и без, наудачу по лесу рыщут, на глазок копают. А только говорят, клады счастья не приносят. И точно. Нету у нас счастья в Кудеяре от кладов этих. И вовсе бы на них плюнули, да Кондрат Кузьмич не велит. Все старается, чтоб мы, просторылые, при деле были, пользу обществу и родине приносили. Патриотизм опять же тут, в соображениях, гордость народная — рылом мы совсем не хуже олдерлянцев разных, янкидудлей длинноносых и прочих. Свое ископаемое имеем и стратегическую позицию на нем крепко держим. А только мы народ простой, в стратегическом мало смыслим, зато много в житейском. И ежели кто у нас теперь клад найдет, тут же его обратно закопает и место приметит, а иной и заговор наложит, чтоб надежней. А все оттого, что у Кондрат Кузьмича рука цепкая и глаз вострый, и во всем порядок с понятием наведен. Просторылому кудеяровичу, коли замешкается и не зароет обратно, от всего клада малая денежка останется, да и ту пропьет, вот и несчастье. Один клад у нас, бывает, таким манером несколько раз находят. А еще такие индивиды есть, для которых это вроде охоты — для азарту по лесу бегают, приметы отыскивают, наговоры чужие портят, а сами клад в другое место перепрячут и довольные, по новой бегают, рыщут. Или вот еще в Школе кладознатства штаны протирают.
Только Башке и остальным это все нипочем было.
VII
К госпоже Лоле Кондрат Кузьмич наведывался, когда ощущал потребность в оздоровлении. А бывало это не так чтобы часто, но и не так чтоб редко.
Госпожа Лола для просторылого кудеярца знаменита с трех сторон: тем, что экстраведьма с апартаментом в центре города, что замужем за всеми головами Горыныча, и тем, что каждую неделю ездит на новой машине, а старую отдают в ремонт или прямо на свалку, но госпоже Лоле от этого ничего не бывает, даже царапинки. А бывает только тем, которые в машине с ней сидели или под колеса случайно попались, — тех сразу в покойницкую увозят или сначала на лечение, потом в покойницкую. А чтобы после лечения домой — это редко. Потому как госпожа Лола очень энергетичная дама. Она и в своем оздоровительном салоне клиентам энергетизм в теле поправляет, даже диплом на эту тему ей выдан. А помимо салона, госпожа Лола — модная светская кобылица и с Кондрат Кузьмичом любезное обхождение имеет. А также с малыми городскими, прочими деловыми и авторитетными шишками. И все к ней в салон ходят, которые здоровье укрепляют, а которые, говорят, ей самой энергетизм поправляют ко всеобщему удовлетворению.
Кондрат Кузьмич, приехавши, к госпоже Лоле сразу в личный апартамент отправился и на кушетку массажную для важных персон прилег.
— Вот, — жалуется, — подорвал здоровье, для народа стараючись. Поправить бы надо, Леля.
А Лёлей только двое всего могли госпожу Лолу называть — муж со своими тремя ипостасями и Кондрат Кузьмич, мэр кудеярский. Другим бы не сошло.
— Это мы вмиг поправим, Кондрат Кузьмич, — воркует госпожа Лола, энергетизм в пальцах разминая и по воздуху массажируя, как экстраведьмы всегда делают. По комнате уже курения расползлись, благовонь источают. А сама госпожа Лола вырезами на длинном тугом платье сверкает — спереди до пупа и сзади до нижнего предела. — Уж совсем вы себя не жалеете, не бережете, а случись что, кто же нам вас заменит, кто заботу о жизни народной на себя взвалит?
— А будто не знаешь кто, — отвечает Кондрат Кузьмич, расслабление чувствуя во всем теле от курений и непонятное — от пальцев. — Муженек твой на место мое метит, небось и рад был бы, случись что. И сама небось на меня косо думаешь. А может, ты мне энергетизм сейчас не поправляешь, а совсем наоборот?
Госпожа Лола пальцами забыла водить от такого наговора:
— Да что ты, Кондрат Кузьмич! — всплеснулась. — Да ты мне, может, милее мужа, ну его вовсе.
— Ну то-то. А Горыныч твой пусть и думать забудет о моем кресле. Нечего ему там делать вовсе, бездарю. Народ меня любит, а от его коптильни с трубой неприличной мрет, как мухи. Мне только забот больше, как баб заставить рожать. — Кондрат Кузьмич задумался и спрашивает: — А что, опостылел тебе твой муженек трехрылый?
— Да как сказать, Кондраша, — говорит госпожа Лола, — вот если б ты за себя позвал, я б и не раздумывала.
— Знаю я ваши бабьи раздумья, — отвечает Кондрат Кузьмич и, прилив энергетизма чувствуя, с госпожой Лолой начинает свойский разговор. — Нечего тут и раздумывать.
— Ах, — только и сказала на это госпожа Лола.
Окончательно выздоровемши после этого, Кондрат Кузьмич на кушетке еще недолго полежал, курения полной грудью вдыхал. А госпожа Лола, оправимшись и сама того не ведая, вновь подкоп стала рыть под его самочувствие, с утра ее же супругом истрепанное и подорванное.
— Желаю, — говорит, — озером кудеярским, чудным и дивным, владеть, полновластной хозяйкой ему чтоб быть.
А Кондрат Кузьмич возьми и страшно удивись:
— Да зачем это?
— Желаю, — дальше говорит, — быть графиней Святоезерской-Кладенецкой. А звание столбовой дворянки у меня уже есть. — И кивает на рамочку, к стене подвешенную, а в рамочке заверение круглым почерком с завитушками разными, что, мол, да, госпожа Лола — столбовая дворянка, истинная и нерушимая. А за сколько куплена сия бумага, того в заверении не сказано. — Только владений у меня еще нет, — говорит, — а желаю, чтоб были.
И голову с остроносым профилем гордо возносит, черные в просинь волосы по плечам раскидывает.
— И польза обществу от моего владения будет.
— Какая такая польза? — Кондрат Кузьмич в волнение пришел и беспокойный интерес все больше выказывал. — Какая польза мне и обществу от этого дремучего озера?
— Польза преогромная, — госпожа Лола отвечает. — Организую целительный курорт на водах. Оздоровлю энергетизм дивного озера, а не то оно мрачную тоску наводит, звуки унылые издает. А помимо того, нужно улучшение его легендарного обрамления. Что это за утопленническая загадка про город? Прямое безобразие. Одно расстройство, а не целительство. Надо исправить образность, больше яркого и положительного. Тогда турист толпой пойдет, Кудеяру польза, тебе, Кондрат Кузьмич, слава. А иначе озеро чудное пропадет, бесхозяйственное, запаршивеет совсем, тиной зарастет.
Тут госпожа Лола меду засахаренного в голос прибавила да подносит Кондрат Кузьмичу чашу с водой, особого энергетического приготовления.
— Испей, — говорит, — водицы целебной.
А Кондрат Кузьмич чашу оттолкнул и, осерчамши, спрашивает:
— Из озера?
— Оттуда, — кивает. — Через семь пирамидок пропущенная, энергетизмом заряженная. В озере самом она сонная и мертвая, а у меня пробужденная, не сомневайся.
Но Кондрат Кузьмич, совсем равновесие в чувствах нарушив, вдруг разгневался и в крик пустился:
— Вот, — ругается, — где у меня это дивное озеро со своей водой, — и по горлу себя хлопает. — Изжога у меня внутрях от него и беспокойство одно. Глаза бельмом застит. Вот изведу проклятое озеро. Ночей спать не буду, а придумаю, как изничтожить, чтоб духу не осталось!
А госпожа Лола своего не уступает:
— Зачем изводить? Лучше мне во владение отдай, а я его пробужу и энергетизмом целительным заряжу. Тогда не будет вовсе никакой изжоги, и дух у озера совсем другой станет.
Кондрат Кузьмич тут замолчал и одумался, а потом кукиш знатный сложил и госпоже Лоле протягивает. А потому как целое озеро все-таки дороже стоит свойских разговоров с энергетичной светской кобылицей.
— Накося-выкуси, — говорит.
А та бровьми вопрос удивленный и недовольный делает:
— Как это понимать?
— А так и понимать. Казна кудеярская пустая, на преобразование народной жизни все ушло. Не могу, — говорит, — имуществом зря разбрасываться. А если оно тебе так надо, озеро это дивное, ты его у государства выкупи и делай с ним что хошь.
— Это официальное слово? — госпожа Лола спрашивает, видя, что дело ее выгореть может, хоть и не так, как ей желалось.
Но Кондрат Кузьмич не совсем еще хотел точку в этом деле ставить и с озером разделаться таким манером пока не решил окончательно.
— Это слово с обратной силой, — отвечает, разумея: захотел — дал, захочу — и обратно возьму.
С тем расстались. Кондрат Кузьмич сделал себе заметку посоветоваться по такому делу со своим иноземным консультантом, а госпожа Лола стала думать, как удобнее склонить мужа к выкупке дивного озера.
VIII
Иван Сидорыч Лешак, главный кудеярский дознаватель, расследовал важное дело. В своем кабинете сидючи, ноги в вечных сапогах на приступочку взгромоздив, глаза свинцовые, выпуклые в книжицу на столе уставив, Иван Сидорыч думал о том, почему это в лесах кудеярских стало так много народу вдруг помирать и без следа пропадать. И думал он об этом уже давно, дни и ночи напролет, если не считать исполнения государственного дела в подвалах Кондрат Кузьмича и в других местах.
Дело выходило значительное, да только наказать и в темницу посадить по нему было некого, а это сильно удручало Иван Сидорыча. И не то чтобы это лихие люди в лесах безобразничали, вовсе нет. Все лихие головы, даже шемаханские, у Иван Сидорыча теперь на счету были и в особом списке, и все докладывались ему в непременном порядке — так он их поставил и под крепкую руку Кондрат Кузьмича привел. Правда, были еще лихие головы под крепкой тоже рукой Захар Горыныча, но тот им безобразничать так не позволил бы, у него другие интересы.
А мертвецы в лесах в этот год каждую неделю образовывались. И о прошлом лете по двое-трое в месяц непременно насчитывалось. Да все как один кладокопатели, это родственники подтверждали и по снаряжению видно было. Вот такая выходила загадочная оказия. Но Иван Сидорыч не слабого аршина был во лбу и кое-какие все же мысли имел. Раз, думает, они клады выкапывали, значит, в кладах все дело. А как Иван Сидорыч кладовым промыслом раньше не увлекался, то и раздобыл теперь книжицу по кладовым наукам, сиречь кладознатству, и нос, на еловую шишку похожий, в нее уткнул.
А в книжице говорилось, как клад в землю положить, с какими приговорами, да в какое время, да как охранного духа к нему приставить, да где чужой клад искать и как к нему подступиться, ежели он с наговором, да как беду от себя отвести в таком важном деле. Вот читает Иван Сидорыч, что клады бывают чистые, без приговора, которые любой может взять без всякого подступа и вреда для себя, а бывают клады заклятые, под охраной нечистых духов. Эти из земли вынуть трудно, надо уговор знать, под который клад заложен, а если не знать и простым рылом к нему сунуться, то дух нечистый станет играться, пакости разные устраивать. А если рассердится, так и прихлопнуть человека может, как муху, либо болезнь нашлет, а то в землю совсем утащит. Вот страсти какие.
Иван Сидорыч дунул, плюнул да и захлопнул книжицу, осердясь. «Тьфу, бабья наука!» — говорит. А и то правда, магия эта кладовая у нас в Кудеяре пошла от Бабы Яги и ее Школы кладознатства, и книжица у Иван Сидорыча была оттуда, самой Степанидой Васильной отписанная и картинками украшенная. Степанида Васильна, конечно, не любила, когда ее Бабой Ягой за глаза кликали, а сама величалась матушкой Степанидой, по фамилии Ягина, и была к тому ж всенародной кудеярской депутаткой, за городом в оба глаза присматривала и порядок по-своему наводила. Кондрат Кузьмич оные ее порядки, может, и не так чтобы уважал, но терпел ради старого знакомства. Степанида Васильна очень радела за кудеярскую молодежь и культурное воспитание, даже музей собрала для патриотического образования. И кладовой промысел тоже своими заботами продвигала, сильно болела за возрождение старинного обычая. А не всем это возрождение нравилось, и через такое отношение Степанида Васильна прослыла в Кудеяре квасной патриоткой. Да притом энергетизма в матушке Степаниде помещалось не меньше, чем в госпоже Лоле, и обе друг дружку выносить не могли. Потому как одна была просто ведьма, а другая экстра, и при нечаянной встрече из них искры сыпались, это все видели.
А для Иван Сидорыча обе были суетой сует и бабьей наукой, и к тому же головной болью. Оттого как и от госпожи Лолы каждую неделю покойники образовывались, колесами на дороге давленные, и от матушки Степаниды, выходит, тоже в лесах мертвецы плодились, старинного колдовского промысла испробовавшие. А наказать все равно некого. За госпожу Лолу три головы Горыныча горой стоят, да сам Кондрат Кузьмич ей покровительство делает. А матушка Степанида и вовсе неприкосновенность имеет как всенародная депутатка, а если бы не имела, все равно отопрется. Скользкие они очень, ведьмы эти.
Но Иван Сидорыч тоже не малого представительства был. А со Степанидой Васильной давно общение и знакомство свел, еще до преобразований жизни народной. Тогда она никак не всенародной депутаткой звалась, а деревенской бабой-знахаркой и тунеядкой, и Иван Сидорыч ее по-всякому за это гонял, даже посадить хотел, но не вышло. Вот теперь задумал Лешак разговор по душам с Бабой Ягой учредить, а из того разговору и ясно станет, как дальше быть. Жаль только, что нельзя Степаниду Васильну по званию ее депутатскому в дознавательные подвалы вызвать и лампой в ясные очи засветить. А придется в ее депутатские апартаменты самому припожаловать. Но и это ничего, Иван Сидорыч во всяких условиях репутацию крепко держал.
Поглядел тут Лешак в окошко, а там уже вечерело и в небе зазвездело. Пора было в обход владений пускаться. А владений у Иван Сидорыча много, все за раз не проверишь. Одни только леса вокруг Кудеяра сколько занимают, а там и болота дебряные, и чащобы глухие, и избушки лихие да иные места потаенные, соловушками обжитые. И все обойти надо, крепкую руку Кондрат Кузьмича явить. А кроме лесов, потаенные места в самом Кудеяре имеются, тут тоже порядок назначить надо и держать в силе. А как нрав у Иван Сидорыча нелюдимый был и с помощниками у него не вязалось, доверием их не облагал, то и во владениях сам все делал и сам в оба глядел. Но за то его уважали лихие головы, хоть и лют бывал.
Вот собрался Иван Сидорыч, вечные сапоги снял, понюхал там внутри и обратно натянул. Кого другого обдало бы и своротило, но главный кудеярский дознаватель крепок телом был и крепкий дух тоже за должное считал. А после в серую плащ-палатку, для глаза необозримую, закутался с головой и пошел пешком вон из города.
А путь его перво-наперво лежал на Заколдованное болото.
Заколдованное болото у нас в Кудеяре знаменито и прославлено. Лихие головы его давно облюбили, прежде того даже как Кондрат Кузьмич нам свободу объявил. Тогда, конечно, ремесло разбойное не в почете было, но уже к тому приноравливались. Только болото в те времена еще не стало заколдованным, и несколько соловьиных шаек оттуда, одну за одной, выгребли, хоть и с затруднением. Но вот пришло преобразование жизни, и болото внезапно заколдовалось. А колдовство такое было: стала вдруг теряться дорога к нему. То она есть, а то ее нет, и подходов никаких не сыщут. Идут очерёдную атаманскую свистовую шайку с болота вынимать, а пути и нет, обратно ни с чем уходят. Иван Сидорычу с Кондрат Кузьмичом докладываются, так, мол, и так, задание выполнено, душегубцы по приказу не найдены. А это уже потом наши кудеяровичи дознались, кто болото заколдовывал и обратно расколдовывал. Не впритык, конечно, дознались, а так, приблизительно и со всем уважением. Потому как, лихоимцы когда совсем распоясывались и укорота требовали, а у начальства от них мигрень разыгрывалась, болото тотчас и расколдовывалось. Душегубцев оттуда сейчас же в подвалы перевозили и дознавались, где они высвистанное золото попрятали и почему стабильный фонд Кондрат Кузьмича не пополняли по установленному порядку. А только они скоро опять на болоте заводились.
Но Иван Сидорычу, конечно, дорогу вовсе и не нужно было искать. Он же, сказывали, в лесу от еловой шишки родился и каждую древесную корягу там наперечет знал.
IX
Башка, Студень и Аншлаг туда же направлялись, но не в логово потаенное, а клад искать. Там ведь от шаек прежних много закладок оставалось, видимо-невидимо, а копатели туда забредать опасались, такая у Заколдованного болота немилосердная слава ходила. Но этим троим и сам черт был не брат — непромокательную одежу нацепили, лопату складную прихватили, фонарь засветили и идут, глядят в оба. Тропинку болотную высматривают, гнус кровососный давят. То молчат, а то разговоры ведут для отважности. Как земля под ногами проминаться стала и жижей зачавкала, Студень, весь в мурашках бегающих, страшный сон рассказывать принялся, самое время нашел.
— Снится, — говорит, — мне не пойми что за пугало, вроде и человек, а сам вроде привидения или фантомаса какого. Морда бледная, плоская, будто стесанная, глаза горят, и руки вот так, — показывает, — как водоросли в воде болтаются да ко мне тянутся.
Аншлаг гогочет и тоже руки так делает, Студня хватает. Но тот отбрыкнулся досадно и продолжает:
— А потом слышу — говорит вроде, только не ртом, а не пойми чем. Говорит, исполню любое желание, если, говорит, отдашь мне свое лицо. Ты, говорит, думай, а я еще приду.
— Ну и — отдашь? — спрашивает Аншлаг и ладонью как будто скальп с лица снимает для потехи.
— Ты, Волохов, дурной, — Студень отвечает, — а это всего только сон. — И подумавши, говорит: — А все равно не отдал бы.
Но тут Башка им знак сделал и замер на одной ноге.
— Цыц вы, — говорит, — слушайте.
А издали будто плач раздавался, словно дите титьку просит или обмочившись.
— Кошка, — сказал Аншлаг и стал камень под ногами искать или палку подходящую, чем бросить. — Сейчас я ее.
— Откуда на болоте кошки? — Студень спрашивает. — Надо посмотреть. А вдруг правда дите? Это бывает. Дура какая родит тайно и бросит в глухом месте.
— Зачем бы эта дура на болото потащилась? — говорит Башка, но на звук нездешний пошел и фонарем промеж стволов ветвястых светить стал.
Через несколько времени увидели — лежит впереди на ровном мху спеленутое дите и от крика давится. Ошалели тут, конечно, в затылках потерли и стали решать, как быть, забрать дите или так оставить, авось недолго ему осталось горло драть.
— Дура какая оставила, а нам обратно тащить? — кривит пасть Аншлаг. — Нашли дурней.
— Жалко дитятю, — говорит Студень, — вон как орет, жить хочет.
— Вроде на твердом лежит, — заметил Башка, чавкнув жижей под ногами.
А болото заколдованное страсть как гостей пришлых не любило, только на тропинке их и терпело, а чуть шаг неверный сделают, так и бултых, засосет без жалости и костей не выплюнет.
Студень решился и уже к дитю было направился, да Башка вдруг берет корягу малую и бросает ее в самый мох, на котором ребятенок надрывается. А мох возьми и провались вместе с корягой, а на месте круги расходятся, и младенца орущего как не бывало, сгинул совсем. Только слышно: бульк да бульк.
— Вот так, — Башка говорит, руки отряхая. — Самая топь.
Студень рот раскрыл и наглядеться на страшное место не может — так сразу развезло душевно. Аншлаг его локтем за шею взял и вперед толкает, дальше идти.
А всякое на поганых болотах бывает. И мерещится, и зазывает, и огнями манит. Духу нечистому тут раздолье, человеку погибель.
Бредут уже заполночь, луна молоко сверху льет, фонарь руки ветвястые и ноги-корни из тьмы выхватывает. Над головами совы ухают, и иные ночницы крыльями жуть наводят, стращают. Вдруг показалось впереди тусклое сияние, с-под кустов видное.
— Папоротник! — орет Аншлаг и пальцем в сияние тычет, да на месте подпрыгивать начинает от невтерпежу.
Зарево малое чуть вдали от тропки болотной играет, подойди и бери. А только вовсе не папоротник это был, а цельный сундук, и с-под крышки у него свечение вырывалось, зазывало.
— Клад! — снова кричит Аншлаг и сильнее приплясывает, руки потирает, дорогу глазами к сундуку нащупывает.
А место вроде не коварное, кочки виднеются, стволы повальные, топью не отдает. Да втроем к сокровищу ломиться все равно неудобно. Вот и стали думать, кому идти сундук выручать. Студень головой мотает, душевный разброд от младенца нечистого еще не залечил. Аншлаг землю ногой трогает и дубину длинную от сухого ствола отхватывает. А Башка говорит:
— Я пойду. — И дубину отнимает.
Аншлаг, глазами пыхнув, палку не дает, сам идти желает, чтоб к сокровищу первым припасть.
— А чего это ты? — спрашивает. — А может, у тебя на уме что? Может, ты нас бросить задумал, а сам с кладом убежишь? — И смотрит совсем неразумно, будто головой тронувшись.
— Дурень, куда я убегу посреди болота? — отвечает Башка и дубину снова на себя рвет.
Аншлаг бы вовсе взбеленился, но тут Студень вмешался:
— Да идите вы оба, — говорит, — а не то подеретесь сейчас, самое место для этого, ага.
Те друг на дружку мрачно поглядели, дубину с двух сторон обхватили и двинулись. Палку вперед выбрасывают, щупают, ноги, опасаясь, переставляют. До сундука шагов десять было, ан глядь — десять шагов прошли, а до клада столько же осталось. Опять мрачно посмотрелись, палку крепче сжали и снова идут. Под ноги глядят да не видят, как сундук проклятый от них уползает. А внизу уже чавкает звонко, и сапоги вглубь уходят. После новых десяти шагов встали, в третий раз переморгнулись, и наконец в разум вошли. Да и вовремя.
— Он нас заманивает, — Башка говорит, — к топи уводит. Морок это, точно.
— Нет, не морок, — Аншлаг отвечает, — это заклятый клад, со сторожем нечистым. Он только показывается, а в руки не дается, если наговора не знать. Сторожа только наговором отогнать можно.
— А как его узнать? — Башка спрашивает.
— Его только хозяин клада знает. А снимающее заклятье можно у Яги спросить, но она за просто так не даст.
— Так к ней идти еще надо, а клад потом не сыщешь. Спрячется, раз он заклятый.
— Не сыщешь, — соглашается Аншлаг и в голове трет, мыслит.
— Пошли обратно, — говорит Башка. — Чего тут стоять, рты разинувши.
Вернулись, а по дороге назад оборачивались — сундук исправно за десять шагов следом полз.
— Ну и катавасия, — Аншлаг головой вертит, изумляется.
Студень их встретил, радуется, что не булькнулись, и на клад тоже ругается.
— А может, ну его? — говорит. — Другой найдем, сговорчивей.
— Нет, — отвечает Аншлаг, — хочу этот укоротить. Это мне испытание, а надо теперь выдержку и смелость проявить, тогда удача будет.
И стали думать, как клад укоротить и в чем тут выдержка должна быть. А потом Студень достал из кармана крестик на нитке и говорит:
— Вот, бабка сказывала: в нем меня крестили. Взял на случай, вдруг да поможет.
Аншлаг заинтересовался и крестик взял, обсмотрел, «спаси-сохрани» прочитал.
— Бабка говорила, он беду отгоняет и духов нечистых жжет, — дополняет Студень.
— Ну-ка мы сейчас, — развеселился Аншлаг, — всех нечистых тут поразгоним, пятки им подпалим.
Поднял перед собой крест на нитке и без дубины к кладу пошел.
— Во имя… этого… Отца и этого… Сына… — дурошлепствует. — Как там дальше? — кричит.
— Святого духа, — ему подсказывают.
А клад на месте стоит, не шелохнется, только малым заревом моргает.
— Ага, сволочь, — радостно орет ему Аншлаг, — контузило прямым попаданием!
Все десять шагов миновал, перед сундуком на коленки свалился и руки протягивает — да вдруг воплем исходит. Глядь, а вместо клада перед ним куча не то грязи болотной с тиной пополам, то ли дерьма чьего-то, с прозеленью, и воняет преобильно, и в самую ту кучу рука опущена. Вскочил Аншлаг, рукой размахивает, дерьмо стряхивает и об мох да траву обтирает, а сам криком ругается и грозится страшно. На тропинке Башка со Студнем от смеха покатывались и пальцами тыкали.
— Проявил выдержку, — хохочут, — вот тебе и удача — награда за смелость.
Вернулся к ним бедовый кладокопатель, дубиной хотел огреть обоих, да только плюнул и вперед по дороге отправился. Где увидит на земле воду выступившую, там руку полощет, а вонь смыть все равно не получается, глубоко въелась.
Студень у него крест свой отобрал и на шею повесил: раз кладового сторожа им контузило, значит, и другое какое непотребство отвести сможет.
X
Ночь уже светлеть начинала, коротка Купальская ночь, не успеешь папоротник найти, а уже искать нечего. По всему, должны были уже в самой заповедной болотной середине оказаться, на островах, топями окруженных. И впрямь, снова вдруг сияние призрачное их поманило. Но тут уж Аншлаг радость придержал, орать не стал, потому как видно: то не папоротник и не клад обманный, а совсем другое, и тут надо тише воды, ниже травы себя держать. Ближе подобравшись, смотрят — огонь из избушки светит, а избушка сама хоть мшистая, но крепкая, в окнах стекла поставлены, никаких куриных ног под ней, и вокруг забор из бревен, а ворота открыты. А на жердях, к забору прибитых, черепа нацеплены, иные совсем голые, дырами глазными глядят, иные с мясом да волосьями, гниль источают. Студень, это все увидемши, вздрогнул и повалился, рот руками закрывает, мычит. Башка на него насел, в землю вжимает, чтоб тех, кто в избушке, не потревожить. А Аншлаг, черту не брат, глазами ему на ворота показывает, мол, смелость и выдержка на сегодня не до конца еще вычерпаны.
Студень на земле уже не трепещет, спокойный стал. Оставили его под кустом дальше в чувство приходить, сами в три погибели согнулись и к дому отчаянно повлеклись. Вокруг тихо было, одни сверчки шебуршились, и ветер сквозил. А охранных душегубцев никаких у избушки нет, все внутри. Да и то, какая охрана на болоте, да к тому же если в гости сам главный кудеярский охранный распорядитель пожаловал. Башка его в окне узнал и сообщнику знак дал: погляди, какое диво. А Аншлаг на Иван Сидорыча не смотрит, это ему не в диковину, а в диковину ему другое. За столом в доме посреди лихих голов сидит д
е
вица-красавица с зеленущими раскидными волосами, руку душегубцу на шею положила и хохочет во весь алый рот, а сама белая, голая, хозяйство грудастое на обозрение выставила.
— Русалка! — шепчет Аншлаг, во все глаза растопыримшись и заворожившись.
— Русалка к употреблению не годится, — спорит с ним Башка. — Девка крашеная.
Тут заметили окно приоткрытое и к нему подбоченились, уши навострили. А в избушке на столе с яствами Лешак деньжищи разбрасывает, будто карты крапленые мечет: тому, другому, третьему, всем по очереди душегубцам.
— Все ли довольны? — после интересуется.
— Довольны, папаша, — отвечают. — Благодарствуем. А только обидно нам.
— В чем обида? — спрашивает, брови сдвинув.
— Обидно нам, — говорят, — лихим головам, такое поношение терпеть, что своих кудеярских кладокопателей обираем, стабильный фонд Кондрат Кузьмича пополняем и долю с того имеем, а иноземных групповых гостей не смей тронуть. А они-то, может, поболее кладов наших кудеярских вывозят к себе через ту Мировую дырку, потому как приспособления применяют по последнему слову науки. Нам это вовсе оскорбительно и недостойно.
Иван Сидорыч потемнел квадратным лицом, шраминой побурел, глаза еще сильнее выкатил и совсем моргать перестал, а в ушах и в носу щетина зашевелилась от недовольства.
— Так-то вы, — говорит, — такие-сякие, благодарность Кондрат Кузьмичу, отцу родному, проявляете. Да я вас сейчас вмиг за шкирку и по подвалам дознавательным рассажу, а там уж разъясню подробно, отчего такое вам поношение и как к иноземным гостям уважение относить.
— Да мы что, да мы ничего, — сникли враз лихие головы, — ты лучше нам сразу разъяснение сделай, папаша, а то мы люди темные, политики не понимаем, можем и набезобразить по незнанию.
— Незнание не освобождает от наказания, — пригрозил Иван Сидорыч и объясняет: — Мы иноземных гостей обирать себе не можем позволить, потому как репутацию государства должны держать и не ронять, понятно вам, лихим головам? Просторылым кудеярцам ваше грубое обращение нипочем, а олдерлянцы народ тонкий, им обхождение нужно. Опять же, не обеднеем от их вывоза, пущай знают, что кудеярская земля богата и щедра на дары. А Кондрат Кузьмичу от того польза государственная и дружба с иноземцами нерушимая.
— Вот теперь понятно разъяснил, папаша, — лихие головы говорят, — благодарствуем за науку. Впредь знать будем, что почем. А сейчас угощайся, папаша, ешь-пей вволю.
Тут один из душегубцев встает и выходит из избушки на крыльцо за малой надобностью. А там стоит, шатается от винца, по ветру струю правит. Аншлаг тотчас Башку под бок толк и сам первым к крыльцу подкатывается. Как душегубец штаны оправил, его по макушке железкой приложили и на землю валят. Он и захрапел сразу. Аншлаг карманы ему обыскал и деньжищи Иван Сидорыча вынул, а после того оба кувырнулись к воротам и в ночи растаяли.
А из дома две лихие головы на шорох выглянули, товарища возле крыльца увидали, распростертого да поверженного, и давай принюхиваться. Потому как Аншлаг на душегубце ту знатную вонь, от клада которая, оставил, по карманам шаря.
— Опростался, — говорят, — как свинья.
И ушли обратно в избу, доедать-допивать, девку крашеную, а может, и русалку, зацеловывать. А Иван Сидорыч в окно просунулся до плеч и тоже воздухом задышал.
— Дух, — говорит, — какой знакомый.
А ему объясняют, что, мол, товарищ опростоволосился, с кем не бывает. Но Иван Сидорыч им не поверил.
— Нет, — говорит, — тут что-то другое. Тухлые яйца здесь, вот что. А это что-нибудь да значит. — И, задумчивый, обратно из окна убрался.
А Башка с Аншлагом подобрали ослабевшего Студня да прочь припустили.
— Вот она, выдержка! — Аншлаг деньжищами в воздухе машет и от удачи распирается. — На троих по целой куче каждому.
Но Студень на бумажки душегубские глядеть не может, а Башка говорит, от вони морщась:
— Твой клад, себе и бери. Возвращаться надо.
На тропинку болотную с островов скоро снова вышли, по жиже захлюпали. По сторонам не глядя, на обманки зазывные не тратясь, быстро зашагали. А Студень, от ходьбы оклемавшись, говорит:
— Там на жерди голова висела, с лицом будто стесанным. Это его.
— Кого его? — спрашивают.
— Который во сне ко мне приходил и еще прийти обещал, лицо мое выпрашивал взамен желаний.
— Тьфу ты, — Аншлаг плюется, — замороченный-обмороченный.
И Башка тоже говорит:
— Показалось.
Болото кончилось, по лесу пошли, а там уже свирестель утренняя начинается, птахи рассвет зовут. Вдруг слышат: свист разбойный издали. Ну, решили, погоня за ними от избушки душегубской, прознали там, верно, кто товарища спать уложил и опростоволосил. А от свиста тут ветер поднялся, сперва по верхушкам прошелся, потом ниже спустился, да крепчать начал. Скоро по лесу целая буря гуляла, деревья гнула и ломила, валуны замшелые из земли вытаскивала. От завыванья в ушах томленье началось, все трое по траве распластались да за стволы уцепились, чтоб не улететь и костей не растерять. Да если б продлилась буря еще малую толику времени, точно улетели бы. Но тут затишье настало, деревья попадали еще недолго с ужасным стоном и в умирение опять пришли. А птахи, которых почему-либо не сдуло напрочь, такую свирестель недовольную подняли, что хоть опять наземь ложись и уши затыкай. Башка из-под веток сшибленных выбрался и говорит:
— Это небывальщина, такого свиста уже триста лет не было. Будто старый хрыч Соловей-разбойник из могилы вылез и тешится.
— Или инкарнация у него объявилась, — сопит Аншлаг, старой корягой по затылку пришибленный.
— Скорее надо уходить отсюда, может, он еще не все высвистал, — отвечает Студень, вылезая из муравейника да стряхивая букашек из пазухи.
Согласились с ним, взяли руки в ноги и вмиг из леса выкатились, а там налетели на поповского сына, Никитушку Пересветова, учился с ними вместе. Стоит, на природу смотрит, рассвет, должно, встречает или, может, епитимью исполняет, как у них, благочинных, принято.
— Вы чего на людей бросаетесь? — спрашивает недовольно.
А Башка, Студень и Аншлаг не то что не дружили с поповичем, а так, терпели. И тоже встрече не рады.
— Тебе чего надо? — в ответ спрашивают. — Мы тебя не трогаем.
— Ясно, не трогаете, а только чуть с ног не сбили, — отвечает Никитушка.
— Был бы ты сейчас в лесу, сам бы рылом в землю лег, — говорят. — Не слыхал, Соловей-разбойник у нас новый объявился? Свистит, душегуб, деревья ломает.
— Ну? — Никитушка спрашивает недоверчиво. — Прямо так сам Соловей-разбойник? Врете, верно.
— Вот тебе и ну. Пойди проверь, стволов навалено — жуть. Сами чуть живые остались.
— А чего в лесу ночью делали? — интересуется он с прищуром.
— Клад искали, — Аншлаг рожу кривит.
— Нашли?
— Нашли, — говорит.
— А чего видели?
— Да много видели.
— И русалок?
Башка с Аншлагом переглянулись и отвечают:
— Русалок не видели. А ты чего допытываешься? — сердятся.
— Так Русальная неделя сейчас, русалки отовсюду вылезают, с людьми балуют.
— Врешь, — говорят. — Попы такие сказни любят, а поповичи за ними повторяют.
— Ну смотрите, — отвечает. — Я предупредил. А чего это от вас такой дух вонючий?
— А это не твоего ума дело, — говорят, окрысимшись.
— Не хотите, не говорите. А только тухлыми яйцами честному человеку вонять никак не можно.
Сказал так и пошел прочь, мимо озера. А Башка и остальные в другую сторону озеро обходить направились. Аншлаг грозится с поповичем разобраться в темном закоулке, а Студень на воду глядел, русалок высматривал, не сидят ли где. После болотной нечисти и черепов на жердях русалки вовсе мелочью были. Но и они тоже, как вдруг на глаза показались, чувства ему расстроили. Студень их видом обворожился и снова мычит, речь потерямши.
Русалки на корягах у воды сидели, а сами — старухи гнилые, с волосьями бело-зелеными. Носы крючком, зубы торчком, руки ловкие, цепкие, тину плетут. Аншлаг, как увидел их, гоготать стал от недомогания, орет: «Ой, не могу, русалки! Ой, побалуйте со мной, красивые!». Так и прогнал старух. Они тину побросали, зло поглядели и в камышах попрятались.
А может, это дух вонючий им не понравился, потому как у них свое источение, гнилой тиной пахучее.
С Аншлага та вонь семь дней не сходила, пока деньжищи нечистые все не спустил.
XI
Кондрат Кузьмич с утра взбодрил себя хоровым пением «Боже, царя храни» и сразу переместился в совещательный кабинет для консультаций с господином Дварфинком. Да в благодарность ему заведомо припас золотую безделку из личного стабильного фонда. Потому как господин иноземный советник желтый металл сильно уважал и от его преподнесения в дар сначала млел, а потом еще рьяней выдумывал преобразовательные реформы. А Кондрат Кузьмичу оставалось только до народа оные реформы довести и в толщу жизни крепкой рукой вбить. А если не вбивать, то оно могло и обратно вылететь, прямиком в лицевое вымя господина советника, оттого как мы, кудеяровичи, народ неблагодарный и пользы своей не знаем. И было бы это порушением договора учиненной Кондрат Кузьмичом дружбы с иноземными важными персонами, а оттого и бедствием государственным. Потому господину советнику наша кудеярская квелость была как бы и по нраву. А Кондрат Кузьмичу он наутро внушение сделал на этот счет, помня вчерашнее его расстройство.
— Реформы, — говорит, — дело сурьезное, претыканий не любит, зато в народе производит смущение и недовольство. Вам, Кондратий, на квелость вашего населения не ругаться надо, а молиться. — И пегой головой кивает, брюхо от премудрости своей выпячивает.
— Да я им такое недовольство покажу! — кипятится Кондрат Кузьмич и кулаки складывает. — Да они у меня все рылом в асфальте лежать будут! Да как они посмеют, сякие-разэдакие, шельмы дубиноголовые!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.