Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие

ModernLib.Net / Языкознание / Ирина Георгиевна Минералова / Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ирина Георгиевна Минералова
Жанр: Языкознание

 

 


Ирина Георгиевна Минералова

Русская литература Серебряного века

Поэтика символизма

Учебное пособие

Пятое издание

Допущено Учебно-методическим объединением по специальностям педагогического образования в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений, обучающихся по специальности 032900 – русский язык и литература


Научный редактор:

докт. филол. наук, профессор

Минералов Ю.И.



И.Г. Минералова – доктор филологических наук, профессор Московского педагогического государственного университета.

Автор монографии «Литература поисков и открытий» (1991), учебников и учебных пособий «Русская литература серебряного века» (1999). «Практикум но детской литературе» (2001). «Детская литература» (2002) и ряда работ по теории литературы.

ВВЕДЕНИЕ

В наши дни происходит возвращение отечественной культуре яркой плеяды литературных имен и целых пластов художественной литературы, связанных с этими именами. Это прежде всего писатели «серебряного века», значительная часть которых после революционных событий 1917 года и Гражданской войны стала писателями так называемого «русского Зарубежья». Исчезновение причин, тормозивших до недавнего времени полноценное изучение творчества таких художников, создает сегодня возможности более пристального и конкретного литературоведческого анализа их произведений, внесения в сферу научного рассмотрения фактов, ранее остававшихся либо на периферии этой сферы, либо вообще вне ее из-за идеологических барьеров и ограничений; для осмысления серебряного века в целом – как особого уникального периода литературно-художественного развития. Творчество писателей конца XIX – начала XX в., как и деятельность тех из них, чье творчество продолжилось впоследствии в эмиграции, попадало в поле зрения советского литературоведения. Однако интенсивность внимания к тем или иным из них и сам характер этого внимания обусловливались привходящими обстоятельствами. Так, в наблюдениях над творчеством А.Н. Толстого, вернувшегося в СССР и ставшего одним из крупнейших советских писателей, порою присутствовали апологетические интонации, творчество А.И. Куприна, успевшего вернуться на Родину, изучалось внимательно и вполне академически, творчество лауреата Нобелевской премии И.А. Бунина в 50-е годы было в основном возвращено советскому читателю и тоже стало исследоваться.

Б. Зайцев, И. Шмелев, А. Ремизов, Е. Замятин, В. Ходасевич, Д. Мережковский и др. возвращались в нашу культуру трудно и медленно. Изучение таких художников внутри страны только лишь возобновляется. От вступительных статей в сборниках «избранного» и проходных упоминаний в различных контекстах литературоведы начинают переходить к осмыслению роли литературных деятелей и характера их творчества в системе культуры серебряного века в ее неповторимом своеобразии. Потому заново прочитываются и вводятся в активный научный обиход работы П.Бицилли, И. Ильина, К. Мочульского и др. исследователей из кругов русского Зарубежья, потому российские литературоведы в последние годы со все более напряженным вниманием обращаются к изучению творчества названных художников, а также, например, Вяч. Иванова, А. Белого, К. Бальмонта, В. Розанова, Ф. Сологуба и др., заново возвращаются к наблюдениям над творчеством А. Блока, В. Брюсова, Ив. Бунина и др. Естественно, что нового внимания к себе требуют также те литературно-художественные группировки и течения, к которым в серебряный век принадлежали многие из крупнейших его деятелей (символизм, акмеизм, футуризм и т.д.), тем более что некоторые устоявшиеся идеологические их оценки уже устарели, но, будучи сняты конкретным объективным анализом, все еще оказывают определенное воздействие на читателя, формируют стереотипы, преодолевать которые в психологическом смысле нелегко.

Для литературы конца XIX – начала XX вв. характерны и некоторые общие, универсальные тенденции, которые дают о себе знать и в произведениях символистов, и в творчестве несомненных реалистов. Художественный синтез принадлежит к числу таких общих для серебряного века особенностей.

Советское литературоведение в целом весьма точно уловило эту особенность. Применяя различные термины, о ней так или иначе говорят в своих работах, посвященных литературе «грани веков»; крупнейшие исследователи, отмечающие, например, «текучесть» определенных литературных явлений, наличие в системе жанров своеобразных «промежуточных феноменов» и т.д. (работы В.И. Кулешова, В.А. Келдыша, А.Д. Захаркина, Г.Л. Вялого и др.). Имеется немало ярких наблюдений над произведениями символистов, воплотившими в себе бесспорный контакт литературного начала с музыкальным (работы Д.Е. Максимова, З.Г. Минц и др. о творчестве А. Блока, работы А.В. Лаврова, Л.К. Долгополова:и др. о творчестве А. Белого). Внимание специалистов из области теории жанра не раз привлекали «симфонии» А. Белого как литературные произведения, которым автор придал традиционно музыкальное жанровое обозначение. Еще П.М. Бицилли ставил вопрос о влиянии принципов музыкальной композиции на прозу Чехова, и в недавнее время этого рода идеи были возобновлены в работах Н.М. Фортунатова.

Вместе с тем подобного рода наблюдения, носившие либо общеметодологический характер, либо тесно связанные с творчеством того или иного конкретного автора, материей и плотью тех или иных конкретных текстов, вряд ли успели уже охватить феномен художественного синтеза во всех важнейших его гранях и в то же время с достаточно пропорциональным вниманием к основным деталям этого феномена. Художественный синтез был не частной чертой, а одной из немногих основных «опор» в поэтике символистов (а через их посредство и вообще серебряного века). «Синтеза возжаждали мы прежде всего», – писал Вяч. Иванов (курсив наш. – И.М.)[1]. Если художественный синтез есть основа всего (!) для крупнейшего теоретика символизма, то синтез в символистской поэтике и исследовать надо с адекватным вниманием (не ограничиваясь, как обычно бывает, наблюдениями над символом).

Феномен художественного синтеза в литературе и искусстве серебряного века по судьбе своей напоминает судьбу эпохи, его породившей, – эпохи, целостный облик и культурно-историческая специфика которой впоследствии оказались окружены искусственно созданной атмосферой «идеологических» замалчиваний. Художественный синтез серебряного века в советском литературоведении длительное время был «знакомым незнакомцем» в той же степени, в какой им был сам серебряный век. Поскольку в трудах основных теоретиков художественного синтеза (символистов Вяч. Иванова, А. Белого и их последователей) считалось едва ли не хорошим тоном априори признавать наличествующим налет концептуальной ущербности, методологической неполноценности, «буржуазного декаданса» и пр., постольку и прокламируемый ими синтез выглядел явлением как бы недостойным подлинно внимательного, детального изучения. К этому, конечно, следует относиться с пониманием – с точки зрения литературоведов, для которых отстаивание материалистических позиций в науке было делом принципиальным, делом первейшей важности, несомненный идеализм, несомненные религиозность и мистицизм, пропитывающие концепции Вяч. Иванова, А. Белого и др., означали, что с полной серьезностью воспринимать такие «устарелые» концепции никак нельзя. Как следствие, и синтез – одна из составляющих этих «идеалистических» концепций – не удостаивался по-настоящему серьезного изучения. К. синтезу внимательнее всего относились, пожалуй, исследователи пространственных искусств и прежде всего архитектуры – поскольку в советское время синтез архитектуры и скульптуры, отчасти архитектуры и живописи, которым когда-то ознаменовал себя «стиль модерн» в архитектуре серебряного века (проекты и здания А.В. Щусева, В.М. Васнецова, СО. Шехтеля и др. – например, Марфо-Мариинская обитель Щусева, церковь в Абрамцеве Васнецова) до известной степени присутствовал в практике архитектурных исканий. Исследования такого синтеза, подобные содержательной монографии Е.Б. Муриной «Проблемы синтеза пространственных искусств», немаловажны для литературоведа[2].

Е.Б. Мурина обращает внимание на опыты синтеза искусств в творчестве Р. Вагнера, на его теоретические работы по проблемам синтеза; опирается на некоторые высказывания А. Белого и Вяч. Иванова, – то есть подкрепляет свои наблюдения над архитектурой, скульптурой и живописью именно идеями литературных деятелей символизма – так называемых «мистиков» серебряного века. Однако (в силу специфики ее собственных исследовательских задач, нацеленности вовсе не на анализ явлений литературы) высказывания Белого и Иванова в названной работе имеют прикладной характер. Специального изучения художественного синтеза применительно к литературе в обсуждаемой монографии не проводится.

В весьма ценной во многих отношениях книге литературоведа Е.В. Ермиловой имеются статьи «Жизнестроительство и идея синтеза» и «"Стиль модерн" и "синтез искусств"». Проблематика второй из них отчетливо перекликается с проблематикой книги Е.Б. Муриной (к сожалению, однако, эта книга здесь не учтена). Хотя поле наблюдений Е.В. Ермиловой весьма широко, включая в себя «модерн» во всех искусствах, исследователь в анализе «синтеза искусств» несмотря на исходные литературоведческие задачи книги как целого обращается опять-таки к «стилю модерн» в архитектуре. Е.В. Ермилова пишет:

«Естественно складывается, что при всем изначальном размахе жизнестроительской задачи именно интерьер купеческого особняка становится концептуальным центром «синтеза искусств», и в этом одно из противоречий модерна»[3]. И далее продолжается разговор о «синтезе искусств» применительно к «жилищу», разнообразным лепным украшениям, орнаментам, декоративным панно, мебели, вышивкам и т.п. Повторяем, все это очень интересные и важные наблюдения, ибо архитектура активно участвовала в «синтезе искусств», что и показано в монографии Е.Б. Муриной, однако тот вариант этого синтеза, в котором была задействована литература (в частности, литература символизма), по нашим данным, имел свою специфику и в общем далеко отстоял от вышеприведенных «архитектурных» фактов. В нем, коротко говоря, имелся свой собственный «концептуальный центр» иной природы, нежели названный Е.В. Ермиловой.

Особенностью обсуждаемых работ о синтезе является то, что исследователи исходят из данного термина как из общепонятного. Под синтезом в самом общем смысле понимается, как известно, соединение разнохарактерных сторон и элементов в качественно новое единое целое. Но для деятелей серебряного века весьма существенна была гегелевская вариация этого методологически безусловно верного осмысления, когда синтез является членом известной триады (тезис – антитезис – синтез), высшим и объединяющим в себе другие два члена, слитые в новое качество. А приводимые ниже конкретные литературные данные выявляют и иные, более частные, нюансировки понятия «синтез» в художественной практике серебряного века.

В виде примера можно указать на характерные для серебряного века попытки на основе художественного синтеза решить сложные задачи, назревшие лля литературы на новом этапе ее развития. Например, это задача расширения выразительно-смысловых возможностей прозы за счет усвоения ею (путем адаптации и пересоздания на прозаической почве по принципу аналогии) некоторых приемов поэзии. В данном деле имел немалое значение опыт западных литератур. Конкретные усилия русских писателей-символистов в обсуждаемом направлении сопровождались в виде теоретического обоснования глубоко информативными для историка литературы ссылками именно на зарубежный литературный опыт, ср., напр.: «Верхарн создал новые «роды» и «виды» в поэзии. Никто до него не подозревал, что роман можно сжать до лирического стихотворения»[4]. В других случаях внимание русских художников, обратившихся к творческому синтезу, привлекал опыт западноевропейского искусства. Критики и музыковеды увлеченно констатируют, например, что композитор Рихард Штраус открыл в музыке приемы, идущие от приемов литературы, – «дал начало музыкальному роману, музыкальной прозе»[5].

Когда на Западе живопись импрессионистов, а также импрессионистская музыка стали оказывать влияние на словесно-художественное творчество, на поэзию, это тоже было живым примером творческого синтеза для русских культурных деятелей серебряного века.

Художники-символисты проявляли тенденции к синтезу с экспериментальной настойчивостью и поистине «лабораторной» интенсивностью. Это делает феномен синтеза одним из важнейших, «краеугольных» компонентов поэтики символизма. Более того, как показал анализ конкретного материала, именно в рамках символизма и близких к нему течений разрабатывалась наиболее детальная и изощренная теория художественного синтеза, имевшая у разных авторов немало важных и интересных концептуальных нюансов, которые многие из таких авторов, часто совмещавших в себе теоретика и художника-«практика» (Вяч. Иванов, А. Белый, В.Брюсов и др., а в области музыки А. Скрябин), стремились подтвердить собственным художественным творчеством. Так, именно в рамках символизма была высказана идея «нового синтеза», синтеза на религиозно-мистической основе.

Все это делает необходимым уточнить нашу авторскую позицию по некоторым дискуссионным вопросам, связанным с символизмом. Так, мы не считаем всеприменимым (а в ряде случаев вообще достаточно плодотворным) расхожее механическое разграничение старших символистов («декадентов») и «младших» («соловьевцев», символистов в точном смысле слова). Оно приемлемо лишь для предварительных, «рабочих» и учебно-дидактических целей. Однако вряд ли всеприменимо и противопоставляемое иногда этому «выделение в символизме... Двух полюсов притяжения», сопровождаемое «указанием на отсутствие непроходимой стены между «декадентами» и «соловьевцами», на обилие промежуточных позиций, – хотя такое выделение и представляется автору приведенных слов «наиболее точным»[6].

Наша книга не ставит задачей проведение специальных наблюдений над генезисом символизма как такового. Вместе с тем достаточно очевидно, что тут не «полюса»: характеризуемые явления зародились в разное время, с немалым интервалом, а потому и не отвечают всему комплексу признаков, связываемых с понятием о двух полюсах в строгом смысле – ведь полюса возникают и существуют в неразрывной связи друг с другом, то есть синхронно, а не сменяют друг друга во времена Проблема усложняется и наличием противоречивых тенденций в самом «соловьевстве». При конкретном историко-литературном анализе они сразу дают о себе знать.

Таково, например, разграничение «мистического» («идеалистического») и «реалистического» символизма – линия, по которой пробовали «делиться» на два течения сами «соловьевцы». А. Белый так характеризует это различие: «Жизненное кружево, сотканное из отдельных мгновений, исчезает, когда мы найдем выход к тому, что прежде сквозило за жизнью. <...> Таков мистический символизм, обратный реалистическому символизму, передающему потустороннее в терминах окружающей всех действительности»[7] (такой «реалистический» символизм А. Белый начинает с... А.П. Чехова, а его представителем в современности считает самого себя, в частности). Другой автор зачисляет в этот же ряд Вяч. Иванова: «В своих эстетических исследованиях о символе, мифе, хоровой драме В. Иванов везде проводит идею реалистического символизма, «реалиоризма»[8]. Такой символизм не «созерцательный», а «деятельный»: «В нем обнаруживается новая красота, несхожая с красотой созерцания, красота творчества, преображения жизни...»[9](курсив наш, – И.М.). (Отметим это указание на внешне озадачивающее намерение «преобразить жизнь» средствами художественного творчества, чтобы далее постепенно разъяснить, что конкретно имеется здесь в виду).

Итак, в поэтике символизма помимо такого широко известного компонента, как художественный символ (давшего название всему литературному направлению), обнаруживается другой компонент, причем сопоставимый с ним по важности, – художественный синтез. Однако напомним, что и с символом в этой поэтике все обстоит весьма непросто. Именно Вяч. Иванов написал в статье «Мысли о символизме» следующие достаточно известные слова:

«Еще недавно за символизм принимали многие прием поэтической изобразительности, родственный импрессионизму, формально же могущий быть занесенным в раздел стилистики о тропах и фигурах. <...>

Далеко ушли мы и от символизма поэтических ребусов, того литературного приема (опять-таки лишь приема!), что состоял в искусстве вызвать ряд представлений, способных возбудить ассоциации, совокупность которых заставляет угадать и с особенною силою воспринять предмет или переживание, преднамеренно умолченные, не выраженные прямым обозначением, но долженствующие быть отгаданными».

Подчеркивая, таким образом, что само по себе употребление символов еще не есть символизм, Иванов также говорит в цитированной работе:

«Итак, я не символист, если не бужу неуловимым намеком или влиянием в сердце слушателя ощущений непередаваемых, похожих порой на изначальные воспоминания... порой на далекое смутное предчувствие... <...>

Я не символист, если мои слова не вызывают в слушателе чувства связи вещей, эмпирически разделенных, если мои слова не убеждают его непосредственно в существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал жизни... <...>

Я не символист, если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков...». Немного ранее Иванов говорит еще загадочнее:

«Символизм кажется воспоминанием поэзии о ее первоначальных, исконных задачах и средствах»[10]. Иными словами, досимволистская поэзия – поэзия, не располагавшая некими средствами вследствие их утраты, «забывшая» некие «первоначальные» свои, «исконные» задачи.

В приведенных высказываниях Вяч. Иванова обращает на себя внимание та решительность, с которой подчеркивается, что символы для символиста вовсе не специфический излюбленный прием техники и стиля, а нечто иное. Интересно, что А. Белый (как концептуалист во многом не похожий на Вяч. Иванова) говорит о том же, но гораздо категоричнее:

«Символизм в искусстве не касается техники письма. И потому-то борьба художественных школ вовсе не касается проблем символизма», – присовокупляя неожиданно, что «выводы символизма предопределяют единственно верный путь искусству и религии» (курсив наш. – И.М.)[11]. Впрочем, и эта неожиданность – внешняя, тем более что слова Белого частично пересекаются с мыслями Иванова о «существовании скрытой жизни» (обычный для эпохи серебряного века эвфемизм, подразумевающий жизнь «запредельную», «потустороннюю»). Ср. и такое суждение Вяч. Иванова:

«В символах, обставших дух «как лес», была найдена вселенская правда. Они раскрылись, как забытый язык утраченного богослужения. Символ ожил и заговорил о не-личных, об изначальных тайнах»[12]. К этим словам Вяч. Иванова можно присовокупить суждение на ту же тему по принципу «от противного» другого автора: «Современный абстрактный индивидуализм превратил символ из живой силы, из фокуса наших психических энергий, в мертвую мумию иератический знак, тяготеющий над жизнью (то есть низвел как раз до ранга просто технического приема писателя. – И.М.). И лишь тогда, когда символу будет возвращено его прежнее жизненное значение, когда он из трансцендентного понятия сделается жизненною силой, тогда настанут великие откровения»[13].

Но если символизм, с точки зрения самих символистов, некая «жизненная сила», «вселенская правда», то есть нечто неизмеримо большее, чем особые техника и стиль, и притом нечто, как-то связанное с религиозными исканиями, то и художественный синтез для символистов – не просто технические приемы, обогащающие палитру художника (как это бывало с синтезом в предыдущие эпохи, признававшие, что поэзия может быть «говорящей живописью» и «словесной музыкой»), а нечто большее и вообще нечто иное. Что же именно?!

А.Ф. Лосев подчеркивал, что «символисты конца XIX – начала XX века отличались от художественного реализма не употреблением символов (эти символы не меньше употребляются и во всяком реализме), но чисто идеологическими особенностями»[14].

«Идеология» – исключительно емкое слово, подразумевающее отнюдь не одни только политико-философские доктрины (хотя в быту употребляется чаще всего для указания именно на такие доктрины). Например, доктрины религиозно-мистические – это тоже идеология. Из цитировавшихся выше слов Вяч. Иванова и А. Белого уже можно почувствовать особый смысл, придаваемый ими символу. И если идеология символизма усматривала в символе нечто особенное, новое, то и «новый синтез», провозглашенный именно символистами, органически входил в систему этой упоминаемой А.Ф. Лосевым уникальной символистской идеологии.

В исследованиях символизма, его поэтики чрезвычайно распространен «перекос» внимания в сторону символа – что, в принципе» совершенно естественно, ибо провоцируется уже самим названием данного литературного течения («символизм»). Однако, «как видим, уже начинает вырисовываться впечатляющая роль в, этой поэтике не только символа, но и синтеза – изученного пока несравненно меньше. С феноменом синтеза (которого «возжаждали прежде всего» младшие символисты) необходимо внимательно разобраться.

Культурно-исторические и литературные памятники серебряного века содержат много ярких примеров художественного синтеза. Их анализ позволяет выявить суть феномена синтеза не просто в общем плане, но максимально конкретно, в наиболее существенных разновидностях, нюансах и деталях, которые характерны для символистского художественного синтеза. Богатство таких разновидностей и нюансов «предопределено» уже самим разнообразием оттенков даже внутри одного «младшего» символизма. В связи с этим в центре первой части нашей книги находится исследование концепций синтеза, возникших в интересующий нас период (Вяч. Иванов, А. Белый, А. Скрябин, их последователи), а также сравнительный анализ многочисленных высказываний по вопросам синтеза критиков, филологов, искусствоведов, музыковедов и музыкальных критиков и иных деятелей серебряного века. Основным материалом послужили книги упомянутых авторов и их публикации в периодической печати, а также все затрагивающие проблему синтеза тексты из символистских журналов «Весы» (1904 – 1909) и «Золотое руно» (1906 – 1909), рассмотренных в полном объеме как основных органов, выразивших позиции обоих крыл «соловьевцев». Дополнительным материалом привлекались тексты из журналов «Аполлон», «Мир искусства», философского журнала «Вопросы жизни» и из выпусков альманахов «Шиповник» и «Факелы». В целях максимальной объективности учитывались и подвергались контекстуально-семантическому анализу все упоминания термина «синтез» и его производных в теоретических и критических статьях, рецензиях, публикациях отделов смеси и хроники и т.д.

Мы исходили при этом из необходимости разрешить вопрос о специфике художественного синтеза в символизме (а также и вообще в русской литературе XX века) на основе не умозрительных рассуждений, а на основе анализа по возможности максимально обширного конкретного эмпирического материала.

Научно-литературоведческое значение наблюдений над живыми суждениями современников об интересующем исследователя культурно-историческом феномене трудно переоценить. Итак, в первой части приводится и обобщается информация о художественном синтезе, исходящая из «первоисточника». Это синтез и символ в восприятии самого серебряного века, увиденные его глазами.

Другой род материала, анализируемый в книге, это сами художественные тексты, произведения, обнаруживающие в себе начало синтеза, а также, естественно, символическое начало и другие черты, характерные для поэтики символизма (например, черты так называемой символистской «новой стилизации», теоретически осмысленной и в конкретных своих проявлениях изученной почти так же мало, как «новый синтез»).

В первой части книги привлекаются к рассмотрению начавшиеся еще в конце XIX века опыты символиста А.М. Добролюбова по синтезу поэзии, музыки и живописи, «симфонии» А. Белого, произведения А. Блока, В. Брюсова, Вяч. Иванова, Г. Чулкова, Ф. Сологуба, К. Бальмонта, поэма П. Флоренского «Эсхатологическая мозаика» и др. Во второй части анализируются, с точки зрения проявлений художественного синтеза, символа, стилизации и т.п., в основном уже произведения писателей, непосредственно связанных не с символизмом, а с другими течениями – однако писателей, так или иначе «творчески отреагировавших» на поэтику символизма. Это, прежде всего, произведения Ив. Бунина, И. Шмелева, Б. Зайцева, М. Пришвина, а также В. Розанова, А. Ремизова и др. В этой же части анализируются (в аналогичном ракурсе) стихотворные произведения Н. Гумилева, Г. Иванова, В. Ходасевича и др.

В широком своем варианте художественный синтез понимался серебряным веком как «синтез искусств», потому в первой части в связи с литературными исканиями вспоминаются и опыты А. Скрябина по синтезу музыки, поэзии и красок, цветовых тонов («Поэма Экстаза», «Поэма огня», «Прометей» и др.), музыкальные «поэмы» М. Чюрлениса («Море» и др.), его же картины (наименованные автором «сонатами», «прелюдиями»), разбиравшиеся Вяч. Ивановым и другими литераторами с точки зрения степени органичности отразившегося здесь синтеза искусств. К рассмотрению привлекаются и иные опыты синтеза явлений литературы, живописи, музыки.

Во второй части исследуется в основном внутрилитературный синтез. В серебряный век определенных авторов, работавших не со стихотворной, а исключительно с прозаической формой (это и А.П. Чехов, и Б. Зайцев, и А. Ремизов, и др.), систематически именуют однако «поэтами», «поэтами в прозе» (по неким внутренним основаниям, в которых следует разобраться). Впрочем, в силу самой природы синтеза отделить его «внутрилитературный» тип от «синтеза искусств» не всегда удается. Диффузность, «текучесть» наблюдаемого феномена закономерно побуждала в рамках обеих частей в необходимых случаях и к наблюдениям культурологического характера, дополнительно высвечивающим тот или иной нюанс либо поэтики символизма, либо общего «культурного стиля» эпохи серебряного века.

Далее, при акценте в работе на серебряном веке и символизме анализ в рамках обеих частей выходит за их пределы – то есть, например, творчество писателей, продолжившееся в СССР или в эмиграции, вовлекается в рассмотрение, если этого требует тема нашей книги (послереволюционные произведения Ив. Бунина, М. Пришвина, Е. Замятина, И. Шмелева, Б. Зайцева и др.). Задача всестороннего разбора таких произведений в книге, конечно, не ставилась – это особая тема, но то, какое преломление получили в них символ, синтез, «новая стилизация» и т.п., – дальнейшее развитие и продолжение темы нашей книги.

Уместно договориться о следующем. Имея дело с таким «текучим» материалом, как тот, который связан с художественным символом, его употреблением, с процессом синтеза, весьма легко и соблазнительно встать на путь продуцирования многочисленных новых жанровых наименований – столь пестра и разнообразна конкретная картина взаимодействия искусств с литературой. Однако, работая с литературным «континуумом», со свойственными для художественных явлений плавными переходами из одного состояния в другие (без четких границ между ними), такие наименования следует вводить крайне осторожно[15]. Дело не в том, как назвать то или иное жанровое новообразование. Научная скрупулезность при этом может незаметно смениться имитацией ученой дотошности. Наш материал много раз показывал, что, например, художественный синтез склонен давать диффузное «распыление» признаков различных жанров во вновь созданном произведении. Даже если исходить из представления о жанре, как о феномене, легко дробящемся, образующем много новых комбинаций (концепция Б.В. Томашевского)[16], – и тогда однозначно «называть» жанр многих возникающих на Основе синтеза (или разнообразных реализаций символа) произведений – значит неоправданно упрощать живое явление литературно-художественного взаимодействия. Кроме случаев бесспорных (подобных примеру с «симфониями» А, Белого как особым жанром), анализ и конкретное описание сути наблюдаемого предпочтительнее изобретения «своего» названия для такого наблюдаемого[17]. Сказанное можно отнести и к поэтике символизма в ее целом.

Часть первая

«НОВЫЙ СИНТЕЗ», СИМВОЛ, «НОВАЯ СТИЛИЗАЦИЯ»

О духовной атмосфере серебряного века

Художественный синтез – явление, по самой природе своей «предрасположенное» к выходу за пределы собственно литературного материала. Факты художественного синтеза порою находят наиболее полное и верное осмысление, когда в их разбор вовлекается контекст более широкий, чем литература и искусство как таковые. Все это заставляет начать рассмотрение «нового синтеза» в поэтике символизма со вводных наблюдений культурологического характера и напомнить о тех особенностях духовной атмосферы серебряного века, которые представляются существенными для понимания особенностей синтеза – особенностей, так или иначе, прямо или косвенно ими обусловленных. Естественно, что в необозримом богатстве компонентов культуры данного периода мы выбираем лишь некоторые, интересующие нас в связи с нашей темой, многое сознательно оставляя в стороне и не претендуя на комплексность и целостность описания.

Так, интересующая нас эпоха характеризовалась резкой поляризацией в духовной сфере. С одной стороны, в эти предреволюционные годы произошел характерный взрыв атеистических умонастроений, й активно пропагандировалась (в основном в марксистской литературе) материалистическая картина мироздания. С другой стороны, это годы взлета разнообразных религиозных исканий. В основном подразумеваются теософия, антропософия, гностицизм, толстовство и т.п. формы «богоискательства», еретические с точки зрения православно-христианской церкви. Эти искания (в которых немалое участие принимали круги художественной интеллигенции), как увидим, обнаруживают неожиданное отношение к синтезу.

Далее, и в православии в этот период можно отметить моменты, существенные для нашей темы. Святой Иоанн Кронштадтский с его общими исповедями, страстной проповеднической деятельностью, провидческими предсказаниями и чудесными исцелениями – это серебряный век. В его некрологе современник писал: «Отец Иоанн Кронштадтский был на грани двух столетий, XIX и XX, самым популярным человеком в России. Его от России не отделят и с ним народная память не расстанется»[18]. По словам В.В. Розанова, «Иоанну Кронштадтскому дарована была высшая сила христианина – дар помогающей, исцеляющей молитвы, тот дар, о котором глухие легенды дошли до нас из далекого прошлого христианства и кого Россия конца XIX века была очевидцем-свидетелем. Без сомнения, в непродолжительном времени будут собраны все факты этого чудного дара; но мы... можем сказать, <...> что этих фактов было слишком много и что они вполне достоверны»[19]. Иоанн Кронштадтский (1829 – 1906) был почти ровесником другого прославленного деятеля культуры этого времени – Льва Толстого (1828 – 1910). И как он предавал анафеме за еретицизм собственных непрошенных «последователей» – «иоаннитов», так обличал он «толстовцев» и самого Толстого. Духовное противостояние двух великих старцев – тоже серебряный век.

В годы, когда для ушей многих так убеждающе звучали материалистические тезисы, Иоанн Кронштадтский, в свою очередь, и убеждал и переубеждал. Так «легко верится» невероятному объяснению происхождения жизни из случайно слипшихся и как-то «оживших» пылинок материи и так «сомнение мучит и неверие» в ясном и понятном объяснении жизни нашей как результата деятельности Творца потому, что «враг человеческий, враг всего священного» нам внушает эти сомнения в очевидном: «Когда читаем светские сочинения, мы не трогаем его, и он нас не трогает. Как примемся за священные книги... тогда мы идем против него, раздражаем его...»[20]. И «Моя жизнь во Христе» Иоанна Кронштадтского и «Евангелие» Л. Толстого, как и иные его противоцерковные сочинения, – это все серебряный век.

Это время, когда еще работает Менделеев и уже работает Эйнштейн, время З. Фрейда и К. Юнга, Н.Ф. Федорова и К.Э. Циолковского. Это время, когда, подобно пушкинской эпохе, рождается много «синкретических» дарований – творческих личностей, сочетающие в себе поэта и прозаика, писателя и ученого, поэта и живописца и т.д. (А. Белый, Вяч. Иванов, М. Волошин и др.). Примером может послужить и Каллистрат Жаков – профессиональный философ, математик и плодовитый писатель, создавший немало художественных произведений явно «синтетического» облика (различные варианты скрещивания стиха и прозы). В серебряный век он был известен как автор учения о так называемом «лимитизме». Объясняя этот свой термин, К. Жаков пишет, что «познание переменная величина, идущая к своему пределу. ..<...> Лимитизм значит философия предела»[21].

«Философия предела» исходит из признания бытия Высшей Творящей Силы, именуемой К. Жаковым «Первопотенциалом»: «Потенциал мира... Этот Потенциал – Бог»[22].

Причудливое слияние научно-позитивистского и религиозного характеризует воззрения этого мыслителя: «Смерть постоянно стучится в двери нам. На чем же успокоимся мы, где гарантия полезности и значительности наших трудов? <...> .

Где наша гарантия, где наше утешение? Один ответ. Человек должен иметь религиозно-философский взгляд не только на известное, но и на неизвестное».

Эти слова как будто вполне в духе обычной религиозности. Но затем следует несколько неожиданный вывод:

«Человек бессмертен в Боге и снова получит свою индивидуальную жизнь на иных мирах в грядущем преобразовании мира»[23]. Здесь мысль уже явно приобретает «нецерковные» обертона. А в другом сочинении того же автора серебряного века контуры развиваемой им теории проступают еще более явственно:

«Жизнь души – ритм чередования: умирания и воскресения. Загробная жизнь – факт столь же достоверный, как факт моего существования.

Так как существование земли не вечный факт (земля или расплавится, когда наше солнце подойдет к звезде Канопус, или луна упадет нам на голову, или сама земля упадет на солнце после Меркурия и Венеры), то волей-неволей душа воплотится на иных мирах. Загробная жизнь дальше луны. Это величественная идея философии. Существует «потусторонний мир» (это иные планеты)»[24].

Последовательность, с которой автор проводит свою точку зрения, убеждает, что здесь неправильно было бы усматривать путаницу, противоречие самому себе и эклектику. Нет, идея Бога целенаправленно синтезируется с «космологическими» представлениями, которые выглядят ныне наивными, а по типу своему напоминающими фантастику Уэллса или даже Берроуза, но могли восприниматься иначе современниками. В пользу последнего говорит, например, следующее. В отличие от К. Жакова, Н.Ф. Федорова сегодня уже никак нельзя причислить к разряду «забытых» мыслителей. Но этот снова авторитетный ныне философ писал во многом сходные с процитированным (в его «космологической части) вещи. На страницах «Весов» в опубликованной посмертно статье Н.Ф. Федорова (скончавшегося 15 декабря 1903 года) говорится: «Земля, как кладбище, вмещает в себе столько поколений, сколько в пространстве вселенной есть миров, не управляемых разумом (миров же, управляемых разумом, мы совсем не знаем), и сколько есть таких миров, которые совсем не приспособлены к жизни; так что биология через оживление умерших на земле поколений может заселить, т.е. подчинить разумному управлению все миры, и тогда жизнь будет на всех мирах и вселенная станет биологическою»[25].

Здесь оживление предполагается уже не силою Бога, а силами науки. Этот излюбленный тезис Федорова – еще одна популярная в серебряный век идея. Но столь же характерна для того времени (времени первых аэропланов, первых опытов с радиоволнами и эйфорических преувеличений силы электричества) и следующая мысль знаменитого русского философа:

«...Сыны человечества делаются способными к переходу на планеты, и на каждой планете повторяют то, что было сделано на земле, – т.е. посредством громоотводов-аэростатов всю получаемую от солнца силу будут обращать в планетную, и таким образом освобождать планету от уз тяготения, делать ее электроходом»[26].

Громоотвод в небесах – впечатляющий пример того, какими простыми казались тогда многие на деле по сей день неразрешимо сложные проблемы (в частности, какими нехитрыми средствами надеялись преобразовать природу, да и бескрайний космос на благо человека). Мимоходом заметим, что послереволюционные практические попытки преобразования природы «идейные корни» свои обнаруживают, таким образом, опять-таки в духовной атмосфере серебряного века.

Громоотвод на воздушном шаре как средство снабжения планеты «бесплатным» электричеством сегодня не может не вызывать улыбки. Но дело здесь не в какой-либо личной «наивности» Н.Ф. Федорова. Снова и снова приходится убеждаться, что таким – одухотворяемым высоким, но нередко наивным порывом к разрешению от века мучивших человека проблем – был вообще интересующий нас культурно-исторический период. В ранних работах отца космонавтики К.Э. Циолковского есть немало сходных с федоровскими прогнозов, фантастичность которых теперь уже очевидна. В рукописи «Жизнь в межзвездной среде» Циолковский предсказывает, что в условиях долгой жизни на искусственном спутнике («почвеннике») у человека скоро разовьются пальцы на ногах для хватания, как у обезьян, что замороженный воздух можно будет хранить штабелями, «как дрова», что находить издалека друг друга в космосе можно будет, пуская зайчики с больших «полированных зеркал» и т.п.[27]. Это и самим деловито «практическим» характером соображений, советов будущим космическим жителям (даваемых порой так, словно это советы по обустройству переезжающим на другую квартиру) напоминает мечты Федорова, что «существо, которому достаточно трехаршинного надела земли, <...> будет касаться облаков и извлекать из атмосферы грозовую силу, смирять бури, утишать ураганы» – и все это благодаря «аэростату с поднятым на нем громоотводом»[28].

Можно понять, насколько тесно, хотя и неожиданно, сближаются такого рода «научно-материалистические» идеи о величии человека и его свершений с религиозно-мистическими теориями и течениями этого времени, обожествлявшими человека (различные ответвления антропософии). Мистические искания вообще чрезвычайно пестры в серебряный век. Упомянутая антропософия (в особенности русские последователи Р. Штейнера, среди них – А. Белый), также тесно сближавшиеся с антропософами теософы, гностицизм (несмотря на свою древность в это время переживавший своего рода ренессанс) – все это увлекало многих людей искусства, для которых профессионально характерна тяга к эффектным, многообещающим, дающим простор личной фантазии идеям и теориям. Иногда поражает та наивная доверчивость, с которой в серебряный век воспринимались художественной средой «обетования» теософов и спиритов. Например, «Весы» сообщают в 1904 году в отделе хроники:

«7 янв. доктор Штейнер прочел в Берлине лекцию об Атлантиде. Благодаря разысканиям теософских ученых история этого материка, – откуда вышла и вся «древняя» цивилизация старого света, откуда черпали свою первоначальную мудрость Египет и Индия, – теперь довольно подробно исследована. Мы знаем геологию, историю Атлантиды, знаем этнографию населявших ее племен, знаем до некоторой степени их культуру и перипетии политической жизни» (курсив наш. – И.М.). Далее сообщается, что «теософские ученые» якобы располагают также «картами Атлантиды в различные эпохи ее существования»[29].

Может быть, эта маленькая заметка – один из самых характерных документов, иллюстрирующих духовную атмосферу этой эпохи, когда невероятное воспринималось как достоверное, а научный факт мог соседствовать с фантастическим домыслом как нечто равнозначное. Итак, теософы в начале века «располагали» сведениями о той Атлантиде, о которой в конце XX века «опять» практически ничего достоверного не известно... И в это охотно верили тогда достаточно солидные люди, которых немало было среди читателей «Весов», главного теоретического органа символистов.

Настоящий культ Е. Блаватской сопровождался в серебряный век острым любопытством в отношении и других известных теософских авторов. «Весы» снова и снова муссируют «теософскую» тему. В том же номере помимо заметки об Атлантиде есть подробный разбор сочинений теософки Анны Бизант. В нем утверждается: «Бизант хорошо подчеркивает силу мысли, величие, опасную силу и освободительную власть мысли в смысле формирования личности». Далее сочувственно приводятся слова самой Бизант: «Различия мнений о Боге не зловредны, а ценны, ибо каждое мнение выражает само по себе такой малый обрывок мощной истины...»[30]. Неудивительно, что на этом же фоне обсуждаются разные варианты оккультных учений, рецензируются русские переводы руководств по «черной» и «белой» магии (книги Папюса и др.). К этим книгам глубокомысленно-серьезное отношение:

«Новые завоевания истории, прочитавшей иероглифы и клинообразные письмена, обнародовавшей тайные книги индусов, сделавшей известными книги майев, – дали... в руки могучие средства для восстановления утраченных человечеством знаний» (курсив наш. – И.М.). И вот на наших глазах возникает новый оккультизм, вооруженный всеми силами современной положительной науки (курсив наш. – КМ.) и стремящийся создать новую алхимию, новую астрологию, новую магию, новую психургию. В широких кругах общества это движение, конечно, не замечено, – да и не могло быть иначе, потому что дело идет о возрождении знания тайного, оккультного, эзотерического, предназначенного для небольшого круга достойных посвящения. Только на малый отдел психургии, именно на некромантику, одно время случайно наткнулось современное общество и занималось им около полустолетия под нелепым названием «спиритизма»[31].

Итак, «новый оккультизм» – оккультизм, вооруженный силами науки и претендующий на возрождение «утраченных человечеством» тайных знаний. Нетрудно, понять, какого рода знания имеются в виду. Оккультизм стремится вне церкви (и прибегая к методам, воспрещаемым церковью) к постижению тайн «астрала», «потустороннего», «запредельного», к общению с силами потустороннего, приобретению от них сверхъестественных энергий и т.д. Оккультизм же в союзе с «положительной наукой» – этот синтез, казалось бы, взаимоисключающих начал – и в самом деле новый оккультизм, явление все того же серебряного века.

В сфере академической, научной философии серебряный век дал плеяду блестящих имен. Интересно однако, каковы наиболее ценимые символистами фигуры среди философов прошлого. На страницах «Весов» и «Золотого руна» неизменно фигурируют имена, с одной стороны, И. Канта, с другой – А. Шопенгауэра и Ф. Ницше. А. Белый формулировал однозначно: «...Мы – символисты – считаем себя через Шопенгауэра и Ницше законными детьми великого Кенигсбергского философа». О самом же Канте он тут же говорит, между прочим, в характерных выражениях:

«12 февр. 1804 года умер Кант. Он подвел философию к тому рубежу, за которым начинается ее быстрое и плодотворное перерождение. Если в настоящую минуту возможно говорить об освобождении духа от вековых кошмаров, то, конечно, этим мы обязаны Канту. Установлен рубеж между бесконечными проявлениями догматизма и истинным мистицизмом. Открыта дорога к золотому горизонту счастья. <...> Критицизм – рубеж между догматизмом и символизмом, этим внешним выражением всякого серьезного мистицизма (курсив наш. – И.М.). <...>

Кант – создал философский критицизм. <...> Вот почему только после «Критики чистого разума» возможна речь о ступенях сознания, рисующих целую шкалу в нашей душе»[32].

Так и Кант оказывается рупором «истинного мистицизма», «внешним выражением» которого объявляется символизм (что очень многое объясняет в особом отношении символистов к символу и в том, чего они, собственно, надеялись добиться с помощью символов не на традиционно-художественном, а на оккультно-мистическом пути).

Столь же эмоциональной апологетики удостаивается Кант и со стороны представителей другого крыла символизма: «Если после трудов Кенигсбергского философа мы оставили надежду на познание трансцендентного путем интеллектуального усилия, то с этого же времени мы обратились к иному источнику познания, находящемуся вне нашего интеллекта. Кант раз навсегда поставил крест над старой метафизикой или, вернее, указал ей надлежащее место. Зато тот же Кант доказал нам феноменальность вещного мира и пробудил в нас (сам того не желая и не подозревая) жажду нуменов»[33].

Впрочем, интересно, что из символистских кругов исходили и более узкие, окостенело-рутинные трактовки наследия Канта. Его могли просто механически противопоставлять «великому» Ницше как якобы враждебного всякой интуитивной иррациональности мыслителя:

«Кант воздвиг свою систему на антидионисианской сущности человека, на практическом разуме... <...> и поэтому его философия враждебна всякому мистическому творчеству. Кант ценит в человеке лишь логически фиксированное, устойчивое...»[34].

В 1909 году «Критика чистого разума» вышла по-русски в высокопрофессиональном переводе Н. Лосского, и идеи немецкого философа еще более плотно соприкоснулись с культурой серебряного века.

Весьма своеобразным бывало понимание деятелями конца XIX – начала XX вв. сути взглядов также других особенно авторитетных для того времени мыслителей. В одном из эстетических трактатов того времени, в серебряный век входившем в идейный «актив» читателей и критиков, говорится:

«Шопенгауэр, один из величайших мыслителей и предшественник Дарвина (курсив наш. – И.М), полагает, что развитие форм совершалось скачками, как только возникали необходимые для того условия. Это мнение, по-видимому, справедливо и вполне согласуется с историею мироздания, если только мы примем – как это и подразумевается, очевидно, в Библии, – отдельные дни творения за целые ряды столетий»[35]. Такие параллели и связи между Библией и учением Дарвина, Дарвином и Шопенгауэром, кроме прихотливого хода авторских ассоциаций, объяснимы и объективно, конкретно-исторически. Дарвин, объект массовых увлечений в предыдущий период (1860 – 1880-е годы, когда «социал-дарвинизм» был чрезвычайно моден в Европе и непосредственно в России), «примиряется» здесь с Шопенгауэром, занявшим (наряду с Ницше) умы и сердца в следующую эпоху. Интересны и последующие наблюдения цитированного автора на тему о происхождении сущего. Тема эта разрешается опять-таки в характерном для серебряного века религиозно-мистическом духе: «Платон полагал, что всякая природная форма есть не что иное, как преходящее воплощение идеи Божества, единственно совершенного, не изменяющегося и вечного.<...> Ни Дарвин, ни другие естествоиспытатели и философы не дали ответа на вопрос об источнике происхождения органической жизни на земном шаре – о том, откуда явились первые ее зачатки. Платон, обладавший, как грек, более тонким чувством форм, чем наши новейшие ученые, был вполне прав, признавая бытие Высшего Существа, так как приписать образование столь совершенных форм случайности невозможно»[36].

Увлечение в России идеями Э. Маха с его представлением о мире как «комплексе ощущений» – это тоже серебряный век. В «махистском» духе пытаются в эти годы модернизировать и наиболее популярную в символистских кругах филологическую концепцию А.А. Потебни – несмотря на сопряженные с этой трактовкой Потебни натяжки[37]. Словом, это время, когда ученые-позитивисты порою оказываются в неожиданном союзе с оккультистами, другие представители «положительного знания» обращают свои взоры к Богу (как К. Жаков). Ср., кстати, в этой связи такое наблюдение: «Многие никогда не рискнули бы взять на себя смелость сделать заявление, которым поражает выдающийся из современных астрономов, художников и математиков – Фламарион. Последний заявляет, что «удовлетворяются материалистическими теориями одни рабские умы, заспанные и ленивые; люди же разумные не должны допускать, что вне человечества нет мудрости в мире»[38]. Именно серебряный век, благодаря П.Н. Сакулину, заново открыл для нашей культуры как мыслителя-философа, знатока алхимических, астрологических и иных подобных текстов В.Ф. Одоевского, причем сакулинская монография об Одоевском именовалась очень характерно: «Из истории русского идеализма»[39].

Глубоко естественно, что параллельно всем подобным идеалистическим увлечениям шел рост диалектически противоположных тенденций, который на излете серебряного века получил «взрывообразное» развитие. В литературе футуристы с их вульгарным материализмом, богохульным ерничеством в кривом литературном зеркале отразили подобные, противоположные символизму, тенденции. Но и футуристы были дети серебряного века, в основном просто вывернувшие наизнанку, по сути говоря, тот комплекс идей, ту проблематику, которые занимали их культурно-исторических предшественников (то есть, в первую очередь, символистов). Антиподность зеркальных (пусть и «кривозеркальных») двойников – вот какова, пожалуй, в принципе противоположность символистов и футуристов (впрочем, мы не ставим своей задачей специальную разработку данной интересной параллели).

Предпринятый разбор некоторых явлений и тенденций в культуре серебряного века заставляет полагать, что художественный синтез в данный период приобрел глубоко оригинальные самобытные черты. Вяч. Иванов имел полное основание заговорить о том, что это «новый синтез», подчеркнув также, что это «именно религиозный синтез»3. Из вышеприведенного можно почувствовать, что такой синтез отвечал многим духовным исканиям эпохи. Важно теперь выяснить, каков он был конкретно.

Синтез искусств

В описанном выше материале (журналы, альманахи, авторские книги теоретиков символизма и пр.) слово «синтез» (применительно к художественному творчеству) встречается с завидной регулярностью. Серебряный век испытывал напряженный интерес к проблематике, за этим словом стоящей. Это тем нагляднее, что в советское время слово «синтез» быстро почти исчезло из филологического и искусствоведческого обихода. В 20-е годы отзвуки его обнаруживаются еще в концепциях некоторых литературоведов, сформировавшихся как ученые в предреволюционную эпоху. Это прежде всего, пожалуй, П.Н. Сакулин, говорящий, что «свое собственное мировоззрение устанавливается или эклектически, путем чисто внешнего механического сцепления идей, или же синтетически, когда человек органически впитывает в себя отдельные элементы и сживается с ними, как с частью своего духовного существа»[40]. Сакулин развивает тему синтеза (в науке и в искусстве) и в более поздних своих работах в 20-е годы. Но уже тогда, между прочим, заметно, что тема эта сама по себе начинает странно раздражать его советских оппонентов: упрек в пропаганде «разумного эклектицизма», который, по Сакулину, «служит этапом к синтезу», оказывается одним из основных конкретных упреков в адрес сакулинской концепции[41].

В 30-е годы и позднее слово «синтез» и его производные уже фактически вытеснены из круга литературоведческих и искусствоведческих терминов. Достаточно напомнить, что они отсутствуют в специальных справочных изданиях (в обеих Литературных энциклопедиях, в «Поэтическом словаре» А.П. Квятковского, в «Словаре литературоведческих терминов» Л.И. Тимофеева и С.В. Тураева и т.п.). Сохраняются они как полноправные термины в изданиях философского характера, где фигурируют однако, что и понятно, не в интересующем нас значении (художественный, жанровый синтез, синтез искусств и т.п.), а в специфически философском осмыслении – как антиномическая противоположность понятию «анализ».

Такие перемены представляются объяснимыми. С одной стороны, причины предания забвению распространеннейшего в предреволюционных критике, литературоведении и искусствознании (а также в профессиональном арго самих художественных деятелей) слова связано с причинами идеологического порядка. Сфера духовного после революции воспринималась прежде всего именно как идеологическая сфера, а в этой сфере смешение идеологий (пусть и в форме синтеза) воспринималось как что-то аналогичное соглашательству в политике, то есть признавалось вредным и недопустимым. С другой стороны, как мы видели выше, художественный синтез в серебряном веке мог рассматриваться (в особенности у символистов) не просто как плодотворный технический и стилистический прием художественного творчества. В теоретической программе символизма 1900-х годов ему было придано уникальное значение средства для разрешения масштабных религиозно-мистических, выходящих за рамки художественного творчества, задач. А это также не могло не настораживать впоследствии по отношению к художественному синтезу атеистов и материалистов, определявших после революции культурную политику, не могло не отпугивать и советских художественных деятелей от жанрового синтеза.

Следует оговориться, что с синтезом как технико-стилистическим приемом литературы и несловесных искусств можно встретиться не только в серебряный век русской культуры, а и в предшествующие эпохи. Такого рода синтез характерен, например, для русской культуры конца XVIII – начала XIX вв. Так, Державин вспоминает и развивает в «Рассуждении о лирической поэзии» горацианское сравнение поэзии с живописью («поэзия есть... говорящая живопись»). Другие авторы поэзию сближают с музыкой, и т.д. и т.п. Но наш серебряный век действительно уникален как интенсивностью внимания к художественному синтезу, так и упомянутым выше «ракурсом» в постановке самой проблемы синтеза, когда в синтезе начал грезиться один из важнейших путей постижения и разрешения вселенских, «надмирных», мистических и эсхатологических вопросов.


В ряду будущих авторитетных деятелей серебряного века одним из первых о синтезе как насущной глобальной задаче наступающей культурной эпохи заговорил B.C. Соловьев. На целые годы опережая творческую практику серебряного века, он пишет, что «тот великий синтез, к которому идет человечество, – осуществление положительного всеединства в жизни, знании и творчестве – совершится, конечно, не в области философских теорий и не усилиями отдельных умов человеческих, но сознан в своей истине этот синтез должен быть, разумеется, отдельными умами, сознание же наше имеет и способность и обязанность не только следовать за фактами, но и предварять их»[42]. В синтез, таким образом, по Соловьеву, должны вовлекаться не только сфера творчества, но и вообще явления жизни, а также философское и научное их познание. В другой работе Соловьев указывает, что философии следует «стремиться к внутреннему соединению» с «теологией и положительной наукой», поскольку целью синтеза является «осуществление полной, цельной истины», а «осуществление такого синтеза и есть высшая умственная задача наступающей эпохи»[43]. Вл. Соловьевым этот синтез определяется как «тройственный акт веры, воображения и творчества», причем мысль заключается им так:

«Этот великий синтез не есть чья-нибудь субъективная личная потребность: недостаточность эмпирической науки и бесплодность отвлеченной философии с одной стороны, а с другой стороны невозможность возвратиться к теологической системе в ее прежней исключительности, необходимость развить и восполнить мистическое начало элементами рациональными и природными – реализовать его как всеединое, – все это сознано умом человечества как результат его отрицательного развития»[44].

Синтез мыслился и как первоочередная задача эпохи, и как универсальное, захватывающее все сферы духовной культуры явление. Вяч. Иванов, подчеркивая, что «синтеза возжаждали мы прежде всего», в 1905 году говорит о своих единомышленниках:

«Среди искателей нового и именно религиозного синтеза всех явлений жизни (курсив наш. – И.М.), из этих синтетиков а outrance, – особенное внимание привлекает Д.С. Мережковский». Дальше дается своеобразная характеристика взглядов Мережковского-синтетика: «Это – пророк, восхотевший священствовать... Вначале его искания формулировались в проблеме синтеза двух противоположных полюсов европейской культуры: христианского и языческого. Но, ярко развив антитезу, он отчаялся в возможности этого синтеза. Вопрос переместился для него в иную плоскость. И он решительно склонился в пользу одностороннего христианства...»[45]. Все это – весьма любопытные наблюдения над постановкой конкретных проблем синтеза в художественной сфере лично Мережковским. Но для научных целей важнее всего, как представляется, начало процитированного фрагмента, где Ивановым подчеркивается, что ожидаемый синтез, во-первых, есть нечто органически религиозное, а во-вторых, что он мыслится как нечто охватывающее не только сферу художественного творчества, но и философию и науки, и иные явления человеческой культурной жизни («все явления жизни»).

Для Иванова оба компонента, оба условия синтеза (универсальная всеохватность в сочетании с религиозностью) обязательны, и его позиция сохраняется на протяжении всего серебряного века. Так, уже на исходе данного культурного периода Иванов повторит, например, что истинное эстетическое наслаждение, катарсис, возможен «лишь на почве религиозного синтеза трагических противоречий жизни»[46].

На религиозную основу желаемого и подготавливаемого художественно-творческого синтеза указывают и другие авторы:

«И еще теснее делаются узы, соединяющие религиозное сознание с художественным. Образ некоторой Единой Сущности, синтезирующей первооснову искусства с Первопричиной Религии, – начинает духовно создаваться и сознаваться»[47]. Все более увлекаясь дерзновенной красотой своей идеи, в символистских кругах начинают понимать художественное слово как инструмент магического воздействия на физический мир. Слово-символ – могучее средство преображения человека и преобразования всего сущего. Такое слово, кроме того, – средство общения с потусторонним миром и получения из него энергий для воздействия в желаемом направлении на «этот» несовершенный мир. Синтез необходим, чтобы символ достиг такой фантастической силы – оба феномена в сознании символистов жестко взаимосвязаны.

Из подобного рода духовных веяний серебряного века зародилась теория «лимитизма» К. Жакова – творческой личности, характерной для этого времени (К. Жаков сочетал научное творчество с художественным, причем тяготеющим к жанровому литературному синтезу). По словам Жакова, с помощью лимитизма, «философии предела», «мысль перебрасывает свои понятия за пределы земли в пространства неба... бросает якорь за феноменальный мир восприятий...». Это звучит как перифраза мистического понятия о потустороннем. В другом месте Жаков пишет о синтезе:

«Но возможно ли единство всех категорий мира (пространства, времени, материи – энергии, психики – воли, оценки логической, эстетической, моральной)? <...>

Волеподобная энергия, еще не реализованная, но уже имеющая тенденции к реализации, к пространственности, к временности, к материальности, к психичности, к логичности, к эстетичности, к моральности, есть, очевидно, то общее, из которого следуют, как караваны из одного пункта, в разные стороны категорий мира, все более интегрируя тенденции и соглашая в высшем гармоническом синтезе, разные итоги тенденций»[48].

Такая энергия содержится в синтезе и достигается его посредством – подразумевается у Жакова. Эстетическое же начало органически вписано среди других явлений духовной жизни (то же отмечают и Соловьев, и Иванов). Действуя самостоятельно, в изоляции от них, оно страшно понижается в своей силе. И, напротив, восстановление природного синтеза придаст немыслимую «волеподобную энергию» и художественным творениям.

Все подобные идеи показывают, какие колоссальные по своей серьезности ожидания связывались с синтезом явлений духовной культуры символистами в серебряный век. Следует добавить, что, разумеется, всему этому сопутствовал сильный налет легковесной моды на таинственное, так что мистические увлечения ярких мыслителей и художников подвергались вульгаризации. Не случайно в своих «Симфониях» А. Белый не раз иронизирует над неотступными разговорами своих современников о синтезе. Например:

«1. Среди дня Поповский обошел пять мест и в пяти местах говорил о пяти предметах.

2. В одном месте он развивал мысль о вреде анализа и преимуществе синтеза.

3. В другом месте он высказал свой взгляд на Апокалипсис.

«7. Скоро все смешалось: были слышны лишь отрывочные восклицания: «Постулат... Категорический императив... Синтез».

«5. Все собирающиеся в этом доме, помимо Канта, Платона и Шопенгауэра, прочитали Соловьева, заигрывали с Ницше и придавали великое значение индусской философии»[49].

Здесь целый набор модных веяний, характерных для околосимволистских кругов, да и вообще для серебряного века. Однако ирония Белого не снижает серьезности для людей серебряного века проблемы художественного синтеза.

Автор книги «Границы музыки и поэзии» А.В. Амброс констатировал: «Линия границы между всеми искусствами (не только между музыкою и поэзиею) всегда имеет известную ширину; она даже расширяется до пределов целой пограничной полосы»[50]. Стремление к синтезу искусств, таким образом, имеет совершенно объективные предпосылки. О том же говорит и А. Белый:

«Формы искусства наподобие видов животного царства, развиваясь, могут переходить друг в друга»; «Некоторые формы искусства явно переходные (драма, барельеф); «Поэзия – форма переходная между временной формой (музыкой) и пространственными»[51]. Однако «формы искусства» могут продолжить свое взаимное сближение и давать слияние более тесное, чем в этих естественных «переходных» формах:

«Разнообразные формы искусства сливаются друг с другом, это стремление к синтезу выражается отнюдь не в уничтожении граней, разъединяющих две смежные формы искусства; стремление к синтезу выражается в попытках расположить эти формы вокруг одной из форм, принятой за центр.

Так возникает преобладание музыки над другими искусствами»[52].

А. Белый здесь называет главной по значимости в ряду искусств музыку, разделяя мнение, общее для многих символистов. Однако представления на этот счет все же не были едиными в интересующую Нас эпоху. Так, автор уже цитированной работы А.В. Амброс пальму первенства отдавал поэзии. Аналогичную точку зрения высказывал и К. Жаков: «Ведь главное содержание искусства есть внутренний мир человека в его движении к лучшему, будущему... причем пластические искусства изображают движение его чувств, страстей и инстинктов в связи с изменениями его тела, а тонические (музыка) передают нам язык души без телесной оболочки. Поэзия же захватывает все виды искусства, она – синтез форм творчества»[53].

Для приведенной точки зрения мыслителя и оригинального писателя, автора произведений, сочетающих в себе черты поэзии и прозы, характерно указание на то, что поэзия по природе своей уже содержит в себе тот «синтез форм творчества», о котором другие авторы серебряного века говорят лишь как о предполагаемой возможности. Так что, независимо от того, прав ли теоретически К. Жаков, цитированное вносит в развиваемую нами тему существенный смысловой нюанс, дополнительно иллюстрируя и разброс мнений, и разную тональность суждений о художественном синтезе в интересующую нас эпоху.

К. Бальмонт в одном из своих эссе развивает тезис о том, что в природе все вообще тяготеет к синтетическому слиянию:

«Мир исполнен соучастий. Природа – нерасторжимое всеединство. Звездные дороги Вселенной слагают одну поэму, жизнь есть многосложное слитное видение». Сама книга Бальмонта носит название «Светозвук в природе и световая симфония Скрябина», которое то и дело оправдывается смыслом рассуждений автора: «Огонь есть свечение и Огонь есть звучание»; «Эльф среди людей, Скрябин обладал цветным слухом...»; «Сочетание света именно с музыкой Скрябина неизбежно, ибо вся его музыка световая»; «Дух, вещество, душа и мысль суть один нераздельный светозвук» и т.п. Но музыка и по Бальмонту преобладает надо всем: «Воля правит Вселенной. Мир есть музыка»[54].

«Воля» у Бальмонта, как и «волеподобная энергия» у Жакова идут, по всей видимости, от столь популярного в серебряный век А. Шопенгауэра. Что касается музыки, об истоках увлечения идеей о ее доминантной роли среди искусств напоминает следующее рассуждение Вяч. Иванова:

«Главнейшею же заслугою декадентства, как искусства интимного, в пределах поэзии было то, что новейшие поэты разлучили поэзию с «литературой» (памятуя Верлэново: «de la musique avant toute la chose») и приобщили ее снова, как равноправного члена и сестру, к хороводу искусств: музыки, живописи, скульптуры, пляски. <...> Поэзия вернула, как свое древнее состояние, значительную часть владений, отнятых у нее письменностью»[55].

«Литературой» здесь именуется, как нетрудно понять, «тенденциозная», нацеленная на «утилитарные» и публицистические сверхзадачи словесность, удовлетворяющая концепциям позднего В.Г. Белинского, А.Н. Добролюбова; Д.И. Писарева, Н.К. Михайловского и др., которая сыграла такую существенную роль в истории русской литературы во второй половине XIX века. Отрицательное отношение ко многим ее конкретным образчикам, как и к теоретическим программам названных критиков и их последователей, характерно в серебряный век не только для символистских кругов. Например, не связанный с ними A.M. Евлахов писал:

«Если Белинский говорил еще, что поэт может быть и гражданином, что искусство может служить современности, то критики-публицисты 60-х годов уже прямо заявили, что поэт должен быть гражданином, что искусство должно служить обществу и его задачам. Чернышевский, Добролюбов и Писарев – вот та знаменитая троица, та «небольшая, но теплая компания», которая, примыкая непосредственно к Белинскому 40-х годов и продолжая его дело, развила намеченные им принципы «эстетики без эстетики», сыгравшие столь печальную роль в истории русской науки и русского искусства»[56].

Предварительным условием участия в синтезе искусств, с точки зрения теоретиков символизма, для искусства словесного является отказ от служения злобе дня (с которым они сознательно ли, бессознательно ли, но ассоциируют и смешивают общественное служение). Тем самым синтез предполагает, между промчим, отказ от тех задач, которые ставило перед собой если не все «передовое» русское словесное искусство второй половины XIX века, то, во всяком случае, ставили многие крупные его представители. Причем подразумевается, что это отказ во имя задач несравненно более значительных (не случайно, как увидим ниже, даже в творчестве таких «злободневных», но отмеченных печатью великого таланта поэтов, как Некрасов, в серебряный век стараются найти также произведения, ставящие именно эти новые задачи, и объявляют данные их произведения лучшими и главными). В этих особых задачах, которые ставит перед собой искусство серебряного века, считая именно их важнейшими, необходимо подробно разобраться.


Любопытно такое «самоистолкование» со стороны одного из деятелей французского декаданса, который в 1904 году в статье, написанной для «Весов», констатирует «закат великолепного периода... мощного поэтического движения» (во Франции. – И.М.), утверждая, что «Никакая иная эпоха... не знала такого возбуждения идей, таких прозрений... никакая другая эпоха не преобразовывала так человеческие умы», и далее говорится особенно интересное, касающееся уже задач, целей и причин символистского художественного синтеза: в результате в эту эпоху «способности восприятия стали более утонченными, и новые чувства пустили ростки и затрепетали в мозгу многообразные стремительные и изменчивые сочетания и разъединения, в которых была нежнейшая дрожь Космоса»[57].

Итак, в людях описываемой эпохи начали являться, по мнению цитируемого автора, новые способности и чувства, как-то проникающие в глубины Космоса. Опубликованные несколько позднее слова русского теоретика и «практика» символизма Вяч. Иванова выглядят не просто как вариация рассуждения этого француза. Иванов мыслит в том же направлении, но мысль его глубже и богаче. Он пишет в 1907 году:

«Разложение единства личного сознания; предуготовляет в современной душе углубленнейшие проникновения в таинства макрокосмоса». Иванов так объясняет, что же им понимается под «разложением единства личного сознания»: «"Исступление", или "выхождение из себя"... в психологическом феномене являет снятие и упразднение граней личного сознания»[58]. Таким образом,; русский автор имеет в виду нечто гораздо более конкретное, чем французский декадент, слова которого о преображении человеческих умов в эпоху декаданса, зарождении новых восприятий, улавливающих «дрожь Космоса», все-таки отдают условными риторическими оборотами, «красивостями слога». Вяч. Иванов же, как становится ясно в итоге анализа его работ этих лет, взятых в их совокупности, о «выхождении из себя» и единении с Космосом говорит, претендуя на развернутую серьезную концепцию.

«"Небо" в нас, "Ты" в нас, – пишет он. <...>

Когда современная душа вновь обретет "Ты" в своем "я", как его обрела душа древняя в колыбели всех религий, тогда она постигнет, что микрокосм и макрокосм тождественны...»[59].

В другом месте Вяч; Иванов заявляет: «Восторг восхождения утверждает сверхличное. Нисхождение как принцип художественного вдохновения (по словоупотреблению Пушкина) обращает дух ко внеличному. Хаотическое, раскрывающееся в психологической категории исступления, – безлично. Оно окончательно упраздняет все грани. <...>

Все грани становятся ложными. Но живому нет грани. «Хаос волен, хаос прав!..»[60].

Тем самым «ложны», естественно, как итог, и грани между искусствами, и грани между жанрами в том или ином отдельно взятом искусстве. «Современная душа», по Иванову 1900-х годов (позже будет сказано об изменениях в его позиции), вырывающаяся за личностные грани («выхождение из себя», «исступление»), все прочие грани снимает и подавно – как более частные по отношению и к «я», и к вселенскому «Ты».

Об искусстве Иванов говорит: «Так или иначе, и сознательно ли предписывая пути жизни, или всем своим бессознательным устремлением отрицая ее во имя жизни иной, искусство, в этих двух типах духовного зиждительства, утверждает себя не обособленною сферой культуры, но частью общей культурной энергии, развивающейся в форме текучей, в форме процесса и становления, и потому или стремится к бесформенности, или непрестанно разбивает свои формы, не вмещая в них им несоизмеримое содержание...»[61]. «Исступление», столь сродное, по Иванову, «современной душе», – мощный дополнительный стимул к упразднению в современном искусстве «всех граней». У Иванова появляется даже мысль о тенденции к упразднению в ходе все тех же космически масштабных процессов самого личностного начала в искусстве:

«Это царство не знает межей и пределов. Все формы разрушены, грани сняты, зыблют и исчезают лики, нет личности»[62].

Далее Вяч. Иванов, как это для него типично, дополнительно поясняет свои соображения в логически более ясной манере, причем появляется наконец и давно напрашивающееся в этом контексте «ключевое» слово «синтез»:

Примечания

1

Иванов Вяч. Из области современных настроений // Весы. 1905. № 6. С. 37.

2

Мурина Е.Б. Проблемы синтеза пространственных искусств. – М., 1982.

3

Ермилова Е.В. Теория и образный мир русского символизма. – М., 1989. С. 119.

4

Брюсов В. [Рец. на: E. Verhaeren. Les villes Tentaculaires // Весы. 1904. № 3. С. 55.

5

См.: Весы. 1905. № 3. С. 86.

6

Минц З.Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов // Уч. зал. Тартуского гос. ун-та. Вып. 459. 1976. С. 79.

7

См.: Весы. 1905. №1 С. 86.

8

Т.Г. По звездам (по поводу сборника статей Вяч. Иванова) // Золотое руно. 1905. № 5. С. 75.

9

Топорков А. О творческом и созидательном эстетизме // Золотое руно. 1909. № 11-12. С. 71.

10

Иванов Вяч. Борозды и межи. – М., 1916. С. 152 – 157, 130.

11

Бугаев Б. (А. Белый). Детская свистулька // Весы. 1907. № 8. С. 55, 57.

12

Иванов Вяч. О веселом мастерстве и умном веселии // Золотое руно. 1907. № 5. С. 54.

13

Тастевен Г. Ницше и современный кризис // Золотое руно. 1907. № 7 – 9. С. 115.

14

Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. – М., 1976. С. 190.

15

См. также.: Минералов Ю.И. Теория художественной словесности. – М, 1997.

16

См.: Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика. – М.; Л., 1930. С. 158-162.

17

См. также: Минералов Ю.И. Теория художественной словесности. – М., 1997.

18

Иоанн Кронштадтский. – М., 1992. С. 275.

19

Цит. по: Иоанн Кронштадтский. С. 364.

20

Кронштадтский Иоанн. Моя жизнь во Христе. Т. I – II. – СПб., 1893. Т. I. С. 263-264.

21

Жаков К. Лимитизм. – Валк, 1917. С. 3.

22

Жаков К. Основы эволюционной теории познания (Лимитизм). – СПб., 1912. С. 123.

23

Жаков К. Указ. соч. С. 122, 124.

24

Жаков К. Учение о душе. – Юрьев, 1917. С. 15 – 16.

25

Федоров Н. Астрономия и архитектура // Весы. 1904. № 2. С. 23.

26

Федоров Н. Указ. соч. С. 24.

27

См.: Циолковский К.Э. Грезы о земле и небе. – Тула, 1986. С. 201 – 254.

28

Федоров Н. Указ. соч. С. 20 – 21.

29

См.: Весы. 1904. № 2. С. 85.

30

К.Б. Из области мысли // Весы. 1904. № 2. С. 58.

31

См.: Весы. 1905. № 2. С. 58-59.

32

Белый А. Критицизм и символизм // Весы. 1904. № 2. С. 3, 1.

33

Чулков Г. Светлеют дали // Весы. 1904. № 3. С. 15.

34

Тастевен Г. Ницше и современный кризис // Золотое руно. 1907. № 7 – 9. С. 112.

35

Студничка А. Принципы прекрасного. Популярная эстетика. – Спб., 1904. С. 20.

36

Студничка А. Указ. соч. С. 20.

37

См.: Лезин Б.А. Психология поэтического и прозаического мышления // Вопросы теории и психологии творчества. Т. И. Вып. 2. – СПб., 1910. С. 112.

38

Брызгалов И.А. Сокровенное в искусствах. – М., 1903. С. 52.

39

См.: Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель. – М., 1913. Ч. I – II.

40

Сакулин П.Н. История новой русской литературы. – М., 1918. С. 118.

41

См.: Полянский В. Социологический метод проф. Сакулина // Полянский В. Вопросы современной критики. – М; Л., 1927. С. 109, 110, 111.

42

Соловьев Вл. Собр. соч. и писем: В 15 т. (репринтное воспроизведение). – М., 1993. – Т. 2. С. V.

43

Соловьев Вл. Собр. соч. и писем: В 15 т. – М., 1992. – Т. 1. С. 246.

44

Соловьев Вл. Собр. соч, и писем: В 15 т. Т. 2. С. X.

45

Иванов Вяч. Из области современных настроений // Весы. 1905. № 6. С. 37.

46

Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М., 1918. С. 107.

47

Сабанеев Л. Скрябин. – М., 1916. С. 43.

48

Жаков К. Основы эволюционной теории познания (Димитизм). – СПб., 1912. С. 24, 20.

49

Белый А. Симфонии. – Л., 1991. С. 97, 102, 127.

50

Амброс А.В. Границы музыки и поэзии. – СПб.; М., 1889. С. 143.

51

Белый А. Символизм. – М., 1910. С. 191.

52

Белый А. Указ. соч. С. 449.

53

Жаков К. Основы эволюционной теории познания. С. 119.

54

Бальмонт К.Д. Светозвук в природе и световая симфония Скрябина. – М., 1917. С. 18-22, 3-4.

55

Иванов Вяч. О веселом ремесле и умном веселии // Золотое руно. 1907. №5. С. 53-54.

56

Евлахов A.M. Введение в философию художественного творчества. – Варшава, 1912. Т. 2. – С. 288.

57

Гиль Рене. Письма о французской поэзии // Весы. 1904. № 2. С. 29.

58

Иванов Вяч. Ты еси // Золотое руно. 1907. № 7 – 9. С. 102 – 100.

59

Иванов Вяч. Ты еси // Указ. изд. С. 102.

60

Иванов Вяч. По звездам. Статьи и афоризмы. – СПб., 1909. С. 30 – 31.

61

Иванов Вяч. По звездам. С. 190.

62

Иванов Вяч. Указ. соч. С. 30.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3