Художник - шприц
ModernLib.Net / Отечественная проза / Иовлев Николай / Художник - шприц - Чтение
(стр. 1)
Иовлев Николай
Художник - шприц
Николай Иовлев ХУДОЖНИК ШПРИЦ Толща зеленой воды вздрагивает от ударов сердца, в ее мути со дна бегут гирлянды пузырьков. Огромный залив, отсвечивающий безжизненно-бронзовой поверхностью, обступили вулканы. Из их глоток в грязно-бордовое небо ввинчиваются клубящиеся столбы. Над вершинами всплывает тяжелое солнце. Вздохи, колоброженье, клокотанье. И вот уже скользкая ящерица бежит по песку, выбрасывая язычок, виляя хвостом и целеустремленно глядя вперед. Ее пупырчатое, подернутое пенистой слизью тело разбухает, тяжелеет, превращается в гигантскую тушу, сметающую со своего пути осколки каменных глыб, приземистые деревья с чахлой листвой и толстыми корявыми стволами. Она передвигается грузно, взрывая песчаные холмы, оставляя за собой отпечатки перепончатых лап и кривую борозду от мощного хвоста, тяжело встает на задние конечности, исторгает кошмарный рык и шумно. валится на бок, предсмертно конвульсируя... Воды посвежевшего, стряхнувшего муть залива утюжит шелестящий парусник. На лесистом склоне погасшего вулкана, в лачуге, из крыши которой в незнакомое небо нацелен телескоп, над моделью земного шара склонился седо-кудрый старец, циркулем выверяющий расстояния... И вот уже над заливом проплывает серебряно-чешуйчатый дирижабль, вот по пустыне, мимо безмолвных мраморных изваяний, мимо каменных пирамид, конусами упирающихся в облака, перепахивая борозду, оставленную хвостом динозавра, на головокружительной скорости, грохоча, мчится мотоцикл. Взгляд его седока скрыт за черными стеклами, руки защищены высокими крагами, череп закован в пластмассу. В ней отражается златокупольная церковь, луг в цветах. На лугу - сталисто-пепельные высоковольтные вышки. Залп электрического разряда между ними - фиалково-алый, оглушающий. Вышки раскалены до бриллиантово-мерцающей голубизны. Горы. Их каменные морщины завалены снегами, скалистые пики, ощетинившись, пронзают облака, подножия укрыты пухом лесов. Нет, это не горы, это - города. Бетонные небоскребы, равнодушно натыканные в асфальт, отблескивающие стеклом и сталью сквозь удушливое марево. Цинично глядящие друг на друга тысячеокими лицами. Заслоняющие солнце. Удары сердца мощней, они выхлестывают новые виденья. Часы. Колючие винтики, шестеренки. Циферблат отливает полированным металлом. Секундная стрелка прыгает в такт с ударами сердца. Циферблат оплывает и превращается в женское лицо за стеклом. В глазах - боль. Брови сломаны. Губы высушены. По стеклу сочатся слезы. Черты лица смазываются растворяясь в алом. Это - цветок мака. Нежные лепестки, покрытые прозрачным пушком, обрызганные капельками росы, окружают зубчатую сердцевину. И рядом тянет шершавую серовато-зеленую головку, похожую на змеиную, нераспустившийся бутон. И - удары сердца: тум-тум-тум... Лепестки начинают вращаться вокруг резного ядра, сливаются в алое пятно. Оно разбухает, меняясь в красках и замедляя скорость вращения. Теперь это - планета. Голубые, синие, бирюзовые разводы океанов, белоснежные завихрения облаков, грязноватые кляксы континентов. Сиреневая дымка, подкрашенная золотым-тонкой кромкой вдоль горизонта. Сейчас брызнет солнце. Тум-тум-тум! - сердце. Бдщ-бдщ-бдщ! Это - сапоги. Черные солдатские сапоги в ребристых подошвах. Елочкой. Они поднимаются из-за горизонта вместо солнца и четко печатают шаг. Они вращают землю. Бдщ-бдщ-бдщ! Тум-тум-тум! Бдщ-бдщ-бдщ!.. Дымка, плотнея, стекается в витой жгут, уплывающий во тьму космоса. Бирюзовость Земли, извиваясь, течет к подножию этого жгута. Ослепительная огненно-ртутная вспышка, чудовищный удар, сотрясающий планету, - и налившийся кровью жгут выплескивается в клубистый шар ядерного взрыва. Из молочно-белого, надуваясь, ядро превращается в малиновое, пурпурное, багровое... И неожиданно все становится предельно ясным: это - не атомный гриб, это - клубящиеся сгустки крови в раст воре наркотика на стенке шприца. Пробное взятие крови: пошла ли игла в вену. Ломки... Пакостное состояние. Умирают не от кайфа - умирают от ломок. От кумара, или, по медицине, от абстиненции. Кажется, я наглухо сел на иглу. Самый жестокий кумар - на второй день, но нужно вытерпеть денька три-четыре - и переломаешься. Я торчу на дозе четвертый месяц и, кажется, мне уже гроб с музыкой. Да, наркотик подлавливает, опровергая миф о том, что соскочить с иглы - пара пустяков, была бы сила воли. Я мучаюсь второй день и, видит Бог, уже не могу... Все, больше мне не вытерпеть ни часа. Нужно немедленно вмазаться. Чем угодно, хоть водой из канализации - для самообмана. Из просаленных, обахромившихся книзу джинсов достаю замотанный в носовой платок пятикубовый шприц, поблескивающий никелированными ободками, плетусь на кухню - промываю под краном. Наживляю иглу, полотенцем перетягиваю предплечье, накачиваю "трубы" кровью. Руки гуляют, игла тупая, я долго не могу попасть в истыканную, болезненную, разукрашенную синяками и желтушностями - от бесконечного насилия - вену. Кажется, есть. Беру контроль: на нижнюю стенку стеклянного цилиндра падает темно- красная струйка. И я выдавливаю поршнем коктейль из собственной крови и хлорированной водопроводной воды. Достижение - нулевое. Даже иллюзии никакой. Мой бедный организм больше не поддается надувательству. Плетусь в комнату, елозя рукой по стене. Валюсь на диван. Выворачивание наизнанку. Таких скотские ломок у меня еще не было. Пожалуй, я приплыл. Прыгающими пальцами накручиваю телефонный циферблат. У Салата всегда полна кормушка - он не только сам любитель поторчать, но и торговец дурманом. Правда, у него людоедские цены, но где они нынче вегетарьянские. - Володя? Тревожит некто Лебедев. - М-м-м-м... Ну? - Приплываю, Вова. Выручи... В трубке - молчание, лишь раздаются легкие потрескиванья в толще эфирного фона. Наконец: - Ты и так уже должен мешок. - Я за свои долги отвечаю. Буду должен полтора мешка. - Так не годится. Не огорчай меня, ты ж знаешь - у меня сердце больное. - Володя... - Не-е-е, Лебедь, у меня-сердце. - Ну хочешь - "Колонновожатого"? - Это ближе к телу. А больше никакой мазни не осталось? Хреново. Ну, тащи. Кажется, брезжит избавление. Только бы не сорвалось... Оборачиваю собственноручное произведение эпохи личного благоденствия плотной рыжей бумагой, перевязываю бечевкой. Эта, по выражению Салата, мазня - последняя из моей домашней картинной галереи, и я не хотел с ней расставаться: она была для меня этакой энергетической подпиткой, источником, подкармливающим ощущение тупости нашей жизни. Ушлый Салат, путающий Моне и Мане, Гогена и Ван Гога, поначалу давал за нее две сотни, я же вовсе не желал торговаться, затем уже я клянчил двести, но Салат предлагал сто пятьдесят; после, играя моей безвыходностью, Салат манил сотней, но я требовал полторы - и не отступил. Сегодня эта гадина сунет мне отравы из расчета ста рублей, не больше, - и мне придется согласиться... Остальные свои изделия я растолкал черт знает когда и за последние полгода не сделал ни одного мазка. Краски сохнут, кисти томятся, холст едва ли не заплесневел. Какое к дьяволу творчество! Вечная дрожь в руках, в коленях, в пояснице. Сердцебиения, потовые накаты. И - ломки, ломки, ломки. Когда же снисходит кайф - замаивает лень. Непреодолимая. А бывало, я с упоением мазал и под кайфом, тепло поминая беспримерного Олдоса Хаксли, творившего под хорошим дозняком мескалина и утверждавшего, что это средство повышает остроту восприятия реальности, - и похохатывая от того, какие-де мы с мэтром хитрецы. Взгляд в зеркало. Браво, загарпуненный. Зрачки еще тусклее, щеки впалее. Но вроде не очень уж страшен: спасает фотогеничность. Небритость вот только... Обуваю отечественные полуботинки, которым до полных ботинок не хватает ни внешнего вида, ни внутреннего удобства, захлопываю свою постылую холостяцкую светелку, по длинному коридору с двумя десятками дверей и вонючим туалетом с дырой, оснащенной чугунными рифлеными следами, направляюсь к выходу из нашей многосемейной коммуны, где за мною закреплена репутация тихопомешанного алика-одиночки. Коридор - он же кухня, он же - прачечная, он же - помещение для сушки белья, он же ванная комната для купания в корыте младенца, он же - псарня с кошарней, домом престарелых и вечерним клубом с подачей сивухи окрестным джентльменам с разбойничьими рожами. Кисловато-пряное амбре родного коридора провоцирует подташнивание. Дневной свет болен глазам. Настолько красивым небо бывает только в пору цветения маков. Скоро сезон, а с ним - спасение. Какое все-таки потрясающее небо!.. Руки Салата, разукрашенные желтовато-синюшными кляксами, усыпанные кровавыми многоточиями - следами от иглы, подрагивают, его, видно, тоже здорово кумарит. Башка у Салата - Верховный Совет, если дело касается кайфа, приобретения отравы и перепродажи страдальцам вроде меня. Молотит Салат халдеем в кабаке, но тоскует о месте продавца пива. В нашем извращенном обществе работать лакеем престижнее и выгоднее, нежели владеть скальпелем или осциллографом; проблема сосисок, которых нет, народу важнее изобретения перпетуум мобиле. Салат, считающий всех нулями, а себя единицею, обладает акульей хваткой и алмазной логикой, в его наглых, циничных, поблескивающих эйфорией глазах сегодня высвечивается еще и алчность, предчувствие поживы. Как-то раз этот гад, издеваясь, продал одному горемыке, загибающемуся от ломок, ампулу сульфазина, а если вдуть эту мерзость - с ума сойти можно: температура подпрыгивает до сорока, ломки начинаются такие, каких и в самом страшном сне не бывает, наваливается страх, бред, галюны... - Скоро сезон, - бросает Салат отвлеченно, со зловещей улыбкой.- Снимешь пенки с огородов. Разбогатеешь. Если мусора в мусарню не заметут. - На, - говорю я, кладя на кресло пакет.- Только не обидь. Салат, влекомый любопытством, зыркает по креслу, зацепившись взглядом о пакет, однако тотчас цепляет на лицо маску подчеркнутого безразличия, как видно давая тем самым понять, что на многое я могу не рассчитывать. - Последние дни прусь, как слон, - продолжает болтать он. - Вчера встряпался марафетом, потом догнался феном с ноксом - и чуть не потерялся. А позавчера трухануло. Грязнухой обсадился. Думал - хвостом щелкну. Врет, сволочь. Откуда у него грязнуха, - чистяком заправляется, аптекой. Ногтями шуршу по пакету, предполагая приблизить этим сделку. Салат, дрожа не то от кумара, не то от удовольствия при виде моей безвыходности и нервозности, треплет языком, словно заведенный. С отличительным пристрастием он рассказывает о недавнем происшествии. Таксист взял троих пассажиров, они уселись сзади, назвали адрес, на полпути двое вышли и, расплатившись за всю дорогу, попросили добросить оставшегося. Привез таксист этого третьего, а он спит. Глянул - а пассажир без глаз. Попутчики усыпили его какой-то дрянью и у спящего вырезали глаза. Что было духу водила примчал в больницу, а врач поднял веки, осмотрел глазницы - и сказал, что сделать уже абсолютно ничего нельзя, только раны продезинфицировать и марлевую повязку наложить потолще - чтобы, когда несчастный очнется, не сразу смог понять, что с ним сделали. А вот и логически неизбежная концовка, то, ради чего Салат, даром не пошевелящий и пальцем, насиловал свой язык. - Знаешь, за что того быка шугнули? - как бы невзначай интересуется он. - Правильно. Не разбашлялся вовремя. Товар взял, задаток дал, а главный долг не погасил. Ну как пример? Подействовал? Ладно, не дергайся. Но, Лебедь, за все надо платить. А за удовольствия - дороже всего. Ты же это знаешь. Так когда? - В сезон. - В сезон - поздновато. Надо раньше. Ты обещал раньше, а я тебе поверил. Не обижай старого боевого товарища. Давай часть сегодня - вот, мазня твоя сгодится. погашу семью червонцами. Сезон, Лебедь, это журавль о небе, а мазня твоя - синица. Я в чем-то не прав? А? - Меня кумарит. Хоть в петлю. - Брось пускать сопли, мы же не друзья детства, нас связывают чисто деловые отношения. Тем более в такое сучье время. Так что - приступим к телу? - Ты сволочь, Вова. - За такие выпады можно получить по голове. Я - реалист. Соцреалист. Это помогает мне в жизни. Кстати, я тебя не звал. От этого плотоядного палача я выползаю едва ли не рыдая, но все же не с пустыми руками: дабы я не подох, а, напротив, еще крепче привязался к кормушке, Салат дает мне в долг стакан соломы - перемолотых через мясорубку маковых коробочек. Из этого сушеного богатства можно сварить неплохой бульон, некоторые предпочитают давиться трухой, запивая ее чаем с вареньем, а кое-кто жрет чистоганом, тренируя желудок, но подобные шалости - для сопливых малолеток; мне нужен "приход" - мощный, как удар штормовой волны, и сладкий, как оргазм. Извлечь из соломы опий труда не составляет, в этом я насобачился, можно сказать, целую стаю собак слопал. Нужен ацетон. Только где ж его взять? Поганая перестройка вышибла из магазинов даже такую дрянь. Алкаши его бухают, что ли? Ацетон, я знаю точно, есть у Балды, - и я заворачиваю к нему, подбадривая вялое мироощущение обещаниями влить топливо. Балда прикатил в наш чудо-город из глушайшей сибирской деревни, но хуторянские замашки из него, вроде, не очень выпирают, даже акцент талантливо поменял на местный. Кто-то, помню, рассказывал, как, впервые приехав на южную землю, Балда ползал на коленях под дикорастущими деревьями лесополосы, давился опавшими абрикосами, которые раньше покупал на рынке областного центра по уму непостижимым ценам, и повторял: "Не верю, что бесплатно, не ве-е-ерю!" В деревне Балда крутил коровам хвосты, щупал оставшихся, не сманенных цивилизацией баб и механизаторничал, пока поблизости не начали возводить всесоюзную ударную стройку - химзавод - да не нагнали "химиков" поселенцев-уголовников, не без помощи задержавшихся баб мгновенно расплодивших триппер. Россказни о сахарной жизни под благословенным южным солнцем вскружили Балде думалку облегченной конструкции, он бросил свой фамильный пятистенок и мотанул в теплые края - за счастьем. Теперь Балда, владелец машины "Чайка", разумеется, швейной, парится в многосемейном, душном и вонючем, бараке консервного завода, пользуя вместе с женой и без разрешения появившимися на свет четырьмя чадами комнату аж в девятнадцать квадратных метров. Потрясая еще теплым постановлением правительства о помощи многодетным семьям, осчастливленный природой папахен врывался в исполкомы - районный, городской и областной, - где ему и объясняли суховато: "Кто, говорите, сочинил постановление? Совет Министров? Вот он пусть и дает вам квартиру. А у нас квартир нету. Нетути". Замотанная до зеленушности лица супружница Балды каким-то чудом до сих пор не угодила в могилу либо по меньшей мере в дурку. Четверо матерых спиногрызов третируют ее с восхода до заката. У консервного завода, где горбатится Балда, собственного детсада нет, в исполкомовские не принимают: мать, а стало быть, и дети не имеют прописки, прописывать в барак запрещает милиция, а сам Балда прикреплен штампиком в паспорте к мужской общаге. Ударяю ногой визглявую калитку и вхожу во дворик, огражденный символическим заборчиком из гнилого штакетника. Картина - хоть в рамку: Балда сидит на заржавленном грифе самодельной штанги, сконструированной из водопроводной трубы и тяжелых железных блинов, и лузгает семечки, а рядом копошатся в песке его наследники. В неоперившихся еще ветвях голого тополя безмятежно попискивают птички, бледные солнечные лучи заливают безвременно лысеющую от непомерных забот голову Балды, его плечи, облегаемые старым фиолетовым ватником, колени, обтянутые линялыми и штопанными-перештопанными трикотажными шароварами, какие могут себе позволить напяливать лишь выдающиеся спортсмены на тренировку - им не стыдно, все знают, что у них найдутся штаны и подороже, - да люди, впавшие в хроническую бедность. Мое появление одухотворяет взгляд приятеля теплотой, во всяком случае мне так кажется. А может, мне хочется, чтоб было именно так? Да нет плевать я хотел на глаза Балды, на его взгляд, - мне нужен ацетон. - Физкультпривет, Гена. Спортсме-ен! Тяжелоатлет. - Мастер с понтом, три золотые не дали. Семечек хочешь? Деревенский героин: будешь трескать, пока не кончатся. Лаконично - время дорого-раскалываюсь о причине визита. В глазах у Балды - и теперь это мне уже не кажется - вспыхивают огоньки вожделения, он хищно выстреливает зрачками по моим карманам. Ради кайфа Балда готов на все, на любые жертвы, какой уж к черту ацетон. Приказав старшенькому приглядывать, чтобы мелкота не сыпала друг другу в глаза песок. Балда отрывает задницу от штанги - и мы идем в барак, гремя полыми деревянными ступенями. - Тонька по магазинам мотается. Успеем. Тяжелый барачный воздух - загустевший, замешанный и настоявшийся на многих событиях и судьбах, противопоказан моему дохленькому организму. Подташнивает, перед глазами плавают мутные разноцветные круги, грудь наливается тяжестью, бедра каменеют. На кухне, где к ароматам коммуналки подмешиваются кислые запахи помоев и пряновато-скорняжные - так, я знаю, пахнет крысами, - Балда, не конспирируясь (даже если и войдет кто-все равно ничего не растумкает), ставит на разрисованную подтеками газовую плиту таз с водой; я тем временем наваливаю в плошку маковых отрубей и пытаюсь залить их ацетоном из прозрачной рифленой бутылки. Видя, как дергается горлышко. Балда, редкой души человек, отнимает бутылку и делает все сам. Мягкий хлопок газовой горелки - и наше зелье уже готовится, наполняя кухню смертоносными ацетоновыми парами. Балда толкает форточку, и вонь медлительными колебаниями всасывается в свежесть весеннего мира. Балда бдителен: однажды в этой же кухне при закрытом фортугане ацетоновое испарение хлобыстнуло от огня с такой мощью, что во двор высыпались оконные стекла, на полках подпрыгнула посуда, с плафона сорвалась пыль, а в ушах у нас звенело полдня. Балда выскакивает на минуту во двор - дать наставления старшенькому, и мы, наконец, затворяемся в его пропитанной детским мочезловонием комнатухе с пародией на мебель. - Доставай "машину", - руководит Балда, выдергивая из кучи хлама и протягивая мне тряпичный сверточек. Разворачиваю его с брезгливым содроганием: носовой платок, не стиранный, вероятно, несколько месяцев, сохранивший остатки белизны лишь внутри, забрызган каплями: бурыми крови, и грязно-желтыми - следами раствора, несущего сладострастие; если, выварить из этой портянки содержимое, можно запросто вмазаться-вставит обязательно, только может и трухануть, обязательно труханет - так много здесь грязи. Шприц у Балды тоже как всегда немытый. Прополаскиваю его под краном, наживляю иглу, прогоняю сквозь нее струйку под напором. - Ты хотя бы изредка "баян" кипятил. Для приличия, - стыжу Балду, хотя, если ему вдруг взбредет это в голову, я, не дождавшись, скрючусь в муках. - Брось, Юрчик, корчить из себя интеллигента рыло не в навозе. Желтухой мы уже отболели - чего еще бояться? Разве только СПИДа. Ну так за себя я спокоен, а тебе твоя хреновина иногда нужна еще только для того, чтобы шмыгнуться - когда не можешь найти трубу в других конечностях. Не колотись, щас замутим и вдолбимся. Тебе сколько кубов? Сколько? А почки не отстегнутся? А, ну да, ты же у нас профессионал. Балда накручивает на иглу клочок ваты, тянет поршень за плоский никелированный диск, всасывая в стеклянную утробу ярко-коричневую жидкость. Едко он зацепил меня с хреновиной. Ну да пес с ним. Вмазаться скорее! - Готовь "кишку". Передавив предплечье скрученным ремнем, пульсирующе работаю кистью руки, нагнетая венозную кровь. Когда-то эти вены были предметом моей гордости и объектом зависти сотрапезников - таких, как Балда; теперь от вен остались одни тени. Держа иглу вертикально на уровне глаз, Балда выгоняет из цилиндра воздух. Поверхность токсина доползает до предела - и на острие иглы, надуваясь, лопаются пузырьки. - Готов? - спрашивает Балда, сосредоточенно следя за тем, когда вместо пузырьков брызнет фонтанчик. - Давай! Он подносит шприц к моей побагровевшей от натуги руке, разглаживая кожу, добивается более четкого проявления вены, укладывает на нее иглу. Вот она, моя жизнь, - на кончике иглы. Балда вдавливает "пчелку" плашмя чуть глубже поверхности вены и медленно двигает вперед. Кожа натягивается, игла слегка гнется и, пронзив поверхность, входит в вену, словно в масло. Балда берет контроль. Есть контроль: на стенку шприца сбегает, извиваясь, темно-вишневая струйка. - Отпускай! Разматываю ремень. Зеркальный поршень, обрамленный гроздьями пузырьков, под давлением гонит наркотик сквозь узкое жало иглы. Все, тупик! Балда резко выдергивает блестящее острие, и я накрываю кровоточащую скважину подушечкой пальца. Сейчас влупит приход. Я уже чувствую, как он зарождается. Так, должно быть, аквариумные рыбки слышат приближение землетрясения. Пошло! Ноги оцепеневают, от икр вверх по телу бежит жгучая волна мурашек-колючих, щекочущих. Накрывает колени, наполняет бедра, таз, приближается к груди, и вдруг, нет, не вдруг, - я жду этого! - мощные объятья набрасываются на сердце, дыхание обрывается, я чувствую, как замерло, остановилось мое мировосприятие, - и наконец чудовищный удар обрушивается на мозг. Боком валюсь на тахту. Наружу рвется мучительно-сладостный выдох. Сердце, словно очнувшись, начинает с учащенной ритмичностью пропускать порции крови, мурашки выкарабкиваются на лицо, которое, я уверен, в этот миг побелело, - и расползаются. Балда что-то говорит, но я не вникаю. Я снова окунулся в поток обильного, волшебного, изысканного блаженства, в омут райского, несравненного наслаждения. Ширева хватит дня на три: Балда, оставив с моего великодушного разрешения выработанную солому - на вторяки, - слил снадобье в пузырек из-под поливитаминов. Пузырек почти полный. А что потом - пес его знает. Домой - пешком. Люблю побродить после хорошего дозняка - это не мешает наслаждению, а, напротив, распаляя кровооборот, делает кайф утонченнее. Выбирая улочки поуютнее, плетусь мимо пропитанных временем, выщербленных фасадов, мимо мокрых скамеек, тронутых вечерней росой, мимо чугунных и железных, в завитушках и простым частоколом, оград крохотных сквериков, где куцые ветви деревьев несмело ощетиниваются зубчиками, выползающими из нежной зелени треснувших почек, вдоль речушки - по замурованной в камень набережной... Сейчас, на повороте, из-за угла пожарной каланчи выплывет здание школы, в которую я ходил десять лет. Пятнадцать минуло со дня ее окончания. Зимой одноклассники собирались на юбилей. Я не пошел. Пятнадцать лет - отрезок времени для сбора первых плодов вполне достаточный. И урожаи, должно быть, многими собраны богатые. Но чем-если не хвастаться, то по крайней мере-за что не стыдиться мне? За искалеченные вены? Разложившуюся печень?.. Однако меня повело явно не в ту сторону. Под умиротворяющим влиянием наркотика в одурманенной подкорке обычно плодятся экие-нибудь величественные думы о бессмертии, о чудесах запредельных зон человеческого сознания, прорыве души в космос, сверхчувственном познании. Убежден: обычное сознание - всего только одна из многих форм сознания, отделенная легко разрушимой стенкой. Каких только шизовок, каких галюнов не перевидал я, добиваясь с помощью наркотиков расширения орбиты своего мировосприятия! Не исключено, конечно, что именно извращенные условия вызывают многие случаи наркотического экстаза, но это, как мне кажется, вовсе не означает, что патология здесь доказана. Не раз, пользуясь различными наркотиками как проявителем, делающим видимой жизнь других измерении, я вызывал ощущения фантастического восприятия времени и пространства, невесомости, проникновения в микромир и выхода в астрал. Мне кажется, все эти загадочные мистико-эмоциональные переживания зарождаются в некой таинственной области сознания, которая еще не открыта наукой... Стрельнул сигаретку у цветущего здоровяка. Сам, гад, курит с фильтром, а для меня вытянул из кармана пачку термоядерных. Жлобяра. Хотя такие, как я, наверно, его замордовали, а не дать закурить считается сверхжадностью - вот он и выкручивается, балансируя между скупердяйством и благотворительностью. Быстро темнеет. Волочившиеся по небу тучи разметал налетевший ветер. Черно-синий купол неба порябел звездами. Взгромоздился на спинку сырой скамьи в парке, где когда-то разбазаривал свою беспечальную юность. Каждая сигаретная затяжка - словно огненная волна, разжигающая сладострастные ощущения. По улице, отливающей грязноватой желтизной, изредка с подвыванием проходят троллейбусы. И больше - никаких раздражителей. Все мы уйдем на перегной, но хочется оттянуть этот миг, а такие вот ностальгические минуты общения с бессмысленным прошлым ставят оттяжку под сомнение. Хотя - что мне в биологической смерти? Я верю в бессмертие души... Перерезав ярко-цветистый проспект с дымно-фиолетовой перспективой, шевелящейся гроздьями огней, останавливаюсь возле автомата с газировкой. Это - последнее из удовольствий, которое я могу себе позволить, не влезая в долги. Неторопливо, маленькими глотками потягиваю из стакана. Газвода покалывает нёбо. На лавочке в разливе неонового света общается жизнестойкое старичье, где-то из открытого окна вырывается разухабистое пение, от припаркованных авто к модному ресторану идут, нет, величественно выплывают, задрав носы, представители золотой молодежи-вероятно, дети подпольных советских миллионеров - сопляки и соплюхи в шикарных нарядах, не заработавшие в жизни даже на трамвайный билет. А вот и образчики нашей низшей, непривилегированной касты: двое пареньков в потасканных джинсах и курточках держат под руки пьяную бабу трудноопределимого возраста. Налопались в какой-нибудь подвальной тошниловке разбавленного пива с портвейном. На бабье лицо налезают пропитанные салом сосульки черных волос. Она мотает башкой, что-то мямлит и порывается высвободить захваченные руки; оглушенные алкоголем парни неустойчиво перетаптываются и потряхивают бабу за плечи, похоже, с требованиями заткнуться. Увидев меня, они перебрасываются фразами и подходят. - Слышь, студент, тебе лялька не нужна? - спрашивает, напустив на лицо невозмутимость, словно в роли сутенера ему приходится бывать ежедневно, один из спутников прекрасной дамы. - То есть как это? - выламываюсь я. - Что ты как дурак. Нужна или нет? Он подталкивает бабищу сзади, чтобы та подняла голову. Грязные волосы, в потряхиваньи разлетающиеся по сторонам, на несколько мгновений открывают бабье лицо - отечное, рыхлое, нездоровое. Взгляд тяжело и ошалело тычется в мой подбородок, - и вновь волосы, словно бамбуковые шторки, закрывают склоненное лицо. Спи, подружка, я обойдусь без твоей любви. - Смотри, какая лялька! - рекламирует товар второй провожатый. - Нужна? Бери. За сороковник. Та ты не бойся - не обманем. Гони сороковник и - твоя. Сама хочет. Слышь, скажи, что сама. Да? - Да-а, - встряхивает волосней баба. - Вот видишь-да! Правда хочет. Бери! Отираю пальцами губы, со стеклянным звяканьем переворачиваю стакан в моечную скважину, и, независимо обогнув троицу, вышагиваю восвояси... По грязной, провонявшей мочой и окурками лестнице, перешагнув через свернувшегося эмбрионом алкаша, поднимаюсь в свою хоромину. В ногах еще есть допинговая сила, но состояние - полусонное, туповатое, а глаза, я знаю, - такие, словно их закапали мутным раствором. Зелье кончилось быстрее, чем я ожидал. Следовало, конечно, учитывать возрастающие потребности. Заправил вену остатками, застраховавшись от ломок на несколько часов, а утром - хоть не просыпайся. Необходимо пошевеливаться, пока перегорающее топливо питает энергией. Сахарная лень придавливает к подушке, но что-то надо делать, обязательно, сейчас, сегодня: завтра будет поздно. Только - что? Звонить Салату? - так единственное, что гадючий выродок Салат может бросить утопающему, это гиря. Кому еще исторгнуть кручинный? всхлип? Годков пять назад можно было смотаться на рынок и у прикидывающихся дурами старух нахватать выхолощенных маковых коробочек - по пятаку за штуку, но теперь, в эру эгоистических откровений, старые черепахи прозрели, п е р е с т р о и л и с ь, - и только очень немногим, проверенным и перепроверенным (спецгруппы по борьбе с наркотой шерстят в полный рост) уступают каждую головку за полтинник. Ну, а уж эти проверенные-перепроверенные - висельники вроде Салата - впаривают стакан перемолотых коробочек, умеренно разбавляя свежую труху уже отработанной, за сотню - самое малое. А когда... Стоп! Нет, не померещилось: в коридоре тренькает телефон. Сейчас тетя Муся проковыляет к нему из своей светелки, и я в который раз услышу ее нытье - о мигренях и схватках в пояснице. Так и есть; шарканье. Приближающееся к моей двери, удаляющееся от нее - к телефону. - Да. Кого? Говорите громче, я плохо слышу. Сейчас. Шарканье в обратном направлении и - неожиданно резкий, пугающий, хоть я и ожидал его, стук в мою дверь. - Юра, ты дома? К телефону. Черт возьми. Дома я или нет? Кто бы это мог быть? Кто бы ни был - хуже не будет. Хуже некуда. Надо выползать. В ухо из телефонной трубки вливается голос Салата: - Здорово, Лебедь. Спишь, что ли? - Давно не виделись. - Сам знаю. Дело есть. - Ну. - Надо, чтоб ты подъехал. - Не могу. Я занят. - А ты освободись. - Я не могу освободиться. Я одержим творческим психозом. - Это дешево стоит, Лебедь, - голос Салата, стряхнув благожелательность, иссушенно-ультимативен, - но за это можно дорого заплатить. Через час - жду. Бизон подарок готовит. Гонец от него был. Все, конец связи. Жду. Медленно опускаю трубку на телефоньи рога. Почему меня потряхивает? Бизон. Подарок. Это серьезно. Но при чем здесь я? Бизон - не средней руки негодяй вроде Салата, а закоренелый мерзавище. На него пашет взвод широкоплечих головорезов - бывших боксеров, каратистов, самбистов, он обложил налогами, какие и не снились Минфину, рынки и тучи, халдеев, пивников, кидал, ломщиков, форцов, шулеров, проституток, валютчиков, ворюг всех мастей, торговцев водярой и наркотой, наперсточников и прочую сволочь, - и объявил себя Крестным отцом. Разъезжает Бизон на элегантном "мерседесе" с личным водителем и бдительно следит за добросовестной уплатой оброка; тех же, кто не хочет делиться, преследует пока не сломит.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|