Искренно жалею бедную Клелию. Как нехорошо, что я только сейчас вспомнил о ней. Что касается меня, то они могут болтать сколько им угодно".
ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Охотник стреляет и попадает
Все время разные внешние впечатления, приносившие с собой что-нибудь новое, отвлекали молодого шваба от его мечтательного настроения. Так, через несколько дней после письма к приятелю он посетил коллекционера, с которым мы познакомились в Обергофе. Уже несколько раз при встрече с охотником лицо Шмица принимало кислое выражение, так как тот все не удосуживался осмотреть его сокровища, но наконец и оно оживилось, когда гость, задавая соответствующие вопросы, бродил с ним по его маленькой, тесной и темной квартире среди старинного оружия, икон, кучи пергаментов, урн и сосудов и внимательно прислушивался к рассуждениям о том, где Герман побил Вара. Охотник увидал много для себя нового и получил бы от осмотра еще больше пользы, если бы его провожатый дал ему время подробнее осмотреть отдельные вещи. Но не успевал он задержаться несколько секунд на каком-нибудь предмете, как нетерпеливый хозяин, громко разглагольствуя, тянул его к другому из боязни, что что-нибудь останется неосмотренным.
Он жил, как большинство собирателей, совершенно одиноко, всецело преданный своим раритетам. Большой черный кот, прочно к нему привязавшийся, составлял все его семейство. И на этот раз, следуя своему обыкновению, он серьезно ходил по комнатам за обоими обозревателями, точно и сам был любителем старины.
Старик сделался коллекционером, в сущности, из-за несчастной любви. В молодости он влюбился в одну красивую девушку, которая, став слишком рано сиротой, жила на попечении или, вернее, в небрежении у слабого нерачительного опекуна и была при своем легкомыслии слишком независима, чтобы образумиться. После того как она многократно огорчала своего верного поклонника капризами и двуличными поступками, она увенчала свое поведение явной изменой. Небо вдвойне покарало ее за это: оно заставило ее отдать сердце недостойному, а затем заболеть тяжкой болезнью, от которой она больше не встала. На смертном одре раскаяние обуяло ее неустойчивую душу; она послала за покинутым; последовало примирение, и она сделала его своим наследником. Это наследство, между прочим, состояло из множества золотых, серебряных, эмалированных, шелковых безделушек, которые эта бойкая особа скупила, выпросила, собрала, так как глаза ее, как у сороки, не могли видеть равнодушно ничего блестящего, а руки тянулись к тому, что нравилось глазам. Из этого наследник составил себе маленькую, очень аккуратную коллекцию. Но вскоре имевшиеся у него вещи перестали его удовлетворять; медали, фигурки, разрисованные портфели и бювары требовали общества, и он прибавил к ним монеты, металлические предметы, футляры для печатей, дивно исписанные пергаменты. Но такие вещи становятся все требовательнее, они как бы магнетически притягивают однородные предметы, и не успел он оглянуться, как его жизнь и окружение приняли свою теперешнюю форму. Так как его мания была сентиментального происхождения, то она и не придала ему того отпечатка, который обычно вещи накладывают на собирателей; напротив, он сохранил общительный и мягкий характер.
Наравне с несколькими хорошими вещами охотнику пришлось осмотреть и много посредственного. Тут взгляд его упал на знакомую нам амфору, которая не столько стояла, сколько была спрятана в одном из углов.
- Как? А этот чудный сосуд вы не хотите мне показать? Ведь это чуть ли не самое лучшее в вашей коллекции! - воскликнул он с удивлением.
Грусть омрачила лицо собирателя, многоречивый язык его запнулся, он направился в угол, погладил амфору, как отец больного ребенка, и доверчиво рассказал охотнику всю историю ее приобретения.
- С тех пор как я против совести выдал Старшине аттестат на фальшивый меч Карла Великого и приобрел амфору ценой этой лжи, вся моя коллекция уже не доставляет мне настоящей радости. Потому что в старинных вещах все покоится на правде, и кто соврал относительно чужой вещи, тот легко может потерять веру в свои. Это уже начало со мной случаться; я иногда с подозрением смотрю на свои громовые стрелы, и раз мне даже снилось, что мои прекрасные брактеаты (*64) просто поддельный хлам. Конец песни, вероятно, будет таков, что я верну амфору и потребую обратно свой фальшивый аттестат, хотя я, честное слово, не знаю, как я перенесу потерю этого великолепного сосуда.
Охотник не мог сдержать улыбки, несмотря на огорчение, написанное на лице его собеседника, и сказал:
- С вашей честностью нельзя было бы составить ни одного музея в мире. Но скажите, пожалуйста, что это за меч, которому Старшина придает такое значение?
На это собиратель дал охотнику следующее удивительное разъяснение:
- Вы, конечно, знаете, что наша красная земля - это родная почва вольных судов, которые крайне неудачно окрестили "тайными судилищами", сказал он. - Вольными судами они были и вольными судами они остались, несмотря на все позднейшие извращения и злоупотребления, а именно судами первоначально свободных землевладельцев одной местности, которые так же независимо сидели на своей крестьянской земле, как король в своем дворце. Но вы, вероятно, не знаете, что во многих округах, а также здесь поблизости ряд дворов, имевших право суда шеффенов, все еще сохраняет традицию этого права и что таковое продолжает переходить от отца к сыну и от сына к внуку. Разумеется, все это выродилось в простую забаву. Но посвященные все еще существуют; от времени до времени они собираются на старых местах тайных судилищ и путем передачи условных знаков и ритуала создают новых посвященных. Сначала кое-где власти пронюхали про эти фокусы, захотели проникнуть в таинства, но это им не удалось; крестьяне стали еще осторожнее и не поддались ни на какие подговоры выдать смысл лозунгов. С тех пор никто этим не интересуется.
Обергоф - как раз такой типичный шеффенский двор. По крестьянскому поверью, эти суды были введены Карлом Великим, а оружие, хранящееся на дворе, - это меч правосудия, который император якобы вручил первому владельцу в знак инвеституры. Чтобы увеличить свой престиж, Старшина, эта хитрая бестия, использовал поверье и разыгрывает из себя нечто вроде фрейграфа. Он, по-видимому, нередко собирает шеффенов крупных окружных дворов на тайное судилище. Говорят даже, что благодаря ему эти старые фокусы получили опять некоторое значение и что по иным делам вольные суды действительно выносят тайные решения. Во всяком случае несомненно то, что судебные органы сами удивляются незначительному количеству тяжб в этой местности, хотя наш край был всегда родиной сутяг.
- Но как это мыслимо, когда у них нет никакой исполнительной власти? удивился охотник, которого это странное разоблачение настроило на мечтательный лад.
- Вздернуть непокорного на сук, как это раньше делалось, они действительно больше не могут, - сказал собиратель, - но если они откажут ему в помощи, поддержке, ссуде или, пользуясь своим влиянием в качестве местных богатеев, доведут до того, что и другие начнут его избегать, никто не выпьет с ним в харчевне, а работники и работницы его бросят, - что тогда? Разве это не будет принуждением, и довольно внушительным? Какой только власти не имеет общество над человеком! Иной крестьянин внезапно лишается друзей и товарищей; так длится некоторое время, затем все опять с ним сходятся. Про такого говорят, что он опальный, и только покорность освобождает его двор от отлучения.
Охотник привел этот рассказ в связь с тем, что до сих пор оставалось ему непонятным. Он сообщил собирателю свое предположение относительно того, что вскоре что-то должно произойти на месте Тайного Судилища, и спросил его с жаром, нельзя ли устроить как-нибудь так, чтоб посмотреть на это собрание из потаенного места. Но коллекционер категорически отказался принять какое-либо участие в этой опасной затее.
Вошел возница, который должен был доставить охотника на Обергоф, и сообщил, что коляска ждет у дверей. Дело в том, что охотник обещал пастору поселиться в городе, но считал долгом вежливости лично поблагодарить своего старого хозяина и проститься с ним. В начале пути он не обращал внимания ни на дорогу, ни на коляску, так как мысли его вертелись вокруг Судилища и его тайн, которые, как тени, продолжали витать над этой местностью. "Удивительная страна, - воскликнул он про себя, - где ничто, по-видимому, не умирает! Как могло случиться, что отсюда не вышло еще ни одного великого поэта? Эти воспоминания, не желающие расстаться с почвой, эти старинные права и обычаи должны были воспламенить чью-нибудь фантазию". Он упустил из виду, что талант не полевой злак, а, как манна в пустыне, падает с неба.
Когда он снова стал обращать внимание на окружающие предметы, он заметил, что его маленькая коляска двигалась по-черепашьи, так как одна из лошадей сильно хромала. Он тотчас же решил отослать коляску обратно и проделать остальную часть пути пешком. Правда, теперь уже он не мог, как намеревался, вернуться в тот же день в город и принужден был переночевать на Главном Дворе.
Он застал Старшину за починкой дверей в амбаре. Когда старик поднял от работы свои сверкающие из-под седых бровей глаза, он напомнил ему после всех слышанных рассказов старца с Горы (*65). Охотник сообщил ему о своем предстоящем отъезде.
- Это как раз кстати, - сказал тот, - так как женщина, которая жила раньше в вашей комнате, велела мне передать, что она вернется сегодня или завтра; ей вам пришлось бы уступить, а другого удобного помещения у меня сейчас не найдется.
Весь двор тонул в красном освещении наступающего вечера. Чистое летнее тепло пропитывало воздух, не отягченный никакими испарениями. Между службами было безлюдно, по-видимому, работники и работницы еще находились в поле. Но и в доме тоже никого не было, как охотник успел заметить, проходя к себе в комнату. Там он привел в порядок свои разбросанные записи, уложил немногочисленные пожитки и стал искать ружье.
Но последнее исчезло. Он не понимал, кто мог его взять, и направился по коридору к лестнице, чтобы справиться о нем у Старшины. Тут ему послышался шорох в одной из боковых горниц. "Нет ли там какой-нибудь служанки; может быть, она знает", - подумал он и нажал ручку. Но он попал в спальню дочери и с ужасом увидел совсем недвусмысленную сцену. Он с сердцебиением поспешно вернулся в свою комнату; жених, молодой, здоровый парень, последовал туда за ним.
- Не обессудьте, - сказал он. - Уж второе оглашение было, и в четверг на той неделе - свадьба, а раз дело зашло так далеко, то это уж никого не касается, ни пастор, ни родной отец слова не скажут. Сегодня вечером на нашем дворе зерно ссыпают, а потому пришлось еще днем зайти к невесте.
- Меня это не касается, - ответил охотник в смущении. - Я только хотел узнать, куда девалось мое ружье.
- Это я вам скажу, - ответил парень. - Тесть забрал его тайком и спрятал за большой шкап; он говорит, что третья хораль вашей истории...
- Какая хораль? Вы, вероятно, хотите сказать мораль?
- Ну да, значит, третья хораль вашей истории та, что стрелку, который промахивается от рождения, нельзя давать ружья в руки. Если кто просто пуделяет, так это наплевать, но кто пуделяет от рождения, тот может натворить больших бед.
Охотник не стал слушать дальше, а, перекинув ягдташ через плечо, поспешил к шкапу, достал ружье, зарядил его и быстрыми шагами вышел из усадьбы по направлению к Тайному Судилищу; ему хотелось стрельбой из ружья освободить душу от беспокойно метавшихся в ней образов. Уже в ароматных золотистых сумерках дубовой рощи он обрел нормальное самочувствие.
- По-видимому, это правда, - воскликнул он, - идиллические писаки (как пастушески-нежные, так и корявые картофельные поэты) (*66) здорово исказили крестьянский мир. Наравне с грубостью этот мир заключает в себе традиции и церемонии; но он не лишен также приятности и изящества; только искать их надо не там, где их обыкновенно ищут. Разве парень только из невоздержанностей преждевременно вступил в свои права? Конечно, нет. Это такой порядок, милый, веселый обычай, и девушка, быть может, сочла бы себя обиженной, если бы жених им пренебрег.
На холме у Тайного Судилища ему стало хорошо на душе.
Шуршала рожь, колыша благодатные колосья, большой раскаленный диск луны поднимался на восточном краю неба, а с запада все еще притекали отсветы уходящего солнца. Воздух был так чист, что эти отсветы казались желто-зелеными. Охотник ощутил свою молодость, свое здоровье, свои надежды. Он стал на опушке за большим деревом.
- Сегодня попробую, можно ли пересилить судьбу, - сказал он. - Я выстрелю, только если зверь будет в трех шагах от дула; а если я и тут не попаду, то, значит, я заколдован.
За спиной у него был лес, перед ним спускался склон с большими камнями и деревьями вокруг Тайного Судилища, а желтые ржаные поля опоясывали это пустынное место. Над ним в верхушках деревьев раздавалось еще осторожно глухое воркование горлинки, а в ветвях над Судилищем принимались шуршать зелено-красными крыльями дикие бражники. Мало-помалу начинала оживать и земля в лесу. Сонно прополз еж сквозь кустарник; ласочка протиснула свое гибкое тельце в расщелину камня, узкую, как игольное ушко. Кролики выскочили осторожными прыжками, останавливаясь после каждого, приседая и прижимая уши, пока, осмелев, не вылезли из межи на ржаное поле и не стали приплясывать, играть и в шутку драться передними лапками.
Охотник старался не спугнуть этого кроличьего веселья. Наконец из леса вышла стройная лань. Умно направляя нос по ветру, оглядываясь направо и налево большими карими глазами, зверь с легкой грацией шел на своих тонких ногах. Теперь это хрупкое, дикое, увертливое животное находилось против дула притаившегося охотника. Оно было так близко, что нельзя было промахнуться. Он хотел нажать курок, но тут лань чего-то испугалась, прыгнула в сторону прямо на дерево, за которым он стоял; грянул выстрел, зверь крупными прыжками невредимо ускакал, а во ржи раздался крик, и несколько секунд спустя оттуда по тропинке, находившейся в направлении выстрела, появилась, покачиваясь, женская фигура.
Охотник отшвырнул ружье, бросился к женщине и думал, что он умрет на месте, когда узнал ее. Это была прекрасная девушка, ласкавшая лесной цветок. Он попал в нее вместо лани. Она держала руку между левым плечом и грудью, и оттуда из-под платка обильно текла кровь. Ее побледневшее лицо не было искажено болью, но все же на нем отражалось страдание. Она глубоко вздохнула три раза и сказала мягким и усталым голосом:
- Слава богу, кажется, ничего опасного, я могу дышать, хотя мне и больно. Попробую дойти до Обергофа, куда я и шла, когда со мной случилось это несчастье. Дайте мне вашу руку.
Он провел ее несколько шагов, но она вздрогнула и сказала:
- Нет, не могу, слишком больно, я еще упаду в обморок по дороге. Придется подождать, пока не придут люди и не раздобудут носилок.
Несмотря на рану, она не выпускала пакетика из левой руки; но тут она передала его охотнику и сказала:
- Сохраните его, это деньги, которые я собрала для господина барона; я боюсь их потерять. Нам, вероятно, придется пробыть здесь довольно долго, добавила она. - Если бы вы могли мне устроить подстилку и прикрыть меня чем-нибудь, чтобы не простудить раны.
Так у нее хватило присутствия духа за двоих. Ибо он стоял безмолвный, бледный и неподвижный, как статуя; отчаяние разрывало ему сердце и сковывало слова на губах. Но тут ее просьба вдохнула в него жизнь, он бросился к дереву, за которым лежала его охотничья сумка. Там же он увидел злосчастное ружье. Он схватил его в бешенстве и ударил им о камень с такой силой, что приклад расщепился, ствол погнулся и затвор соскочил с винтов. Он проклял этот день, себя, свою руку. Бросившись обратно к девушке, которая уселась на одном из камней, он упал к ее ногам и с горючими слезами, потоком хлынувшими у него из глаз, целовал край ее платья и молил о прощении. Она попросила его встать; ведь он был не виноват; рана, вероятно, пустяковая, пусть он только теперь ей поможет. Он устроил ей сиденье на камне, положив на него ягдташ, повязал ей шею платком и осторожно прикрыл ей плечи своим колетом. Она села на камень; он поместился рядом с ней и попросил ее для облегчения прислонить голову к его груди. Так она и сделала.
Луна во всем своем блеске приближалась к середине неба и освещала почти что дневным светом этих двух сближенных игрою сурового случая людей. Два совершенно чужих человека сидели доверчиво друг подле друга; она изредка тихо стонала на его груди, а у него по щекам неудержимо текли слезы. Вокруг них мало-помалу воцарялось одиночество и молчание ночи.
Наконец судьбе захотелось, чтобы какой-то запоздалый прохожий пересек ржаные поля. Зов охотника достиг его ушей, он поспешно подошел и был отправлен с поручением в Обергоф. Вскоре раздались шаги поднимавшихся по склону людей; это были работники с носилками, на которых лежали подушки. Охотник бережно уложил раненую, и, таким образом, она поздно ночью прибыла под кров своего старого гостеприимного хозяина, который был крайне удивлен, увидев поджидаемую им гостью в таком состоянии.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ШНИК-ШНАК-ШНУРСКИЕ СОБЫТИЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Взаимные откровенности
- Эти козы на Геликоне...
- Вы хотите сказать - на Эте...
- Нет, я хочу сказать - на Геликоне; я в прошлый раз оговорился. Итак, эти козы на Геликоне, к которым я попал крошечным мальчиком, учредили союз для утончения своей шерсти, - сказал Мюнхгаузен.
- Я рад, что мы, наконец, переходим к скоту, - воскликнул старый барон. - Я все время ждал этого момента в ваших историях, ибо остальное, что вы нам с тех пор рассказывали, стало мне казаться менее занимательным. Не сердитесь на меня, человече, но между друзьями должна царить откровенность.
- Безусловно, - торжественно подтвердил Мюнхгаузен. - Значит, козы...
- Добрый учитель, можешь ли ты заверить, что в этом рассказе не встретится ничего такого, что бы могло задеть мою деликатность? - перебила его барышня. Она перешла с Мюнхгаузеном на "ты" после одной возвышающей душу сцены, происшедшей между ними за несколько дней до этого.
- Решительно ничего, Диотима-Эмеренция (*67), - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Правда, согласно законам природы, этому виду животных полагается иметь и козлов, и они встречаются в моем рассказе, но я буду деликатен и не премину называть их супругами коз. Кроме того, там выступает навозный жук; он будет именоваться у меня Конем Тригея (*68); затем вплетется в рассказ мясная муха - ты поймешь, о ком я говорю, всякий раз, когда речь зайдет о Голубой Мечтательнице.
- Я до конца пойму тебя, учитель, - ответила баронесса с одним из своих неописуемых взглядов.
- Да, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, - в этом отношении ты - это ты и подобна всем своим сестрам. Стоит назвать козла супругом козы, и вы можете выслушать все что угодно.
- Послушайте, дети, - воскликнул старый барон полушутя, полусердито: Это "ты" да "ты", и опять "ты" да "ты" звучат, точно кто-то тычет тебя под ложечку. Я думаю, что вам лучше опять перейти на "вы", это более тонкая, изысканная форма обращения. Я люблю тебя, Ренцель, и ценю вас, Мюнхгаузен, а потому я буду умным за вас обоих: марьяж в ваши годы - это уже не дело.
- Марьяж! - воскликнула барышня и покраснела. - Ах, отец, вы меня опять глубоко, глубоко не понимаете! - и она вышла из комнаты.
- Марьяж! - воскликнул барон и позеленел.
- Нет, достойный старец, не бойтесь никакого марьяжа. Я мог бы тысячу лет говорить вашей бесценной дочери "ты" и все-таки не думать о марьяже. Для марьяжа нужны амуры, а я не чувствую никаких амуров к моей Диотиме-Эмеренции. Сейчас и место и время, чтобы сделать вам это важное признание. Я чувствую такое уважение к этому чистому женскому существу, которое стремится в беспредельность, что его можно сравнить разве только с восторгом Кюне перед Теодором Мундтом (*69).
Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна.
- В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, - сказал старый барон. - Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые (*70), то я говорю себе: "Ничего не значит: великие люди имеют свои странности" - и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение.
Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул:
- Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди - змеи, а на устах - соловьи?
- Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" - и в то же время жить с ним душа в душу? - горячо воскликнул старый барон.
- Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? - крикнул Мюнхгаузен.
- Брат! - зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. - Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала.
- Неужели ты думаешь, брат, - возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, - что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать?
Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал:
- Итак - мой брат?
- Твой брат! - прошептал гость.
- И в самом дерзновенном смысле слова!
Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес:
- Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется?
Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность.
Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал:
- Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция!
- Никакого марьяжа, учитель, - с достоинством ответила барышня.
Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул:
- Никогда в жизни, никакого марьяжа!
Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин.
Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие:
- Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час.
- Что это за место? - спросила барышня.
- По-еврейски это называется: геенна, - ответил г-н фон Мюнхгаузен.
- Ах, так, - заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена.
Тот продолжал:
- Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь.
- Кто такой Нострадамус? (*71) - спросил старый барон.
- Отставной профессор естественной истории в Лейдене, - ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся.
После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону:
- Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание.
Учитель вышел, пробормотав:
- Сегодня я приму окончательное решение.
Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал:
- Перегородка упала, теперь я все себе уясню, - после чего покинул комнату.
Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания - в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Автор дает несколько необходимых разъяснений
Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), - словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах.
Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении.
На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце - это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, - и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем.
Не пугайтесь, дорогие! Все произошло самым естественным путем, а именно так: сначала образ долгожданного возлюбленного витал перед ней, как во сне; постепенно сон принимал определенные черты; и, наконец, всякое сомнение исчезло и уступило место увереннейшей уверенности.
Вспомните волнение Эмеренции, когда оба незнакомца вступили в замок ее предков, когда из уст слуги раздались роковые слова: "шляпа с цветами и передник скорохода" - и когда он сам предстал перед ней в импровизированной шляпе с цветами и переднике скорохода! Ведь столько лет ей рисовался такой скороход, как вестник князя гехелькрамского! А тут он встал перед ней с пестрым носовым платком на бедрах вместо передника, с букетом полевых цветов на шляпе, не какой-нибудь обыкновенный, нарочито сооруженный скороход, а естественно образовавшийся роковой скороход!
Сердце ее содрогнулось. Если бы она в этот миг не поняла указания небесных сил, она стала бы презирать самое себя.
- Смотри, Эмеренция, - прошептала она бьющемуся сердцу, - смотри, как бы последнее разочарование не было самым ужасным!
Она задала Мюнхгаузену те глубокомысленно испытующие вопросы, которые он так же мало понял, как несчастный читатель первой части этой истории. Теперь она была убеждена, что через посредство шляпы с цветами и передника ей было возвещено появление князя гехелькрамского. "Где же, где же ты?" спрашивало ее тоскующее сердце.
Мюнхгаузен все рассказывал и рассказывал, день за днем проходил, а Руччопуччо оставался невидим. Душа ее страдала от беспокойного ожидания. Наконец она собралась с духом (на что не отважится любящая женщина!) и однажды робко обратилась к слуге Карлу Буттерфогелю, когда тот выколачивал сюртук Мюнхгаузена:
- Карл, будьте откровенны со мной. Где пребывает тот великий и высокий, на чьей службе вы в действительности находитесь?
Карл Буттерфогель опустил выбивалку, широко раскрыл глаза, сплюнул, как делает простонародье в минуты недоумения, и сказал:
- Черт меня подери, если мой хозяин выше меня; а еще выше я никого не знаю, да и вообще довольно с меня этой службы.
- Как? - спросила барышня с живейшим любопытством.
- Мне эта кондиция не по нутру: я скоро устроюсь сам по себе, продолжал Карл Буттерфогель.