Невыносимо ожидание на свободе. А в неволе? Ожидание в неволе пытка, сравнимая лишь с вытягиванием жил, с мучениями на остром колу. Время для узника - кратко, точно мгновение, но мгновения - длительны, как годы. Такова несообразность ощущений в темнице.
- Вернулись?
- Скоро вернутся.
Спаргапа чутко прислушивался к тому, что происходило наверху. Застучат ли копыта, заржут ли кони, крикнет ли воин, поднимется ли неведомо почему в лагере шум и гам - встрепенется Спаргапа, забьется в оковах, словно привязанный к насесту, только что пойманный, еще необученный кречет.
- Вернулись?
- Отстань, скотина!
У юнца начинался слуховой бред; порой ему явственно слышался отдаленный плачущий голос матери:
- Спа-а-ар...
Он задирал голову, отчаянно глядел на круг света, как волк из волчьей ямы, и спрашивал, спрашивал, спрашивал без конца, донимая стража, допекая стража, прожигая стража своей нетерпеливой настойчивостью до самых почек:
- Вернулись?
- Замолчи, болван, или я тебя прикончу!
Не прикончишь, ослиная кость. Мать выручит Спаргапу. О мать! Разве она оставит сына в беде?
В детстве Спара ударила копытом лошадь. По самому носу ударила, и нос превратился в кусок окровавленного мяса. Хорошо помнит юнец, как рыдала, как рвала на себе волосы Томруз. Видно, боялась, что сын на всю жизнь останется уродом. Мальчик не мог дышать через разбитые ноздри, рот же во сне закрывался сам собой. Чтоб не задохнулся сын, мать вставляла ему на ночь в зубы палочку. Пользовала рану целебными мазями, настойками из лечебных трав. И добилась своего - выправился нос, только шрамы остались у левого крыла и на кончике. Маленькие шрамы, незаметные.
Нет, мать не даст Спаргапе пропасть!
- Твой сын в руках царя царей.
- Он жив?! - женщина бросилась к послу и прижала его к себе крепко и ласково, как младшего брата.
Старейшины саков переглянулись.
С ума сходит Томруз. Три дня и три ночи нетерпеливо ждали кочевые вожди, когда она покинет шатер. Каждый миг промедления грозил бедой, но люди не решались обеспокоить предводительницу. На четвертый день Томруз вышла, порылась в повозке и опять исчезла.
Вожди встревожились. Жаль, конечно, что юный Спар погиб. Но разве у семиста остальных нет матерей, сестер, подруг? Есть. Однако они не прячутся по шатрам - плачут, голосят, зато вместе. Отсидкой в шатре убитых не воскресить, убивающих не отразить.
Старейшины смело вошли в шерстяное жилище Томруз - и остолбенели.
Она сидела на корточках и молча раскачивалась из стороны в сторону, спрятав лицо в детскую рубаху Спаргапы. Она не плакала. Закрыв глаза, она вдыхала запах ветхой, расползшейся, пожелтевшей от времени ткани.
Ясно, не цветами песчаной акации могла пахнуть детская рубаха.
А для матери, видишь, мил и дорог был ее аромат.
Вожди понурились, не зная, что сказать. И вдруг явился перс Михр-Бидад.
- Пока... живой, - смущенно пробормотал Михр-Бидад, поспешно высвобождаясь из объятий хозяйки степей.
Объятия пожилой сакской женщины не вызвали в персе брезгливого чувства, нет - наоборот, давно оторванный от родных, он был, к своему удивлению, даже рад исходившей от рук Томруз сестринской теплоте. Но телохранители за спиной. Донесут Курушу и Гау-Баруве.
- Почему - пока? - Томруз подалась назад и рванула с груди медную гривну.
- Мой светлый государь, - хмуро объявил Михр-Бидад, избегая виноватыми глазами пристального взгляда Томрузовых глаз, - велел передать тебе: "В последний раз я обращаюсь к мудрой Томруз со словами дружбы и привета. Я уничтожил твоих воинов, коварно напавших на мой лагерь у реки. Но Спаргапе я временно сохранил жизнь. Сдайся, покорись, или ты больше никогда не увидишь сына. Он умрет в таких мучениях, что лучше б на свет ему не родиться". Вот возьми. - Михр-Бидад протянул женщине амулет. - Твой сын просил сказать: "Юный кречет - в мышиной норе. Спаси, мать". Он сидит в оковах на дне колодца. Ему не дают ни еды, ни воды.
По кругу сакских вождей прокатился грозный рокот.
Все дружно проклинали Спаргапу за легкомыслие и своеволие, укоряли Томруз за материнскую слабость, за то, что доверила глупому юнцу пятьсот жизней. Они имели на это право. Судить саков - дело сакское. Но перс, чужак - как смеет он измываться над сыном их предводительницы?
- О Анахита... - Томруз схватила амулет, опустилась на белый войлок. Голова ее упала на грудь. Чтобы не повалиться лицом вниз, женщина уперлась правой рукою в пол; левую руку, с амулетом, она прижала ко лбу.
Молча топтался перед нею Михр-Бидад.
Не издавали ни звука сакские вожди.
Безмолвно сидели у входа на корточках персы, телохранители посла.
Где-то далеко-далеко-далеко, за сыпучими барханами, уныло прозвенел переливчатый, грустный и болезненный крик заблудившегося жеребенка. И тотчас же у шатра во весь голос, пронзительно и страшно, с отчаянной тревогой, тоскливо и зовуще заржала кобылица.
Вздрогнул Михр-Бидад. Испуганно переглянулись телохранители. Стиснули зубы сакские вожди. Томруз медленно подняла голову:
- Отдыхайте. Я подумаю. Ответ получите завтра.
...Наступила ночь. В пустыне было черным-черно, как всегда в эту пору, когда на барханы только что опустилась темнота, луна еще не взошла и звезды не разгорелись в полную силу.
Свита Михр-Бидада уснула. Он сидел у порога шатра и думал. Про жизнь. Про разное. Про себя и Томруз. Несчастная женщина. Он представил свою мать. Каково было бы ей, если б саки заточили в темницу Михр-Бидада?.. Все люди - и саки, и персы. Всем одинаково больно и трудно лишаться родных. Почему же люди вечно грызутся между собой?
По песку разлился желтоватый свет.
"Луна всходит", - догадался Михр-Бидад.
И тут по сердцу молодого посла больно ударил странный звук.
Он начался с чуть слышного визга. Вылился в глухой стон, похожий на мучительный вздох. Потом, набирая силу, медленно и плавно, с упругой дрожью, заскользил кверху, перешел в долгий рыдающий вопль, постепенно снизился, сгустился, затих и замер в пустоте.
Михр-Бидад вскочил и побежал от шатра.
Перед ним, в широкой низине у подножья холма, виднелась черной грудой валунов толпа спешенных саков. Кочевники, плотно примкнув друг к другу, сидели на песке, выставив кверху короткие копья. Они не разговаривали и не шевелились.
- Что это было? - шепотом спросил Михр-Бидад.
Один из саков протянул руку в сторону холма - довольно крутого, с песком по склонам и с зубчатой оголенной вершиной.
Прямо над вершиной, в мареве ядовито-зеленого сияния, зловеще всходила луна - огромная, круглая, в красноватых пятнах, как медный щит, забрызганный кровью.
На медном щите луны, сливаясь в один черный силуэт, как бы нанесенный чернью, отчеканились четко очертания скалистого выступа и двух неподвижных существ, занимавших выступ. Сверху, сгорбив спину, упираясь локтями в колени и опустив лицо на ладони, сидела женщина с распущенными волосами, Чуть ниже по склону, у ног женщины, спиною к ней, вытянув шею и запрокинув голову к небу, приютилась большая собака.
До слуха Михр-Бидада вновь донеслись визг и приглушенные всхлипывания, и тут же к небу, холодеющему в лучах все ярче разгоравшихся звезд, опять взлетел громкий, на всю пустыню, надрывистый вой.
- Что это?! - Михр-Бидад схватился за голову. - Что?
- Тихо, не кричи, - остановил его сак. И пояснил угрюмо: - Собака плачет.
- Собака? - Михр-Бидад облегченно перевел дыхание. - Но почему она... так жутко?
- Щенка украли.
- Кто?
- Пятнистая смерть.
Опять он слышит об этой диковинной "смерти".
- Какая такая Пятнистая смерть?
Сак помолчал, потом сказал нехотя:
- "Черная родинка". Пустынная рысь.
Михр-Бидад подумал: видимо, все, что связано с враждой, убийством, кровью, саки называют Пятнистой смертью.
Вновь над пустыней раскатился дрожащий вопль.
То был голос самой природы, потерявшей созданное ею живое существо.
То был голос тысяч и тысяч матерей, долетающий из глубин туманных веков от лесных логовищ, от сумрачных пещер, от заснеженных круч, от первобытных костров - голос безутешных матерей, оплакивающих детей.
Страшное оно, должно быть, материнское горе, если в рыданиях разумного существа - плачущей в голос женщины звучит животный стон ее четвероногих, диких сестер, а надрывистый вой убитых тоской собак, волчиц, шакалов пронизан невыносимой человеческой болью.
Всю ночь плакала собака.
Всю ночь неподвижно сидела женщина с распущенными волосами на вершине холма.
Всю ночь не смыкал воспаленных глаз Михр-Бидад. Он не мог найти себе места. Уходил в шатер, возвращался к подножью холма, бегал по барханам, потрясая кулаками. Стонал, ругался, плакал отчаянно, как собака на холме.
Горестный вой обезумевшего животного - то бессильно стихающий, то раздающийся с невероятной мощью - острой болью отдавался в затылке. От него тяжко и трудно сжималось сердце, мелко дрожали колени, по ладоням струился холодный пот.
Саки не разговаривали и не шевелились. Они терпеливо ждали. И понял Михр-Бидад, какой железной выдержкой, силой и выносливостью обладают эти мужественные люди.
Нет, напрасно хлопочет Гау-Барува! Если Томруз, по женской слабости, и согласится, ради сына, покориться Курушу, то не захотят склониться перед царем царей и никогда не дадутся врагу живыми вот эти простые люди, соплеменники Томруз.
Утром собака умолкла - она умерла.
Но женщина - женщина осталась жить. Утром женщина с распущенными волосами спустилась с холма и пришла к Михр-Бидаду.
Это была темнокожая и худая, сгорбленная и совершенно седая старуха с глубоко запавшими спокойными очами и крепко сжатыми губами.
Пораженный Михр-Бидад с трудом признал в ней хозяйку степей Томруз.
С томительным нетерпением ждет промерзшая зимою земля, с лежащими в ней зернами, клубнями, луковицами, корнями, прихода весны, но весны - нет и нет.
С томительным нетерпением ждет голодное стадо в загоне веселого пастуха, но пастуха - нет и нет.
С томительным нетерпением ждет узник, закоченевший в темнице, солнечного восхода, но солнца - нет и нет.
Человек, которого ты ждешь с тем же изнуряющим нетерпением, с каким земля ждет весну, стадо - пастуха, узник - солнце, приходит чаще всего не тогда, когда ты пристально, до ноющей боли в глазах, смотришь на дорогу, а тогда, когда ты вконец устал и ждать давно перестал.
И весна, и пастух, и солнце, и человек приходят вовремя, но таково уж свойство ожидания - собственное нетерпение кажется чьим-то промедлением.
Долго пришлось будить Спаргапу, безнадежно махнувшего рукой на белый свет. Он впал в тупое безразличие, сходное с оцепенением черепахи, зарывшейся в песок перед летней или зимней спячкой. Очнулся Спаргапа лишь наверху, после того, как стражи, отомкнув от колоды цепь, сковывавшую пленника, вытащили его на веревках из колодца.
Слабый от истощения, слепой от солнечных лучей, плелся узник, гремя цепями и покачиваясь, меж вражеских палаток туда, куда его вели. Персы, поругиваясь, поддерживали юнца под локти, иначе он упал бы, не сделав и пяти шагов.
- Ага. Хм. Вот ты какой, - услышал он сердитый голос и разлепил веки.
Он находился в огромном белом шатре.
Перед ним сидели на багровых коврах чистые, важные, бородатые персидские мужи. Спар узнал Гау-Баруву и Утану. В стороне как-будто мелькнуло еще чье-то знакомое лицо, но чье - пленник не мог припомнить.
- Дайте ему вина, - сказал Гау-Барува. - На ногах не стоит.
Спар медленно покачал головой.
- Не хочешь? - усмехнулся Гау-Барува. - Не понравилось? Хе-хе-хе. Дайте ему сакского напитка.
Спар жадно выпил большую чашку кобыльего молока. Глаза кочевника прояснились. Он облегченно вздохнул, распрямился. Наверное, посланцы Куруша вернулись от Томруз. Сейчас решится судьба Спаргапы.
Молодой воин расправил плечи и смело взглянул на Гау-Баруву. Мать не оставит сына в беде!
- Слушай храбрый сак, - медленно, с расстановкой, произнес Гау-Барува. - Томруз... отказалась от тебя. Она велела передать: "Юный кречет сам стремился в мышиную нору - так пусть же останется в ней навсегда". На, возьми.
И советник кинул Спаргапе половинку амулета. Золотой кружок, разрубленный надвое, сказал Спаргапе, что между ним и Томруз нет больше родственных уз.
Спаргапа растерялся.
Недоуменно раскрыв рот, он огляделся вокруг, бессознательно надеясь уловить хоть один сочувственный взгляд. Но персы были угрюмы, холодны и неприступны.
Юноша наклонился, звякнув цепями, подобрал пластинку, изучающе провел пальцем по свежему излому. Зажал амулет, утративший силу, в потном кулаке, понурился, повесил голову, как хворая овца в знойный полдень.
- Ты овца или человек? - гневно крикнул Гау-Барува. - Почему не вопишь, не скрипишь зубами? Родная мать отвергла тебя ради кучки вшивых сородичей, которым ты нужен, как чума и холера. Лишь бы самим уцелеть, а ты пропадай, как хочешь. Что для них какой-то Спаргапа? Пусть персы его на куски разрубят, да на вертела насадят, да на жаровне изжарят, да с луком съедят - сакам все равно. Дырявые шатры им в тысячу раз дороже, чем гордец Спаргапа. Не так ли?
...Михр-Бидад тяжело глядел на Гау-Баруву из-под бровей, косо нависших над круглыми глазами.
Гау-Барува обманул Спаргапу.
Правда, Томруз даже ради спасения сына не согласилась отдать землю саков, и воду саков, и скот саков, и самих саков царю царей. Но и от Спара не думала отрекаться. Вот что сказала она Курушу через Михр-Бидада:
- Не похваляйся, жестокий, легкой победой! Ты сломил моего сына не в открытой битве - ты одолел его коварным напитком, ядовитым соком винограда, который и вас самих доводит до безумия, заставляет произносить дурные речи. Я тоже в последний раз обращаюсь к тебе, о Куруш, со словами добра и привета. В последний раз я заклинаю тебя, царь царей: отступись от нас! Послушайся разумного совета! Отдай мне сына. Отдай мне сына и вернись в свою страну, гордясь тем, что уничтожил лучших сакских юношей. Я узнала - ты жаждешь человеческой крови. И намерен вкусить ее в Красных песках. Клянусь Солнцем, покровителем саков - если ты не уйдешь с миром домой, я тебя, ненасытного, вдоволь напою кровью...
Разрубив амулет с кречетом надвое, Томруз просила передать Спаргапе:
- У матери и сына - одно сердце. Половина - у меня половина - у него. И я не успокоюсь, пока они не соединятся вновь.
Но хитроумный Гау-Барува нарочно истолковал по-своему условный знак Томруз. Не удалось обмануть мать - решил одурачить сына. Извлечь пользу из беды, приключившейся с юным Спаргапой.
Совесть Михр-Бидада ныла, как больная печень.
Он с трудом удержался от крика: "Спаргапа, не верь Гау-Баруве! Он лжет, как неверная жена". И хорошо (для него), что удержался. Иначе пришлось бы ему сегодня же кричать по-другому и в другом месте.
- Я на твоем месте крепко проучил бы столь неблагодарных сородичей! гремел Гау-Барува. - Нагрянул бы в становище и устроил для неверных друзей веселый праздник кровопролития. Повел бы мать-отступницу на костер, накрутив на палец нос и губы. Светлый лик ей изгрязнил бы, темный лик посрамил бы, сел верхом, как на старую клячу. Распорол бы толстую кожу, высосал черную кровь, раздробил кости зубами. Играя и забавляясь, погасил бы огонь в очагах, смеясь и хохоча, развеял бы пепел, раскрошил бы добро, разломал, растоптал! Э, щенок, глупый сосунок! Двуногий пес. Животное. Разве способен понять тупой дикарь, что значит честь и что значит месть?
Гау-Барува умышленно насыщал свою речь грубостью, уснащал ругательствами, с тайной целью обрушивал на Спаргапу нестерпимые оскорбления. Он стремился провести по самолюбию пленника глубокую царапину. Взбесить гордого юнца. Вырвать из мягкой тины безволия.
Голова Спаргапы оставалась склоненной на грудь. Но шея уже напряглась, спина хищно выгнулась, как у рассерженного барханного кота. Руки судорожно дергались в цепях.
- Ты юноша умный и храбрый, - смягчился Гау-Барува. - Будь ты воином царя царей, он держал бы тебя по правую руку от себя. Не так ли, о светлый государь?
- Ага. Хм. Держал бы.
- Обидно за твою честь, молодой друг. Весь Туран хохочет над Спаргапой!
Из уст пленника вырвалось змеиное шипение. Все еще не поднимая глаз, он заскрежетал зубами и замотал кудрявой головой от невыносимого отчаяния. "Дай отряд - и ты увидишь, на что способен твой сын. Клянусь - после первой же схватки весь Туран заговорит о Спаргапе". Да, заговорил Туран... Ох, позор!
- Государь даст тебе людей, - вкрадчиво продолжал Гау-Барува. - Иди, уничтожь врагов, займи свое место на белом войлоке. Оно принадлежит тебе по праву - ты ведь сын великого вождя. Сделаешься хозяином всего Турана! Подумай. Ну, чего ты молчишь? Боишься, хитрят с тобою? Не веришь мне, чужеземцу - послушай тогда, что скажет кровный родич, близкий человек!
Советник коротко мигнул вправо. Стук каблуков, приглушенный коврами. В ушах юнца раздался знакомый голос:
- Ох, Спар, сын мой!
Пленник резко вскинул голову. Перед ним стоял человек в богатой мадской одежде. Он с жалостью глядел на сына Томруз.
То был Фрада.
- Живой?! - изумился Спар.
- Ох, живой, хвала солнцу, земле и воде! Светлый государь, да славится его имя вечно, пощадил меня и моих людей.
Спаргапа остолбенело уставился в беспокойные глаза отца Райада. Он сам видел, как персы заносили над Фрадой мечи! Старейшина, должно быть спьяна, размахивал перед их носами каким-то кольцом.
...Не очень-то радостно было на душе у Фрады, хотя он и напялил пышную чужеземную хламиду.
Он думал поиграть с персами в прятки, перехитрить их, но они оказались хитрей. Гау-Барува сразу ухватил его за рога: "Я не из тех, кому можно морочить голову! Или ты сейчас же, без всяких околичностей, перейдешь душой и телом на нашу сторону, или с тебя сейчас же сдерут шкуру".
И пришлось Фраде покориться. Несмотря на то, что он не меньше персидского гнева страшился гнева саков, соплеменников своих. Хотел порезвиться между молотом и наковальней - не удалось. Зацепили. Допрыгался. "Пес-двурушник рано или поздно прибивается к волчьей стае".
- Ох, Спар, дорогой, - торопливо забормотал Фрада, ловя краем глаза грозный взгляд Гау-Барувы. - Верь этому человеку. Он друг. На кой бес нужны Томруз и Хугава? Помнишь ядовитый смех Хугавы на совете? Отомсти! Получишь у государя сильное войско. У меня осталось сорок человек. Прискачем с ними домой с шумом и треском, будто от персов бежали. А войско спрячем в барханах. Нам обрадуются, пир для нас закатят. Родовых вождей на пир позовут. Тут мы кинемся вдруг, перебьем вождей, а тем временем персы из засады подоспеют... Не все саки выступят против нас, не бойся! Немало семейств, колен и родов перейдут на сторону нового предводителя. Ты - сын Белого отца. Сын великого человека. Царем Турана ты станешь, Спар! Богатства Турана загребешь ты, Спар! Лучших коней Турана себе заберешь ты, Спар! Тысячу юных наложниц тотчас заведешь ты, Спар! Десятки тысяч мужчин и женщин у ног валяться заставишь. Золота горы добудешь, славу обретешь. Пурпурную одежду дадут. Пусть кто-нибудь пикнет - царь царей живо с ним расправится. Ну же, ну! Соглашайся! Чего ты молчишь? Ох! Мне бы такое.
Распаленный собственной речью, Фрада забыл о сакской мести.
Он шумно вздохнул - с обидой, глубокой, как его бездонная жадность, и жгучей, как его отцовская любовь. Глаза старейшины полыхали огнем. И дурацкая же вещь - удача! Кто ищет - находит пыль, кто не ищет, и даже искать не хочет - находит алмаз. Что за чертовщина!
Упустить счастье, которое само просится в руки... Болван Спаргапа. Дубина. Слюнтяй. Если б с Фрадой так возились! Старейшина с ненавистью и презрением отвернулся от сына Томруз. Подумать только! Ему насильно пихают в рот меду, а он плюется, стервец, вместо того, чтобы глотать.
Ух! Развернуться б сплеча да разнести вдребезги твой глупый череп обухом секиры. Он бешено стиснул мощный кулак и нанес жестокий удар. Но не кулаком - удар словесный:
- Не согласишься - издохнешь на костре и Райаду никогда больше не увидишь.
Кратко, со скрежетом, звякнули цепи, будто их связка, разом оборвавшись, грудой упала на камень - так сильно вздрогнул Спаргапа. Будто холодная искра прошла у него от затылка до пят. Будто разом раскрылись все поры тела.
- Так, - прошептал узник.
Вот до чего докатился Спаргапа.
Значит, и впрямь ты двуногий пес, животное, гнусная тварь, раз эти люди уверены, что тебя можно склонить к измене.
Честному человеку не предлагают мерзостей. Хугаве, например, они бы не посмели и словечка сказать из того, что бессовестно наговорили тебе. Да он и слушать не стал бы! А ты уши развесил, как осел у болота с громко квакающими лягушками.
Жизнь не удалась. "Что ж? Человек не только жизнью своей, но и смертью родному семейству, кровному роду и племени служить обязан". О Райада. Райада. Райада.
- Я... согласен, - хмуро сказал Спар.
По шатру, точно сильный порыв степного ветра, пронесся вздох облегчения.
- Хвала тебе, сын мой Спаргапа! - радостно крикнул Куруш.
И все персы, ликуя, повторили за царем царей:
- Хвала!
Ах ты, Пятнистая смерть.
- Снимите оковы, - улыбнулся Спаргапа. "Человек не только жизнью своей, но и смертью... О Райада. Райада.
- Эй, снять оковы! - рявкнул Гау-Барува.
Цепи, загремев, распались, упали к ногам Спаргапы.
- Сын мой! - рыдал счастливый Фрада, припав к плечу молодого сака.
"Человек не только жизнью..."
О Райада.
Если тур падает, то с высоты.
Спаргапа выхватил у Фрады короткий меч и глубоко, по самую рукоять, всадил в брюхо изменника. Отступил на шаг, сделал мечом круговое движение и ловко вывернул внутренности Фрады наружу.
Не успели стражи подскочить к нему, как Спаргапа, крепко стиснув рукоять меча обеими руками, изо всех сил воткнул отточенный клинок себе в сердце.
Он попал в цель точно, метко и безошибочно, с первого удара.
Разве он мог промахнуться?
Спар хорошо знал, где у него сердце.
Так часто оно болело с тех пор, как он увидел впервые ненавистно-любимую Райаду...
Молодой сак умер мгновенно.
Зато Фрада мучился долго. Персы выволокли "собаку" из шатра и бросили на краю поляны. Он корчился в луже крови и нечистот и хрипло стонал до позднего вечера.
Ночью его сожрали шакалы.
ПОСЛЕДНЕЕ СКАЗАНИЕ. ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ
Пылало солнце, дул ветер Вайу. Сияла луна Гавчитра. В пустыне рыскала пустынная рысь, за барханами хоронился барханный кот. В пересохших извилистых речках-саях украдкой стучали копыта сайг. У солончаков, зияющих, как раны, кружились джейраны.
Барсы Парсы шли на Томруз.
Равнина. Песок. Песок. Песок. Тому, кто не видел страны за Аранхой, кажется, что песок - самое страшное в пустыне. Нет! Барханы - пышный сад песков, их цветник, заповедное место, где кипит жизнь.
Песок хорошо пропускает воду. Глина - плохо. Влага талых снегов и дождей, просочившись вниз сквозь барханы, скапливаются над слоем жирной глины. Она, эта влага, и питает летом растения.
Оранжев, ал или желт пушистый плод безлистного джузгуна, темно-лиловы цветы тонких акаций. Задует ветер - упруго замашет тамариск гребенчатыми лапами, заскрипит саксаул, лягут метелки селина.
Заклекочет орел - черепаха спрячется в панцирь.
Заклекочет орел - мгновенно исчезнет в песке, провалится, не сходя с места, удивительная змейка эфа; так часты, но незаметны колебания тела ее, что чудится - оно свободно уходит в песок, как медный прут в тихий поток.
Заклекочет орел - вскинется варан, распластавшийся в холодке. Поднимется, крупный, в четыре локтя длиною, раздуется, как бурдюк, выпрямит спину доской, раскроет пасть, зашипит, забьет хвостом из стороны в сторону.
Вараны охотно сосут коз.
"Не трогай варана, - говорят в пустыне. - Тот, кто прикоснется к "сосущему коз", навсегда утратит мужскую силу".
В допотопном облике этой огромной ящерицы с ее полосатой кожей и нелепо растопыренными лапами, с уродливым брюхом, плоской головой и темными умными глазами, странного взгляда которых - никому не понять, воплотился образ самой пустыни - древней, загадочной, молчаливой и опасной.
Варан - холодный символ красных и черных песков, бесстрастный хранитель и страж их жутких тайн, забытых имен, мертвых преданий и живых суеверий.
Тут, в барханах, находят приют и еду, радость и беду орды всевозможных тварей, копошащихся и наверху, средь ветвей колючего кустарника, и внизу, на песке, и еще ниже, в норах.
Некуда ступить из-за обилия жуков и крупноголовых ящериц, соек и воробьев - особых, песчаных; буланых козодоев египетских и ушастых ежей, сусликов тонкопалых и тушканчиков мохноногих, гекконов большеглазых и гекконов гребнепалых.
Здесь рассадник змей - тонких, толстых, коротких, длинных, но одинаково свирепых; вялых, когда они сыты, и стремительных, как молния, когда хотят есть.
Это светлый сад, сад без густых и прохладных теней, где растения далеко отстоят друг от друга - редкий и редкостный сад диких равнин, насквозь, от края до края, пронизанный обжигающими лучами солнца.
Хуже в подвижных, сыпучих песках. Дюны бесплодны и голы, точно покров далеких мертвых планет. Трудно ходить человеку по дюнам - сделает двести шагов, погружаясь в горячий песок до колен, и упадет на него, обливаясь потоками пота.
Чуть шевельнется ветер - и закрутятся, обовьются дюны струями желтой пыли. Стада громоздких крутолобых дюн бесшумно бродят по мглистой пустыне. Вал за валом подступают они к притихшим от страха оазисам, жадно тянутся к трепещущим росткам пшеницы и хлопка.
Сыпучий бархан - зверь без клыков, когтей, скелета и мозга. Это чудовище тупое, всеядное и беспощадное. Оно опасней голодного льва, ибо не чувствует боли, не боится копья и стрелы.
Но и в сыпучих песках человек, обладающий хоть каплей воды и мужества, может подавить в себе чувство полного одиночества, потерянности и обреченности.
Что угнетает и убивает душу?
Однообразие.
А в сыпучих песках есть на чем остановиться глазу.
Подкова подветренной стороны бархана. Срезанный полумесяцем гребень. Длинный шевелящийся хвост.
Песчаный бугор, двигаясь, не выносит свой лоб вперед, а пятится назад, точно архаическое животное. Холмы, лощины. Высоты, низины. Лунной ночью барханы ослепительно белы, словно сугробы. Песок, подхваченный ветром, струится с шелковым шелестом, крутится, стелется у ног, как снежная пыль, уносимая поземкой.
Дюны похожи и непохожи друг на друга. Вид каждой дюны неповторим, как облик морской волны. И в этом - суровая, ущербная, леденящая кровь, усыпляющая красота сыпучих песков. Человек глядит на гряды перемещающихся дюн с тем же усталым, но неугасающим любопытством, с каким следит за рядами бесконечно перекатывающихся соленых океанских волн.
Хуже человеку на гладких, как скатерть, бескрайних глинистых площадях, поросших чахлой голубовато-серой полынью, чей ядовитый запах пропитал густо даже пыль, клубящуюся под ногами и над головой.
Еще хуже, гораздо хуже, в черной, как старое пожарище, нагой щебнистой гаммаде, где некрупная галька, заледеневшая студеной ночью, с треском лопается в знойный полдень, раскаленная чуть не докрасна жгучими лучами туранского солнца.
Но самое страшное место в пустыне - пухлый солончак, влажная, но рассыпчатая грязь, до отказа насыщенная солью, рвотное зелье, с отвратительным хрупаньем проваливающееся под стопою.
Пухлы солончак - мокрый лишай, гниющая рана, незаживающая язва пустыни.
Над тобою - немое небо, под тобою - безжизненный прах: кажется, будто один ты на всей земле. И не спасут и десять бурдюков свежей холодной воды, если в сердце закрылось отчаяние.
Велика и разнообразна - то ровна, то холмиста, то красна, то пятниста, то желта, то полосата, то безмолвна, то многоголоса пустыня, но во всех обличьях своих она одинаково ужасна.
И все же нашлись на свете люди, которых не испугала тишина солончаковых кладбищ, не устрашило змеиное шипение блуждающих дюн. Смело проникли они в изменчивую пустыню, освоили холмы и лощины. Пустыня стала их просторным, родным и любимым домом.
Они храбро наступили ей на усаженный шипами хребет и совершили тем самым подвиг, не уступающий, быть может, заслугам строителей городов. Ибо не труднее возвести дворцы у рек, извивающихся средь зеленых полей, чем разбить в безводных песках шерстяную палатку. Не только разбить, но и довольствоваться ею от рождения до смерти.
По алую кровь этих терпеливых людей, стремясь разорить, растоптать и сжечь их просторный, родной и любимый дом, и шли сейчас, сжимая в руках тяжелые копья и мечи, барсы Парсы.
Отряды двигались днем и ночью, делая на отдых короткие перерывы. След сакского войска отыскали три проводника, три сака из сородичей Фрады - те, что больше других сожалели о неожиданной гибели старейшины. Их отобрал Куруш. Остальных по его приказанию забили в колодки и отправили на левый берег. Так будет верней. От этих добра не жди.
- Берегись, люди выбьются из сил при такой гонке, не устоят против неприятелей, - пытался образумить Гау-Барува царя царей.
Но не слушался теперь Гау-Баруву разгневанный неудачами ахеменид.
Он слушался только Креза. Один Крез понимал государя, от души одобрял его действия.
- Чего ради внимал ты до сих пор глупым советам всяких рябых и рыжих? Сколько времени потеряно напрасно. По уму мой государь выше ста Гау-Барув и Утан, вместе взятых. Потому-то именно Куруш стал на этой земле царем царей, а не какой-нибудь завистливый купец или родовой вождь. Ты осенен крылами птицы Хумаюн; ступай и смело совершай предначертанное богами. Я очень стар и болен. Мне давно пора умереть. Но я не умру, пока мой государь не вернется с победой.
И Крез опять засел на левом берегу.
"О время! - думал растроганный Куруш. - Ты превращаешь самых заклятых врагов в преданных друзей. Хорошо, что я сохранил Крезу жизнь. Бедняга, он так одинок, так беспомощен. Не диво, что привязался с годами ко мне, своему победителю, словно к брату".