– Ваша милость! Простите. За нелепое вторжение…
Ушли, чуть живые со страху. За оградой было слышно, как разъяренный начальник ватаги отчитывает злосчастного шейха за глупость:
– Без указания свыше мы здесь ничего не можем!
Да, повезло. А то б затаскали. Насидишься, с больной рукой, в каменном сыром колодце, пока докажешь, что ты – не верблюд.
Верблюд-то ты верблюд, но не из того каравана.
С шаром стеклянным теперь никуда не суйся. Что же делать? Он не может ждать, когда улягутся страсти. Не скоро они улягутся в этой стране…
Хорошо бы выбраться куда-нибудь, где Омара никто не знает. В другой город. И даже – в другую страну. Скажем, в Армению или Византию, где нет ярых ревнителей «правой веры». Э! Мракобесы везде одинаковы. Христиане могут вообразить, что сарацин своим стеклянным шаром хочет поджечь гроб господень. И непременно какой-нибудь заезжий торгаш из Нишапура увидит его среди гебров – неверных. Сколько людей на земле! Человеку на ней негде укрыться: в самой глухой дыре – или в самой густой толпе тебя обязательно заметит чей-то знакомый недобрый глаз. А захочешь пойти к кому со своим наболевшим – с грустью увидишь, что идти-то некуда. Кому ты нужен? Никому ни до кого нет дела…
Слово «гебры» (гяуры, кафиры), случайно мелькнув в голове, застряло в ней – и притянуло к себе весь круговорот его невеселых мыслей. В памяти далекой манящей звездой загорелось название – Йезд…
Омар собрался в дорогу.
Занге-Сахро! Наконец-то ему довелось вновь увидеть ее. Ту странную дикую женщину, которую он встретил когда-то в песках между Мервом и рекой Аму. Увидеть в новой, другой, очередной в его жизни пустыне, – каких будет еще немало на долгом и трудном пути…
Здесь те же крутые барханы. Может быть, даже круче. Ибо здесь их вздымает и гонит вечный ветер. Вечный, не перестающий гудеть ни зимой, ни летом, ни ночью, ни днем. Округлые дюны, теснясь друг к другу, большими стадами слонов, изнывающих от жажды, ползут издалека, из глубин Деште-Лута, и с немой яростью осаждают стены древнего города, местами уже доставая зубцы и бойницы хоботами сыпучих горячих струй.
Нет, конечно, не она. Дикой женщине в этих местах нечего делать. Город. Оазис. Прибежище гебров – зороастрийцев, не пожелавших принять новую веру – ислам. О чем свидетельствует скорбная «башня молчания» на холме у въезда в знойный Йезд.
И та была нагой, эта – одета.
Та была как бы войлочной, покрытой шерстью, у этой кожа на голых руках и плечах – золотисто-коричневый шелк. Хотя в остальном – будто она: и ростом так же мала, и охапка огненно-рыжих, солнечных, золотых волос так же спадает на брови и плечи. Кончик узкого носа чуть приподнят. И верхняя губа чуть выступает над полувтянутой нижней, как-то улыбчиво, мило – и беззащитно накрывая ее. Та же яркость в длинных огромных глазах. Как в двух дождевых крупных каплях, что сорвались где-то с нездешних туч, и, вобрав в звенящем полете всю небесную синеву, упали, брызнув ресницами, на золотистый лик языческой богини. Но у той торчали клыки, – у этой зубы оказались вполне человеческими, когда она улыбнулась в ответ на его вопрос, не здесь ли живет Кавад-заргар – ювелир, о котором ему сказали в караван-сарае.
– Здесь, добрый человек! Это мой брат. Окажите милость, проходите…
И девушка с открытым лицом, на улице, залитой солнцем, приветливо отступила, пропуская его в калитку в глухой высокой ограде.
С открытым лицом. На улице. Девушка. Свободно разговаривает с незнакомым мужчиной…
В городах мусульманских такое немыслимо. Там бы она шарахнулась от него, как от прокаженного, и пустилась бежать, закутавшись поплотнее в чадру. Не дай бог кто увидит и донесет мужу, брату, отцу.
Омар будто попал, как Синдбад-мореход, на волшебный остров, где все не так, как везде…
Сразу влево от входа – низкое, но просторное, во всю ширь стены, раскрытое окно мастерской.
Гость осторожно признался:
– Я человек, гонимый суровой жизнью. По роду своих занятий неразлучен с пером и бумагой. Но в сорок шесть бог наказал меня за грехи слепотой. Где-то я прочитал, что сегмент стеклянного шара улучшает зрение. Стеклянный шар имею. – Он протянул шар ювелиру. – Однако в наших краях не нашлось людей, способных распилить его на части.
– Нашлись бы, – усмехнулся ювелир, человек еще не старый, лет сорока – сорока двух, невысокий и худощавый, с бородкой, окрашенной, по обычаю, хною. Глаза у него были синими, как у сестры. Он хитро сощурил их. – Но ты боишься разделить судьбу Аль-Хазена. Я так полагаю. Или я ошибаюсь?
«Ого!» – вздрогнул поэт. Ювелир сказал с печалью:
– Да-а, уж так устроена жизнь. Мало придумать что-либо человеку на пользу. Надо еще доказать, что оно ему отнюдь не во вред. И, доказав, уцелеть от ярости завистливых невежд. Но ты здесь в безопасности, Омар Хайям.
– Откуда ты знаешь меня? – удивился Омар.
– Кто не знает Омара Хайяма? – удивился заргар в свою очередь. – Караван, в котором ты ехал, был еще далеко в пути, а нам тут же стало известно, кто жалует в наш богом забытый город…
Какое счастье. Наконец-то Омар оказался в местах, где никому дела нет, язычник ты или правоверный, ходишь в мечеть или не ходишь, молишься или не молишься, постишься или не постишься, пьешь вино или не пьешь.
Тебя приветливо встретит у входа милая девушка. И радушный брат ее, отменный мастер, оставив удобный верстак с игрушечной наковальней, поведет тебя к большому хуму с водой, даст умыться с дороги. И сестренка его с открытым юным лицом расстелет скатерть и выложит на нее лучшее, что имеется в доме: ячменный хлеб и колотый миндаль (здесь питаются скудно) и кувшинчик с кислым молоком.
Лишь бы ты был Омаром Хайямом. Этого вполне достаточно…
– Пусть уважаемый гость простит за скудное угощение, – извинился Кавад-заргар и нетерпеливо взвесил в руке его ладный прозрачный шар. – К вечеру придумаем что-нибудь посытнее. Если гость желает, он может отдохнуть с дороги в летних помещениях. Там у нас прохладно.
– Нет, я хотел бы сперва осмотреть ваш славный город.
– Как будет угодно приезжему. Зара проводит тебя, – кивнул он на сестру.
«Зара? – подумал Омар. – Хм. «Золотая»…»
– Гость – явный мусульманин. Накинь на голову черную абу, прикинься его единоверкой, – сказал Кавад сестре доброжелательно. – Чтобы не было после нареканий. Здесь у нас свои строгости, – улыбнулся заргар Омару.
«Да, конечно! – озарило поэта. – Иначе и быть не может. И здесь не рай. Пусть женщину не прячут под чадрой, – зато ее держат в незримых оковах. И не только женщину. Религия – везде религия».
– А я, – продолжал ювелир, – пока пригляжусь к этому шару. Стекло – вещь хрупкая, пилить его надо с большой осторожностью, не торопясь. Главное – не торопясь. Я так полагаю. Или я ошибаюсь? Есть у меня подходящая пилка. Тонкая, из самой лучшей стали. Тут выйдет несколько линз. Я их отшлифую, вделаю в оправы с ручками, чтобы удобнее было держать. Разобьется одна – будет в запасе вторая и третья. Тебе надолго хватит.
Омар вздохнул полной грудью. Мастер – он мастер и есть. Ему не нужно втолковывать битый час, чего хотят от него. Сам соображает.
– Я сперва покажу ему дом и сад, – сказала Зара. – Платок накину, когда выйдем на улицу.
– Хорошо. Ступайте, не мешайте.
Она повела его по каменной лестнице в глубокий подвал.
– Летом мы спим внизу, глубоко под землей. И тем спасаемся от жары. Здесь и кухня с кладовой. Отсюда же ведет подземный ход в соседний дом. На случай беды. Иногда мусульмане на нас нападают, – вздохнула Зара.
В полутьме подвала, куда из проема на стыке стены и потолка поступал скудный наружный свет, глаза ее сделались черными. В них – вопрос. Она оробела. Оба смутились.
– Прохладно, – охрип Омар. – Воздух свежий, чистый. Совсем не затхлый, как в иных подвалах.
– Разве ты не заметил на округлой крыше особую полую башню? – Она невольно придвинулась к нему. – Это бадгир – ветроулавливатель. Он соединен с подвалом широкой трубой, и потому здесь всегда сквозняк…
Зара умолкла. Опасный миг. Обстановка становилась невыносимой. Девушка медленно, сама не зная, что делает, подняла ладони, чтобы положить ему на плечи, – и с легким стоном рванулась к лестнице.
– Вот он, бадгир. – На свету, на виду у брата, она успокоилась. И показала на ажурную башенку на полусферической крыше над верхним, «зимним», этажом. – Пойдем дальше.
Да, все необыкновенно в этом городе. Прежде всего – сама Зара. Идет чуть ли не вприпрыжку, мурлычет, вновь осмелев, какую-то незнакомую, но очень красивую мелодию. Поет шаловливо, с усмешкой, и язык этой песни он слышит первый раз.
Вообще язык жителей Йезда, как заметил Омар, приехав сюда, отличается от языка других областей Ирана. Вначале он показался на слух ему странным. Омар сразу не мог понять, почему.
Затем уловил: в их языке нет арабских слов. Это старый книжный язык сасанидских времен. То есть чистый персидский.
Но тот, на котором пела Зара, другой. Совсем чужой.
– Что за песня, на каком языке ты ее поешь?
– На гуджаратском.
– Где на нем говорят?
– Мы с братом ездили в Индию. Там в Гуджарате, у моря, живут наши единоверцы. Строго блюдут заветы Заратуштры, носят особый пояс – зуннар, но перешли уже на местную речь. Я и научилась от новых подружек.
Голос у нее – лениво-тягучий, насмешливо-ласковый, мягкий, спокойный. Как не похоже это на злость и резкость несчастной Эль-Мирры…
Через калитку в низкой ограде они вышли в маленький сад.
– Миндаль и гранаты, – обвела она рукой несколько хилых деревьев. – Это наше главное богатство. Скоро будем снимать урожай. Яблок, груш, абрикосов нет. Не хватает воды.
– Где ее берете?
– Из горных ручьев. Они почти весь год сухие, но глубоко под галькой, под песком сочится вода. К городу от этих лощин идут колодцы, соединенные под землей между собой. Набирается малость. Случается, ветер под утро стихает, тогда выпадает много росы. Она тоже помогает выжить. Цветам и деревьям. И я, бывает, ею умываюсь.
Ох, голосок! Легкий, певучий. Как ветерок, что струится сквозь узорную решетку бадгира.
– То-то щеки у тебя как розы. – И, наклонившись, он ей шепнул на ушко:
Утром лица тюльпанов покрыты росой,
И фиалки, намокнув, не блещут красой.
Мне по сердцу еще не расцветшая роза,
Чуть заметно подол приподнявшая свой.
– Соблазняешь? – засмеялась Зара. – Говорят, ты это умеешь. Мы наслышаны здесь. Берегись! Я шучу и смеюсь, и свободно болтаю с тобой, но это вовсе не значит…
– Чего?
– Того, – тихо сказала она, опять растерявшись.
– Именно «то» меня и волнует больше всего, – глухо сказал Омар. И прочитал ей другие стихи.
О газель! Я подобных тебе не встречал.
Я до встречи с тобой горевал и скучал.
Дай мне полную чарку и выпей со мною,
Пока чарок из нас не наделал гончар…
– Очень лестно, – вздохнула девушка с усмешкой. – Крепко действует. Но…
Он не мог глаз своих оторвать от красных ее, как зерна граната, влажных маленьких губ.
– Выйдешь замуж за меня?
– Не отдаст община, – прошептала она. – Ты иноверец. Меня убьют, брата выкинут вон из Йезда. Перейдешь в нашу веру, останешься здесь, – может быть, отдадут…
Омар сразу остыл.
На Экдес он не мог жениться, потому что не был правоверным шиитом. На Эль-Мирре не мог жениться, потому что не был правоверным суннитом. На Заре не может жениться, потому что не правоверный огнепоклонник. Случись ему попасть в племя черных людоедов, за него бы не выдали замуж курчавую губастую красотку, потому что он брезгует есть человеческое мясо…
Ко всем надо подлаживаться! И никто не хочет подладиться к нему, к Омару Хайяму, как таковому.
Жаль, денег нет у него хороших. Золото – главное божество для всех этих «правоверных». Тем более, для огнепоклонников, которым их учение даже предписывает добиваться житейских благ. Выложи тысяч десять – и забирай ее с дивным ее голоском и синими глазами. Будь ты хоть буддист или иудей. Но где их взять, десять тысяч?
– Но ведь ты не изменишь своему исламу? – спросила она со слезами.
– Почему бы нет? – пожал плечами Омар. – Ради такого цветка…
«Не все ли равно, чем удавиться, – подумал он весело, – мусульманской чалмой или зороастрийским зуннаром».
– Мой брат входит в совет жрецов огня – атраванов. – Зара с надеждой взглянула Омару в глаза. – Он гербад – младший священнослужитель.
– Я поговорю с твоим братом…
Город оказался на редкость чистым. По зороастрийскому учению, грязь, мусор, сорная трава – прибежище злых духов. И потому весь Йезд будто вылизан. Город веселый, народ здесь приветливый. У женщин открытые лица, открытый смех. На базаре открыто торгуют вином. Хочешь, на месте пей, хочешь, бери домой. Никто тебе слова худого не скажет.
Омар и на месте выпил, и бурдюк вина взял с собой. Еще и барана живого к нему добавил – и, наняв мальчишку помочь, отправился, повеселевший, с Зарой к дому Кавада-заргара.
С плотных страниц древней книги взлетают слова:
«Я проклинаю дэвов!
Как почитатель Мазды, как последователь Заратуштры, приношу я обет быть врагом духов зла и тьмы, соблюдать учение Ахуры, превозносить амеша-спента – вечных святых.
Благому, обильному богатством Ахура-Мазде я обещаю все доброе и все лучшее. Ему, величавому, великолепному, принадлежит рогатый скот, свет и праведный рай…»
Напряженно звенит голос жреца, произносящего символ двухтысячелетней маздеистской веры. Веры былых кочевых племен, очень рано перешедших к оседлости и земледелию – и враждовавших с буйными соседями, у которых сохранился старый скотоводческий уклад.
Уже тогда мир для них четко распался надвое. Как сутки – на светлый день и темную страшную ночь. Которую можно прогнать лишь огнем.
…Огромный бронзовый светильник на подставке в два локтя высотой. В нем пылает огонь – вечный, неугасимый. Может быть, ему уже пять столетий. Гебры его сохранили даже в годы гонений и притеснений со стороны мусульман, несли в горшках из храма в храм, скудно питая древесным углем.
Здесь он горит свободно, к нему приставлен человек, который зорко следит за пламенем и постоянно подкладывает в большой светильник сухие ветви плодовых деревьев. Обязательно очень сухие, чтобы не чадили, – и непременно от фруктовых деревьев, чтобы дым, возносящийся к небу, был сладок и приятен.
Сегодня – особый день, и потому жрецы добавляют в огонь понемногу ладана и мирры. Хорошо пахнет в загадочной полутьме закопченного помещения. Вообще-то сюда, внутрь храма, где горит вечный огонь, не пускают посторонних. Чтобы кто-нибудь недостойный не осквернил священный огонь нечистым взглядом или дыханием. Но Омару позволили проникнуть в аташ-кеде, – община, похоже, имеет на него свои какие-то особые виды. И все же ему перед тем пришлось завязать рот кисейной повязкой.
Пляшет в бронзовой чаше золотое чистое пламя, золотые блики скользят по гладким, без украшений, черным стенам. Черное с золотом – благородное сочетание. Таинственно в храме, странно и экзотично. И можно б сказать – необыкновенно прекрасно…
Если б в этом был хоть какой-нибудь здравый смысл. «Но все же он притягателен, зороастризм, – думал Омар, когда они с ювелиром возвращались из храма. – И вполне понятно, почему часть его приверженцев, самых стойких, несмотря ни на что, упорно держится за старую веру. И за несколько столетий мусульманского засилья не изменила ей.
Не было в мире учения более философского, этического чем зороастризм.
«Есть два гения, наделенных разными устремлениями добрый и злой дух – в мыслях, в словах и действиях. Между ними идет вечный бой. Выбирайте между ними двумя, будьте добрыми, а не злыми».
Бог света Ахура-Мазда не похож на тяжеловесных каменных богов древних греков, римлян и современных индийцев. Это, скорее, символ, олицетворение добра, правды, мудрости. Враг его Анхро-Манью – дух зла и лжи, всяких пороков. И амеша-спента суть понятия чисто моральные: Ваху-Мано представляет собой добрый разум, Аша-Вахишта – высшую святость, правду и счастье, Харватат – благополучие и здоровье. Отличительное свойство зороастрийских богов, главных и второстепенных, – одухотворенность. Это не кумиры, не идолы, не истуканы иных вероучений. Иранцы – своеобразный народ, одаренный, и религию они создали особую, соответствующую их душевному складу.
В конце концов, говорит их учение, добро одержит верх над злом. Пусть на том свете! Главное – зороастризм не отвергает борьбы. То есть основы всякого движения. Тогда как ислам допускает лишь слепую покорность, безропотность».
Вот если б только заменить у зороастрийцев на более сносный их варварский способ погребения умерших…
Поистине, странный народ. Поскольку главное в человеке – душа, огнепоклонники совершенно не интересуются телами усопших. Все, что связано со смертью, у них считается нечистым. Нечист всякий труп. Он никоим образом не должен соприкасаться с чистыми стихиями – землей, водой и особенно огнем. Потому его нельзя зарывать, бросать в реку или, боже упаси, сжигать.
Усопших оставляют в круглых башнях молчания – дакмах на растерзание хищным птицам. Омар однажды побывал в заброшенной древней дакме и знал, как она устроена. Верх дакмы представляет собой ступенчатую воронку с колодцем посередине. Тремя концентрическими кругами колодец охватывает прямоугольные углубления: наружные для покойников-мужчин, средние для женщин, внутренние для детей.
В действующих дакмах особые служители укладывают в эти углубления раздетых догола покойников. Едва служители уйдут, а то и прямо при них, грифы и коршуны, выжидательно сидящие на парапете башни, жадно слетаются к трупу и расклевывают его до костей, которые будут затем сброшены в колодец.
«Некрасиво, конечно, – подумал Омар брезгливо. – Но разве нынче наша страна – не та же зловещая Башня молчания?»
Всю жизнь человек мечется, рвется, отбивается от наседающих со всех сторон хищных блюстителей правой веры: умрет – к его трупу, точно стервятники, слетаются те же законники. Заупокойные молитвы, – за них следует щедро платить. Обильные угощения. Несправедливый раздел наследства, – женщине полагается доля, равная лишь половине доли мужчины. Неоднократные поминки, разорительные для родственников. Из-за них влезают в долги и нищают.
Человека терзают при жизни – его терзают и после смерти. И все молчат. Попробуй рот раскрыть.
Башня молчания…
И кто знает, что лучше: стать добычей гнусных, слепых и безмозглых червей, бессмысленно копошащихся в сырой земле, или вольных птиц, гордо взмывающих к солнцу?
Все у них, в общем-то, правильно, у последователей Заратуштры. Но, скажите, при чем здесь Омар Хайям?
«Веру можно переменить», – угрюмо сказал он себе. Все вероучения стоят друг друга, и Омар к ним ко всем одинаково безразличен. Однако менять, перестраивать себя, свою душу, ломать свой внутренний мир, чтобы угодить чему-то, совершенно ему не нужному, Омар не способен.
Даже ради Зары. Никакая Зара, будь она и впрямь золотой, не заменит ему весь мир. Наоборот, мир для него сузится с нею до пределов подвала, их летнего подземного жилья. Откуда не видно звезд.
Пусть пьяницей слыву, гулякой невозможным,
Огнепоклонником, язычником безбожным, —
Я верен лишь себе. Не придаю цены
Всем этим прозвищам,
пусть правильным, пусть ложным…
«Хватит! Мало горя хлебнул? Ну их всех…»
– Нельзя ли ускорить работу? – хмуро сказал Омар. Заргар, почтительно шедший чуть позади, удивленно взглянул на него.
– Как будет угодно приезжему! Не приглянулось ему у нас, – вздохнул он с миндальной горечью. – Я так полагаю. Или я ошибаюсь? – Отблеск священного огня угас в его синих глазах. – Я вчера уже вставил шар в деревянный зажим, просверлил и насадил на стержни, чтоб не крутился в тисках. Сегодня буду пилить, шлифовать.
Занге-Сахро! Она так и осталась несбывшейся мечтой. Зато Омар Хайям вновь обрел свое зрение. Что дороже золота во всех его обличьях.
Прощай, славный Йезд. Город ангелов…
И вновь – Нишапур. Омар с тревогой спешил к своей хижине: на месте она или, может, ее успели снести, пока он был в отъезде?
… Навстречу ему из переулка вышел – Хаким. Молодой муж Эль-Мирры. Идет мимо гордый, сукин сын, и будто не узнает.
– Эй! – свирепо окликнул его Омар. – Чему вас учит ваш глупый квартальный имам? Со старшими надо здороваться. Причем, почтительно.
Омар готов был его избить. И крепко схватил за ворот.
– Слем… лекм, – неохотно произнес сосед приветствие. За что его бить? Порыв у Омара сразу прошел. Этот парень просто глуп.
Но просто так отпустить его он не мог.
– Поздравляю, – ехидно сказал Омар. – Тебе повезло. Тебе с ней будет хорошо. Я научил ее кое-чему…
Хаким ничего не понял в первую ночь. Ничего не понял и сейчас. Поймет когда-нибудь. И будет всю жизнь ее терзать.
А пока – презрительно:
– Бог знает, что ты болтаешь! Я отбил у тебя невесту, вот ты и злишься. – Он самодовольно ухмыльнулся. – Выходит, я чего-то стою, раз уж Эль-Мирра выбрала меня, а не тебя, хоть ты и трижды знаменитый?
– Ну и радуйся, дурак!..
Скучно. Омар махнул рукой и пошел своей дорогой.
«Неужто и впрямь для меня нет ничего святого? – думал с печалью Омар. – Есть, братцы, есть. Но совсем не то, что свято для вас. Хоть убейте меня, мусульмане: всеобщая ложь – не порядочность и ханжество – не святость.
Ради бога, не дурачьте нас! Нам никогда не стать ни дельными учеными, ни путными поэтами, ни просто честными людьми, если мы будем стесняться – или бояться говорить правду.
Мы всегда говорили правду. И будем ее говорить. Резкую, горькую, но – правду. Уж коли считаемся больной совестью нашего времени.
Я – врач, и то, что вы со слюной на губах именуете «луноликой», для меня прежде всего «медицинский объект».
Он больше не виделся с Эль-Миррой. Стихи, конечно, она забросила. Ее, как водится, упрятали в доме и запрягли в работу.
Омар встретил ее через много лет на пути в Мекку, в захудалом рибате – странно-приимном доме. И – не узнал. Так она изменилась. И так изменился он сам. Не узнал он также, что на другой же день после этой нелепой встречи их караван был разграблен, муж ее убит, и ей пришлось коротать свой век вместе с козами в дымной каменной хижине старого предводителя горных разбойников.
…У Хакима – свои заботы.
«Почему я дурак?
Вот я думаю сейчас, – значит, умею думать. Я умею читать и писать, – пусть кое-как, но умею. Я умею предвидеть и хорошо устраивать свои дела: умрет отец, я брошу пекарню и займусь торговлей. Нужную сумму я уже накопил, тайком от родителей. Я умею подойти к нужному человеку, содержу в достатке свой дом и жену. Я сыт, одет и обут. Я живу не хуже, а лучше каких-то там знаменитых беспутных поэтов.
Почему я дурак…»
По утрам уже довольно прохладно. На рассвете, который теперь наступает позже, тяжело колышутся на свежем ветру чинары, высоко наверху отчетливо слышно шумит черный тополь, и холодные тусклые звезды сиротливо мелькают средь темных клонящихся ветвей.
Лето кончалось. Где они, короткие душные ночи? Ставней Омар еще не закрывал, но на ночь уже приходилось укрываться потеплее.
В горах сгущались тучи. У Омара все чаще болело плечо.
Ах, эти строители… Благородное ремесло, конечно. И гордое. «Мы – строители». Золотые руки! У настоящих. Но есть и такие, о которых говорят: «Чтоб у них руки отсохли…»
Но у них-то руки не отсыхают…
Самая худшая тварь на свете – человек, который плохо делает свое дело.
Рухнули кое-как скрепленные жерди лесов, Омар упал и разбил плечо. Видно, был перелом. «Заживет, некогда с ним возиться». И зажило. Но теперь приходится пить мумие и втирать в плечо всякую жгучую дрянь. Рука цепенеет, роняет перо.
Тут еще проклятое стекло. Омар никак не может привыкнуть к нему. Где-то оставляет, забывает. Долго ищет, ругаясь. Утомительно, когда пишешь, держать его всегда перед собой, сощурив левый глаз.
Зато он видит! Все-таки чудо это стекло. Отними от глаза – все плывет на странице. Поднеси – из белой мглы выступают четкие буквы…
Но работа застопорилась. Поэт опять сидит без денег. Разорила его Эль-Мирра. Поездка в Йезд поглотила остатки сбережений. В кладовой сохранились, правда, скудные припасы, он варил раз в день убогую похлебку.
Из дому, однако, не вылезал, не тащился деньги искать, занимать. К черту! Устал он бегать за деньгами. Пусть теперь они сами идут к нему…
Они пришли.
– Я – армен.
– С чем и поздравляю.
– Наша обшына тут… э-э… невелик, сто пятьдесят человек. Шьет… э-э… меховой шапка. Я продаю. Но базарный староста, пэрс, обижает нас, вымогает деньги. Ходу мне не дает, понымаешь? Затырает. Нужно писать прошение.
– Почему же ты направился ко мне, – разве на базаре мало грамотеев?
– Ты луче всэх! Я знаю. Ты – гусан… э-э… поэт. Я хорошо заплачу.
– Как тебя зовут?
– Мкртч.
– Как, как?
– Мкртч.
– Яснее!
– М-к-р-т-ч.
– О боже! Мр… кр… Ты что, погубить меня хочешь? У меня зубы выпадут, если я произнесу твое столь певучее имя. Несмотря на всю их крепость. И пальцы сведет навсегда, если его напишу.
– Не смэйся. У меня от твоего имени горло судорогой сводит. Я – не смэюс. Нэ в этом дело!
– А в чем? – насторожился Омар. Он почувствовал, что армянин сообщит ему сейчас нечто важное, серьезное.
– Султан Баркъярук уступил Хорасан, Мэрв и Хорэзм брату Санджару. Царэвич на днях будэт здэс. Вэзирь – Фахр ибн ал-Мулк, одын из сыновэй покойного Нызама ал-Мулка. Мы хотым подат ему прошение.
– О! Вот это новость. Откуда ты знаешь?
– Мы все знаем. Надо знат, если хочеш жыт.
Омар отказался писать:
– Я не вижу. Обратись к другому. – Он не хотел, чтобы кто-нибудь в Нишапуре увидел его стекло…
– И то верно. Посмотрим, чем все это обернется для нас.
– Хорошо, напишу. Давай рассказывай по порядку…
Затем явился сосед, художник Сафар, с которым они было поссорились.
– Угостишь? Тянет выпить.
– Чем? Сижу без фельса. Ты должен меня угостить! Ведь ты получил что-нибудь за своего Искандера? Или не заплатили?
– Хорошо заплатили. Но, знаешь, дом, жена и дети…
– А-а. У меня нет никого. И мне никто ни за что не платит.
– Не умеешь жить.
– Как не умею? Я знаю философию, астрономию, математику. Историю и географию. Я умею играть на дутаре, слагать стихи и лечить больных. Даже еду сам себе готовлю. Что еще нужно знать, чтобы жить уметь, – в вашем смысле?
– При эмире Аргуше состоит в придворных поэтах некий Хусейн Абдаллах. У него богатый дом, лошади, слуги. Окружен почетом, благоденствует.
– Окружен почетом? Благоденствует? – Омар чуть не заскрипел зубами. Все тычут ему в лицо его неудачливостью. Надоело! – Значит, он жулик, а не поэт. Честный поэт в наше время не может благоденствовать. Его удел – бедствовать.
– Брось свою никому не нужную книгу. Возьмись за торговлю, что ли. Скупай по дешевке у кочевников шкуры, продавай их местным кожевникам. Очень выгодно. Я этим занимаюсь.
– Не стыдно? Художник. Я – не могу. Я делал – и буду терпеливо и добросовестно делать то, что умею. То, в чем вижу свое призвание.
– Ну и сиди без фельса!
– Просижу. Не страшно.
Но и впрямь что-то нужно предпринять. Чтобы заработать приличную сумму. На мелких подачках за лечение больных и сочинение прошений не проживешь. То есть прожить-то можно, но эта пустая, глупая работа будет отвлекать его от главного – от многотрудной «Книги печали»…
«Жениться нам, таким-этаким, нельзя. Заниматься числами и звездами – тоже. Пить вино – запрещено. Четверостишия злые сочинять – опасно. Что же делать, чем жить? Э! – осенило его. – Едет Санджар. Преподнесу ему хвалебную поэму. Разве я не знаю правил стихосложения? Не съел собаку во всех этих ритмах и рифмах? Многим нос могу утереть. Получу хорошую награду – и освобожусь от дурацких забот о еде и дровах. Одежды, – той, которую я имею, простой, грубой, но прочной, мне хватит надолго:
Хорошо, если платье твое без прорех.
И о хлебе насущном подумать не грех.
А всего остального и даром не надо, —
Жизнь дороже богатства и почестей всех.
Ну-ка, посмотрим, как это делается…» Омар взял с полки несколько тонких книжек. Сперва Рудаки, – о нем мы уже говорили:
Бухара – небесный свод, князь – месяц ясный,
В небе надлежит блистать ему.
Сойдет. Теперь – Фирдоуси:
Едва лишь младенец свой рот
материнским смочит молоком,
Лепечет он имя «Махмуд»
непокорным еще языком.
Это он – о султане Махмуде Газнийском, который после ссоры много лет преследовал его.
Фаррухи:
В окруженьи приближенных
шах великий и могучий.
Как он радостен сегодня!
Сколько солнца! Скрылись тучи!
Это – об удельном князьке Абу Музафаре, правившем Чаганианом. Фаррухи получил за касыду коня с царским убранством, две палатки, трех мулов, пятерых невольников, дорогую одежду, ковры – и целый табун жеребят в придачу…
Абу Бакр Азраки – о Царевиче Туганшахе, сыне Алп-Арслана:
Если шах пожелал три шестерки,
а выпало три единицы, —
Не считай, что игральные кости
посмели не подчиниться:
Цифры те, что задумать изволил
сейчас шахиншах.
Перед шахом трепещут