Сколько ухищрений, чтобы обосновать свое «право» на власть! А суть проста: скинуть тюрков и создать в Иране исмаилитское государство. Конечно, «свободное» и «справедливое». И сделаться, может быть, основателем новой царской династии. Со штатом своих придворных, гаремом и той же раздачей наград угодникам. Только и всего. Это уже не раз случалось…
Первый вопрос:
– Привез «Семь роз»?
– Семь роз? – удивился Ахмед Атташ. – Какие розы в эту пору? Они еще не распустились.
Разговор – сквозь раскрытую низкую калитку, врезанную в тяжелый створ высоких ворот.
– Я… о духах…
Тюрк Алтунташ, выжидательно наклонившийся через калитку к Атташу, разочарованно выпрямился. Оттолкнулся рукой от косяка, на который опирался, обиженно ею махнул, отвернулся и сплюнул. Ничего не выходит. Он отступил и взялся за большое медное кольцо.
Пусть глупый торгаш убирается прочь со своей дурацкой бумагой: «Предъявителю сего дозволено торговать, где и чем он пожелает». Сам тюрк Алтунташ читать не умеет, – бумагу ему прочитал дабир – перс-письмоводитель. Алтунташу, конечно, знакома печать визиря, но визирь ему не указчик.
– Вот и торгуй там, внизу, на скалах…
– А! О духах… – Ахмед, испугавшись, что начальник сейчас закроет перед ним калитку, скинул на порог с плеча тяжелую суму. Ишь, какой нетерпеливый. Погоди, ты получишь свое. Я больно ударил тебя, оглушил, – сейчас нежно поглажу, и станешь ты мягким, как пух… – «Исфахан – ярым джахан». Кажется, так говорится по-тюркски? Исфахан – половина мира. Но исфаханский торговец, особенно такой, как я, Ахмед Атташ, не половина – он сам целый мир. «Семь роз?» Тьфу! Хоть «Семнадцать». Я привез, – доверительно прошептал Ахмед Атташ, – и кое-что получше. Душистый отвар из рога индийского носорога.
– Это зачем?
– Как зачем?! – Ахмед оглянулся на слуг и, поманив начальника пальцем, объяснил ему, давясь от смеха, чуть слышным шепотом, какими достоинствами обладает волшебный отвар.
– У-у, – густо загудел багровый Алтунташ.
– Но – услуга за услугу! Ты позволишь мне оставаться в крепости, пока я не распродам весь свой товар. В городе нет покупателей. Ты думаешь, легко мне было карабкаться по этой круче?
– Открыть ворота! – хрипло рявкнул тюрк Алтунташ.
На переднем дворе, справа от ворот, – казарма, слева – конюшня. Развьюченных мулов Атташа отвели в конюшню, его самого со слугами и товарами, в казарму. Алтунташ ему выделил отдельное помещение, велев убрать из кладовой котлы со смолой, приготовленной на случай осады.
– Ну? – Алтунташу не терпелось завладеть обещанным сокровищем. Ханифе! Проклятая девчонка…
Атташ, покопавшись, достал из переметной сумы угловатый таинственный сверток. Развязал шелковый алый платок, вынул резную шкатулку из бледно-золотистого сандалового дерева.
В шкатулке, в двух выемках в бархатной подушечке, уютно лежали два плоских стеклянных флакона.
– Вот это – «Семь роз», – показал Ахмед, – а это… хе-хе… «Семь раз»…
Жидкость в правом флаконе была буровато-невзрачной, во втором – маслянисто-бесцветной.
– Это и есть «Семь роз»? – удивился Алтунташ. Он не верил. – Похоже на мутную водичку из канавы.
– Смесь, – пожал плечами торговец. – Зато – аромат! Ты понюхай.
Алтунташ осторожно откупорил флакон, поднес к увесистому носу.
Недоверие на его корявом лице сменилось недоумением. Затем в глазах мелькнула искра узнавания, и за недоумением пришло изумление.
Глаза увлажнились, лицо побелело. У него подкосились ноги, он сел на лежанку вдоль стены. И прошептал со скорбью:
– Сколько?
Ахмед – беспечно:
– Дарю! Оба флакона. Ибо они нераздельны. Первый из них выражает субстанцию женскую, второй – мужскую. Принимай по тридцать капель…
Алтунташ, как во сне, закупорил флакон деревянной затычкой, вложил в шкатулку, взял шкатулку вялыми руками, с печалью взглянул на купца. И пошел прочь, бледный, потерянный, как человек, внезапно ощутивший дурноту.
Обернувшись, тихо спросил:
– Прислать покупателей?
– Нет, сегодня торговать не буду. Устал. Буду отдыхать. Пошли сюда моих слуг, они во дворе, пусть разберут товары. Приходи к ужину, – сказал он шепотом, – я привез бурдюк хорошего вина.
– Вина? – Тюрк огляделся, как помешанный. – Дай сейчас. Налей мне чашу.
– Изволь. – Ахмед отыскал меж тюков тугой бурдюк, из переметной же сумы извлек расписную чашу.
– Тридцать капель? – раскрыл начальник шкатулку…
Омара позвали делать султану очередное кровопускание.
– Эх, весна! – Молодой туркмен, пришедший за ним, остановился на ступенях широкой лестницы, задрал голову к небу. – Сейчас бы в степь…
Даже Басар нетерпеливо взвизгивал и все срывался с места бежать куда-то. Но бежать было некуда.
– Что, Басар? Тоже хочется в степь? Ты бы сейчас пустился стрелой по зеленым холмам…
– Вы, персы, народ городской, – вздохнул молодой туркмен. – Не понимаете, какая это радость – зеленый простор…
– Отчего же не понимаем? Отдаленные предки наши, древние огнепоклонники, тоже были кочевым народом. Веками скитались между Дунаем и Обью. Бродяжничество у нас в крови. Я бы тоже рад сейчас уйти в голубой и зеленый простор. Надоело сидеть в тесной келье, дышать вонью мусорных свалок. Но, увы, посадили нас с Басаром на цепь…
В сторожке больной государь вяло возился с годовалым ребенком в синей бархатной одежде, увешанной предохранительными амулетами. Казалось, царь ворочает в руках китайскую фарфоровую вазу в желтых треугольниках цветов.
– Мой сын Махмуд, – бледно улыбнулся Мохамед.
Он хотел бы сказать с гордостью, но для гордости царь был сейчас слишком слаб. Да и нечем пока что гордиться. И в дальнейшем вряд ли будет чем. Хиреет род Сельджукидов…
Мальчик, весь в золотушных болячках, гладил отца по рябому лицу и с радостным смехом дергал его за усы.
– Унесите ребенка, – распорядился Омар, доставая из сумки инструменты.
Тюркский дядька взял мальчишку на руки.
– Зачем? – воспротивился Мохамед. – Пусть остается. Он тюрк. Пусть привыкает…
Ничего уже тюркского внешне ни у отца, ни у сына не сохранилось. Разве что в рисунке глаз отдаленным намеком удержался еле заметный восточный разрез. Впрочем, тюрки, в массе своей, никогда и не были чисто алтайским народом. В их алтайскую кровь с древних скифских времен и позже, в эпоху согдийских переселений в Кашгар, примешалась европейско-индийская кровь восточной ветви иранских племен.
– Ладно… – Омар завернул султану рукав. – Если б государь дозволил, – вздохнул Омар, – я бы осмелился сделать несколько замечаний относительно его образа жизни.
– Делай, – разрешил государь.
– Вино, конечно, полезно, – я сам всю жизнь был его сторонником, из-за чего претерпел немало неприятностей, но полезно оно отнюдь не всякому. При ваших горячности и полнокровии надо бы пить его чуть поменьше. То же и с питанием. Вы едите много жирного мяса. Это вредно для вас. Переходите на фрукты и овощи.
– Что вредно для персов, полезно для тюрков, – возразил султан высокомерно. – Траву у нас едят бараны. Мы – баранов едим.
– Как знаете. Мое дело – сказать. Я врач. Что вредно, то вредно. Вредно сидеть безвылазно в этой сторожке. Вам следует чаще бывать на свежем воздухе. Перед воротами Исфахана – уютная степь Деште-Гур. Она, наверно, сейчас вся в тюльпанах…
– А хашишины? – испугался султан.
– Ну, с таким могучим, преданным войском, как ваше…
– Я никому не верю! – взвизгнул султан.
Омар взял повелителя за руку, окунул ланцет в чашу с чистым вином. И уронил его…
– Не могу, государь, – сказал он глухо. – Я не вижу. От упорных занятий последнего времени у меня совсем ослабло зрение. Боюсь поранить…
Он видел! Не видел он того, что находилось прямо перед глазами, а на расстоянии вытянутой руки он видел все достаточно хорошо. Каждую вену, каждую жилку. Каждую складку на ладони султана…
Омар не выносил вида крови. Вот в чем дело. Это началось с тех пор, как Светозар убил в Нишапуре визиря Абуль-Фатха Дехестани. Вернее, гораздо раньше, в детстве, когда туркмен Ораз зарезал их работника Ахмеда. Но до времени терпел. Теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, вид крови стал внушать ему страх и отвращение…
– Не могу, государь. Боюсь поранить. Пусть лучше позовут вашего брадобрея.
– Сумеет ли он? – спросил огорченный султан.
– Сумеет. Любой брадобрей это умеет.
– Хорошо. Но ты – наблюдай! Глаз не спускай.
Омар отвернулся. Зато за действиями брадобрея с интересом следил визирь Сад аль-Мульк…
Снаружи уже давно слышалась какая-то недобрая возня. Шум нарастал; доносились собачий визг и лай, возбужденные голоса людей.
У Омара уши похолодели.
– Выйду, взгляну, что происходит.
– Э, воины устроили собачью драку, – беспечно сказал брадобрей.
– Чей-то пес там отличается. Лихой. Один загрыз шестерых…
В цветнике, превращенном в пустырь, с рычаньем, воем и лаем копошилась стая огромных степных волкодавов. Азарт зрителей:
– Так его!
– Ату его!
– За глотку, за глотку!
Давешний воин, молодой туркмен, широко улыбнулся Омару:
– Мы поспорили на вашего пса: сколько противников он одолеет. Славный пес! Три своры спустили на него. Отбивается…
Омар вырвал у дурака копье, кинулся в гущу кровавой свалки.
Возмущенные крики:
– Эй, не мешай!
– Не порть забаву…
Собаки, свирепо огрызаясь, разбежались.
Басар, весь окровавленный, с разорванной глоткой, захрипел при виде хозяина, пополз к нему. В угасающих глазах – упрек. Он задрожал от бессилия. Дрожь перешла в судорожные рывки от ушей до хвоста. Скорчился пес, будто чьи-то железные руки скрутили его, и затих.
– Твоя собака? – К Омару вышел султан, бледный после кровопускания.
– Моя. – Омар страдальчески сморщил лоб, потер его тыльной стороной руки. – В поединке честном не было равных Басару. Ни волки его не могли одолеть, ни убийцы ночные, – свои собаки загрызли. Из любопытства…
– Стая, – понуро сказал султан. Он с тоской взглянул Омару в глаза. – Кто одолеет стаю?
Омар, стиснув зубы, взял Басара на руки, взошел на огромную кучу прошлогодней прелой листвы. И положил собаку на самой верхушке этой унылой «Башни молчания».
– Клюйте, вороны! Серые и черные…
Между тем Ахмед Атташ, отдохнув, с любопытством обходил передний двор Шахдиза, узкий, глубокий, точно бассейн, четко вырубленный в скалах для сбора дождевой воды. Двор отсечен от внутренней, главной части крепости еще одной стеной, не такой, может быть, громоздкой, как внешняя, но достаточно высокой и крепкой, чтобы в страхе остолбенеть перед нею.
Попасть на передний двор еще не значит проникнуть в крепость. Нужно пройти еще одни ворота с железной решеткой, у ворот же – стража. Но в любой, самой неприступной с виду, твердыне есть лазейка – сквозь человеческое сердце…
Ахмед, прогуливаясь, мало-помалу приближался к воину, мечтательно оцепеневшему у внутренних ворот.
– Не подходи, – нахмурился охранник с коротким копьем для метания и большим ярко раскрашенным щитом.
– Дейлемит?
– С караульным нельзя разговаривать!
– По узору на чулках я вижу, что ты дейлемит.
Суровый взгляд охранника смягчился.
– Я бывал в Дейлеме, – продолжал Атташ дружелюбно. – Прекрасное место! Особенно – долина Аламута…
Страж снова насупился.
– Скучно у вас! – вздохнул Атташ. – Освободишься – приходи ко мне. Поговорим о ваших краях. Хорошо там сейчас! Весна. Женщины пашут влажную землю. Ведь у вас, дейлемитов, земледелие – занятие женское, верно? Мужчины – воины. Хлеб свой они уже который век добывают службой в наемных войсках. Потому ты и здесь. Кстати, один из моих работников – твой земляк.
Охранник скупо улыбнулся…
Достойный памятник
Явдат Ильясов, автор нескольких хороших повестей из истории народов Средней Азии, взялся за сложную и трудную тему.
Писать о Хайяме сложно не только потому, что великий ученый и незаурядный поэт жил в очень сложное историческое время, но и потому, что по оставленным им научным и художественным произведениям трудно представить его самого, выписать его облик. Впервые попытавшийся это сделать по его четверостишиям русский ученый академик В. Жуковский писал о нем следующее: «Он вольнодумец, разрушитель веры; он безбожник и материалист; он насмешник над мистицизмом и пантеист; он правоверующий мусульманин, точный философ, острый наблюдатель, ученый; он – гуляка, развратник, ханжа и лицемер. Он не просто богохульник, а воплощенное отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он мягкая натура, преданная более созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям; он скептик-эпикуреец, он – персидский Абу-аль-Ала, Вольтер, Гейне.
Можно ли, в самом деле, представить, – продолжает Жуковский, – человека, если только он не нравственный урод, в котором могли бы совмещаться и уживаться такая смесь и пестрота убеждений, противоположных склонностей и направлений, высоких доблестей и низменных страстей, мучительных сомнений и колебаний?»[2]
Французский ученый, переводчик его четверостиший, Ж. Б. Никола писал:
«Хайям, по природе нежный и скромный, предавался больше божественным созерцаниям, чем радостям светской жизни. Эта склонность к божественным размышлениям, а также метод изучения, делали из него мистического поэта, философа, одновременно скептика и фаталиста – одним словом, суфия, подобно большей части восточных поэтов»[3].
Писать о Хайяме трудно, и трудность эта усугубляется тем, что о нем создано много научных и художественных произведений, как об одном из самых популярных поэтов мира. На различных языках написаны повести, романы, поэмы, драматические произведения, созданы кинофильмы, просто жизнеописания, научные исследования.
Образ Хайяма в них выписан совершенно по-разному, потому что в четверостишиях, приписываемых Хайяму, много противоречий. Кроме того, толкование произведений Хайяма во многом зависит от мироощущения и мировоззрения авторов. Одни воспринимают рубаи Хайяма как гимн человеческой свободе, воспевание радостей земной жизни, другие толкуют их как выражение мистической любви к абсолютному божеству, суфийское обращение к богу, третьи – вместе с его идейными противниками – превращают его в вульгарного проповедника пьянства и разврата, в гедониста и скептика, являющегося отдаленным предшественником буржуазной декадентской поэзии.
Современная истинная наука опровергает и то и другое. Она утверждает, что Хайям не был ни суфием, ни правоверным мусульманином, но также не был ни гедонистом, ни скептиком. Он любил земную жизнь, стремился глубже ее понять и поставить науку на службу человеку, побольше взять у жизни, побольше наслаждаться ее благами.
Этическим идеалом его была личность вольная, свободомыслящая, чистой души философствующий человек. Главные черты этого человека – мудрость, любовь, жизнелюбие и бодрость. Эти качества неустанно на разный лад и воспевает Хайям в своих четверостишиях. Часто прибегая к образу вина, он превращает его в яркий символ жизнелюбия и веселья, в тайный язык жизнелюбов или же в стрелу, ранящую в самое сердце ханжей – духовенство, фанатиков и суфиев-мистиков. Он пьет, но это воспринимается читателем как протест против существующих в мире порядков, против властей, против всех видов духовного и физического угнетения, против бога, против своей эпохи, что собственно так и было.
Первое и главное достоинство автора «Заклинателя змей» и «Башни молчания» в том, что он правильно разобрался в сложной душе великого Хайяма и сумел показать его ярко и убедительно.
Конечно, ильясовский Хайям не живет без вина и красоток, но это отнюдь, во-первых, не цель его жизни, во-вторых, его отношение к ним совершенно не то, чтобы можно было его упрекнуть в нечистоте намерений, в подлости души или хотя бы в склонности к пустым забавам или низменным чувствам. Он, наоборот, как странная и исключительная для своего века личность, пьет, но не одобряет вино: если привязывается к девушке, даже падшей, то привязывается к ней всем сердцем, высокими помыслами, чистой любовью и остается верен до конца дней своих этой любви (Как, например, к Ферузэ, Рейхан, Экдес) или же брезгливо отвергает их – Туркан Хатун, Сорейю.
И очень убедительно звучат слова в устах поэта: «Если кто-нибудь через сто или тысячу лет назовет меня беспечным гулякой, поэтом пьянчуг, пусть знает: я плюю ему в глаза! Отсюда, вот с этого места. Попадись он в наше время, посмотрели бы мы, что из него получилось».
Эти слова, вложенные в уста поэта писателем Явдатом Ильясовым, убедительны после описываемых в повестях событий и звучат в унисон со следующим четверостишием самого Хайяма:
Пусть пьяницей слыву, гулякой невозможным,
Огнепоклонником, язычником, безбожным –
Я верен лишь себе, не придаю цены
Всем этим прозвищам – пусть правильным,
пусть ложным.
Один из художественных исследователей Хайяма художник-чеканщик Вячеслав Сидоренко создал серию чеканных работ на темы четверостиший Хайяма, которые назвал созвездием.
В центре созвездия гигантская фигура – символическое изображение Омара Хайяма.
Мощная корневая система намертво связала человека с землей, нижняя часть его тела одеревенела и стала похожей на корявый ствол могучего дерева.
Человек зажат в узком пространстве, и тем сильнее мы ощущаем тяжкий гнет его жизненных обстоятельств.
Но, неукротимый, он тянется вверх, к звезде, стремится к ней на крыльях своей мечты, невзирая ни на что.
И если дотянется, обязательно подарит ее людям.
Сколько звезд-жемчужин подарил человечеству Хайям! Он мечтает и стремится к самому главному – к торжеству справедливости, к счастью людей на земле, при земной жизни, к самому заветному.
Когда б я властен был над этим небом злым,
Я б сокрушил его и заменил другим.
Чтоб не было преград стремленьям благородным
И человек мог жить, тоскою не томим.
В повестях Я. Ильясова четверостишия поэта рождаются в жизненных ситуациях.
Суровая жизнь…
Суровый холст…
Чеканные композиции…
И каждое из рубаи не похоже на другое, в каждом – вымученный, выношенный тяжко кусочек жизни Хайяма…
Жизнь человека, его – да и не только его – эпохи.
Проблема «время и Хайям» решена писателем верно. Ильясовский Хайям не правоверный мусульманин, но и не мистик. Его Хайям – оптимист и гуманист, желающий в чем-то сколько-нибудь опередить свое время.
Писателем проделана огромная работа по изучению окружения Хайяма, его эпохи, различных религиозных толков и философских течений и не только это, но и уровня развития точных наук – математики, астрономии и так далее. Писатель очень умело, иногда одним штрихом, показывает целые течения, проблемы эпохи. От этого книга становится очень познавательной и приобретает, я бы сказал, двойную глубину, одну – для массового читателя, другую – для просвещенного в этих вопросах читателя или специалиста – историка, филолога-востоковеда.
Так, например, вводя в действие шейха Аламута Хасана Сабаха и его исмаилитов, он ничего не разъясняет про них, и вначале для читателя как будто непонятны их цели, учение. Описанием этих подробностей писатель снизил бы художественный уровень повестей, увел бы читателя в сторону. Но специалист, читая строки об этих событиях, конечно, понимает их глубже, и получается, что Книга для массового читателя интересна, а для осведомленного – вдвойне интереснее, потому что все исторические личности знакомы сведущему в области истории Востока, они оживают под талантливым пером и надолго запоминаются.
Книга написана талантливо, хорошим сочным русским языком, в меру с восточным налетом, писатель не увлекается экзотикой, однако в манере изложения достаточно и к месту пользуется восточной манерой.
Автор повестей – в меру и к месту – вводит в текст цитаты из исторических и научных сочинений различных восточных и западных авторов.
Особенно уместно он вставляет четверостишия самого Омара Хайяма.
По правде говоря, у меня тоже когда-то была мечта написать что-то художественное о Хайяме. Когда я в 1966 году написал книгу о жизни и творчестве Хайяма, некоторое время меня не покидала мысль о том, чтобы написать книгу и показать в ней рождение если не каждого, то хотя бы отдельных рубаи в зависимости от жизненных ситуаций. И эта заветная мечта исполнилась. Ее мастерски воплотил Явдат Ильясов, и я очень этому рад.
Думаю, что эта книга будет достойным памятником классику мировой литературы и науки Омару Хайяму, непревзойденные четверостишия которого пронесли через века передовые антиклерикальные, гуманистические и материалистические идеи, не говоря уже о его замечательных научных открытиях, сыгравших важную роль в развитии мировой научной мысли.
Этими повестями Явдат Ильясов поставил памятник не только Омару Хайяму, но и себе. Он хотел создать трилогию о Хайяме и горячо приступил к работе над второй повестью, которую назвал «Башней молчания». Однако, к великому сожалению, она осталась не законченной. Смерть оборвала жизнь писателя в самом расцвете его творческих сил.
Здесь, наверное, уместно сказать несколько слов о Явдате Хасановиче Ильясове.
Родился он в 1929 году в селе Исламбахты Ермекеевского района Башкирской АССР. Учился в педагогическом и художественном училищах. Работал учителем, в редакции газеты «Комсомолец Узбекистана», заведовал отделом поэзии в журнале «Звезда Востока».
С 1949 года начали появляться в печати стихи и рассказы Я. Ильясова.
В 1956 году вышла первая повесть «Тропа гнева». Это определило место его в литературе как автора исторических произведений.
Его книги «Согдиана», «Стрела и солнце», «Пятнистая смерть», «Черная вдова», «Золотой истукан», «Месть Анахиты» были тепло встречены читателями, высоко оценены литературной критикой. Он сумел в своих произведениях рассказать о далеких временах, создать образы сильных, честных людей, которые шли на подвиг во имя счастья своего народа, своей родины.
Эти книги далеко вышли за пределы республики. Их читают во всех уголках нашей великой многонациональной страны.
Большим успехом пользовался фильм «Канатоходцы», поставленный по сценарию Явдата Ильясова.
Он плодотворно работал в области художественного перевода, перевел на русский язык произведения узбекских, татарских, каракалпакских поэтов и прозаиков, внося посильный вклад в развитие общей советской многонациональной литературы.
Особое место занимают в творчестве Явдата Ильясова его повести о великом классике мировой литературы, поэте и ученом Омаре Хайяме. Это «Заклинатель змей» и «Башня молчания», которые вошли в данную книгу.
Повесть «Заклинатель змей» переведена на многие языки народов нашей страны и за рубежом.
Книга «Башня молчания» осталась не законченной, но и в таком виде она захватывает читателя, как и другие его произведения, постановкой морально-этических проблем, вечных для человечества, и заставляет задуматься над многими проблемами современности.
Шаислам Шамухамедов,
доктор исторических наук,
лауреат международной премии имени Фердоуси
Примечания
1
Стихи Омара Хайяма даны в переводах О. Румера и И. Тхоржевского
2
В. Жуковский. Омар Хайям и странствующие четверостишия. 1897, с. 320.
3
Ж. Б. Никола. Четверостишия Хайяма. Париж, 1867, с. 37.