Вечерами я долго не могла уснуть, все считала, сколько у меня осталось денег и что будет, когда они кончатся. На соседней кровати мирно спала Анечка. Она работала на мелкой технической должности в мощной американ-{198}ской фирме "Шанхай пауэр компани" - 75 долларов в месяц, этого и на пансион хватает, и одеться можно. Утром она вливается в толпу служащих, атакующих трамваи и автобусы, ах, как бы мне хотелось тоже туда в влиться, и чем Анечка лучше меня, ей просто повезло, она вовремя в Шанхай приехала... Белые кружевные воротнички, белые ручки, ноготки, покрытые бледно-розовым лаком, голубоглазая, длинноносая, скучная, глубоко положительная. Мне бы любить ее, быть ей благодарной (ведь приютила!), а я не люблю, что-то в ней постоянно раздражает меня, это низко, скверно, это, видимо, зависть...
Неприязнь моя к Анечке, как я теперь понимаю, объяснялась чрезвычайной несхожестью наших натур. Анечка убеждена была (и справедливо!), что я не сделаю карьеры в качестве служащей иностранной конторы, а значит, ни на что путное не гожусь. Под взглядом Анечки я чувствовали себя нескладной, неловкой, ощущала свою неполноценность, отсюда и нелюбовь моя к ней, ибо не всегда ли наше отношение к окружающим зависит от того, какими глазами они видят нас?
Никто не звонил мне, прошло уже дней десять, я простилась с мечтой о газете, когда однажды хозяйка пансиона протянула мне "Шанхайскую зарю": "Какая-то мисс Пэн тут пишет, как она из Харбина ехала... Ну в точности все, как вы нам рассказывали, и про старушку, что к сыну едет, и про качку на пароходе, и про..." Я выхватила газету. Я увидела знакомые слова, знакомые фразы, написанные мной, мной, мной. Не поверила глазам. Но сомнений не было: это написала я, я, я! Почему же "мисс Пэн"? Догадалась: это псевдоним, придуманный мне Арнольдовым. Впервые в жизни я видела свои слова, набранные типографским шрифтом,- незабываемые минуты! Голосом неверным от радостного волненья я сообщила хозяйке, что мисс Пэн - это я! Впечатления никакого. Выпустила из ноздрей дым. "Неужели? Да. Между прочим. Милочка говорит, что у них в "Аркадии" девчонка одна из бара то ли совсем ушла, то ли захворала. В общем, когда Милочка проснется, вы ее расспросите!"
Середина дня. Анечка на службе, девочки из баров еще спали, бодрствовали лишь мы с хозяйкой. Я уединилась с газетой в нашу с Анечкой комнату. Читала. Перечитывала. В этой комнате рожденное, моим почерком {199} написанное, домашнее, любительское в газете преобразилось, приняло иной, серьезно-профессиональный вид, звучало иначе, звучало прекрасно... Как мило! Как остроумно! И это написала я, я, я! Мама обрадуется! Но что-то неприятное, что-то скребло? А, да! Хозяйка и Милочка из "Аркадии". Это чтоб я пошла за стойку, разливать пьяным коктейли? С ума сошли! Не понимают, с кем имеют дело. Меня напечатали!
Я позвонила Арнольдову. Он сказал веселым голосом: "А! Прочитали! Поздравляю! Слушайте, а жилка-то у вас есть, штука, между прочим, редкая, я удивлен. Как псевдоним? Понравился?" (Обмякнув от счастья, я пробормотала, что понравился. Назови он меня как угодно, мне бы все понравилось!) Мама хочет с вами познакомиться, так что прошу ко мне завтра в час дня".
Я завтракала у Арнольдова. Познакомилась с мамой: полная, низенькая, седая и чернобровая старушка с живыми глазами. Мать обожала "Левушку", сын платил ей тем же. И мама, и сын хвалили меня. "Очень, очень мило!" говорила мама. "Фельетонист из вас получится, думаю - не ошибаюсь!" говорил сын. "Левушка никогда не ошибается!" - восклицала мама. Было мне сказано, что "Левушка" постарается убедить издателей печатать мои фельетоны регулярно, скажем, раз в неделю. Еще было сказано, чтобы я продолжала искать работу, на газетный заработок не проживешь. Но я смутно восприняла это предупреждение... Был слякотный шанхайский январь, путь мой лежал через прекрасную улицу Кардинал Мерсье: справа белое здание Французского клуба и забор сада, напротив многоэтажный отель "Катей Меншэнс", к нему лепится целый квартал одинаковых одноэтажных строений - магазины одежды, косметики, галантереи с манящими витринами. Катились по асфальту машины, трусцой бежали рикши, дамы в мехах входили в магазины, этот город уже не пугал меня. Вкусно накормленная, осыпанная похвалами, я была бодра, верила в себя, шагалось весело...
По коридору пансиона бродили из ванной и обратно вялые, недавно пробудившиеся "милочки", хозяйка на кухне распекала повара, я с нетерпением ожидала возвращения из конторы Анечки - мечтала ей похвастаться, сообщить, что у меня есть "жилка", что я завтракала у редактора, буду писать в газете... Я помнила, что произведение мое, накануне вечером подсунутое Анечке, бы-{200}ло принято ею холодно... Она читала, я жадно впивалась в нее взглядом - на бледном личике ни тени улыбки, ни признака оживления, будто перед ней не фельетон, а телефонный справочник или расписание поездов... Это пугало меня, мне мерещилось, что лицо Анечки - зеркало, в котором отразились бесцветность и скука мною написанного, я пала духом, подозревала Арнольдова в побуждениях благотворительных - напечатал из жалости, из уважения к моей матери... Но сегодня, после редакторских похвал, обласканная редакторской мамой, сегодня я в себе не сомневалась! Это в Анечке с ее беленькими воротничками, светлыми кудерьками и тонким голоском - это в ней сидит скука, скука непробиваемая! Не зеркало - стена! Но именно Анечке, относившейся ко мне покровительственно и немного свысока, именно ей хотелось разъяснить, что я не идиотка, нет, я способная, я, оказывается, писать могу, и сам редактор... Это я и взялась ей внушать в тот вечер, на ходу теряя оживление и уверенность, увядая под ее снисходительно-недоверчивым взглядом...
Невысокое обо мне мнение Анечки не изменилось и позже, когда фельетоны мои с того января 1937 года стали регулярно появляться на страницах "Шанхайской зари". Те полгода, что нам оставалось жить бок о бок, Анечка читала мои произведения, настойчиво ей подсовываемые (почему я так хлопотала о ее одобрении?), читала с тем же равнодушием, серьезно к трудам моим не относилась, считала (и намекала), что я занимаюсь чепухой, в игрушки играю, на песке строю.
И по-своему была права. "Фельетонная жилка" в условиях эмигрантского существования не сулила мне никаких материальных благ. Арнольдов не мог добиться даже того, чтобы фельетоны оплачивались выше, чем хроникерские заметки. Я, впрочем, скоро поняла, что не Арнольдов был главным, после издателей, лицом в газете, а управляющий конторой Тепляков, известный среди репортеров под кличкой "Женькин цепной пес" или, короче, "Пес".
Контора - центральное, самое просторное помещение редакции перегорожена прилавком, над ним решетки, в решетке три окошка. У окошек женщины, принимавшие плату за объявления и подписку и выдававшие гонорар сотрудникам. В левой стене комнаты (до решетки) дверь в кабинет ответственного секретаря, в задней {201} стене (за решеткой) дверь, ведущая в "святая святых", в кабинет издателей, и рядом письменный стол Теплякова, как бы дверь охраняющего... Ведущая роль в редакции, принадлежавшая этому плотному, крупному господину средних лет, объяснялась тем, что "Шанхайская заря" - предприятие чисто коммерческое, существующее на объявления. Политика и та была тут подчинена коммерции. Помню, как я, идучи к Арнольдову, так и не вошла к нему, замерла в коридорчике, услыхав за дверью голоса... Тепляков кричал на редактора. Он-де в передовице поддерживал правительство Чили, а один из постоянных клиентов газеты недавно прогорел на торговле чилийской селитрой и теперь обиделся и не желает платить за объявление! Арнольдов что-то униженно бормотал в свое оправдание... Когда мы, мелкие сотрудники, пробегали через контору в комнату ответственного секретаря, Тепляков косился на нас из-за решетки вполглаза, как, вероятно, косился бы из клетки лев цезаря Нерона на мимо шмыгнувшую мышь... Мы цепенели под этим взглядом, а позже в репортерской для поддержания своего достоинства мрачно острили, что место Теплякова именно за решеткой!
Платили нам не за строчки, за инчи 1, и почему-то по конторскому счету "инчей" получалось меньше, чем рассчитывали мы... Иногда вместо денег нам пытались всучить талоны на получение товара в прогоревший магазин, задолжавший газете...
Работать в эмигрантском учреждении - только время терять, права была Анечка! В почтенной же иностранной фирме трудом, терпением, настойчивостью можно сделать карьеру, а уж если очень повезет, то устроить и личную жизнь, встретив одинокого иностранца, который оценит все твои положительные качества, включая сюда и девичью честь, сбереженную среди соблазнов и искушений "желтого Вавилона"... Это не говоря о том, что в иностранных фирмах есть законы, охраняющие интересы служащих, даже мелких, даже беспаспортных, а в предприятиях эмигрантских полный произвол... После августа 1937 года (начало японо-китайской войны) началась инфляция, цены росли, на иностранцах, получавших зарплату в своей валюте, это не отражалось, отражалось на китайцах, на эмигрантах, однако тем, кто слу-{202}жил в иностранных фирмах, жалованье прибавляли, мы же в "Шанхайской заре" получали те же построчные, точнее - "поинчевые". Однажды, возмущенные, полные сознания своей правоты, мы вломились в кабинет Кауфмана, откуда минут через десять вышли гуськом, понурыми овцами, не глядя друг на друга... Ибо Кауфман, дав нам высказаться,- причем один его глаз глядел вроде бы сочувственно, а другой был устремлен в потолок,сказал печально и задушевно: "Боже ж мой, да разве я спорю? Я ж вас понимаю! Но я никого не держу. Ищите что-нибудь получше, а мы поищем других сотрудников! (Оживляясь.) И знаете? Найдем! Завтра же найдем!"
Даже в счастливые времена, когда мне удавалось захватывать чужие строки (кто-то захворал, кто-то запил), заработков моих едва хватало на оплату жилья. Но никто не мог жить на построчные. У интеллигентной дамы был муж, работавший администратором кинотеатра, репортеры уголовной и городской хроники тоже имели какие-то приработки на стороне.
По утрам я бегала собирать объявления для рекламного американского журнала и, не проявив к этому делу никаких способностей, ни одного объявления не достала, пробегала даром. Устроилась в только что открытую контору по экспорту китайской щетины, целых два месяца отстукивала на английской машинке циркулярные письма, было лето, от монотонности работы и от жары клонило в сон, но я считала, что мне безумно повезло: обещали платить пятьдесят долларов в месяц, вместе с построчными и на комнату хватит, и на еду, и даже, размечтавшись, я прикидывала, что хватит и на новые туфли... Но мои работодатели (китаец и русский эмигрант) оказались жуликами, контору открыли для отвода глаз, никакой щетины у них не было, однажды они исчезли, ни копейки не заплатив мне за второй месяц... Какое-то время удалось поработать манекенщицей в салоне дамских нарядов некоей "мадам Элен". Салон вскоре прогорел, и мадам Элен скрылась от долгов в Гонконг, не заплатив ни мне, ни двум другим манекенщицам... Эмигрантский иллюстрированный журнал "Прожектор" нанял меня "шрофом"1 - собирать деньги с подписчиков, а также {203} с врачей, нотариусов и мелких эмигрантских лавчонок, рекламировавшихся в журнале. С этим я справлялась, это не объявления собирать - убеждать, врать, льстить и, будучи выгнанной в дверь, вновь появляться в окне. "Шрофом" быть проще: молча суешь счет. Тебе, конечно, не рады. Заставляют ждать в передней. Иногда говорят: "Зайдите завтра!" или "Через неделю!". За утреннюю беготню и ожидание в передних "Прожектор" платил мне доллар в день.
Вечерами я стучала на машинке в прокуренной репортерской "Шанхайской зари". Писала я в те годы легко, вспомнить странно. Вокруг шум - спорят о чем-то репортеры, носится из линотипной и обратно суетливый рябой ответственный секретарь, истерично выкрикивая: "Господа! Не задерживайте! Линотиписты ждут!" Окна и дверь репортерской выходили на "крышу" - так назывался широкий выступ над первым этажом здания, огороженный низкими перилами и служивший сотрудникам балконом. На ту же "крышу" выходила и линотипная, куда постоянно бегал ответственный секретарь, и стоило ему отворить дверь, как в нее врывались музыка и хоровое пение: непосредственно против редакции находился ресторан "Ренессанс", где пели цыгане, где выступал Вертинский.
Но ничто не мешало мне. Шум, гром, споры, пение, а я стучу себе в уголке на машинке, посмеиваясь собственным шуткам. Недостатка в темах не было, годилось все: теснота в трамваях, разговоры в китайских лавках (смесь англо-китайских слов), и дворы, и дети, и улицы... Мои сменяющиеся работы позволили мне быстро вникнуть в быт эмигрантского населения, в его заботы, тревоги, беды, радости, надежды, разочарования... Строго говоря, писала я очерки, бытовые картинки, зарисовки, однако их принадлежность к жанру фельетона оправдывалась иронической манерой изложения. Один из фельетонов, обративший на себя внимание Вертинского (с чего и пошли наши добрые отношения), был посвящен вундеркиндам и их тщеславным родителям и начинался так: "Кто-то сказал: с годами "вундер" становится все меньше, а "кинд" все больше.
Знакомство с Вертинским ввело меня в быт ночного Шанхая, дало новые темы...
На иностранных концессиях города не было, кажется, ни одного ночного заведения, где бы не работали рус-{204}ские эмигранты в самых разнообразных ролях: швейцары, официанты, музыканты, цыганские хоры, "бармены", "баргерлс", "дансинг-герлс" (партнерши для танцев, которых называли также "такси-герлс"), акробаты, танцоры, танцовщицы... Они почему-то неизменно выдавали себя за иностранцев (мексиканцы, испанцы, норвежцы, шведы) и брали соответствующие псевдонимы. Это явление было, видимо, повсеместным, ибо эмигрантский парижский поэт Дон Аминадо с мрачным юмором советовал: "Называйтесь бразильцами, греками, но ни слова о том, что вы русские!"
Под собственным именем танцевала то в одном, то в другом ночном клубе Шанхая некая Лариса А., красивая, гибкая, синеглазая женщина, одаренная поэтесса, печаталась в эмигрантских журналах, выпустила книгу стихов "По земным лугам", но на стихи не проживешь, и вот - танцевала... В середине шестидесятых годов Е. Евтушенко, вернувшись из заграничной поездки, передал мне привет от Ларисы... Он познакомился с ней на острове Таити, где тогда постоянно жила Лариса с мужем-французом. Стихов давно не пишет (кому? для кого?), но русский язык не забыла и очень скучает... И сразу пришли мне на память строчки из песенки Вертинского на слова Тэффи: "...к островам ли сиреневых птиц все равно, где бы мы ни причалили, не поднять нам усталых ресниц".
Был у меня фельетон "Ночная Авеню Жоффр". Некая Люся из своей жалкой чердачной комнаты с протекающим потолком идет на работу в кабаре. Там гримируется, переодевается и становится мексиканской плясуньей Лолой ди Дуарец. Возвращается домой под утро, трамваи уже не ходят, дождь, и из открытых до утра кабаков гремит модная в те годы песня: "И если жизнь на жизнь помножу, то ноль в итоге получу..."
Начавшаяся известность в кругу местной эмигрантской интеллигенции не только тешила мое тщеславие, но и поддерживала, помогая стойко переносить все ожидания в передних, и то, как мы с двумя другими манекенщицами, толкаясь плечами, переодевались в ванной комнате "салона дамских нарядов" под шипение "мадам Элен" ("Не запачкайте, не сомните!"), и унижения, которым подвергал вечно нас обсчитывающий Тепляков, и многое другое... И уже не так, как прежде, терзало меня чувство неполноценности, испытываемое в присутствии {205} Анечки и других здравомыслящих людей ее типа... Нет, ничто не могло меня заставить бросить мое малоприбыльное занятие, столкнуть меня с пути, который, между прочим, и привел меня к этой машинке, к этому столу, в этот дом, где я пишу сейчас то, что пишу.
***
Журнал "Прожектор", для которого я собирала деньги за подписку и объявления, скоро прогорел,- мне уже казалось, что вылетает в трубу все, к чему я прикасаюсь! Но тут на помощь пришел Вертинский, устроив меня "шрофом" в ресторан "Ренессанс".
Посетители ресторанов, кабаре, ночных клубов редко платили наличными. Обычно подписывали счета (по-шанхайски "читы"). Это, разумеется, дозволялось не всем, а лишь лицам, чья кредитоспособность не вызывала сомнений у хозяина. Система "читов" била на психологию: посетитель, разгулявшись, подмахивал не глядя подсунутую ему бумажку, а уж потом, трезвым утром, хватался за голову: "Как? Сто двадцать долларов? Откуда? А это что? Жуль... вуль... буль... И закусок-то нет таких, чтобы на это начиналось! И не ел я никаких "вулей"! Нарочно пишут непонятно, сволочи!" Я молчала. Я - "шроф". Мое дело передать. Счет швыряли обратно. "Пусть пришлют другой, и чтоб каждое слово разборчиво!"
Утром я получала от хозяина-армянина пачку "читов" и инструкции: к такому-то можно зайти домой, а к этому - ни в коем случае, этого надо ловить у него в конторе или в магазине. Гулял и веселился в компании неизвестной дамы, жена и знать ничего не должна, упаси Боже на нее нарваться! Наставляя меня, хозяин поглаживал развалившуюся на его коленях кошку, почесывал ей за ухом, она блаженно мурлыкала, и еще немало кошек бродило по пустому залу ресторана. Мыли полы, стулья, стояли на столах кверху ножками, с трудом верилось, что через несколько часов - шум, гром, музыка, цыгане, мониста, Вертинский...
И его я тут изредка видела в утренние часы. Это означало: спать он еще не ложился. После закрытия "Ренессанса" какая-то веселая компания отправилась гулять дальше, в открытые до утра кабаки, увезла с собой Вер-{206}тинского, и вот после бессонной ночи он по дороге домой зашел сюда выпить кофе и перекусить. "Дома", впрочем, у него тогда не было: случайные снимаемые комнаты либо в частных квартирах, либо в третьесортных отелях; наши с ним встречи и разговоры в те шанхайские годы неизменно происходили за столиками ресторанов или кафе... За пять лет, что я знала Вертинского в Шанхае, бывали периоды, что он в "Ренессансе" не работал, его переманивали к себе другие заведения того же типа, но, видимо, чудак армянин, любитель кошек, эти измены Вертинскому прощал, входил в положение ближнего; там ему обещали платить больше, я же прибавить не могу, чего ж обижаться?
Как у холостого парижанина есть излюбленное кафе, где ему годами за одним и тем же столиком подают утром кофе и круассаны, а в час дня завтрак, таким же привычным местом был "Ренессанс" для Вертинского, пел он там или нет... Вертинский - ночной человек. Встретить его в первую половину дня удавалось не часто, а если удавалось, то лишь в пустом и темном зале "Ренессанса"... Именно там я его видела за столиком в дальнем углу и в тот недолгий период, когда бегала "шрофом", и позже, когда редактировала еженедельную газетку "Шанхайский базар", а Вертинский был одним из моих немногих постоянных авторов.
Утренний Вертинский угрюм, хмур, на лице выражение брезгливости. Лениво тыкал вилкой в яичницу, не доев, отодвигал, отхлебывал черный кофе... В бытность мою "шрофом" дел к Вертинскому у меня не было, я кивала ему издали, он в ответ помахивал ладонью, иногда подзывал: "Посидите со мной. Хотите кофе?" Я косилась на хозяина, мне не сидеть, мне идти пора... "Успеете! Да сядьте ж, вам говорят!" Садилась покорно. "Бежать,- говорил Вертинский,- бежать из этой дыры, от этих кошек, из этого города, от этих людишек... Нет, объясните: зачем черт носил меня всю ночь по кабакам?" Объяснить этого я не могла, молчала. "Водку пил. Она меня не пьянит. Она меня только злит! Нет, бежать, бежать... И рад бежать, да некуда. Ужасно! Кстати, откуда это?" Я говорила, откуда... Замечая, что я сижу как на иголках: "Бог с вами, бегите. Действуйте. Хватайте за горло коммерсантов. Пили? Гуляли? Так платите, мерзавцы!" Я вставала, подхватывала сумку с "читами". "Боже, чем вы занимаетесь! Нет, бегите отсюда, бегите, пока не позд-{207}но!" Я уходила, не вполне понимая, откуда именно мне советуют бежать - из "Ренессанса" в частности или из Шанхая вообще?
Отношения у нас возникли настолько дружелюбно-простые, что я, бывало, поздно вечером, закончив работу в редакции, вместо того чтобы отправиться спать, забегала на часок в "Ренессанс", зная, что меня там приветят, даже накормят. Навстречу гремел цыганский хор, слышались гитары, голос Вертинского, я смело садилась за его столик в первом ресторанном зале, ждала... Он кончит выступление, в том зале будут танцевать, он придет сюда. Приходил. Улыбался: "А-а! Труженики пера! Усталые и, подозреваю, голодные. Сейчас что-нибудь придумаем!"
Ночной Вертинский весел, бодр, шутлив. Прекрасный рассказчик, импровизатор, мистификатор... "Видел сегодня на улице рикшу. На спине надпись; "Рикша-экспресс".- "Александр Николаевич, вы выдумали!" - "Что вы! Клянусь вам!" Или утверждал с серьезнейшим лицом, что одна портниха, у которой шьет его знакомая, сочинила стихи: "Сегодня мотор переехал собачку, ах, ужасти, больно глядеть! Стояла, бедняга, просила подачку, а он переехал, и тут же ей смерть! Так знай же, о, знай же, шофер ты жестокий, а может, в собачки есть дети и муж, и маму к обеду они дожидают, а ихняя мама погибла к тому ж!" Я смеялась: "Это вы сами сочинили!" - "Клянусь портниха! Живет на Рут Валлон. Я вас с ней познакомлю!" Однажды заявил, что не мог под утро заснуть и явственно слышал разговор кошек на крыше: "Маррруся!" - говорил кот. "Я не Маррруся, а Варрвара!" - отвечала кошка... Рассказ был длинный, очень смешной, но запомнилось мне лишь начало...
Нас смешили шутки друг друга, это всегда почва для сближения. Вертинский часто влюблялся, но я никаких романтических чувств не вызывала в нем, наши отношения с самого начала сложились и продолжались как отношения друзей, я бы даже сказала - подруг. Рассказывали друг другу о своих романах, советовались, сплетничали, издевались над богатыми посетителями "Ренессанса" - не любили богатых. В "Ренессансе" бывали и иностранцы, но не часто, основная же масса "богатых" - это предприниматели из эмигрантов, люди с коммерческим складом ума, владельцы магазинов и разнообразных {208} предприятий, а также биржевые маклеры - всю жизнь не могу усвоить, чем именно занимаются биржевики, а в хаотических условиях Шанхая тех лет понять это и вообще возможности не было... Бывали тут спекулянты, богатевшие на инфляции,- прятали товары, ждали, когда поднимутся цены, затем выбрасывали на рынок,- и так называемые "торговцы воздухом", а это вроде моих сбежавших жуликов, экспортирующих щетину, которую они в глаза не видели... Одни "торговцы воздухом" прогорали и даже попадали в тюрьму, другим же удавалось разбогатеть...
Они являлись компаниями, редко с женами, чаще с "неизвестными дамами", пили, веселились, бросали цыганам деньги, звали Вертинского с ними посидеть... Он уходил, таинственно подмигнув мне и еще кому-нибудь подсевшему за его столик - "мексиканской плясунье", например, или гитаристу, в эти минуты свободному... Подмигиванье говорило: "Сейчас я их выставлю!" (Глагол "выставить" означал "Чем-нибудь от них поживлюсь".) В открытые двери мы видели, как Вертинский что-то рассказывает торгашам и спекулянтам (те хохочут), затем приглашает танцевать одну из дам - та счастлива и горда,- после чего является обратно, а за ним шествует официант с подносом - нам несли бокалы с вином, иногда шампанское, а бывало, приносили что-то съестное на скворчащей сковородке... Значит, Вертинский сказал: "У меня там друзья. Они еще не ужинали".
Итак, работал "сверх плана", чтобы нас накормить и напоить. Отправлялся во вражеский стан, возвращался с данью. Именно наличие двух "станов" я явственно ощущала в те годы и гордилась своей принадлежностью к этому, Вертинским возглавляемому, о котором им было сказано в песне: "...но не таким, как мы, не нам, бродягам и артистам!"
Всегда элегантный (умел носить вещи, к тому же рост, фигура, манеры), аккуратный, подтянутый (ботинки начищены, платки и воротнички белоснежны), внешне на представителя богемы не похож совершенно. А по характеру богема, актер. Капризами, частыми сменами настроений, способностью быстро зажигаться и столь же быстро гаснуть напоминал мне Корнакову. И так же, как она, цены деньгам не знал, были - разбрасывал, раздавал, прогуливал, не было - мрачнел, сидел без них... Щадить себя не умел, о здоровье своем не думал (хотя и {209} впадал иногда в мнительность!) и всегда был готов поделиться с теми, кто беднее его...
Многие молодые эмигрантки, работавшие в шанхайских кабаках, выросли в Харбине, в тихих, богобоязненных семьях, окончили средние школы, готовились, так сказать, к иной судьбе... У Вертинского были две посвященные им песни - "Дансинг-герл" и "Бар-герл". На его в России записанных пластинках этих песен нет, здесь он не пел их и слов я не помню... Лишь обрывки удержались в памяти. "Вы в гимназии, церковь, суббота, хор так грустно и нежно поет, вы уже влюблены, и кого-то ваше сердце взволнованно ждет..." Затем: "Вы качаетесь с ним на качелях без конца, без конца, без конца..." Это - Харбин. Во второй, шанхайской части песни героиня уже "качается" в танце с каким-то типом "без конца, без конца, без конца". И вот кульминация, отчаянный крик: "О, как бешено хочется плюнуть в этот нагло смеющийся рот!" (Тут имеется в виду немилый, но платежеспособный партнер, с которыми приходится "качаться" в танце...) Это - "Дансинг-герл". Вторую песню, "Бар-герл", не помню совсем.
Когда я слушала эти песни и видела лица женщин, слушающих Вертинского, мне вспоминалась известная сцена купринской "Ямы": знаменитая актриса, из любопытства приехавшая с друзьями в публичный дом, поет там романс Даргомыжского "Расстались гордо мы..." и описание того, какой эффект производит эта песня на слушательниц. Видимо, нечто подобное происходило в душах женщин, внимавших Вертинскому: была юность, первая, любовь, выпускной бал, мечты о светлой, чистой жизни, и вот на тебе! - шанхайский матросский кабак! Плакали, слушая. Вертинского обожали. Поклонялись ему.
Такие же страстные поклонники, готовые за Вертинского в огонь и в воду, были у него среди молодых мужчин, мальчиков неясных профессий... Чем именно они занимались, сказать не берусь, но в конторах, во всяком случае, не трудились, это уж точно. Поскольку некоторые из них иногда ненадолго исчезали, есть все основания полагать, что деятельность их выходила за рамки закона... Мои диалоги с Вертинским: "Что-то Гриши около вас давно не видно?" - "В тюрьме. Какие-то махинации с медной проволокой... Но Левка говорит, что доказать ничего не могут, и Гришу не сегодня завтра выпустят..." {210} Некоторые из мальчиков, упомянутый "Левка" и грузин Гига (оба красавцы!), не гнушались как будто и занятием, о котором в парижских стихах Тэффи устами молодого эмигранта сказано так: "Брошу все и пойду в альфонсы утешать американских старух..."
А бывало, придешь в "Ренессанс" - цыган нет. Исчез весь хор в полном составе. Где? "В тюрьме,- отвечал Вертинский,- они же воры. Ну, может, не все, но хватают всех, одна ведь семья!" Малютка танцор, девятилетний Шурик, любимец публики (ему бешено аплодировали, морщился один лишь Вертинский, бормоча: "Ненавижу детей в работе!"), был, говорят, заодно и первоклассным форточником, проскальзывал, как змея, в любую щель... Не пойму, зачем цыганам это нужно было. Либо заработков не хватало, либо воровали из чистой любви к искусству. Хор исчезал. Хозяин срочно искал замену, нанимались безработные в данный момент танцоры и гитаристы, но их предупреждали работа временная, хор свое отсидит и вернется.
Широк, терпим был Александр Николаевич! Мне кажется, его привлекали так называемые "художественные натуры" (из братства "артистов и бродяг"), этим он готов был все простить, не вникая в то, чем они занимаются, на что живут... Надо же людям как-то устраиваться. Не судите да не судимы будете... Радовался, когда в ореоле богатства и блеска в "Ренессансе" появлялись его молодые друзья - Левка, Гриша, Гига, загадочная Буби (о Буби речь еще впереди)... Садился к ним за стол, бывал с ними самим собой веселым, добрым, открытым... Знал: сегодня они его угощают, завтра, возможно, ему придется их кормить. В два часа ночи "Ренессанс" закрывался, но неуемная компания желала ехать "дальше", в открытые до утра кабаки на далекой улице Ханьчжоу-Роуд, в западной части сеттльмента, в районе загородных иностранных клубов. Вызывались две или три машины-такси, компания рассаживалась. Спорили из-за того, с кем сядет Вертинский: "Дед с нами!" - "Нет, с нами!"
По-актерски, по-женски тщеславный, за своей наружностью следивший, от разговоров о возрасте уклонявшийся, явно молодящийся, он, однако, не возражал против клички "Дед". Это как бы некая игра, участникам которой полагались клички. А Вертинский любил игры.
Этот человек - дитя десятых годов,- впервые поя-{211}вившийся на эстраде в 1915 году, воспевавший одиноких бедных деточек, кокаином распятых на мокрых бульварах Москвы, причисляемый к декадентам, нередко сравниваемый с Игорем Северяниным, называвший себя в одной из песенок "немного сумасшедшим и больным", не был ни больным, ни тем более сумасшедшим. Требовалась железная выносливость, чтобы вести ту жизнь, какую вел Вертинский в Шанхае. Ни дома, ни женской заботы. Ежевечерние выступления. Бессонные ночи. Романы. Курение. Алкоголь. Пить этот человек умел: подвыпившим я его видела, пьяным - никогда. Позже, когда Вертинский женился, ему пришлось, зарабатывая на семью, петь уже в двух местах; кончив работу в одном из кабаре французской концессии, в третьем часу ночи он отправлялся в ночной клуб "Роз-Мари" на Ханьчжоу-Роуд, открытый до утра. И - ничего. Выдерживал. Не помню, болел ли он когда-нибудь? Право, еще в те годы, глядя на него, я вспоминала слова Чехова, утверждавшего, что эти декаденты - здоровеннейшие мужики!
Капризный и раздражительный, утром он двигался во враждебном мире (хмур, нелюдим), к вечеру же оживлялся, веселел, ощущал симпатию к ближним - свойство, присущее нервным людям, в особенности тем, кто ведет ночную жизнь... Никаких нарушений психики, однако, не замечалось в нем. Тем, кто видел его только на эстраде, кто знал его лишь как исполнителя песенок о "бананово-лимонном Сингапуре", о "лиловых неграх" и "испана-сюизах",- этим людям трудно представить себе, каким шутником, острословом, юмористом, любителем розыгрышей бывал Вертинский. И с какой быстротой сам реагировал на шутку, хохотал до слез, отдаваясь смеху.