Следовательно, отсутствие Изгаршева в ячейке могло означать только одно…
Я соединился с дежурным по операционной и, задыхаясь, словно только что пробежал стометровку на время, спросил:
— Заключенный Изгаршев — у вас?
— У нас, — подтвердил дежурный. — Его готовят к операции. Хотите узнать, кто его будет?..
— На каком основании? — не дослушав дежурного, возмутился я. — Кто распорядился доставить его к вам?
— Как это — кто? — удивился дежурный. — Прокоп Иванович!
— Не может быть! — по инерции сказал я. — Он устно дал такое распоряжение или в письменном виде?
— Кто же приказывает такие вещи устно? — еще больше поразился мой собеседник. Еще немного — и он наверняка решит, что я пристал к нему, свихнувшись от переутомления.
— Но этого просто не может быть! — настаивал я. — Я лично вчера в конце дня беседовал с Прокопом Ивановичем, и он дал добро на еще одну попытку коррекции Изгаршева!.. Это какое-то недоразумение!
— Послушайте, уважаемый Теодор, — устало вздохнул дежурный. — Я не знаю, с кем вы там беседовали вчера, но сегодня утром я получил письменный приказ, подписанный доктором Бурбелем, и мое дело — исполнить его в надлежащем порядке…
Не дожидаясь моей реакции, он исчез с экрана, и я понял, что пробить брешь в этом месте стены мне вряд ли удастся.
Что ж, оставалось как можно быстрее связаться с Бурбелем и разбираться, в чем дело, с ним. Лоботомирование по графику Пенитенциария начиналось в десять часов, а сейчас было девять тридцать семь. Двадцать минут с небольшим — не такой уж большой срок, чтобы спасти своего подопечного от операции…
Видеофон в кабинете Бурбеля молчал. Служебный коммуникатор, впрочем, — тоже…
Я соединился с дежурным по Пенитенциарию. Им сегодня оказался не кто иной, как старший надзиратель Аксель Комьяк.
— Привет, Аксель, — сказал я, когда на экране возникло круглое флегматичное лицо с набрякшими веками и отвисшими щеками, чем-то похожее на французского киноактера двадцатого века Жана Габена. — Как служба? Как жизнь? Или для тебя это одно и то же?
— И почему все вы, эдукаторы, такие странные типы? — вместо ответа вопросил Коньяк. — Привыкли с подонками трали-вали, вот и с нормальными людьми вас обязательно тянет заигрывать!.. Какая тебе до меня разница, Тео? Выкладывай, что нужно, и отваливай!..
— Что ж ты такой грубый, Аксель? — посетовал я со вздохом, хотя в глубине души осознавал, что на этот раз “нормальный человек” прав: времени на соблюдение речевого этикета у меня не было. — Бурбель мне нужен — может, слышал?.. Тот самый, которого кличут Прокоп Иванович… Он уже прибыл в Пенитенциарий?
— Лично я его не видел, — просипел Коньяк. — И век бы его не видеть. Чем меньше начальства, тем дежурному легче, согласен? Постой, тут у меня какая-то хреновина насчет него начеркана в журнале… Ага, значит, так… Бурбель звонил из дома и просил передать начальнику, что будет на службе только к одиннадцати…
— А где начальник? — тут же поинтересовался я.
Перспектива соваться к начальнику Пенитенциария как бы с жалобой на произвол его зама по “науке” меня не очень-то грела, но если бы это стало единственной возможностью не допустить лоботомирования Кина, то я бы пошел и на это. Однако Коньяк и тут меня разочаровал.
— А он на совещании в главке, — сообщил он. — Полчаса назад укатил… А в чем дело-то? Что ты дергаешься, как вошь на блюде?
Я подумал буквально несколько секунд. Нет, Аксель Комьяк даже в ипостаси дежурного по Конторе не мог мне помочь спасти Изгаршева, а излагать ему суть дела означало только терять время ради получения энергичных, но обладающих сомнительной ценностью советов типа: “А пошли ты их всех в жопу!”…
— Ничего, ничего, Аксель, — сказал наконец я. — Неси службу по уставу — завоюешь честь и славу!..
И отключился.
Было без десяти десять. Ужасная тавтология, если вдуматься…
Через десять минут Изгаршева прикуют магнитонаручниками к операционному столу, и некто в белоснежном халате, взяв небрежно скальпель побольше размером и уже упомянутую пилку Фродля, скажет молодым стажерам, обступившим скованное магнитонаручниками тело: “Обязательно обратите внимание, коллеги, на мозжечок пациента. Существует любопытная теория о том, что именно он непомерно развит у маниакальных личностей”…
Я закрыл глаза и аж застонал от отчаяния.
Где-то в глубине сознания мелькнуло: “А, может, Коньяк прав, и ты действительно зря дергаешься? Ну зачем тебе сдался этот недоделанный лауреат? Разве есть какие-то шансы на то, что тебе в самый последний момент удастся его перевоспитать? Да, его права по сравнению с другими реэдукируемыми в какой-то степени будут нарушены, потому что каждому дается три возможности начать новую жизнь… Но ведь это правило было установлено самим же Пенитенциарием, и оно нигде официально не зафиксировано! Так неужели так страшно нарушить свое слово, если, тем более, оно было дано извергу с садистскими наклонностями? К тому же, тебе не надо будет сегодня корячиться, чтобы избежать профессионального краха. Если вдуматься, то, может быть, Бурбель специально принял решение лоботомировать Изгаршева вопреки своим вчерашним заверениям, чтобы спасти тебя от позора?”…
Словно в поддержку этих вероломных мыслей, желудок начал ныть тупой болью, отдающейся под ложечкой, и я торопливо бросил в рот электротаб.
Потом выдвинул ящик стола, взял оттуда ключ от сейфа и, действуя как во сне, вытащил из сейфа футляр с табельным разрядником типа “бульдог”. Вот уж не думал, что мне когда-либо придется воспользоваться им, да еще и для того, чтобы припугнуть своих сослуживцев!..
* * *
— Мне больно, Теодор, — простонал Изгаршев. — Ты даже не представляешь, как мне больно!..
Этого и следовало ожидать. Привыкший причинять адские мучения другим, сам он был не в состоянии терпеть боль от легкой раны в боку. Да, прав был великий Грен Марн, заметивший, что всех людей одинаково мутит от вида крови, только одних — от своей, а других — от чужой крови…
— Потерпи, Кин, — постарался подбодрить я своего спутника. — Мы уже почти добрались…
Из-за поворота бетонного коридора показалось несколько голов, и я, не целясь, выпустил целую очередь лазерных вспышек в том направлении. Головы тут же убрались, и я услышал, как чей-то знакомый голос изрыгнул чудовищную брань в мой адрес. Видимо, это был Коньяк, под руководством которого охранники пытались не дать мне вырваться вместе с маньяком из Пенитенциария на свободу.
— Теодор, я умру? — снова заныл Изгаршев, наваливаясь на мое плечо всем своим, почему-то всё возраставшим, весом. — Ну скажи, я умру, да?
— Нет, — успокоил его я. — Ты не умрешь, Кин. Ты так здорово держишься, Кин, что просто не можешь взять и откинуть копыта, когда мы уже почти пришли к цели!.. Давай, передвигай ногами, а то нас прихлопнут здесь, как мух на голой стене!..
Мы поплелись дальше по коридору. Помещение с Установкой располагалось в конце коридора, и я очень надеялся, что никто из моих коллег не догадается, что я волоку Изгаршева именно туда, а не на лестницу запасного выхода, чтобы по ней спуститься в подвал, где располагается стоянка турбокаров.
Щека у меня саднила — там, наверное, кровоточила глубокая царапина, заработанная мной в ходе борьбы с дежурным по операционной, — а костяшки пальцев я ободрал до крови, когда кулаками разгонял юнцов-стажеров…
Всё вышло совсем не так, как я планировал, и от этого на душе было скверно. Получалось, будто я предал своих товарищей ради отвратительного негодяя, но иначе поступить я не мог… Особенно после того, как вызванный в операционную Аксель Комьяк без лишних слов вытащил из кобуры свой любимый “люгер” и, передернув затвор, предупредил меня, что если я сделаю хоть одно неверное движение, то он, не задумываясь, пристрелит Изгаршева прямо на операционном столе. Я же не мог допустить, чтобы на моих глазах расстреляли лежачего, не способного к сопротивлению и в данном случае ни в чем не виновного человека — даже если этим человеком был серийный убийца, отправивший на тот свет множество людей!..
Каким-то чудом мне удалось невозможное. В частности, я сумел обезоружить Коньяка — правда, он все-таки произвел один выстрел, ранивший Кина. Мне удалось пробиться с Изгаршевым к выходу из операционной и, то и дело отстреливаясь от наседавшей охраны Пенитенциария во главе с очнувшимся Коньяком, перебраться в третий корпус…
Я не знал, скольких своих сослуживцев мне пришлось ранить или даже убить за время этого трудного пути (хоть я и старался ни в кого не попасть, но лазерные лучи непредсказуемо отражались от отполированных до зеркального блеска стен и силовых барьеров ячеек, и время от времени в рядах наших преследователей раздавались особо злобные крики в мой адрес). Но зато я знал, что, если мне и суждено погибнуть сейчас, совесть моя будет чиста…
Над головой свистнули пули, и лишь потом донесся грохот выстрелов со стороны наших преследователей.
Но мы уже были рядом со спасительной дверью Установки.
Она была заперта на электронный замок, но меня это не остановило. Достав из кармана карточку идентификатора, я сунул ее в прорезь на двери, и створки двери разошлись в разные стороны. Мы с Изгаршевым ввалились внутрь, и я тут же нажал кнопку блокировки двери. Теперь никто не мог войти сюда, даже если бы очень хотел…
В помещении автоматически зажегся свет. Я подтащил Кина к стартовому креслу и помог ему взобраться на жесткое сиденье.
В бронированные двери стали ломиться и, по-моему, даже стрелять в замок. Это они напрасно… Открыть дверь таким образом они все равно не смогут, а вот рикошетом пули могут угодить в самих стрелков…
Я взглянул на Изгаршева. Тот тяжело дышал, то и дело облизывая покрывшиеся спекшейся коркой губы и зажимая бок правой рукой.
— Теодор, — сказал он, — ты не перевяжешь меня?
— Зачем? — холодно осведомился я. — В этом нет смысла, Кин…
— Но у меня идет кровь! — вскричал он. — Я могу истечь кровью, ты понимаешь это, дубина?!..
Поистине, такого хама не стоило и спасать, однако еще пророк Мухаммед говаривал: “Никогда не раскаивайся в содеянном, ибо это угодно было Аллаху”.
— Не истечешь, — возразил я. — Просто-напросто не успеешь… А сейчас заткнись и не мешай мне работать.
Включая питание, я мысленно взмолился, чтобы никому в Пенитенциарии не пришла в голову мысль обесточить Установку, но, похоже, фортуна сегодня была на моей стороне. Уже потом я догадался, что опасения мои были напрасны: отключение электроэнергии привело бы к тому, что ячейки, где содержались сотни преступников, в том числе и неисправимых, перестали бы существовать, и все наши “подопечные” оказались бы на свободе…
Я ввел в программатор параметры, необходимые для того, чтобы Изгаршев был перенесен в вечерний Парк забав и развлечений полугодовой давности. Кое-что пришлось набирать по памяти, благо, досье Кина и особенно начальный период его ужасных похождений я успел чуть ли не вызубрить наизусть.
Он недоверчиво следил за моими манипуляциями с аппаратурой. Потом, когда я уже ввел программу запуска и оставалось только дождаться окончания контрольного тестирования всех устройств, Изгаршев вдруг спросил, кривясь от боли в боку:
— Теодор, скажи честно: всё, что сейчас происходит, не было подстроено тобой?
Я сначала не понял. Потом до меня дошел смысл его вопроса. И тогда я размахнулся и ударил его по лицу. Потом еще раз. И еще…
Из его носа и губ закапала на кресло кровь, но он, казалось, не обратил на это никакого внимания. Он пристально смотрел на меня, и в конце концов я не выдержал.
Я отвернулся и ткнулся горячим лбом в холодный корпус Установки. Внутри у меня стало пусто и темно, как однажды зимой на огромной заснеженной равнине, когда мы всем классом отправились в лыжный поход, началась пурга, я отстал от всех, и пришлось всю ночь плутать по пустому темному пространству, опасаясь только одного — упасть и больше не встать…
Только теперь мне стало ясно, что все мои жертвы оказались напрасными. Какой же ты эдукатор, знаток и корректор человеческих душ, если поверил в осуществимость этой дурацкой затеи?!.. Ты пожертвовал собой и своими товарищами, чтобы пробить ту черствую, гнойную корку, которая панцирем сковала душу этого ублюдка, но из этого ничего не вышло, да и не могло выйти, потому что еще древние говорили: “Сколько волка ни корми…”.
Но скверно мне было вовсе не от этого.
Просто я поймал себя на осознании того, что, по большому счету, Кин был прав. И хотя я не подстраивал его преждевременное направление на лоботомию с последующим освобождением “благородным” эдукатором, но еще в операционной, вступив в единоборство с врачами и охранниками, подсознательно я стремился к тому, чтобы это оказало воспитательное воздействие на моего подопечного. Я надеялся на это, потому что до мозга костей был и останусь эдукатором…
Кин тронул меня за плечо и сказал:
— Пора, Теодор.
— А? Что — пора? — недоуменно спросил я, еще не избавившись от психологического шока.
Изгаршев кивнул на приборы:
— Насколько я успел изучить эту вашу дьявольскую штуку, всё уже готово, — сказал он. — И я готов…
На моем лице, наверное, отразилась самая крайняя степень недоверия, потому что он вдруг ухмыльнулся так мерзко, как умел ухмыляться только он, и заверил:
— Не бойся, Теодор, я тебя не подведу. Обещаю!..
Осторожно, словно опасаясь, что кнопка регрессии окажется детонатором чудовищной бомбы, я вдавил ее в панель и невольно прикрыл глаза.
Взвыли, раскручиваясь, гипертемпоральные центрифуги, и кресло, на котором корчилось от боли окровавленное, жалкое подобие человека, задрожало противной мелкой дрожью, от которой даже у меня заныли зубы.
А потом раздался зуммер сигнала об окончании работы Установки, и я открыл глаза…
В голове моей бесшумной быстрой тенью еще успело пронестись неописуемое удивление, потому что оказалось, что я совершенно забыл имя и фамилию того человека, которого только что отправил в прошлое, но я потер свой лоб, чтобы избавиться от странного чувства и вернуться к действительности.
Действительность же заключалась в том, что передо мной в кресле Установки сутулился восемнадцатилетний любитель убивать полицейских при исполнении служебных обязанностей Орнел Скорцезин, и нужно было работать с ним, а не витать в облаках псевдоамнезии…
Глава 4
Он смотрел на меня, а я — на него. Потом он отвел свой взгляд в сторону, а я откашлялся.
Нет, здесь что-то было не так.
Не мог же этот невзрачный паренек упорно совершать преступление всякий раз, когда я отправлял его в прошлое, только из упрямой прихоти!
Подумать только, я выпросил у Бурбеля карт-бланш на то, чтобы катапультировать этого осла с помощью Установки не три раза, как всех нормальных преступников, а целых пять — а он и в ус не дует!.. Кстати, он у него еще даже не обозначился над пухлой верхней губой.
Ну и что прикажете с ним делать? Запустить на Установку в шестой раз, а потом отправить в операционную, под скальпель?..
Что ж, никто во всем мире не будет сожалеть о его так бездарно загубленной жизни, ни одна живая душа… Потому что братьев и сестер у Орнела нет, мать скончалась три года назад от лейкоза, родной отец канул в пучину забвения еще до его рождения, о других родственниках парень не ведал, как и они — о нем, а последнюю родственную душу в лице своего отчима он своими руками ухлопал три месяца назад, за что и попал в Пенитенциарий…
Так что никто за этого Скорцезина не будет ходатайствовать, обивая пороги начальства и названивая Бурбелю, никому он не нужен… Очень удобный расклад для того, чтобы лишить его разума, а значит — права именоваться человеком.
Выходит так, что судьба этого ершистого доходяги зависит только от меня, и судя по всему, мне очень не нравится тот закономерный исход, который ожидает моего подопечного уже сегодня. И вовсе не потому, что меня могут лишить из-за этого упрямца квартальной премии …
Обидно терпеть поражение тогда, когда ты этого вовсе не ожидал. В данном случае мне, за семнадцать лет имевшему так мало неудач в своей работе, что их перечень можно уместить на одной странице, обвести рамочкой и повесить на стену под стекло, обидно обломать зубы о несмышленого, не видевшего настоящей жизни юнца. Это все равно что ты мчался, набирая скорость, в гору, и вдруг перед тобой выросла непробиваемая стена, в которую ты бьешься со всего маха лбом и сразу откатываешься назад, к подножию горы…
Но еще обиднее терпеть такое поражение, которое влечет за собой чью-то гибель.
А обиднее всего то, что ты всем своим нутром чуешь, что для победы тебе не хватило всего лишь какой-то малости, что успех мелькнул рядом с тобой, но ты смотрел в другую сторону и бездарно прошляпил его…
— Послушай, Орнел, — устало сказал я. — Давай-ка мы с тобой еще раз прокрутим всю твою историю…
— Зачем? — осведомился он. — Не теряйте времени, господин эдукатор. Делайте то, что вы обязаны делать — и всё!..
— Нет, так не пойдет. Ты не бойся, время у нас пока еще есть… Все-таки мне хотелось бы понять…
— Ну что тут понимать, что? — перебил он меня. — Что вам неясно со мной? Или есть что-то такое, что вы обо мне не знаете?
— Да, — сказал я, — наверное, есть…
А действительно, давай мысленно прогоним его комп-досье еще раз. Если уж он не желает обсуждать свою биографию, это сделаешь ты один, а он пусть помаринуется в ожидании в кресле Установки. Иногда это тоже полезно…
Итак, родился Орнел Скорцезин без отца, но от живой матери. И то хорошо, потому что в последнее время пошла странная мода не рожать, а приобретать искусственно зачатого ребенка, “изготовленного” в соответствии с пожеланиями клиентов. До пятнадцати лет жизнь у него была ничуть не хуже, чем у его сверстников. Судя по рассказам соседей и собственным воспоминаниям юноши, мать любила его, одевала, кормила, воспитывала, учила и растила без особых изъянов. Когда ее не стало, мальчик испытал первое в жизни горе. Быть бы ему в интернате, если бы не отчим, с которым мать сошлась за год до своей преждевременной кончины.
Отчим Скорцезина, Хен Вольд, был человеком правильным и надежным, если судить по отзывам сослуживцев и всё тех же соседей. Он служил в полиции патрульным, и за пятнадцать лет этой службы у него не было ни одного выговора и даже ни одного замечания. “Это был настоящий мужик”, — так говорили о Вольде полицейские, которым приходилось работать с ним в паре. Честный, справедливый, мужественный. Иногда, правда, чересчур грубоват, но, скорее всего, это от того, что он со всеми сразу чувствовал себя на короткой ноге… Как относился к пасынку? Нормально. Вовсе не так, как другие отчимы к приемным детям. Во всяком случае, и до, и после смерти жены он содержал Орнела на полном обеспечении, и не в последнюю очередь благодаря ему юноша удовлетворительно окончил лицей и поступил в Университет на отделение креативной нанотехнологии.
Однако овладение профессией нанокреатора явно не входило в жизненные планы Скорцезина. Он начинает пропускать занятия, связывается с компанией каких-то уличных юнцов, где-то шатается допоздна… Естественно, такой образ жизни пасынка не нравится Хену, и он принимает кое-какие меры. В частности, лишает юношу денег на карманные расходы, пару раз запирает его дома, уходя на ночное дежурство; может быть, и подзатыльник при случае отвешивает — кто знает (правда, и на суде, и в беседах со мной Орнел категорически отрицал, что отчим его бил — хотя ему явно было бы выгодно утверждать обратное)…
Так между Орнелом и его отчимом постепенно выросла стена отчуждения и непонимания. Ни Инвестигация, ни суд так и не сумели (наверное, просто не захотели) докопаться, в чем же заключалась предпосылка к усилению конфликта между Скорцезиным и Вольдом. Эти инстанции лишь зафиксировали фактическую сторону преступления и констатировали, что убийство носило преднамеренный характер. По мнению суда, если трагедия и была обусловлена предыдущими взаимоотношениями убийцы и его жертвы, то прав в конфликте был все-таки Хен, а не его пасынок. Судей можно было понять: с одной стороны, был правильный полицейский с безупречной репутацией, а с другой — травмированный ранней смертью матери юноша, не желающий учиться, склонный к маргинальному времяпровождению да к тому же психически не совсем уравновешенный из-за ранней потери матери…
И только мне ценой неимоверных усилий все-таки удалось вытянуть из своего подопечного подоплеку его вражды с отчимом.
Да, Хен Вольд был настоящим полицейским — смелым, сильным, решительным и уверенным в себе. Все эти качества помогают охранять закон и ловить преступников, но отнюдь не гарантируют успеха в воспитании подрастающего поколения. Беда Вольда — как, впрочем, и многих других “воспитателей”, вынужденных заниматься этим не по призванию, а в силу естественного наличия детей — заключалась в том, что он стремился выковать из приемного сына свое второе “я”. Орнел просто обречен был стать смелым, решительным и уверенным в себе мужчиной, как его отчим, а не тем мечтательным, склонным к рефлексии и ротозейскому созерцанию действительности типом, каким он пока что обещал быть. И профессия у него должна была быть достойной стопроцентного мужчины, а не копание в молекулах и атомах!..
Основные разногласия между юношей и его отчимом состоялись на ниве музыки. Как и все молодые люди, Орнел увлекался этим видом искусства и буквально ни минуты не мог прожить без музыки. Разумеется, речь не шла о подлинной классике, и не Чайковского или Моцарта слушал юноша, вставив в ухо миниатюрный квадрозонг или запустив в квартире на полную громкость турбозвук. В полном соответствии с возрастом его интересовали гораздо более легкие стили и направления современной музыки. Время от времени и он сам удосуживался сочинить и записать что-нибудь с помощью компьютера, но опусы его страдали подражательностью и не способны были сделать юношу популярным хотя бы в своей компании.
В свою очередь, Хен Вольд не просто не воспринимал музыку — он активно отвергал ее. Это было нечто вроде болезни, этакая антимузыкальная аллергия. Причем антипатия полицейского распространялась не только на на современную эстраду, но и на общепризнанные произведения. Не то чтобы ему медведь на ухо наступил — просто, будучи человеком рациональным, Вольд терпеть не мог всё, что несло в себе заряд каких-либо эмоций, и искренне полагал, что “баловаться” музыкой могут только либо “гомики”, либо неврастеничные и беспомощные “маменькины сынки”…
Можно себе представить, как эта разница во вкусах постепенно переросла в настоящую “холодную войну” между отчимом и его пасынком. Для начала Вольд вывел из строя все домашние устройства, способные воспроизводить турбомузыку. Потом запретил Орнелу появляться перед ним в наушниках. Потом настал черед носителей музыкальных записей — дисков, кассет, дискет и аудиокристаллов — их Хен собрал в один прекрасный день в кучу и свалил в утилизатор отходов…
Накануне рокового дня Скорцезин обратился к отчиму с просьбой дать ему немного денег. Выяснив, что требуемая сумма планируется пасынком для покупки одной редкой записи концерта его любимого ансамбля, которая как раз в эти дни появилась в продаже в одном из городских торговых автоматов, Вольд наотрез отказался выступить в роли кредитора.
Юноша униженно просил, даже умолял Вольда, но тот был непоколебим.
Тогда Орнел пригрозил, что достанет запись и без денег.
Хен Вольд был полицейским, и он знал, как можно заполучить что-то, не заплатив ни юма. Поэтому на следующий вечер, когда ему выпало патрулировать, он послал напарника в другой район, а сам засел в засаде в Кабине Уединения неподалеку от злополучного торгового автомата.
Долго ждать ему не пришлось. Около одиннадцати часов вечера его пасынок появился, чтобы взломать автомат и вытащить из него заветный диск.
Хен Вольд был хорошим полицейским, но в тот момент он, конечно же, не хотел стрелять в Орнела. Скорее всего, он хотел напугать своего пасынка, подкравшись к нему сзади с пистолетом наизготовку и рявкнув: “Руки за голову, не двигаться”. Впрочем, не исключено, что, желая хорошенько проучить “гаденыша”, Вольд намеревался арестовать Скорцезина и доставить его в ближайшее отделение жандармерии, чтобы юноша провел там ночку с пьяницами и карманниками и с того дня навсегда вбил себе в башку, что красть нельзя.
Теперь об этом можно лишь догадываться.
От внезапного окрика Скорцезин дернулся так, что нечаянно выбил из рук своего отчима пистолет, и оказался проворнее Вольда, первым подняв его. Взгляды отчима и пасынка скрестились, и Хен попросил:
— Отдай мне оружие, Орнел!.. Отдай!..
Суду удалось доподлинно установить, что обвиняемый отлично опознал в тот момент в полицейском своего отчима.
Тем не менее, Орнел выстрелил — и не один раз, а четыре, так что случайными эти выстрелы никак нельзя назвать. Впрочем, второй и последующие выстрелы оказались, в принципе, напрасными, потому что первая же пуля угодила Вольду прямо в сердце…
Но самое загадочное в этом деле начиналось уже после убийства.
Я долго бился, пытаясь установить, каким образом Скорцезину удалось ускользнуть от полицейских кордонов, быстро оцепивших район убийства (у Вольда, как и у всех патрульных жандармов, имелся специальный браслет, передававший телеметрические данные о состоянии его носителя на центральный пост, и когда прибор испустил сигнал о смерти своего хозяина, то по посланному им пеленгу тотчас же устремились группы быстрого реагирования), где он скрывался всю ночь и откуда взялся возле дома номер пять на Двадцать седьмой улице, где его и взял “тепленьким” случайно оказавшийся там жандарм по фамилии Боуба…
Но юноша ничего вразумительного на сей счет мне так и не сказал.
И неудивительно: ведь даже инвестигаторы и судьи не сумели выбить из него подобные признания.
Может быть, здесь-то и кроется весь секрет?
На руке моей пискнул вызовом браслет коммуникатора. Покосившись на Скорцезина, я вставил в ухо микроприемник и нажал кнопку ответа.
Это был дежурный по Пенитенциарию. Кто-то из молодых и зеленых. По имени не то Дин, не то Тин…
— Уважаемый Теодор, — сказал дежурный мне в самое ухо, — когда вы освободите Установку?
— Как только, так сразу, — грубовато сказал я. — А в чем дело?
— Как — в чем? Вы нарушаете график, установленный заместителем начальника Пенитенциария доктором Бурбелем, и тут уже образовалась самая настоящая очередь недовольных коллег!..
— Тихо, тихо, малыш, — перебил я Дина-Тина. — Давай по порядку. Во-первых, советую тебе обратиться к доктору Бурбелю и спросить у него, благодаря кому в Пенитенциарии появиласьУстановка. Это раз. Во-вторых, что касается недовольных коллег… Кто там больше всех выступает?
— Эдукатор Китадин, — доложил дежурный уже совсем другим тоном.
— Так вот, передай ему, что за ним есть один должок, и если к тому времени, когда я освобожу Установку, он не сможет вернуть его мне, то пусть пеняет на себя!
— П-понятно, — выдавил дежурный и отключился.
Я представил, как этот не то Дин, не то Тин действительно поинтересуется у Бурбеля, кто оснастил Пенитенциарий Установкой, а затем — как он говорит Ваю Китадина насчет его долга мне, и что с ним после этого будет, и криво ухмыльнулся. Откуда только берут таких наивных легковеров?
А откуда взяли тебя, эдукатор Драговский, семнадцать лет назад, когда старик Марагров в первый же день твоей работы в Пенитенциарии послал тебя проводить воспитательную работу с мелким хулиганом, и ты пошел и провел, а потом узнал, что это был не хулиган, а известный всему преступному миру “авторитет”, получивший свой первый срок тридцать лет назад за убийство своей бабушки и с тех пор не вылезавший из тюрем и различных “зон”?..
Я вынул приемник коммуникатора из уха и спросил Орнела, безразлично сидевшего в кресле:
— Не устал еще ваньку валять?
Тот вскинул с вызовом голову:
— Представьте себе, нет!.. А вот в туалет мне хочется. По-маленькому… Так что, господин эдукатор, давайте живее, если не хотите, чтобы я ваше креслице не испортил!..
Кровь бросилась мне в лицо, но я устоял.
— Ты мне не груби, — предупредил я своего подопечного. — Сиди смирно и не ной, раз уж не желаешь, чтобы я тебе помог… А я тут еще покумекаю. Кстати, если вздумаешь напустить в штаны — моча замкнет провода в кресле и тебя шибанет вольт этак пятьсот!..
Судя по физиономии, он хотел сказать что-то дерзкое, но передумал и отвернулся.
… Значит, мы остановились с ним на том, что он убил своего отчима сознательно и преднамеренно. Возможно, затяжной конфликт с Вольдом на почве музыки сыграл здесь свою роль, но ведь, по большому счету, это не повод, чтобы убивать человека, пусть даже глубоко враждебного тебе, из-за какой-то там записи!.. Ну, допустим даже — хотя и это допущение кощунственно само по себе — что отчим тебя, как говорится, достал своими наскоками и загнал в угол угрозой посадить за взлом торгового автомата… Но и это не оправдывает содеянное тобой убийство!.. В конце концов, бог с ним, с отчимом, ты уже совершеннолетний и можешь взять и уйти от него и пусть подавится своими деньгами и воспитательными проповедями!.. Неужели ты не осознаешь, что, убивая его, ты одновременно убиваешь самого себя?!..
Осознаю, в десятый раз сказал Скорцезин, когда я задал ему этот вопрос в десятый раз. Но поступать иначе я не хочу…
Осел, самый натуральный осел!..
Погоди, погоди, это что ж получается? Раз этот ослик согласен, что отчима не за что убивать, раз он не испытывает к нему особой ненависти и, тем не менее, все-таки убивает его — значит, он либо всякий раз надеется, что ему удастся перехитрить полицию и остаться безнаказанным (а это едва ли, ведь на основе рассказов Вольда о своей службе юноша должен отлично знать, что в подобных обстоятельствах уйти от ареста не удастся, даже если очень захотеть этого) либо… Либо убийство это ему для чего-то необходимо.