Какие уж тут артикулы?!
Вот и идет вечерами в кустах непозволенная в уставах возня, хохот да пыхтенье.
А утром сызнова подле плаца бабы толкутся...
Но так, чтобы возок господский подле плаца остановился или карета. Это редко!
А тут — на тебе. Стоит возок, будто его на цепь примкнули, а из него кто-то невидимый на солдат глазеет...
К чему бы это?...
А к тому!...
Трех дней не прошло, как от Лопухина их управляющий приехал да к командиру пошел: просить, чтобы тот одного из солдат своих к ним в дом отрядил, дабы тот мог дочерей Лопухина иноземным языкам — голландскому да немецкому — учить. Потому что будто бы он их зело крепко знает.
А зовут того солдата Карл Фирлефанц...
Глава 13
Мишель проснулся оттого, что кто-то щекотал ему нос, словно в шутку, забираясь туда пером или травинкой. Он даже в первое мгновение не вспомнил, где находится, вообразив себя в детстве на сенокосе, на лугу... Но потом почувствовал на своем лице чью-то теплую топочащую тяжесть и, приоткрыв глаза, увидел острую дергающуюся мордочку с растопыренной щетинкой усов, которые щекотали ему нос.
Крыса!...
Он гадливо дернулся и хотел было ударить ее, но крыса, ловко соскочив, скрылась в полумраке.
Не было сенокоса и луга — был подвал. Тот самый...
Мишель лежал на спине, на каменном, влажном от испарений полу, закутавшись в пальто. Было раннее утро, потому что можно было разглядеть серый прямоугольник зарешеченного оконца. Недалеко, в полумраке, кто-то горячо шептал:
— Надо бы, господа, броситься всем вместе, когда дверь отворится!... Нас здесь человек пятьдесят, почти все офицеры, так неужели не справимся?... Ну нельзя же так, господа, ей-богу!... Нельзя ждать, подобно агнцам божьим, покуда нас на жертвенный алтарь не сволокут! Ведь понятно, что никого из нас большевички отсюда живыми не выпустят...
— Да заткнетесь вы там, наконец!... Без вас тошно! — истерично вскрикнул кто-то.
— Нет, я решительно не понимаю вас, господа!... — уже громче, не таясь, сказал голос. — Пятьдесят офицеров, полурота, а болылевичков, смею вас уверить, — горстка... Да ежели бы мы разом...
Лязгнул засов. Дверь со скрежетом распахнулась, резанув по лицам светом. В ярко очерченном прямоугольнике проема возникла фигура караульного. Все разом вскинулись, напряглись. Кого он теперь выкликнет, чья-то очередь?...
Секунды, пока караульный молчал, вглядываясь во тьму камеры, казались часами.
— Фирфанцев!... Есть такой?... Давай, не задерживай, выходь сюды!...
Все облегченно вздохнули.
Кроме того, несчастного, коего выкликнули. Кроме Фирфанцева. Кроме — Мишеля...
Вот оно, случилось!... Дождался!...
Мишель вскочил на ноги, привычно поправил одежду и пошел к выходу, перешагивая через чьи-то тела и ноги, чувствуя устремленные на него взгляды, казалось, слыша обращенный вслед ему шепот: упокой душу раба божьего... Более всего в этот момент он боялся выказать свой страх...
— Ты, что ли, Фирфанцев? — лениво переспросил караульный. — Тогда шагай.
Бесцеремонно подтолкнул в спину.
— Руки за спину... Пшел!
Мишель завел руки за спину, крепко сцепив пальцы, чувствуя, как они предательски подрагивают.
Куда его теперь?... Неужели сразу?... Сразу к стенке?
Они поднялись по лестнице наверх, повернули в темный коридор.
— Стой!
Остановились подле двери, куда караульный сунул голову.
— Заходь...
Посторонился, встав позади.
Сердце бешено застучало.
Не та ли это самая, обитая свежим тесом комната?...
Но нет, это была другая комната, небольшая, заставленная разномастной, наспех стащенной отовсюду мебелью. В углу стояла жарко натопленная печка-буржуйка, жестяная труба от которой выходила в заложенную кирпичами форточку. В печке потрескивали дрова, труба тихо гудела.
Мишель растерянно замер на пороге.
В комнате было три стола, за которыми сидели люди в кожаных тужурках. Все они, подняв глаза от бумаг, быстро взглянули на вошедшего, тут же утратив к нему всякий интерес. Кроме одного.
— Садитесь, — показал он на стул. Шикарный, с вытертой гобеленовой обивкой и золотыми завитушками, явно из дорогого мебельного гарнитура.
Мишель присел.
Следствие было недолгим и неправым.
— ...Да поймите же, не измышлял я никаких заговоров, — возбужденно бубнил какой-то приведений ранее Мишеля офицер в углу...
— Ваша фамилия Фирфанцев?
Мишель кивнул.
— А найденное при вас оружие? — скучно вопрошал в углу следователь. — Согласно постановлению совета рабочих и солдатских депутатов вы должны были добровольно сдать его в объявленный трехсуточный срок.
— Но это никакое не оружие. Это награда за бои в Галиции...
— Вы, кажется, состояли в полиции? — поинтересовался у Мишеля следователь.
— Да, — кивнул Мишель, понимая, что раз его об этом спрашивают — значит, скрывать что-либо бесполезно.
— Верой и правдой служили царизму, отправляя наших товарищей на виселицы и в тюрьмы?...
Тот, в углу следователь, на которого невольно глядел Мишель, вытянул откуда-то револьвер с привинченной к рукояти золотой пластиной, поднес дуло к носу и несколько раз потянул ноздрями воздух.
— А чего же от него гарью пахнет?
Допрашиваемый офицер сник...
— Я не царю, я отечеству служил, — твердо сказал Мишель. — К тому же я не имею никакого отношения к преследованию ваших, как вы выразились, товарищей. Я уголовных преступников ловил — душегубов и воров...
Следователь в углу макнул перо в чернильницу и что-то быстро черкнул на листе бумаги.
— Меня что... меня расстреляют? — дрогнувшим голосом спросил офицер.
— Умеете пакостить — умейте и ответ держать, — брезгливо ответил следователь...
И никакого тебе суда, никаких заседателей с присяжными и кассационных жалоб... Скор на расправу пролетарский суд!
— Вы знаете этих людей?
Следователь передал Мишелю несколько фотографий, где среди бутафорских, сделанных из папье-маше колон и портиков на стоящих на подставках креслах сидели дамы, а подле них, облокотившись на спинки, стояли бравого вида офицеры. Одна из фотографий была снизу и почти до половины изображения заляпана бурыми пятнами. Уж не кровью ли?... А коли кровью, то, значит, она была вытащена из кармана раненого или убиенного...
Мишель не знал имен изображенных на фото людей, но сразу же узнал их — это были офицеры, которые нашли приют в его квартире. И среди них — его приятель Сашка Звягин, сфотографированный со своей женой. Мишель помнил это фото, которое тот всегда таскал с собой. Впрочем, как и многие другие побывавшие на германском фронте офицеры. Привычка, конечно, в высшей степени глупая и сентиментальная, но пред лицом смерти простительная...
Каким образом эти не предназначенные для посторонних глаз снимки оказались у следователя, догадаться было нетрудно — вряд ли бы их хозяева согласились отдать их в чужие руки добровольно. А раз так, то Мишель не желал никого узнавать, предпочтя солгать следователю, не видя в том большого греха, ибо это была ложь во спасение.
— Нет, не знаю!... А в чем, собственно, дело? — с вызовом спросил он.
— Дело в том, что в вашей квартире нами было раскрыто контрреволюционное гнездо, при ликвидации которого погибло несколько наших товарищей...
Значит, был бой. В его квартире. Интересно, жив ли Звягин?...
Бой точно был. Бой был краток — революционный патруль, который увязался за подозрительной, юркнувшей в подъезд личностью, стал обходить квартиры, в одной из которых, как оказалось, прятались белые офицеры. Сдаваться те не пожелали, открыв огонь сквозь дверь из револьверов и карабинов и положив на месте двух солдат. Патруль забросал дверь гранатами и ворвался внутрь, добивая огнем и штыками раненых офицеров. Трое, ожесточенно отстреливаясь, побежали через черный ход, где, вступив в бой с направленными туда дружинниками, смогли вырваться, выпрыгнув со второго этажа и смертельно ранив шестнадцатилетнего рабочего паренька...
Но как они могли его найти?... У кого узнать адрес Анны?... — недоумевал про себя Мишель.
Ах, ну да, конечно!... Это ведь он сам назвал его Звягину, когда уходил!
— Где вы находились третьего дня? — спросил следователь, уставясь Мишелю в самые глаза.
Мишель собирался уже было сказать правду, сказать, что позапрошлой ночью, равно как и прежде, он находился у... Но вдруг понял, что тогда они непременно приволокут сюда, в это страшное место, Анну и станут допрашивать и мучить ее!...
— Меня не было в Москве. Я гостил у знакомых в Ярославле, — солгал Мишель.
У него и вправду были в Ярославле знакомые.
— Они смогут это подтвердить?
— Вряд ли, — покачал головой Мишель. — Их теперь нет дома, они тоже уехали, куда — я сказать, к сожалению, не могу.
Его уловка была жалкой — всяк сидевший до него на этом вот стуле рассказывал то же самое, сочиняя небылицы про несуществующих родственников и недоступных друзей, у которых будто бы гостил.
— Будет врать! Дайте-ка лучше сюда вашу руку! — потребовал следователь.
— Руку?... Зачем? — не понял Мишель, тем не менее инстинктивно подчиняясь.
— Нет, не эту — правую.
Следователь вытянул, разложил на столе его руку.
Он что — будет ему ногти рвать или суставы ломать? — на миг ужаснулся Мишель, припомнив рассказы сокамерников о применяемых большевиками пытках.
Но следователь ничего ему ломать не стал, внимательно оглядел руку и даже зачем-то ее понюхал.
— Странно!... — хмыкнул он.
Ни следов порохового нагара, ни пятен ружейного масла ни на руке, ни на рукаве видно не было. Может, он в перчатках был?
— А та барышня, у которой вы находились... Она кто вам? — поинтересовался следователь.
— Никто! — торопливо ответил Мишель, чувствуя, что его бросает в жар. — Я оказался там совершенно случайно!
— Вишь как задергался! — заметил кто-то из следователей. — Видать, ты, Макар, в самую точку попал! Надо бы ей обыск и допрос учинить по полной форме!
— Бога ради!... Я прошу вас! — сбиваясь, забормотал Мишель. — Она здесь совершенно ни при чем!... Я не понимаю, в чем вы меня подозреваете, но если вы считаете меня в чем-то виноватым — пусть так, я готов согласиться, готов подписать любые бумаги.
— Вы были третьего дня в своей квартире? — сразу же спросил следователь.
— Нет... то есть да. Пусть — да!
— Вы стреляли в патруль?
— Как вам будет угодно! — обреченно сказал Мишель.
Следователю было угодно, чтобы он сказал «да».
— Да...
А более от него ничего и не требовалось — революционная законность была соблюдена, преступник изобличен и сознался в совершенном им контрреволюционном деянии.
Удовлетворенный следователь пододвинул к себе лист бумаги и, макнув перо в чернильницу, стал что-то быстро писать.
В комнату вошел конвоир. Не тот — другой.
— Этот, что ли? — спросил он, указывая пальцем на Мишеля.
Следователь, не поднимая глаз, кивнул.
— Ступай, сердешный, не задерживай! — приказал конвоир, — подталкивая Мишеля прикладом винтовки к выходу.
Что такое написал следователь в его деле, Мишель не знал, но догадывался. Нетрудно было догадаться! Позволить себе содержать арестантов в тюрьмах и на каторгах, кормя их и переводя на них дрова, новая власть позволить себе не могла — сами на голодных пайках сидели. У новой власти был один приговор — высшая мера социальной справедливости.
Лишь та революция чего-то стоит, которая умеет защищаться. Пусть — так.
В стране начинался террор. Цветной, как радуга. Где-то красный, где-то белый, а кое-где — зеленый... Жизнь человеческая утрачивала всякую и без того девальвированную мировой войной цену.
Мишель не был исключением — был всего лишь одним из многих.
Его вытолкали в коридор, сопроводили до лестницы и погнали по ней куда-то вниз, в подвал... Но вряд ли туда, откуда взяли. Скорее всего, не туда...
Скорее всего, в камеру, обшитую по стенам свежим тесом...
Глава 14
— Что здесь... было? — растерянно спросила Ольга.
Она стояла у порога с полными, из ближайшего супермаркета пакетами в руках. И оглядывала свою квартиру.
Ну, то есть то, что от нее осталось.
Мебели почти не было, вся мебель, кроме дивана, была вышвырнута в подъезд. Стены были ободраны и забрызганы чем-то красным. Линолеум исполосован и тоже забрызган.
Посреди всего этого хаоса лежал Мишель. Пластом.
— Что с тобой? — ахнула Ольга.
— А? — спросил пришедший в себя Мишель Герхард фон Штольц, которому было ужасно неловко, что он встречает даму сердца в столь невыгодном положении. И в такой квартире. — Вот, — бодрым голосом сказал он. — Решил, что тебе надо интерьер обновить. Давно пора. Доколе можно жить среди этой старомодной рухляди? Теперь в моде хай-тек.
— И на этом основании ты все здесь изломал и выбросил вон? — спросила Ольга.
— Ага! — ответил Мишель Герхард фон Штольц.
— И случайно поранился обломками?
— Ну да, — кивнул Мишель. — Совершенно случайно.
— Придумай что-нибудь поумнее! — фыркнула Ольга. — Я не такая непроходимая дура, чтобы поверить в ненароком забежавшего сюда бешеного бегемота. Кто здесь был?!
— Просто приходил Сережка... — скромно потупив взор, процитировал Мишель.
— Поиграли вы немножко... — докончила за него Ольга. — Судя по всему, Сереж было несколько — много было. И приходили они не с миром...
Мишель Герхард фон Штольц тяжко вздохнул.
— Давай рассказывай про ваши мужские игры. Что это были за Сережки и что им от тебя нужно было?
Куда деваться — пришлось рассказать.
Неправду.
Но очень похожую на правду...
— Та-ак, — покачала головой Ольга. — Повезло мне — нечего сказать! Значит, мало того, что мой кавалер — растратчик банковских кредитов, ты еще и многоженец!
— Нет, что ты, с ней все давно кончено, — горячо заверил Мишель.
— Судя по всему, она так не считает, раз прислала сюда своих приятелей, — категорично заявила Ольга. — Ну ничего, так просто мы тебя ей не отдадим!
Невыплата кредитов, похоже, ее взволновала куда меньше, потому как одно дело сойтись на кулачках с банковской «крышей» и совсем другое — с соперницей.
— Значит, так! — решительно заявила Ольга. — Здесь теперь оставаться нельзя, здесь она тебя все равно достанет! Знаю я этих липучек — раз прилипнут, не оторвать, как тот банный лист! Надо отсюда съезжать.
— Куда? — пожал плечами Мишель.
— Да, верно, к тебе нельзя, твоя квартира тебе не принадлежит, — вспомнила Ольга. — Вот что, поедем за город! У моей подруги под Зарайском дом есть. Она теперь там не живет, потому что с мужем его делит, так что, наверное, она даст мне ключи. Там, я думаю, нас никто не найдет. Даже твоя бывшая пассия. Собирайся!...
Мишель вынужден был подчиниться.
Где-нибудь в Монте-Карло или Ницце он бы, конечно, не уступил инициативы женщине, но здесь, в непростых реалиях российской действительности, Ольга ориентировалась куда лучше его. Приходилось это признать.
Они быстро собрали немногие оставшиеся целыми вещи, кое-что из посуды и, сложив все в две большие сумки, вышли из дома.
Думая, что ненадолго — что до лучших времен.
Но, как оказалось, — навсегда...
Глава 15
Трудны иноземные языки — немецкий, а пуще того — голландский. Язык сломать можно — то шипи, то собакой рычи! Да помни, как всякая вещица по-иноземному прозывается, а их вокруг, может быть, тыщи! Разве все упомнишь?!
Но без того никак невозможно! Ныне на ассамблеях все боле не по-русски лопочут, как того царь Петр пожелал. Нет Петра, но правила, им введенные, повсеместно укоренились. Вот и приходится барышням на выданье чужие языки зубрить. А зачем? Ране один язык был, да и тот они за зубами держали, пока их тятенька либо маменька о чем-нибудь не спрашивали. И ничего — детишек от того мене не рожали! В том деле язык вовсе без надобности!
Вот и Лопухин своим дочерям учителя сыскал. Да, видно, скряга он великий, коли вместо толмача иноземного, из Европы высланного, к тому делу простого солдата определил, коему жалованья класть не надобно, а довольно лишь кормить, да поить вволю, да в праздники чарку поднести.
Хотя солдат тот не такой уж простой — батюшка его, прежде чем голову на плаху положить в Амстердаме-городе, известным ювелиром был, а после, царем Петром обласканный, на сохранение Рентереи государевой был поставлен да дворянством пожалован. Вот и выходит, что сынок его Карл, хоть и солдат ныне, происхождения самого благородного, к тому ж воспитывался в строгости и с самого сызмальства на иноземных языках как на русском говорил и все манеры и даже танцы голландские, немецкие и иные знает!
Да сверх того по-русски разумеет и посему все-то объяснить может! Вот и выходит, что лучше учителя не сыскать! А кто на него Лопухину указал, о том мы умолчим...
А уж Карлу от того одна только радость и ничего боле!
Чуть утро — всех на плац гонят, а он, почистившись да разгладившись, в дом Лопухиных бежит. Все-то по плацу маршируют, фузеи чистят, а он, в прохладке сидя, немецкие глаголы говорит! Обратно лишь к самой ночи является да сразу на тюфяк заваливается, так что унтера даже не видит! А утром, на глаза ему не попадаясь, сызнова к Лопухиным бежит и весь-то день сидит. Такая служба — что лучше желать не приходится!
Сядет на лавку, учениц своих прилежных ждет.
Войдут они, да не в сарафанах, а в платьях иноземных, рассядутся. Язык учить не хочется, просят про жизнь иноземную рассказать, про то, как там живут, что едят, чем себя развлекают.
Карл рассказывает, хоть сам в Голландии всего раз был — когда с батюшкой по делам его ювелирным ездил, дабы новый инструмент справить. И был-то всего месяц, более в дороге, а все одно слушают его барыни рот разинув. Чудно там все, вовсе не как на Руси.
И более всего его младшая дочь Лопухина слушает — Анисья, та, что он из пожара вынес.
— Неужто, — ахает, — там бань нет, где бабы с ребятишками да мужики горячей водой да паром моются?
— Нет, — степенно говорит Карл. — Там прямо дома в больших бочках моются. А иные в медных чанах, под которыми огонь разводят, дабы воду в них согреть.
И верно — чудно!...
Час Карл говорит, а то и все два. Потом лишь за языки берется.
Барыни от того в скуку впадают — неинтересно им чужие слова талдычить, куда как лучше рассказы Карла слушать! Зевают, в окошко на улицу заглядывают. А там или две повозки столкнутся, отчего гвалт стоит, или кобель бешеный с цепи сорвался, или мужик бабу бьет, за косу таскает. Весело!...
Одна только Анисья с него глаз не сводит да все вопросы задает.
— А как по-немецки будет «баба»?
— Frau, — отвечает Карл.
Потому что, как будет «баба», не знает. А может, и нет в немецком языке слова «баба», а есть только «женщина».
— А «мужик» как будет? — спрашивает Анисья.
— Mann.
— А «любить»?
— Liebe, — говорит Карл, а сам отчего-то краснеет.
Анисья замечает это и ну пуще прежнего веселится. На устах улыбка, в глазах лукавство.
— А ежели мужик бабу любит, как он про то скажет?
— Ich liebe dich, — шепчет Карл, краской от подбородка до ушей заливаясь!
— Ich liebe dich, — повторяет Анисья, а сама на Карла глядит. А потом вдруг засмеется, вскинется да, шурша юбками, из залы стремглав побежит.
Уф!...
Переведет Карл дух, пот со лба сотрет, а сам слушает, когда она возвернется. На других своих учениц даже и не глядит, чему те только рады. Высунутся в окошко, по сторонам глядят, о чем-то радостно судачат.
Когда ж Анисья-то возвернется?
Нет, не идет!
Прежде ее приходит барыня. Или нянька.
Конец занятиям.
Ученицы степенно, на иноземный манер, поклонятся да уходят.
А Карла на половину прислуги ведут, где дворовых кормят. Краюху хлеба отломят, поставят перед ним горшок щей вчерашних — хлебай сколь хочешь, мало будет — еще проси.
Но только не хлебается Карлу — нет у него никакого аппетита. Вспоминает он урок и то, как на него Анисья глядела, как смеялась озорно, рот платком прикрывая.
— Ну что, поел, что ли?
— Да! — кивает Карл.
— Тю... А чего ж горшок полон? — всплескивает руками прислуга. — Али ты чего с господского стола хочешь?
— Нет, не хочу, — мотает головой Карл.
— А чего тогда?
А он и сам не знает чего! Маетно ему! Еще и оттого, что идти теперь обратно на квартиру надобно, где храпят на соломенных тюфяках его сослуживцы, с которыми ему поболе двадцати годков вместе жить!
Может, и нехорошо, что его в учителя определили?
Тяжко на плацу под фузеей — да легче! Там ничего иного не видишь — ходишь себе, на солнышке жаришься, тумаки получаешь и об одном только мечтаешь — как побыстрее до миски с похлебкой да до тюфяка добраться. И уж ничего боле не надобно!
А тут, хошь не хошь, жизнь свою вспоминаешь — ту, иную, без лямки, и оттого тоска сердце пуще волка гложет! Батюшка вспоминается, как глядел на него с плахи, прощаясь, как голова его, кувыркаясь, с помоста вниз, алой кровушкой брызгаясь, летела. И матушка тоже, которая теперь неизвестно где, да и жива ли?...
Неужто жизнь кончена?...
Но назавтра снова урок. На который он спешит что сил есть, чуть не падая. Да не потому, чтоб не на плацу, а в тенечке да уюте еще один день провесть да чтоб вчерашних щец вволю похлебать, а чтобы только Анисью увидеть! Чтобы она, глядя на него во все глаза, рассказы его слушала, ахала да охала, а пугаясь, лицо ладошками прикрывала, а после такие вопросы задавала, от которых у Карла сердце будет замирать и дыхание в груди спирать, так что вздохнуть нельзя!
Тем только он и жив!
И ежели б кто сказал Карлу, что скоро кончатся те уроки, он бы, верно, тут же на Москву-реку побежал, да и утопился!
Но кто ему про то скажет?
Кто свое али чужое будущее знать-то может?
Нет таких!
А кабы был кто да кабы каждому мог его будущее, узрев, рассказать — да разве бы мы так жили? Разве бы не побереглись загодя?...
Но никто не скажет.
Нет таких!...
Глава 16
И вовсе никакого теса в камере не было! И то верно — к чему на контрреволюционеров дерево переводить, когда печи-буржуйки топить нечем?
Теса не было, но камера точно была — большая, без окон, с низким потолком и каменными стенами, одна из которых была под самый потолок обложена мешками с песком.
Тут-то все и происходило...
Приговоренные, ожидая свой черед, стояли вдоль стен в длинном коридоре, освещенном двумя керосиновыми лампами, отчего лица их, хоть и были еще живыми, были желты, как у покойников.
Арестантов отсчитывали и загоняли внутрь по пять человек, прикрывая дверь. Скоро слышался глухой винтовочный залп, иногда вслед ему и вразнобой револьверные выстрелы, и спустя некоторое время в камеру вталкивали новую пятерку...
Расстрелы здесь производились раз в неделю, потому как дело это было хлопотное, требующее дополнительных людей, пайков, подвод для вывоза мертвяков и дров для печей, где грелась вода, чтобы солдаты могли вымыться и застирать от крови испачканные одежду и обувь. Вот и подгадали расстрелы под банный день... Зато подводы не пришлось дважды гонять — в одну сторону они везли поленницы дров для бани, обратно — сложенных штабелями покойников в исподнем, прикрытых сверху рогожей.
Мишелю аккурат во вторник допрос учинили, так что несколько дней он еще пожил... Теперь была пятница и он стоял в конце длинной, быстро убывающей цепочки. Подле него переминались с ноги на ногу другие арестанты, в большинстве своем молодые мужчины, в мундирах со споротыми погонами, хотя были и иные — священник в рясе, рабочий-путеец, несколько юношей, почти мальчишек, в форме гимназистов...
— Раз. Два. Три. Четыре. Пять... Шагай!...
Новая пятерка, подгоняемая ударами прикладов, побежала в камеру.
Дверь с грохотом захлопнулась.
Пауза... Такая длинная, страшная...
И вдруг — всегда вдруг, всегда неожиданно — горохом раскатился нестройный залп. Сквозь плотно прикрытую дверь, сквозь толщу стен донеслись неясные крики, и тут же захлопали револьверные выстрелы — один, другой, третий...
Добивают...
Прошло минут пять или шесть, прежде чем мертвецов оттащили за ноги в сторону и сложили друг на друга и на тела предыдущей убиенной пятерки.
— Тащи сюда следующих.
Солдаты воткнули в прорези винтовочных затворов, вдавили большими пальцами новые снаряженные обоймы...
Из-за двери высунулась озабоченная, всклокоченная голова. Крикнула:
— Давай других!
Исчезла.
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
— Ну, чего замерли — шевелись!
Крайнего, гимназиста, поторапливая, огрели прикладом промеж спины. Он свалился с ног и, сев на полу и подтянув к груди коленки, заплакал. Он плакал совершенно по-детски, всхлипывая, вздрагивая острыми плечами и размазывая по лицу слезы и грязь, а когда его попытались поднять, стал вырываться и страшно кричать:
— Не надо!... Оставьте меня, я не виноват, я не хотел!...
Зрелище было тягостным.
На гимназиста поглядывали осуждающе — негоже вот так вот... Надо бы держать себя в руках...
Гимназиста подхватили под руки и поволокли за дверь. Которая тут же захлопнулась.
Все вздохнули с облегчением...
Но вдруг миг спустя дверь распахнулась вновь, потому что гимназист, каким-то чудом вырвавшись, смог ее раскрыть и высунуть в щель голову. Невидимые руки схватили его, рванули назад, так что рубаха надвое лопнула, но он, вцепившись в косяк пальцами, лез наружу, выпучивая глаза, ломая ногти и отчаянно лягаясь.
Совладать с ним не было никакой возможности. И более с гимназистом не чикались — кто-то там, за дверью, ткнул ему в бок штыком и, выдернув его из вздрогнувшего тела, тут же ткнул еще раз. Голова гимназиста отчаянно вскинулась и стала клониться к полу, пока не замерла недвижимо. На его лице так и остались черные, грязные разводья.
Многие истово перекрестились.
Дверь захлопнулась...
Тишина...
Залп...
Револьверные хлопки...
— Давай других!
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
Как в детской считалочке, где охотник стреляет в зайчика. Только в считал очке он потом оживает...
Грохот двери.
Пауза.
Залп!...
Эта пятерка была последняя, была — Мишеля.
— Первый. Второй.
Третьим был он.
— Ну чего встал — шагай!
На негнущихся, непослушных ногах Мишель шагнул с места.
Позади, наседая на него, наталкиваясь и наступая на пятки, бежал какой-то крупный мужчина в гражданском платье, у которого от страха тряслись щеки. В глазах у него был животный страх.
Нельзя же так! — одернул себя Мишель, представив на миг, что может выглядеть так же. Нельзя терять лица! Даже перед смертью. В первую очередь перед смертью!
И, не дожидаясь, когда его толкнут, пригнув голову, шагнул в распахнутую дверь. Как в омут!...
В первое мгновение ослеп, но, быстро привыкнув к полутьме, увидел, стоящих неровной цепью солдат с винтовками наперевес, под ногами у которых густо валялись, отблескивая зеленью, пустые гильзы. В воздухе пахло сыростью, порохом и... смертью.
— Туда ступайте!
Там, впереди, в полумраке подвала угадывались сложенные мешки, из которых, через многочисленные отверстия, шурша, сочился тонкими струйками песок. Как кровь... В сторонке, у стены, были сложены друг на дружку мертвые тела. Верхние еще вздрагивали, еще шевелили руками.
— Скоты! — сказал с ненавистью кто-то подле Мишеля. — Жаль, они нас. Жаль — не мы!
— Вставай туда! — указали им.
Один за другим они пробежали к стене. Встали.
— Эй, чего рты-то раззявили?... Товсь!
Солдаты, выравниваясь, вскинули к плечам винтовки, целясь в грудь. Цепь ощетинилась дулами винтовок. Замерла, ожидая команды.
Тяжелые винтовки чуть подрагивали в уставших руках. В прорезях прицелов мелькали напряженные зрачки.
Все было буднично и было страшно.
— Именем революции!... — сказал командовавший расстрелом человек в кожанке, вскидывая вверх руку.
В дверь забухали. Кажется, ногами.
— Стой! Отставить! — проорал кто-то.
Чего там еще?...
Человек в кожанке замер с задранной вверх рукой.
Приговоренные с безумной надеждой обреченных ждали, что вот сейчас приговор отменят и их отпустят по домам. Человеку свойственно надеяться... До самого-самого конца...
В дверь ввалился молодой парень в обсыпанном снегом кавалерийском полушубке, с заткнутым за голенище сапога кнутом, подошел к распорядителю расстрела.
— Распоряжение товарища Миронова! — сказал он, протягивая какую-то бумагу. — Фирфанцев — есть такой?
— Откуда мне знать? — пожал плечами человек в кожанке. — Мне фамилий не докладывают. — Крикнул: — Фирфанцев есть?
— Я! — пересохшим ртом сказал Мишель.
— Тогда выходь сюды.
Мишель, с трудом оторвав ноги от пола, сделал шаг вперед.
— А с этими чего?
— Про этих — не знаю. Этих — в расход!
Мишель чувствовал, как в спину ему глядят его недавние товарищи по несчастью, которые в тот момент ненавидят его, может быть, больше, чем своих палачей.
— Ну чего встал — иди!
Мишель пошел к двери. Двери, ведущей из преисподней...
Позади него оглушительным громом, разрывая перепонки, ударил залп. Он мгновенно оглянулся, успев заметить, как замершие подле мешков с песком фигуры с силой толкнуло назад, роняя навзничь...
Все было кончено. С ними...
Человек в кожанке подошел к дергающимся, шевелящимся, скребущим землю пальцами телам и, тыча в них револьвером, несколько раз выстрелил...
Дверь захлопнулась.
С той, другой стороны...
И что-то теперь будет?... Пока Мишель испытывал только счастье — мелкое, гнусное, противное. Он был рад тому, что остался жив, что не валяется теперь там, в подвале, с простреленной головой, что не он — другие валяются!