Но Анна все равно не верила, смеясь пуще прежнего.
Но после серьезнела.
— Сегодня на двери парадного вывесили декрет, предписывающий всем армейским и флотским офицерам пройти регистрацию, — сообщала она. — Вы ведь, кажется, имеете офицерский чин?
— Да, но не армейский. Я служил в полиции, — отвечал Мишель.
— И тем не менее, мне думается, вы должны пойти и встать на учет. Может быть, вам даже положат паек. Вы сходите?
— Непременно, — кивал Мишель, совершенно никуда не собираясь идти, потому что не ждал от новой власти ничего доброго.
— Вот что... я пойду с вами! — вдруг решала Анна. — Может быть, там понадобится мое ручательство. Да-да, непременно пойду!...
— Но ведь вы меня совсем не знаете, — мягко возражал Мишель.
— Ну и что? — недовольно морщила носик Анна. — Я же не в товарищи министры вас рекомендую.
И Мишель понимал, что никуда не денется, что пойдет регистрироваться, потому что не сможет отказать Анне. Ни в чем...
— Ну что вы так долго копаетесь?... — торопила его Анна. — Нам до Лефортова не меньше часа добираться.
Офицерам предписывалось явиться в Лефортовские казармы, до которых нужно было идти через пол-Москвы. Извозчиков в Москве почти не осталось — большинство лошадей было реквизировано на нужды новой рабоче-крестьянской власти или съедено, а те, что остались, с трудом волочили ноги, отчего возчики заламывали совершенно неимоверные цены, ссылаясь на дороговизну овса и риск быть остановленными патрулем.
— Ну вы все, наконец?
Мишель вышел из квартиры, предложив даме руку. Что не было жестом вежливости.
То и дело оскальзываясь на обледенелых ступенях черного хода, поддерживая друг друга, они спустились вниз и вышли во двор, ежась от свежего морозного воздуха.
Был разгар дня, но на улицах было совершенно пустынно. Собственно, и улицы-то не было — одни наметенные под самые окна сугробы, меж которых вилась, протоптанная редкими прохожими узкая стежка. Давным-давно никто уже в Москве не убирал.
Они шли, плотно прижавшись друг другу, и снег скрипел у них под ногами. Многие разоренные квартиры зияли черными провалами выбитых окон, подле разграбленных и сожженных лавок валялись разбитые в щепу двери и какие-то ящики, кое-где встречались торчащие из сугробов ноги околевших и обглоданных бездомными собаками лошадей, но они ничего этого не замечали — они словно по пригородному парку, словно по аллеям, меж сосен гуляли.
Им было довольно друг друга.
На Каланчевке было оживленней — по укатанным, пересекающим площадь дорожкам проносились открытые грузовики с перемотанными цепями колесами, в которых на скамейках, прижатые друг к дружке, поставив стоймя меж колен винтовки, сидели солдаты. Тут и там, но более всего подле вокзалов, были разложены большие костры, рядом с которыми грудами навалены дрова — все больше выломанные из заборов доски, сорванные с петель двери и спиленные деревья. У костров, придвинувшись вплотную к огню, грея над ним озябшие руки и переминаясь с ноги на ногу, плотными группками стояли солдаты и матросы, рядом — составленные в козлы винтовки, а то и полуутонувшие в сугробах «максимы» с заиндевевшими рифлеными кожухами и щитками.
Многие солдаты подозрительно косились на странную, идущую под ручку пару, но к ним не подходили.
Слава богу, что Мишель был в штатском, потому что в одном месте они видели, как матросы волокли куда-то штабс-капитана при погонах, у которого было разбито в кровь лицо и совершенно бессильно, плетью, висела правая рука.
Там же, на Каланчевке, они заметили небольшую группу понуро стоящих офицеров, которых охранял немногочисленный конвой с примкнутыми к винтовкам штыками. Замерзшие офицеры стояли молча, пряча руки в карманах шинелей, а лица — в поднятых воротниках. Но вот кто-то отдал команду, и офицеры привычно, через левое плечо разом развернувшись, побрели к Николаевскому вокзалу, безучастно и обреченно поглядывая по сторонам, словно на заклание шли.
— Какой кошмар! — вздохнула Анна. — Они что-то сделали?
— Наверное, — ответил Мишель, торопливо увлекая ее за собой.
Уже потом, много позже, когда они поднимались на мост через Яузу, далеко позади них глухим эхом ударил нестройный винтовочный залп. Очень возможно, что со стороны вокзалов, оттуда, где располагались пакгаузы.
— Что это? — встрепенулась Анна.
— Наверное, какая-то перестрелка, — как можно более безмятежно ответил Мишель.
Хотя вряд ли это была перестрелка, потому что залп был всего лишь один и ни до ни после него никаких выстрелов не звучало. Так не воюют...
Мишель быстро и незаметно перекрестился.
Какое счастье, что Анна пошла с ним, — в который раз подумал он. Она его ангел хранитель. С ней его вряд ли остановят, а вот если бы он шел один!...
На плацу подле Лефортовских казарм топталась толпа. Совершенно серая. В облаке белого, вставшего над толпой пара.
Кругом были одни сплошные шинели и башлыки, изредка мелькали погоны, хотя чаще всего они были спороты, причем только что, потому что на плечах четко вырисовывались светлые прямоугольники не успевшего выцвести сукна. Офицеры стояли в несколько растянувшихся на добрую версту рядов. Их было здесь, пожалуй, больше десятка тысяч.
«Где же они были тогда, в октябре, когда против вооруженных рабочих дружин воевало несколько рот мальчишек-юнкеров? — почему-то подумал Мишель. — Если бы они в том же составе, что теперь, пришли сюда же, в Лефортово, или к Александровскому училищу, то вряд ли бы власть рабочих и крестьян устояла. Такая силища! Ведь все они, по крайней мере большинство, в тот момент были здесь, в Москве... Но тогда они не пришли и потому вынуждены были прийти теперь. Все справедливо...»
Мишель встал было в конце одной из цепочек, которая тянулась к казармам, пропадая, растворяясь в толчее.
Прислушиваясь к разговорам, он пытался понять, зачем их здесь собрали. Никто ничего толком не знал. Кто-то утверждал, что там, в казармах, с них будут брать расписки с обещанием не поднимать против новой власти оружие, другие предполагали, что их станут вербовать в новую армию, иные стращали повальными расстрелами, агитируя уходить на Дон... Кругом была толчея и бестолковщина.
К офицерам никто не выходил и никто ничего не объявлял. Так прошел, пожалуй, час. Вдруг толпа разом качнулась в сторону, пришла в движение и стала, колыхаясь и гудя, расползаться по сторонам, как щупальца гигантского спрута.
— Что там, что?...
Вроде бы с той, невидимой стороны появились какие-то матросы, которые стали угрожать офицерам оружием, отчего первые ряды шарахнулись назад. Толпа волновалась...
— Идемте отсюда, — сказал Мишель, беря Анну под руку.
— Но регистрация! — пыталась возразить та.
— Никто здесь никого регистрировать не станет, — ответил ей Мишель. — А даже если и будет, на это уйдет не один день. Идемте же!...
Он увлек ее за собой. И не только он, но и другие офицеры, бросая свои очереди, уходили прочь. Уходили по домам, а кое-кто — и на Дон...
Что теперь — думал Мишель. Нужно как-то жить, хотя решительно не понятно как. И на что... Службы у него нет, средств к существованию тоже. Виниться перед новой властью он не намерен, да вряд ли его простят, ведь он не просто офицер, а полицейский. Воевать против красных не желает — это не его война. Бегать тоже не станет, потому что вины за собой не знает...
Как многие и многие тысячи других офицеров, он находился на перепутье, не принимая ничью сторону. Но как и все другие, он неумолимо и верно вовлекался в круговерть событий, которые скоро будут ломать и калечить судьбы, и мало кто из собравшихся тогда на Лефортовском плацу офицеров через год будет жив...
Еще сын не встал на отца, а брат не поднялся на брата, но уже рвались привычные связи, уже громыхали отдаленные раскаты скорой братоубийственной войны...
Глава 8
Уж сколь раз Москва горела, да так, что до самых до головешек, а дворец бояр Лопухиных знай себе стоял, будто заколдованный. Но, видно, и его черед настал!...
Глянь-ка!
Над Яузой-рекой, что по дороге на Кукуй, дым стелется, будто туча ее накрыла. Не иначе как пожар!...
— Пожа-ар!... — ахнула, всплеснула руками какая-то баба.
Нет для Москвы слова страшнее, только разве война! От стен Кремля вдоль Москвы-реки и Яузы забор к забору избы стоят — где кривенькие да кособокие, прошлогодней соломой крытые, а где хоромы в три этажа с наличниками резными. Да только огню все едино — все горят одинаково шибко, коли их красный петух языком своим лизнет. Зачнется в одном месте пожар, посыпят по ветру искры да на соседние крыши угодят, поджигая сухое, до звона, дерево. Набежит народ, похватает кто что может, бросится к колодцам да кадкам, что подле каждого дома под сливами торчат, дождевой воды полны, встанут цепью, черпая да друг дружке полные ведра передавая. А кто-то уже на соседние крыши лезет с топорами, кидает вниз тлеющую солому, рубит дранку, хоть даже те еще не горят. Хозяева только охают да ахают, на такой разор глядя, — ведь крыши их лишают! Бывало — вмиг избы по бревнышку раскатывали до самого порога, так что после бедолагам жить было негде! Но только иначе нельзя — иначе все сгорят!
Коли беду сразу замечали, коли погода тиха да дождлива — огонь отступал. А ежели до того жара стояла или, того пуще, ветер задувал, во все стороны искры разнося, не было с пламенем сладу. С одной избы зачалось — глядь, уже соседняя полыхает, за ней — другая, за той — третья. Чего уж тут с ведрами делать! Народ воет, волосы на себе рвет — волочет из домов что может — кто перину, кто посуду. Всего все одно не успеть. Бывало, целыми семьями угорали да в пепел оттого сгорали!
На улице тоже не продохнуть — все в дыму, гари, пепле! День что ночь — ни зги не видать от дыма пожарищ. Меж домов скотина ошалелая мечется, людей с ног сшибая, копытами топча. Вой, ржание, крики, плач!...
Бывало, побегут люди спасения искать, а огонь вперед их по крышам забежит да дорогу им перегородит! Мечутся несчастные, куда бежать — позади пламя, впереди огонь? Да все ближе, ближе! Иные с отчаяния в колодцы прыгали да детей туда кидали — и там и топли. А те, что оставались, от огня отступали, покуда в пламя не упирались. И уж тут с двух сторон их жарить начинало — на живом человеке волосы в пепел крутились, одежда на теле загоралась...
И вот уж бьет, гудит набатный колокол, да поздно. Разве с такой бедой совладать! Горят избы, как спички. Вся-то Москва горит! И выбегая за пределы ее, тянутся в поля тыщи людей, прижимая к себе детишек, таща на себе немудреный скарб, гоня скотинку. Ладно хоть живы остались! Рассядутся на холмах, рогожами прикрывшись, да глязеют, как над Москвой встает, до самых небес доставая, пожар. Как сгорают их оставленные дома, целые кварталы и улицы... И слышится им отчаянный перезвон сотен колоколов, которые от жара да от ветра горячего сами по себе качаются — гудят, будто праздник какой!...
Такая беда!
Вот и ныне не иначе как большому пожару быть!
Глядит народ на дым, что от Яузы встает, ноздрями гарь тянет да истово крестится!...
И солдатики, что куда-то по своим служилым делам шли, тоже оглядываются, крестом себя обмахивают.
— Сгорит Москва-то! — тихо шепчет кто-то подле Карла. — Ой, беда, беда!...
И все-то от пожара далекого к домам своим бегут, воду из колодцев про запас доставать, детишек будить да на всякий случай пожитки собирать.
Все, да не все!
У кого дом есть, тот к дому спешит, а иному и спешить некуда! Где их дом — за лесами, за долами да за кудыкиной горой!
Нет у солдата ничего, и спасать ему нечего. Разве только чужое добро.
— А ну, молодцы, бегом марш! — кричит капитан, на дым указуя. Потому как всем известен приказ Петров — буде где заметен станет огонь, — кидаться туда со всех ног, дабы первыми успеть и пожар тот дружно тушить зачать, а буде не станет такой возможности, то детишек, баб и стариков из огня спасать да туда, где тихо, силком волочь, а тех, что беду чужую в пользу себе оборачивают, скарб их с пожарищ таща, тех непременно хватать, жестоко бить и в Тайную канцелярию доставлять, для учинения разбора и придания примерной казни!...
И уж нет Петра почитай как с год, а наказ его свято по всей Руси блюдется!
Побежали! Да не всяк как может, не гурьбой, а строем, в лад, как на марше!
Хлоп! Хлоп! Хлоп!... — стучат в такт подошвы.
— Эгей, там, впереди, наддай!...
А навстречу люд бежит, к бокам скарб прижимая, на дым оборачиваясь. Кто зазевался, того солдаты в стороны отбрасывают, на землю роняя, на чины и звания не глядя.
Вот уж и дышать стало трудно и пепел над улицей хлопьями закружил, будто бы снег, да только не белый, а черный — скоро сугробы наметет!
Вон он, пожар-то!
По леву руку избы горят — почитай сразу три десятка! С них-то пожар и пошел, на другие улицы перекидываясь! И уж вовсю пристрои дворца Лопухиных полыхают! Дворня с ведрами бегает, стены да заборы водой поливает, искры на земле ногами топчет, да только что толку, когда поверху уже крыша тлеет, синим дымком сочась!
Вдруг вспыхнула, затрещала сразу в нескольких местах. Теперь уж ничего не поделать — сгорит дворец.
— А ну, молодцы, айда избы разбирать! — приказывает капитан.
Разбились, разбежались на десятки, кинулись к близким избам, до которых еще огонь не дополз. Из изб, плача да причитая, бабы вещи волокут-надрываются, в окна детишек да иконы передают. Помочь бы — да не до них теперь!
Солдаты с ходу подскочили да ну плетни ломать да заборы крушить, по которым огонь дальше пойти может. А где-то уж за избу взялись! Разом соломенную крышу снесли, как сдули, да по одному, топорами подцепляя, стали сверху бревна сбрасывать, куда подале их оттаскивая. Венец за венцом — и нет избы, толь камни, на которых она стояла, и остались! Не пройти теперь огню — не за что ему зацепиться, нет здесь ничего, окромя земли и камней! Только так пожар и можно остановить!
— Молодцы, ребята!
Солдаты скалятся — для них это потеха! Все лучше, чем плац ногами с утра до ночи месить, приемы ружейные отрабатывая!
— А ну, навались!...
Дернули разом, уронили вниз бревно, так что куры во все стороны брызгами сыпанули!
— Ой, родимые!... Вы бы не так — потише кидали, да бревнышки-то в одно место снесли! — кричит-причитает хозяин, для которого те бревна — последняя надежда, который из них надеется новую избу поставить да зиму в ней перезимовать...
А вот уж злодея, что чужое добро по избам шарил, волокут. Рожа вся в кровь разбита, руки плетьми висят, ноги одна за другую заплетаются. Солдаты его за тем делом словили да чуть там же не прибили! И поделом!...
И тут вдруг крик многоголосый!
— Барыня, барыня там! Сгорит, сердешная!
Пред дворцом Лопухиных челядь пляшет, причитает, куда-то вверх руками тычет!
— Там она, в оконце!
И верно, под самой крышей, в оконце, настежь распахнутом, кто-то мечется, кричит, руками машет. А чуть выше крыша огнем полыхает, и вниз огненным дождем головешки сыплются! И бревна верхнего венца тлеть зачинают!
Лестницу было приволокли, поставили, да она лишь до второго этажа достала. И уж ничего поделать нельзя — поздно!
— Сгорит барыня! Живьем сгорит!... — перекрестился кто-то рядышком.
— А ну, лей на меня воду! — кричит Карл, на землю соскочив.
— Куда ты, дурень, — сгоришь! — кричат ему.
Да хоть даже и сгорит — разве жалко жизнь такую!...
— Лей, говорят!
Плеснули на него из ведра, да тут же из другого. Задохнулся Карл — вода-то ледяная, колодезная. Обвисла на нем одежда, отяжелела, сапоги хлюпают... Кто-то набросил на него мокрую рогожку, чтобы от искр и головешек защитить.
Подскочил Карл к лестнице, которую мужики куда-то поволокли.
— А ну, ставь ее на место!
Опешившие мужики потащили лестницу на место. Прикрываясь от падающих сверху головешек, поставили, прислонили к стене, да тут же и разбежались.
— Неужто полезет?...
Ступил Карл на первую ступеньку да вверх побежал.
Вот уж и второй этаж! Огонь близок — руки так и ожигает! А тело ничего, тело оно сверху рогожкой прикрыто. И уж боязно дальше лезть, и хочется вниз спрыгнуть, да только видит Карл, голову задирая, как из окошка девица выглядывает, да уж не кричит, задохнулась, бедная, глядит на него, глаза таращит, а сама девочка совсем!
Жаль ее. А себя — так и нет. Сгоришь — ну и ладно, кончатся муки.
Прыгнул Карл в окошко, что на втором этаже. Задохнулся от дыма. Да сообразил — кафтан рванул и лицо мокрой тряпкой прикрыл.
Куда теперь?
Побежал вправо — не видно ничего, по дому дым стелется, каждый угол заполняя. Пригнулся Карл, присел — вроде лучше. И воздуха поболе.
Так и побежал почти на четвереньках.
Лестница!
Запрыгал по ней вверх. Дыма-то гуще стало, и вот уж и головня тлеющая откуда-то сверху упала да вниз по ступенькам, кувыркаясь и искры разбрасывая, полетела.
Кончилась лестница.
Тут уж Карл на четвереньки встал. Ползет, а сам боится — ну как дверца ее на крючок закрыта — как он туда попадет? Дверей-то много — за какой она?
Ткнулся в одну, в другую, и верно — заперты все! Кричать начал, чего — сам не поймет! Лишь бы она услышала!
И вроде скрипнуло что-то впереди и как-то посветлее стало. Или показалось?
Нет, не показалось! Верно: дверь впереди открылась. Туда-то Карл и нырнул. Нырнул да дверцу за собой прихлопнул.
Здесь дыма было поменьше — окошко видать и народ внизу. Барыня стоит — ни жива ни мертва, на него таращится, а глазищи огромные, видать с испуга, и все в слезах.
Постояла так — и села, и дух из нее вон. То ли дыма наглоталась, то ли испугалась вида его диковинного. И то верно: страшен он — весь в саже, мокрый да рогожкой прикрыт! Черт чертом.
Чего теперь делать?...
Кинулся Карл к окну — народ ахнул.
Что же теперь — прыгать?... Нет, высоко, расшибешься оземь! Только обратно идти!
Скинул Карл рогожку, да уж не мокрую, а чуть только влажную, завернул в нее барыню. Сам кафтан на голову накинул. Дверцу открыл — в глаза жаром шибануло. Уж стены гореть зачали.
Ах, беда, беда!...
Упал на коленки, лицом чуть не к самому полу пригнулся, а все одно дым глаза выедает, нос-рот горечью забивает, так что не продохнуть! Кашляет Карл, а сам барыню за собой волочит, как кошка котенка своего!
Уж и не помнил, как до лестницы добрался! Тут барыню на руки подхватил да вниз побег, о стенку стукаясь, потому как не видать ничего! Разок головешка его догнала, в макушку вдарила, волосы огнем опалив.
Но добежал-таки!
Лесенку свою нашел, которая уж тлела от упавших на нее искр. Народ его снизу увидал — возликовал, шапками махать начал.
Карл одну ногу вниз спустил, за ней — другую, да так, спиной назад, и полез, барыню в руках держа. Лестница скрипит, качается — того и гляди сверзнешься! Но иначе нельзя, иначе ему с ношей своей не справиться.
Так и добрался.
А как добрался, тут все силы его оставили. Упал, кашлять стал, да так, что чуть все нутро не вывернул. Кто-то на нем кафтан тушит, а он того и не чувствует.
Оттащили его в сторону, а тут как раз прогоревшая крыша вниз рухнула, этажи пробивая. Еще бы чуток — и не успел он.
Барыню развернули, из рогожки вынули — жива! Только плачет и на всех очумело глядит. Тут челядь, няньки да мамки набежали, стали подле нее причитать, в чувство приводить. За хлопотами-то о Карле позабыли. Известное дело, кто он — солдат, а она барыня! Ей все внимание.
Только кто-то, кого Карл и не увидал, шепнул ему на ухо:
— Ты теперича денег у них попроси — поди, дадут!
Но только ничего Карл просить не стал. Да и не у кого было! Как раз дом валиться стал, и все от него во все стороны побежали!
Прокашлялся Карл, встал да, шатаясь, к своим пошел, взял топор и айда избу разбирать.
И знать он не знал и ведать не ведал, что с сего достопамятного дня вся-то его жизнь наперекосяк пойдет!...
Глава 9
Не иначе как сам черт надоумил Мишеля отправиться на свою квартиру. Не мог он далее без зазрения совести сидеть на шее Анны, отчего собирался, перебрав вещи, найти что-нибудь подходящее, что можно было бы обменять на дрова и продукты.
Но, ей-богу, лучше бы он у Анны сидел!...
Дверь парадного, как водится, была заколочена досками крест-накрест, но Мишель пошел через черный ход, который был незаперт, был нараспашку. В подъезде было холодно, как на улице, изо рта шел пар, а на лестничных клетках лежали наметенные сквозь разбитые окна сугробы.
Он поднялся к себе на третий этаж и сунул ключ в замочную скважину. В какой-то момент ему показалось, что он услышал за дверью какой-то шум, но не придал этому значения. Там, в квартире, никого не могло быть.
Он провернул ключ и открыл дверь.
Что-то было не так... В первое мгновение он не понял что, но потом!...
Эта квартира досталась ему от отца, который четверть века верой и правдой служил во благо России и государя императора в Министерстве иностранных дел. Почти сразу же после выхода в отставку отец скончался от какой-то экзотической, подхваченной им в Индии болезни. Его кабинет и теперь находился в неприкосновенности, как если бы он ненадолго вышел и вскорости должен был вернуться.
Мишель у себя дома бывал нечасто, постоянно уезжая по делам службы в командировки. И каждый раз, когда он возвращался, его охватывало щемящее чувство утраты...
Но не теперь! Теперь он чувствовал тревогу!
Почему?...
Да потому, что в квартире было довольно тепло! Настолько, что можно было находиться в ней без верхней одежды!... Хотя должно было быть холодно, ведь все это время никто за квартирой не приглядывал и печей не топил!
Но как же так может быть?...
Мишель уже было хотел отступить назад, как вдруг из-за стены выступила чья-то тень и тут же, с другой стороны, еще одна и его цепко схватили за руки, толкнули внутрь и споро захлопнули за ним и задвинули на щеколду дверь.
Сопротивляться он не мог и в первое мгновение даже не пытался, будучи совершенно растерян.
«Грабители!» — решил было он.
И, резко дернувшись, попробовал освободить руки. Но в бок ему жестко и больно ткнулось дуло револьвера, а чья-то рука в перчатках, бесцеремонно облапав сзади его лицо, зажала рот и нос. И тут же он услышал, как сухо и коротко щелкнул взводимый курок.
— Не балуй!...
Он стоял совершенно бессильный, прижатый к стене, ожидая, что вот теперь, через мгновение, прозвучит выстрел! Который даже, скорее всего, никто не услышит, потому что звук выйдет глухой, по причине того, что дуло глубоко вдавлено в пальто и в тело.
Неужели все?...
Кто-то споро начал обшаривать его карманы, обстучал пояс, проверяя, нет ли при нем оружия.
Нет, видно, сразу не убьют, раз обыскивают.
— Ничего! — быстро сказал чей-то голос.
— И что с ним теперь делать? — спросил другой.
— Пристукнуть по-тихому да сволочь ночью на улицу.
Это его пристукнуть и сволочь. В его собственной квартире!
Но тут же застучали быстрые шаги и чей-то показавшийся ужасно знакомым голос сказал:
— Господа, остановитесь, это же свой! Это же Мишель!...
Рука в перчатке ослабла и сползла с лица. Револьвер перестал сверлить бок. И тут же кто-то налетел на него сбоку, разворачивая к себе.
— Господа, разрешите представить — Мишель Фирфанцев!
Мишель автоматически кивнул головой. Тем самым господам, что секунду назад крутили ему руки и чуть его не пристрелили.
Пред ним стоял Сашка Звягин собственной персоной. Давнишний его приятель и сослуживец.
— А мы-то грешным делом тебя списали! — обрадованно сообщил он. — Думали, что красные тебя давно в расход пустили. А ты вот он, живехонек! — И, обернувшись, объяснил: — Господа, мы с Мишелем в одном ведомстве служили, так что в нем можно быть совершенно уверенным.
Офицеры, убрав в кобуры револьверы и так же коротко кивая, представились:
— Штабс-капитан Буров, честь имею...
— Поручик Ардов...
Мишель никак не мог прийти в себя. В его квартире была куча каких-то незнакомых офицеров во главе с Сашкой Звягиным. Откуда?...
— Ты уж прости нас великодушно, — виновато развел руками Сашка. — Мы тут пристанище искали, а к себе мне нынче никак нельзя, меня красные ищут. Заявились вот к тебе, а тебя и нет. Ну мы и распорядились... Немножко вот пришлось тебе дверь попортить. Надеюсь, ты не в обиде?
— Пустяки, — кивнул Мишель.
— Понимаешь, о тебе полгода ни слуху ни духу, да еще Богорадов утверждал, будто бы чуть не сам видел, как тебя во время переворота солдатики к стенке прислонили. Тогда много наших постреляли. Ну вот я и подумал, что ты не будешь в претензии, если мы воспользуемся твоим жильем.
— Ну я же говорю — пустяки! — повторил Мишель, закрывая тему.
Он прошел в комнаты, бегло осматриваясь.
В гостиной на столе было грудой свалено какое-то оружие, к стенам прислонено несколько коротких кавалерийских карабинов. Тот сунутый ему под ребра револьвер был явно не единственным. В кухне на растянутых веревках сушилось исподнее белье. А в спальне на его кровати, прямо на покрывалах, в верхней одежде и на полу тоже, накрывшись шинелями, спало еще несколько человек.
— Это тоже наши — только что, этой ночью, прибыли из Нижнего, — объяснил Звягин. — Теперь вот отсыпаются. Ты представить не можешь, что теперь творится на железной дороге, — никаких билетов, только если дежурному в морду кулаком сунуть. Им даже пришлось какого-то не в меру ретивого большевичка пристрелить, а потом полночи, до станции, висеть на поручнях, чуть не околели совсем...
Мишель слушал рассеянно. Ему совершенно неинтересно было знать про то, что теперь творится на бывшей императорской дороге. Он пришел сюда совсем не за этим.
Мишель, извинившись, прошел в свой кабинет, где, слава богу, никого не было. Звягин, словно почувствовав его настроение, за ним не пошел, дав возможность побыть ему одному. Кабинет был небольшим, почти наполовину занятым огромным письменным столом и шкафами с книгами. Наверное, лишь поэтому здесь никто не расположился.
Все здесь было привычно и знакомо.
Мишель сел за стол. Машинально поднял какой-то недописанный листок — незаконченный рапорт начальству... Как давно, хотя на самом деле недавно, это было! И как все с тех пор переменилось!
«Блажен, кто мир сей посетил в его минуты роковые...» — вспомнил Мишель строку из Пушкина. Раньше, в молодости, она ему ужасно нравилась, тревожа душу какими-то неясными ожиданиями, заставляя желать себе и стране каких-нибудь потрясений, где бы он мог достойно проявить себя... Теперь эти минуты настали — и... никакого блаженства, только холод, голод и страх. Обманул классик.
Мишель стал выдвигать ящики стола, выискивая что-нибудь такое, что можно было бы снести на толкучку и поменять на продукты. Но почти ничего не находил. Все те вещи, что у него были, не имели теперь почти никакой цены. Он всегда вел довольно спартанский образ жизни, не обрастая ненужными вещами.
Разве вот только награды?
У него было несколько полученных за бои на германском фронте крестов, именная шашка и золотые, с дарственной гравировкой министра часы и портсигар. То, что с гравировкой, теперь значения не имело, а вот то, что золотые... За них, пожалуй, можно было получить по три фунта мяса и по мешку картошки. Крестьяне теперь активно скупали у оголодавших горожан золото и серебро, растаскивая по далеким деревням и пряча под стрехами и в овчарнях фамильные украшения знатных фамилий.
Мишель решительно сунул часы и портсигар в карман.
Больше ему брать здесь было нечего.
Были еще экзотические, привезенные отцом из дальних стран сувениры — например, чучело сушеного нильского крокодила, — но вряд ли их смогут по достоинству оценить полуграмотные мужики. Да и не хотел он ничего трогать из отцовской коллекции — разве только потом, когда станет совсем невмоготу...
Мишель посидел в кресле еще некоторое время, вдыхая знакомый запах книг, потом решительно встал и направился к выходу.
Но ему заступил дорогу Звягин.
— Ты куда? — изображая беззаботность, спросил он.
— Туда, откуда пришел, — уклончиво ответил Мишель.
— А ты часом не из чека пришел? — натужно пошутил Звягин. Но при этом не улыбнулся, и глаза его глядели настороженно и хищно.
— Нет, не оттуда. Я сам по себе...
На их разговор из комнат вышли давишние офицеры. Они молча поглядывали на хозяина дома, которого видели первый раз в жизни и потому не знали, что от него можно ждать.
— Разве вы не с нами? — спросил кто-то.
И по тому, как все напряглись, Мишель понял, что это и есть самый главный вопрос. Который на самом деле касается даже не сегодняшнего или завтрашнего дня, а может быть, всей его жизни.
— Мы тут собираемся со дня на день на Дон, — зачем-то понизив голос, заговорщически сообщил Звягин. — Теперь там все наши съезжаются и, смею тебя заверить, бьют красных в хвост и в гриву. Уверен, года не пройдет, мы в войдем в Москву под барабанный бой и всю эту сволочь на фонарях перевешаем.
И то, как он это сказал, свидетельствовало, что он точно готов без разбору и жалости стрелять и вешать людей на фонарях.
— Ты, конечно, с нами! — не спросил, констатировал Звягин, хотя в голосе его чувствовалось напряжение.
Сказать «нет» было трудно. Хотя бы потому, что на него со всех сторон, ожидая его ответа, глядели офицеры. Сказать «да» невозможно. В другом случае Мишель, наверное, пошел бы с ними хотя бы потому, что среди них был Сашка Звягин, которого он хорошо знал и с которым близко приятельствовал. И еще потому, что это были такие же, как он, прошедшие через те же кадетские корпуса и юнкерские училища офицеры. В общем, свои.
Но Анна... Его ждала Анна, и он не мог бросить ее вот так, без всяких объяснений. Уйти — и пропасть. Она с ума сойдет!
Впрочем, с объяснениями тоже, кажется, не мог.
Он просто не мог ее бросить!...
— Нет, увольте, — твердо сказал Мишель.
— Я же говорил, господа, он красным продался, — зло бросил кто-то. И взгляды всех посуровели. Потому что он отказался и, значит, был не свой, был чужой. Атак, чтобы ничей, чтобы посередке — невозможно!