Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом в Мещере

ModernLib.Net / Иличевский Александр / Дом в Мещере - Чтение (стр. 8)
Автор: Иличевский Александр
Жанр:

 

 


Умирающий, если у него есть время на размышления, всегда безразличен к происходящему. Перед смертью человек начинает жить в обратном направлении стрелы настоящего времени. Именно поэтому нулевая точка, точка его смерти, проходится им как обратная запись процесса рождения. И именно поэтому, – в заключение сделал предположение Стефанов, – в этой точке умирающий испытывает дикую смесь боли, страха и света, за вспышкой которого следует взрыв темноты…

Глава 13
ПЛЕМЯННИК

      Впрочем, случается у нас в Доме и грустно-смешное.
      К примеру, прибыл к одному жителю этажа «Т» дальний родственник из Якутии. Обычное, в общем-то, дело – навестить напоследок приехал, узнав, что случилось такое несчастье.
      Но вот явление его смертельно больному с порога показалось подозрительным, прямо-таки тревожным. И в самом деле, спрашивается, с чего бы вдруг племянничек расчувствовался? В течение жизни близки они не были – так, встречались разами, когда тот, вместе с семьей или без, бывал транзитом в Москве, востря лыжи на курорт – в Крым, Сочи, Анапу – или обратно. Причем пока кантовался на московской фатере, с братаном пахана у него никаких слишком взаимопроникновенных бесед не нарисовывалось. Так, по малому – как дела и учеба дочурки, сильно ли было весеннее половодье на Лене, а в Москве, в вышнем граде, по прежнему все непонятно и сложно, таинственно даже, много машин, приезжих и подземных перемещений.
      И вот, пожалуйста, нате – прилетает через полглобуса, разыскивает и с первых же слов вызывает тревогу.
      Сначала возникла у умирающего закономерная мысль, что дело в ошибочном представлении о завещании. А завещать-то ему и близким родственничкам, кроме дачи в Тучкове, было нечего.
      О чем он своему племяннику при первом же разговоре, нехорошо глядя прямо в глаза, и сообщил.
      После чего дядя то ли разозлился на себя, то ли жаль ему себя самому лишний раз стало, не понять, в общем только на всякий случай рявкнул вдобавок, что квартира, ясное дело, останется сыну.
      Племянник, однако, не реагировал и продолжал немногословно соболезновать у постели. Потом внезапно наклонился жарко к самому уху дяди и таинственно сообщил: он-де тоже, увы, умирает.
      Дядя не понял, решив… На самом деле ничего не решив, так как был уже утомлен и встревожен визитом, и все внешнее, что было ясно не сразу, тут же отстранял от усилия понимания.
      Поняв, что дядя нынче уже не в себе, племянник вошел в русло и попросил дядю показать ему округу.
      Удивившись еще раз, тот провел его по Дому, показал зимний сад снаружи, ознакомил с процедурным комплексом и растерянно привел обратно, не зная, как быть с посетителем дальше.
      Племянник же был внимателен и казался себе на уме. Оказавшись в палате, он лег на постель дяди и сказал, что отсюда ни ногой и пусть дядя просит администрацию подыскать еще одно место.
      Дядя в ответ онемел, а верзила как ни в чем не бывало стал интересоваться, не платят ли здесь суточные за пребыванье.
      После чего отвернулся к стене и застыл, никуда не глядя. Широкая его спина, так сказать, повернулась к миру глыбой молчания.
      Так его санитары и ворочали, пытаясь привести хоть немного в чувство. Племянник молчал, и молчал даже тогда, когда его выносили вон из палаты, прежде запеленав, конечно, – вдруг окажется буйным.
      В общем, скандал, и притом непонятный. Племянничка тормошат, а он ни гу-гу, будто бы здесь же, при жизни, взял да и умер.
      Сыграл натурально в молчанку глухую, всех поразив своим стойким таким поведеньем. Дядя страшно взволновался, что из-за его родственника такая буча вдруг разрослась, но ничего поделать не мог – племянник и на его вопросы был нем как рыба.
      Водила кудрявый даже пытать предлагал, чтоб добиться хотя бы полслова. Но все-таки не выносить же на улицу живого еще человека. Тем более что ни хозяйки-сестры, ни Кортеза, ни горбуна об ту пору в Доме не оказалось, они накануне спешно отправились скопом в Москву – ходил слух, на какой-то таинственный слет: неизвестно, какие дела их всех сразу в Москву отозвали.
      Номинально за старшую оставалась Наташа, но она ничего не решала и только сказала, когда доложили: «Вот сумасшедший».
      Потому пристроили племянника до распознания причины в подсобном для разных хозяйственных нужд, темном, сухом помещении. В нем было много разных вещей, вот он и стал, затаившись, одной из…
      Спустя же три дня все разъяснилось. По возвращении начальства принесли все еще спеленатого, как толстая куколка, племянника прямиком в кабинет к Кортезу. Только взглянув, тут же велел бедолагу вынуть из смирительной оболочки. Там, в кабинете, племянник как миленький рассказал то, что потом разболтали кругом санитары.
      Оказывается, узнав из телеграммы о прискорбном обстоятельстве, племянник внимательно и глубоко, как рухнул, задумался: а что такое жизнь вообще, если она рано-поздно-всегда кончается. Чтобы отдать отчет в катастрофичности ситуации, надо отметить, что ранее мысли данного рода племяннику были не просто не свойственны, но и немыслимы в такой же мере, в какой немыслима ясная речь обезьяны: в силу образа жизни и склада он был человеком действия и такую галиматью поступком считать не мог.
      Сын осевшего на поселении политзека, он вкалывал инженером на промысле алмазов, якшался с якутами и часто по выходным пропадал в тайге на охоте. Кажется, мог попасть белке в глаз, стреляя навскидку. Пронять его мог разве только медведь, вышедший на него с вилами. И тем не менее, пример родного дядьки пронзил его. Вопиющая мысль, что и он-таки медленно, но неотвратно помирает, уложила его на обе лопатки.
      Возможно, обстоятельство, что умирающий его двоюродный дядя об ту пору оставался последним его старшим родственником вообще, и обусловило силу произведенного на него впечатления (родители его семь годков уже как почили). Возможно, что неотвратимость именно окончательного его сиротства и подвигла его на такие необыкновенные размышления. А возможно, и нет – что сумасшествие данного рода образовалось в нем спонтанно, сдвинутое, как лавина возгласом или кашлем, более или менее терпимой и в конце концов совсем неудивительной, хотя и печальной, мыслью.
      Как бы там ни было, но событие бреда взорвалось. Целых два месяца пролежал он на диване, отвернувшись к стене, употребляя пищу только по настойчивому убежденью супруги. Там, на диване, ему и вошло окончательно в голову, что он, как и дядя, живет умирая, и ему захотелось поделиться с дядей таковым убеждением. Очутившись же в Доме и оглядевшись, он воспрянул и решился поступить нахрапом. Тем более, думал он, здешнее умирание при смерти ничем в смысле комфорта и отношения не отличается от тамошнего умирания при жизни, только все происходит честнее.
      И он решил не лицемерить. Но опасаясь, что его не поймут, пришел к выводу, что действовать нужно резко и определенно – например, устроить здесь всем забастовку: мол, никуда я отсюда не пойду, что хотите со мной творите, а я здесь всенепременно останусь, если даже меня тут прямо возьмут и зарежут.
      Выслушав чужого племянника, Кортез сообщил, что тот ошибался. Что его отлично здесь все понимают. Что ему совершенно не следовало сомневаться, а так прямо все и сказать. И что он, Кортез, сделает от него зависящее, чтобы племяннику в Доме было «уютно и превосходно».
      Последнее вскипятившийся племянник не совсем понял, но понял, что никто его отсюда гнать уже больше не будет. Он присел на корточки, так как его так и не пригласили сесть, и обхватил руками голову от потрясения.
      Кортез велел санитарам освободить и подготовить палату к еще одному новоселью, а также внести нового гостя в список.
      Однажды этот странный племянник забрел к нам в гости – под предлогом сыграть в домино. Мы сразу сообщили, что в домино играть не умеем, и предложили выпить чаю, но вскоре об этом пожалели. Племянник, пылко согласившись, оказался неугомонным, пил стакан за стаканом, уничтожил всю заварку и сахар, а напившись, стал расспрашивать, кто здесь чем болеет. Я шутя ответил, что болен любовью, а Стефанов вообще уклонился, сказав, что желтухой. Племянник ржал в ответ, не унимался, говорил, что мы издеваемся, так как наверняка у нас какие-то страшные заболевания, и что он нам заочно завидует очень. Также поведал, что, когда умрет двоюродный дядя, попросит разрешения в память о нем переселиться в его палату. Мне было странно видеть, не слушая, этого здорового, размером с медведя, сибирского идиота, который обстоятельно рассуждал о таких глупостях.
      Стефанов вскоре отвернулся к окну и больше на племянничка не смотрел.

Глава 14
ГУЛЯТЬ

      Я часто гуляю по Дому. Обычно это выглядит как прогулка, но иногда и как настоящее приключенье. Случается, иное приключение проходит не совсем даром. Вчера, например, оно не прошло. В таких случаях я стараюсь делать выводы. Бывает, что они получаются неоднозначными. Как сейчас. Честно говоря, я вообще от вчерашнего никак не могу еще отойти. А начиналось все вроде бы безобидно.
      Вчера днем из нашей палаты отправился я на второй этаж, миновал кастелянную, процедурную, красный уголок и сделал таким образом лишних сто тридцать семь шагов; зато встретил по дороге Катю.
      Она шла куда-то и, улыбнувшись, пригласила глазами следовать за нею. У двери оглянулась, и я понял, что меня просят обождать.
      Хотя в коридоре никого не было, но стоять в нем стоймя, непонятно чего ожидая перед неизвестной дверью, было столь же малоприятно, как бывает неприятно в городе торчать на открытом месте, подвергаясь беглым взглядам поглощенных своим ходом прохожих.
      Вскоре, маясь перед дверью, я начинаю неодолимо мучиться тем, что за нею. Но вот что странно: я вдруг понимаю, что вовсе не непредставимость последнего составляет причину моих переживаний. И что, конечно, непредсказуемость – усеченный вариант непредставимости – совсем не имеет никакого отношения к моему волнению. Что за порогом, нисколько меня не беспокоит.
      Постепенно мне начинает казаться, что перед порогом соткалось, как мохнатый живой коврик, в котором запутались ноги, поле невозможности как таковой. И я, будучи стреножен в его силках, переступая, топчась, силюсь, мучаюсь, словно мотылек в световой ловушке лампы.
      Мне даже начинает казаться, что дверь превратилась в окно, за которым, как грузное медленное животное, спокойно живет, дыша и передвигаясь, тучное жаркое солнце.
      В коридоре возникает медсестра и проносит мимо меня на подносе склянки. Одна из них блестит и слепо режет глаз.
      Дверь приоткрывается, и Катина рука легко тянет меня внутрь. Медсестра оглядывается, но я исчезаю.
      Войдя, я ровно ничего не вижу, но чувствую шепот Кати – он горяч и вместе с прикосновениями сливается в одно умопомрачающее чувство…
      Очнувшись в тихом свете, я нахожу рядом с собою Катю мертвой.
      За стеклянной стеной в упор висит вытесненное нами солнце. Косматое, оно медленно ворочается и живет. Всплески вспышек разрывают свитые вокруг меридианов жилы его огненных речек.
      На светлом, словно вылепленном из светящегося воска, Катином теле неровно перемещается сердоликовый отсвет.
      Припав, я веду по нему губами, и мне кажется, мои губы движутся вслед за ускользающим в тень теплом.
      Вглядываясь, я не верю – и, целуя сосок, вижу свое отражение, которое, вглядываясь, целует меня в мокрые глаза.
      Тепло исчезает, отсвет бледнеет, и я, поднимая голову, вижу теперь белое, наконец освободившееся от терпимой зрением яркости солнце.
      Ровное, даже матовое бельмо слепит меня, обволакивая рассеянным взглядом.
      Я вдруг понимаю, что это его второе явленье, что в первое, покуда я спал, оно забрало у меня Катю и сейчас, раскалившись по новой, пришло, чтобы взять и меня.
      Внезапное спокойствие овладевает мною. Оторвавшись от Кати, встаю во весь рост на постели и, оттолкнувшись, прижимая к груди колено, прыгаю прямо в окно, на солнце.
      Глухой удар сотрясает небольно мне тело. Тугая роговица окна, упруго прогнувшись, посылает обратно движенье прыжка.
      Оказавшись на полу, я понимаю спокойно – мне некуда деться, что выход теперь только один.
      Солнце уже дало течь, и его нервное жгучее щупальце трогает мою руку.
      Вывернувшись, я срочно отыскиваю на полу джинсы и достаю из кармана перочинный нож. Полоснув по внутренней стороне предплечья, наклоняюсь над Катей и то же делаю с ней. Ложусь рядом навзничь и беру ее за руку, соединяя порезы.
      Постепенно переливаясь в нее, зрение плавно меркнет, и все сильнее давит напряжение тугой глухоты, словно, нырнув в ее тело, я погружаюсь все глубже и глубже, спасаясь от наваливающейся сверху туши солнца.
      Но еще до исчезновения я все же успеваю видеть, как в последних сумерках Катя, очнувшись, наклоняется и, всматриваясь, тянется полураскрытыми губами.
      Ее поцелуй совмещается с моей наступившей слепотой.
      Пробуждение случилось легко и радостно, не отягощенное вычурностью обстоятельств. Последние же были таковы, что проснулся я в чужом совершенно мне помещении, где ни Стефанова, ни нашей привычной обстановки не наблюдалось.
      Смутно припомнилось, как я заснул и что тому предшествовало. Встревоженный, я поспешил одеться, чтобы исчезнуть из опасного места.
      Уже на пороге, управляясь с ширинкой, я увидел у ног выпорхнувшую из двери записку. Развернув, узнал круглый, как толстая цепочка, почерк. Она сообщала, что просит меня ничего без ее ведома не предпринимать и что, если мне вздумается срочно ее увидеть, мне следует обратиться к горбуну, которого она называла в записке «мой поверенный»…
      Прочтя, я разозлился. Мне показалось, что Катя уже по второму кругу повела меня за нос. Я разъяренно подумал: вот заберу или даже выкраду у нее письмо, и прах здешний с ног своих отряхну, чтоб духу моего тут не было.
      Однако, как разъяснилось чуть позже, я вновь не подозревал, что заплутал и что подозрительность моя не имеет никаких оснований…
      Нужно было срочно исчезнуть. Я свернул записку, сунул в задний карман и тихо щелкнул дверью, соображая, куда же податься.
      По коридору прошла медсестра, неся на подносе какие-то склянки. Одна из них внимательным блеском застряла в моем зрачке, и еще долго сиреневое пятнышко рывками плавало перед глазами, пока я порывисто, словно боясь погони, сбегал и взбегал по лестницам, пытаясь вспомнить и отыскать свой этаж.

Глава 15
ПОПОЙКА

      Племянник захаживал к нам и еще, но, к счастью, мне всякий раз везло надумать причину, по которой вскоре я спроваживал его без особого урона нашему покою.
      Вообще же, к нам любят являться непрошенно гости. Так что мы давно уже перестали им всем подряд удивляться и только старались заранее подготовить ту или иную конфузную сценку выпроваживания, в конце которой гость сам не хотел у нас долее оставаться.
      Признаться, мне подозрительно везло в подобных инсценировках – и, понятно, по закону сохранения удачи, рано или поздно должен был случиться провал. Так оно и произошло однажды. Только вот провал этот чудом оказался везеньем. О чем особая речь. Стефанов потом говорил, деланно брюзжа, но внутренне страшно довольный новым знакомством: ну что, мол, поделать с явлениями природы – от них, как от грозы, ни сбежать, ни уберечься…
      Вот как это случилось.
      Однажды, когда мы просиживали зимний вечер у неровно гаснущего камина, дверь отворилась, и в нее вошел некто странный, весь в бороде и с курчавой полуседой шевелюрой.
      Некто был обернут козлиными шкурами, обут в сандалии на грязную, босую ногу; синий плащ из болоньи почему-то свисал у него за плечами.
      Густые брови торчали кусочками меха. Толстый нос походил на высохшую гигантскую грушу. Выпяченные губы держали ее, как на подносе. Яблочные щеки наливались розовым соком здоровья. Ярко-синие глазки подвижно смотрели повсюду из этого натюрморта.
      Острый запах козьего сыра пронзил окружающий воздух.
      Гость держал в руках раскрытую, с двумя сломанными спицами парасольку, которой слегка играл, вертя туда и обратно.
      Зонтик имел форму и цвет огромного выцветшего подсолнуха.
      И вообще, заговорив легко и нагло, гость только подтвердил свой несерьезный облик.
      Однако с места в карьер, толком еще не поняв, что он там такое вещает, я почуял зверино, что дело здесь пахнет чистой воды керосином…
      – Бонна ночи, дорогие мои жильцы, как поживаете, – наконец пробился ко мне сквозь тревогу его басовитый возглас. – Добрый вечер, многоуважаемые, добрый вам вечер! – продолжал, чуть-чуть раскланиваясь: сюда – ко мне, туда – к Стефанову, и опять, черт возьми – сюда, приветствовать нас пришелец.
      Я оглянулся на Стефанова и понял: старик мне не в помощь – выражение его скисло, и ясно было, что он готов уже сдаться без боя.
      – Да-да, именно так, вы не ослышались, я интересуюсь тем самым – как вы здесь живете. То есть мне интересны подробности. Должно быть, весело, а? – гость, вертя зонтом, вдвинулся в комнату и, с удовольствием причмокивая губами, огляделся.
      – Ничего, спасибо. Но все же позвольте… – стал осторожно противиться я.
      – Ничего не позволю, не имеете просто права, – не дослушав моих возражений, парировал гость и ловко, почти без разбега, запрыгнул с ногами на кровать.
      Щетинистая, серая от дорожной пыли ляжка чудовищно разместилась на свежем пододеяльнике. Зонтик, хрустнув, сложился и воткнулся в подушку, взвив облачко перьев.
      Стефанов схватился за голову руками.
      Я же понял, что будет еще только хуже, и пока решил гостю подыграть. Стараясь не выдать свое беспокойство, спросил пришельца, на каком этаже он проживает.
      Тот в ответ рассмеялся и, когда стих его гогот, сказал, что на одном из самых последних – на семнадцатом.
      Я озадачился, соображая, откуда взялись еще двенадцать этажей.
      Гость тем временем повторно огляделся вокруг и внимательней задержался на Стефанове. Старик безнадежно смотрел перед собой, смиренно ожидая развязки.
      Опасения мои подтвердились, стоило незнакомцу представиться Дионисом Карелиасом…
      Родился в Измире, учился в Университете им. Патриса Лумумбы, работал собкором в московском отделении «Рейтер»; «торчит по больницам» уже три года, «никак все копыта отбросить не в силах», «надоела бодяга вся эта до смерти», в Доме он второй только месяц и «надо сказать, что доволен вполне, хоть и странная здесь обстановка».
      – Не правда ли, так себе обстановочка?
      Гость, внезапно нахмурившись, замолчал, но, спохватившись, поинтересовался еще раз:
      – Ну как, как, коллеги, вы здесь без меня?..
      Не дожидаясь ответа, тут же добыл из-под плаща тыквенную флягу и устроил ее бережно, как дикарь трофей – снятую с врага голову, – на коленях.
      Обломок кукурузного початка высовывался из крутого пупа сосуда.
      Остававшиеся на нем волоски золотились осенним светом средиземноморского урожая.
      Три небольших бараньих рога, изогнувшись на запад, юг и восток, оказались в руке Карелиаса.
      Мы как один подались вперед.
      Откупоренная крупными, как галька, зубами пробка гукнула и повисла.
      Повисла на глянцевом звонком боку, легонько покачиваясь на пеньковом шнурке.
      Бултыхнув приподнятым на ладони содержимым, грек торжествующе зыркнул на нас голубым искрящимся взглядом.
      Колкий блеск в его зрачках замелькал подобно клочьям облаков, видимых в иллюминатор над морем.
      Карелиас попросил принять у него рога и из оранжевой громадной головы овоща стал разливать прозрачное серебряное масло.
      До моего сознания донесся слегка металлический вкус огненной чачи.
      Стефанов воспрянул и пристрастно следил за наполнением своего рога…
      Мы чокнулись за знакомство.
      Ослепленный выпитым залпом, я онемел.
      Ровный напор морского заката, раскрывшись жарким бутоном, шел из грудной области в руки и ноги, переливался через край спокойной радостью света.
      Карелиас, зажмурившись, крякнул.
      Стефанов, качнувшись, устоял на ногах, но тут же присел, приводя в порядок дыханье.
      Тут же разлив по второй, Карелиас молвил:
      – А теперь без чока, за нашего брата, смертного.
      Он поднял рог и добавил неясно:
      – Я имею в виду и тех, кто еще, и тех, кто уже, хотя их меньшинство, понятно?
      Я кивнул, а Стефанов, хмелея стремительно и неуклонно, под откос, неопределенно двинул рукой и согласился.
      Грек, окунув нас в свой пристальный взгляд и чудом нащупав наше слабое пониманье, взял корникупею в толстые губы, как мелкую рюмку, и метнул на дно нутра, в прорву – глоток, граммов примерно так в двести.
      Случившееся после осталось в моей голове лишь потому, что было настолько ярко и вычурно, что не остаться оно не могло, затмив мое ощущенье себя. Я мог не помнить себя в течение и после происходившего, но происходившее не запомнить не мог, так как оно существовало помимо и даже вместоменя настолько, что вызванное им впечатление никоим образом не могло исчезнуть, если даже ради удержания ему следовало бы превратиться в некую внешнюю память обо мне, о бесследно растворившемся в своем впечатлении, но все же обязанном помнить то, что в мое отсутствие происходило.
      В общем, я заломил ручку форсажа и, пробив потолок реального, обнаружил себя во внешнем, где стремительно и на удивленье легко было реять над собою.
      Захватывающий поток опьянения был упруг, но порывист; я то взмывал, то вновь избегал падения, резкость моего близорукого зрения, влекомая странным ритмом, немыслимо колебалась, и попеременно то я видел все эпизоды пьянки отдельно, то они, почти растворившись в узоре событий, реплик и жестов, с неуловимой ловкостью калейдоскопа слагались в сплошной ритуал, таинственный смысл которого, будучи едва уловлен мною, тут же вновь ускользал от называния…
      Второе омовенье я осилил за два присеста, в промежутке отметив, что Стефанов, допив, отплыл к окошку и стал смотреть на темень. Старик стоял качаясь, и отраженье во тьме качалось вместе с ним.
      Я перевел дух и подошел к нему: «Ну что вы, Стефанов, дорогой», – обнял его за плечи и тоже посмотрел… И то, что я увидел, мне показалось страшным, настолько неподвластным ни зрению, ни слову.
      Стефанов, не в силах оторваться, вдруг затвердел: «Что ж, пусть они придут».
      И тут мне стало тошно. Я обернулся к двери, но вместо нее увидел ровно ту же стеклянную стену, в которую влагалась отражением комната…
      Мы оказались зажаты во тьме зеркал. Объем комнаты, разъятый насквозь, рушился цепочкой в туннель темных вложений, тускневших по мере того, как взгляд все дальше уходил в них. Мы выслеживали себя по движению руки, головы в толпе из двойников… Переминаясь, они волнами отводили, прикладывали маски и что-то глухо бормотали – гул губ складывался в хор.
      Я двинулся сквозь них, умирая от страха. Они ж, как будто безразличны, не тратили внимания ни на меня, ни на Карелиаса, который лежал все так же на постели в обнимку с тыквой. Он один из нас троих не дал повтора в зеркальных плоскостях.
      Я спросил Карелиаса: «Что же делать?»
      «Ничего», – был мне ответ.
      Я немного унялся, подсел к нему.
      Стефанов скоро оказался рядом – и мы, ежась оба с двух сторон, стараясь не смотреть на улей взглядов, покорно ждали, что здесь будет. Камин почти потух, и оттого мнилось, что свет истекает в колодезное чрево, пробившее насквозь пространство комнаты.
      Карелиас был убийственно спокоен. Достав из-под шкур огромную раковину, розовополую, похожую на взлохмаченно-завитое ветром облако, грек стал вертеть ее туда-сюда, развлекая нас. И вдруг, почмокав полными губами у отверстий в начале завитушки, издал три – восемь – девятнадцать нот, едва ли представлявших собой мелодию, походивших больше на призыв, или на то, как трубач перед игрой берет пробу дыхания.
      Так раздудевшись, он вдруг ловко взметнулся вверх с постели и приземлился точно у камина. Подбросил бревнышки и через раковину дунул. Три жаркие птицы взлетели из дебрей бороды архонта.
      Внезапно вспышка света затопила все вокруг, взмыла над углубленьем жертвенника.
      И вот тогда я различил двойников. Они странным образом проявились разными. К тому ж их было только трое. И дверь оказалась на месте. Но все это не умалило странность их явления. Двое мужчин – юный и старый, – и третья, увитая только плетью хмеля. Растение два-три раза обегало спиралью ее наготу, произрастая из глубокого пупка. Две плавные русые пряди лились на плечи из высокой прически. Она улыбалась огромным блеском черных глаз и, прислонившись к стене у камина, держала в руке бокал.
      Юноша был наг. Закинув ногу на ногу, он сидел на кровати Стефанова. В руке его тоже горел рубином бокал. Небольшие рожки торчали из его мелких кудрей. От нечего делать юноша, хихикая и гукая, разглядывал обомлевшего Стефанова и, пугая старика, наклонял в его сторону голову, бодаясь понарошку.
      Пожилой оказался обутым по щиколотку в копыта. Размерами он превосходил Карелиаса вдвое. Сдерживающий его буйные меховые одежды пояс был шириною в передаточный ремень эскалатора метро. Присев на корточки, он щепил ногтями дрова, помогая Карелиасу развести огонь.
      Я посмотрел на Стефанова и увидел, что и он не обрадован этими фокусами.
      Но тут же мелькнула мысль: вот наши друзья и сообщники, вот кто нам поможет.
      Стали представляться.
      Женщина назвалась Дафной.
      Сатир, прогремев, – Паном.
      Юноша утаил свое имя, звонко рассмеявшись, когда пришел его черед назваться.
      Дафна, кивнула в его сторону:
      – А это – Эрот.
      Гости, руководимые Карелиасом, стали располагаться.
      К люстре была подвешена на лямках шкура белоснежной козы, из вымени которой Карелиас нацедил нам вина. Нога животного подергивалась под вытягивающими движениями рук. Я рассмотрел, что лямки подвеса сшиты из кусков парашютной стропы.
      Появилась корзинка с хлебом и разломленным гранатом, похожим на горку розовых сот. Карелиас установил на полу у камина блюдо с полосками мяса. Пирушка вскоре набрала ход. Чудесный обморок восторга вновь наполнил воздух. Слои света, переливаясь друг в друга, скользили в медленном зрении: Дионис разгонял их звуками теперь мелодично стонущей окарины. Стефанов оживленно беседовал с кокетливо присевшей между нами Дафной. Пан, шутливо сердясь, охотно подвергался насмешкам Эрота. Карелиас, откладывая в сторону раковину, следил за огнем и время от времени подносил от камина порции жареного мяса.
      Я попросил у Дафны позволения сорвать несколько соцветий с ее одежды. Она разрешила. Мягкая пушистая веточка щекотно коснулась моей щеки…
      Более или менее по очереди мы прикладывались к висящему под потолком бурдюку. Доимая струйка, звеня и пенясь, вспять отражалась донышком. Преломляясь в стекле, вино окрашивало и ножку бокала. Наполнив его, я раз за разом неуверенней возвращался обратно. В один из этих рейдов, когда я на обратном пути решил прихватить ломоть хлеба, горстка гранатовых зерен вдруг взвилась вверх из-под моей руки из корзинки и, покружив, струйкой вылетела сквозь оконное стекло…
      Мне было светло и покойно. Я с удовольствием смотрел вокруг, у меня в ладони лежали нежные соцветья хмеля.
      Я прислушался к беседе Стефанова и Дафны. Старик говорил ей о танце, о том, что поэзия – это танец пары, звука и смысла. Что тайна стиха кроется в танцевальных движениях губ, языка, в систолах гортани вселенной, в зашифрованном ангелом строе связок; что смысл – это лишь дополнительная октава, сгущенная, иная, как лед есть иное состоянье воды, форма звука и ритма. Что стих порождает танец, а ритмический рисунок стиха – это готовая хореографическая партитура.
      Дафна, соглашаясь, призналась, что в танце она особенно чувствует бессмысленность обыкновенных слов, одновременно ощущая, что тело ее в движении рождает и само становится – неким таинственным словом, которое произносит и – произносится танцем…
      Мне было хорошо. Хорошо так, что я стал плавно раскачиваться вслед за слоями воздуха, несомыми упругим звуком из раковины. Вскоре я обнаружил себя в другом конце комнаты, в компании Пана и Эрота. Эти двое совсем надоели друг другу и теперь развлекались тем, что, встряхивая тыкву, брошенную Карелиасом, пытались, изловчившись, попасть болтавшимся на шнурке початком в дырку. Чача бултыхалась и выплескивалась наружу. Я попросил их налить мне немного чачи. Выпив, я поинтересовался, знакомы ли они с горбуном.
      – О, еще бы, – пробасила похожая на растрепанный кочан голова Пана и, опрокинувшись, приняла в себя коротким водопадом остатки зелья. – Так знакомы, что сил моих больше нет переносить это знакомство. – И напруженный складками подбородок утерся краем шкуры. – Если он еще будет баловать с моими козами, я спущу на него собак, – подмигнул, качнувшись, сатир Эроту.
      – А я, – поддакнул ему Эрот, – если он снова попытается строить козни Наташе, – мальчик дотронулся ладонью до своих рожек, – такое наважденье ему устрою, что пропадет он отсюда надолго: есть у меня на примете одна горбунья в соседней деревне, – подмигнул он в ответ лукаво Пану.
      – А почему вы спрашиваете, он что, вам тоже чем-то не угодил? – крикнул мне, услыхав наш разговор, Карелиас.
      Большая черная птица вдруг села мне на лицо и подержала в своих крыльях мой разум…
      Едва ли что уяснив из диалога сатира и мальчика, кроме того, что горбун им известен отлично, я отшатнулся на середину комнаты и крикнул, обращаясь ко всем:
      – Как, вы меня спрашиваете, досадило ли мне чем-то это существо?! О, я мог бы вам рассказать, чем оно мне досадило, о, я бы мог…
      Карелиас отвернулся от камина. Дафна перестала болтать со Стефановым. Пан поднял брови – две мохнатые гусеницы выгнулись, чтобы ползти. Эрот хлопнул от удовольствия в ладоши и легонько подпрыгнул на матрасе, как мячик.
      Стефанов тихо произнес: «Глеб, пожалуйста, не надо…»
      Но было поздно. Плотина уже дала течь, и беспорядочный поток негодования обрушился на мои голосовые связки…
      – О, если бы, если б только я мог отлить отчаянье в звук, оно бы разнесло в пух и прах этот дом, прогремев, как гремит округа при переходе истребителем звукового барьера, и эхо бы смело и развеяло прах… И тогда бы опушка, на которой он стоит, покачнулась блюдцем, и лес бы, как трава, пригнулся, и зверье бы в нем ужаснулось… Что еще мне нужно исполнить для выражения моего отчаяния?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15