Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом в Мещере

ModernLib.Net / Иличевский Александр / Дом в Мещере - Чтение (стр. 3)
Автор: Иличевский Александр
Жанр:

 

 


      Вечером следующего дня мы гуляли по набережной, лущили фисташки и тянули из высоких пластмассовых стаканов водянистое пиво «Маккаби». Бетонная набережная, лениво протянувшись вдоль череды прибрежных отелей, кончилась очередным пивным бунгало, окруженным тростниковым плетнем, начался теплый и мягкий пляж, и скоро, окончательно увязнув в песке, мы остановились.
      Было ветрено, и волнорезам приходилось туго. Укрупненное перелетом к югу светило, натужно просаживая горизонт, едва уже держалось на поверхности – и когда все-таки кануло, в этот момент набежала особенно крупная волна и достала нас брызгами. Я отказался от идеи выкупаться.
      Заорал, как срезал, киловаттный муэдзин на невидимом минарете.
      Темнело стремительно, звезды проступали со скоростью проявки фотоснимка. Тонкий месяц давно висел накренившись, будто оседлан тяжеленьким ангелом сумерек. Мы сидели на большом, еще теплом камне и обсуждали, куда и как поедем прогуляться. Сначала наперебой называли места – Цфат, Бейт-Лехем, Несс-Цион, Акка, Кумран, Эйн-Геди, Эйлат, но когда речь зашла о том, когда именно и в какой последовательности, – я сказал, что все поездки нужно отложить на неделю. Что в течение этого времени мы никуда и носа не покажем из гостиницы, так как у меня есть к ней дело, а какое – сейчас скажу.
      Все-таки я нервничал, получилось сбивчиво, но она поняла сразу. Что-то прикинув в уме, неожиданно легко и даже весело согласилась.
      Мы вернулись в гостиницу, и я показал ей расписание серий.
      Минут двадцать ушло, чтобы растолковать подробности процедуры и то, как она должна себя вести. Хотя я и старался с самого начала говорить об этом как об игре, постепенно она стала поглядывать на меня с опаской.
      Я отмахнулся: пусть, пусть думает что угодно, главное не спугнуть, подвести к первой серии, а дальше уже никуда не денется.
      В первую ночь я не спал в промежутках, боялся сбиться с распорядка. Сначала все шло хорошо. После первого же приступа она отключилась, и тень пролилась в точности, как предполагал: из ямки ключицы скользнула по левой груди на живот, и когда струйка добралась, иссякнув, вся живая лужица света тихонько заколыхалась, изменяясь и медленно исчезая. Контур постепенно уменьшался, принимая замысловатые формы, рвался, открывая новую кожу. Как только линия приостанавливалась жить и искривляться, я фотографировал эти письмена, древние смыслы оживали видениями, перегной забвения взрастил исток.
      Я не мог оторваться от этого карнавального шествия драгоценных букв. Я судорожно отбирал сокровища алфавита желания.
      Наконец оторвался, расшторил открытое окно – и тут же вернулся – лужица почти исчезла и теперь блестела яркой ровной точкой, всклянь наполнявшей пупок. Застыв, устремилась на донышко. Обомлев, я спохватился и от живота, не целясь, нажал на спуск. Затвор щелкнул, вспышка вырвала ее из темноты и бросила обратно, разметав ей руки и бедра по простыням.
      И тут я понял, что натворил.
      Отстрелявшись, фотоаппарат зажужжал, напористо перематывая пленку. Я сел на подоконник и там просидел до начала второго приступа.
      Было свежо от близкого бриза. Патрульные катера конусами прожекторов кроили долгую бухту Яффы.
      Месяц очертил четвертинку неба. Я так ничего и не придумал. Одно было ясно – отступать поздно.
      К полудню я оказался близок к помешательству. В конце четвертой серии стали появляться странные симптомы. Температура вместо того, чтобы снизиться до тридцати трех и двух десятых и остановиться, упала до тридцати – и тут же стремительно взлетела до птичьих тридцати восьми. Она металась в бреду, индикатор подмигивал на сорока, и я хотел было уже прервать серию, как вдруг рукой ощутил, что холодеет…
      На этот раз обошлось. Температура пришла в норму как раз в то мгновение, когда уже пора было подводить к консервации. Еще пять минут – и я бы стал убийцей.
      Уложив ее, я помчался проявлять фотопленку. Вылетев из «Кодака», нарвался на оцепление – пока я торчал у проявочной машины, на углу обнаружили неопознанный пакет, тут же в воздух взвилась опасность теракта, и теперь ждали саперов. Прохожие обрадовались, что наконец могут оправдать праздность и превратились в бдительных зевак. Обойти всю эту кутерьму значило дать крюк в два квартала и потерять минут десять. Я рванулся через ограждение. Меня скрутили, но после проверки отпустили.
      Все шло вкривь. Былая уверенность неофита превратилась в отчаянное сомнение – в обморок свободы действий. В чем состоял просчет, думать было некогда. Элементы последовательности требовали абсолютного ума и сосредоточенности, как при раскрое большого, пронизанного трещиной алмаза. Выявляемая с каждой новой серией еще одна графема алфавита, с помощью которого я надеялся прочитать ее тайну, была на вес двойной жизни – моей и чьей-то еще, неизвестной – той, что рождалась сейчас у меня под руками.
      Иногда я брал ее голема за руку и подводил к зеркалу, как на пробу. Поначалу было страшно: только глянув, тут же садилась на корточки и, прячась, подглядывала за отражением поверх коленей. Потом обвыкла и стояла в зеркале смелее, но все равно – ежилась, поводя плечами, и переминалась, словно входила в холодную воду. Наконец не выдерживала, забиралась обратно в постель, взбивала ворох простынь и, скользнув под ними, сворачивалась неприметным комочком, стараясь перехватить, удержать участившееся дыханье.
      Так продолжалось еще два дня.
      Пятый день не дал особенных результатов. Вдобавок я обнаружил, что время от времени не могу удержать ее зрение. Иногда она гасла, и, ничего не видя в кромешной тине страсти, не в силах прерваться, я находил и удерживал ее запрещенным приемом в поле сверхчувства на ощупь. Если бы я ее упустил, всю трехчасовую операцию пришлось бы начать заново.
      Но это не все. Иногда я слышал, как она тихо смеется. Из этого еще ничего не следовало: грудные младенцы тоже чему-то про себя улыбаются, хотя у них нет ни опыта, ни памяти. Тут дело, скорее всего, во мне самом. Ее смешки находили во мне некий чудесный отзыв. Словно смеялся я сам – создатель и ребенок своего исчезнувшего детства. Впервые поймав ее смешинку, я чуть было не сорвал всю серию, которая через двадцать две минуты должна была завершиться, и напряжение уже зашкаливало так, что малейшее отклонение от последовательности грозило вышибить все клапана: мы бы погибли оба.
      Это было так, будто на всем ходу вдруг кончилась сумеречная нора горного тоннеля, под напором движения из-за высокой скалы хлынула в лицо облитая розовым маслом низкого заката равнина, и следующий тут же за тоннелем крутой поворот на долгое мгновение остался незамеченным: на пределе – с заносом, сжав зубы и намертво вцепившись в руль, мучительно жмурясь от ослепления и жути…
      Но ничего, скоро я научился на это быстро реагировать. Позже, если мне приходилось улавливать ее неожиданный, будоражащий смех, я как бы скашивал зрачки и, поднырнув, без задоринки проходил под волной своего отзыва, так и не застигнут врасплох оплеухой от веера брызг, крученья и света…
      Иногда у меня мелькали проблески веры в благополучный исход. Но, казалось, они только для того и появлялись, чтобы, исчезнув, дать волю еще большим отчаянию и безысходности, которые тут же до краев наполняли углубившуюся полость надежды.
      Временами мне действительно мерещилось, что дела мои не так уж плохи. Например, ее постепенное привыкание к зеркалу вселяло в меня не то чтобы уверенность в окончательном успехе, но хотя бы необходимую бодрость, с какой я приступал к очередной серии.
      И все-таки страх зашкаливал. Главное было – не сорваться в панический штопор. Так, оказавшись за бортом, глядя вслед удаляющемуся кораблю, самое важное – следить за дыханием, не дать панике его сорвать: несколько брызг, попавших в легкие, пустят вас на дно раньше, чем на воду спустят шлюпку. Я отлично это понимал и держал себя в руках. Тогда у меня уже исчезло чувство, что мною творимое подвластно единственно мне. Но до последнего я старался взять на себя все, быть единственным ответчиком в этой истории.
      Долго в таком напряжении оставаться было невозможно, инстинкт самосохранения тянул меня за рукав прочь из этой истории. О, если бы я тогда не дал слабину и не пустил все на самотек!
      На шестой день на рассвете, за час до начала, я вышел из гостиницы вниз к набережной в поисках уже открывшейся кофейни. Пройдя три квартала, я вдруг решил сбежать. Да, сбежать. Дойти до станции, сесть в автобус до Хайфы, и концы в воду. Документы, деньги при мне, на вещи в такую теплынь наплевать, а с ней там сами в конце концов разберутся. Даром что еще не все сделано. Ведь только я это знаю, постороннему глазу все недочеты – частичная амнезия, недомолвки жестов, провалы взгляда: когда зрачки на заметное время застывают на чем-то невидимом, – все это покажется простыми странностями: мало ли людей на свете, которые не этим светом зрячи? А сама она… С ней все будет в порядке, ничего она не заметит.
      Я оглянулся. Тут и там на узкой улочке, взявшей в прицел едва показавшее темя солнце, уже сонно высовывалось оживление: зеленщик выкатывал тачку с роскошной, как клумба, зеленью – блиставшими брызгами охапками салата, петрушки, сельдерея, крепкого, как бочонки, редиса. Толстый мальчик у фруктовой лавки, обморочно зевая, собирал на корточках обратно в корзину распрыгавшиеся апельсины. Сосед зеленщика, лысый старик с вязаной кипой, неизвестно как держащейся на запрокинутой макушке, в грязной майке и почти сползших с зада штанах, возился с заевшими жалюзи мастерской. В доме напротив очнулся водопровод, и в окне второго этажа густо мелькнул ливень медного, мягкого блеска: туго стянула к затылку волосы, обмакнула лицо – нет ли облачка? – в еще жидкое небо. Где-то наверху прочихался и затарахтел невидимый мотоцикл и, вместо того чтобы лихо и кратко промчаться вихрем, блажным ревом кромсая утреннюю плавность – мучительно, как будто упираясь, скатился под гору: долговязый резервист, азартно оседлав колесного ослика, с автоматом на шее, зажав футбольный мяч между торчащими выше руля коленями, поспешал не спеша на утреннюю поверку, возвращаясь из увольнения…
      Я свернул направо и, забирая лесенкой переулков в гору, вышел на улицу Герцля. Стоя на обочине, помахал водителю автобуса.
      В диораме лобового стекла плавно потекла равнина – сады, поля; вдруг равнина разломилась взгорьями, вздыбились раскрошенные скалы, там и тут забелели монастыри, блеснули купола, и скоро Иерусалим раскинулся и разбежался улочками по холмам.
      Неподалеку от автобусной станции отыскалась контора, торговавшая морскими круизами. Громоздкая маклерша с печально выпуклым взглядом выписала ленивыми каракулями билет на паром, отплывающий завтра из Хайфы в Ларнаку, и крупно воззрилась на меня, поджидая, когда я достану деньги.
      Я подобрал с конторки билет:
      – А если я раздумаю плыть, я смогу его сдать обратно?
      – Сожжешь. Только я верну тебе всего тридцать процентов.
      Зажужжал крошечный вентилятор, и тетка заерзала, пытаясь уловить слабую струйку воздуха.
      Окончательно потеряв ко мне интерес, включила под стулом шумный чайник и принялась вычитывать что-то на обертке «Таблерона».
      Пролепетал звоночек, означая еще одного вошедшего посетителя. Я увидел себя со стороны: остолбенев в нерешительности, тупо уставившись на рекламные бело-синего морского глянца плакаты, я стоймя стоял с билетом в руке перед исполненной невнимательного презрения маклершей.
      Я кинулся вон и столкнулся у порога с окладистым хасидом, строго ожидавшим, когда я приду в чувство.
      Я побрел в Старый город и вышел к Яффским воротам. На площади у башни Давида чуть успокоился среди толкотни и неразберихи. Присел на корточки, как делают арабы, – для перекура, локти на коленях. Скоро рядом встала девушка, опустившая подле меня корзину, полную белых сырных дисков, от которых сквозь марлю шел острый овечий запах. Белая пахучая гора, серый шелк с черной каймой по шву тянулся вверх, девичья щека, персиковый пух, смиренные руки, платок, сходящийся плотно вокруг шеи. Отдохнув, она двинулась дальше, глядя под ноги, чуть покачиваясь от тяжести корзины, несомой у бедра. Я подумал: у нее в корзине не сыр – там отрубленная моя голова.
      В тесной забегаловке усатый толстяк щедро набил мне салатом питу, уложил два шипящих фалафеля. Кусок застревал в горле, но я все же добрался до половины. Захотелось пить, и я вернулся к стойке – за колой. Расплачиваясь, бумажника в заднем кармане брюк не обнаружил. Обхлопав себя по всем карманам и посмотрев на полу, я зачем-то схватил с прилавка банку и кинулся в погоню. Хозяин, что-то крича, – за мною.
      Дальше я едва помню. Вот я прерывисто мчусь по узкой улочке, отбрыкиваясь от встречных, и стараюсь не упустить из виду смуглую лысину пацана, который, пока я расплачивался, терся в фалафельной, клянча у туристов мелочь. Хозяин, то и дело хлопая меня по локтю, что-то орет благим матом и очень мешает.
      Парнишка спешит, но не слишком, словно убегает так – на всякий случай.
      Я разворачиваюсь, сую в руки полоумному хозяину фалафельной жестянку: тот не сразу затыкается, но отстает, продолжая что-то орать, а я возвращаюсь к погоне и скоро вижу: мой воришка, качнувшись в бок, шныряет в дверь какой-то лавки.
      Влетаю следом, путаюсь в занавесях, пробираюсь коридором, спотыкаюсь, протискиваюсь – и стоп: вокруг темно из-за наглухо закрытых ставень, но свет – какой-то тусклый, тоскливой желтизны отсвет протискивается, обваливаясь лохмотьями теней, за громоздящимися вдоль стен стеллажами. Резкий запах тертой полыни, жженого сахара и гашиша. У меня кружится голова, и я пытаюсь на ощупь приблизиться к заднику лавки. Там, у стены, блестят два глаза: присев на корточки, мальчик прячется за медными чанами. Его выдает любопытство, смотрит он не затравленно, а озорно, сейчас хихикнет. Вдруг все вокруг начинает плыть, и стены вогнуто колышут темноту, содержимое лавки стремительно оживает, слипается в сплошную череду из чашек, чаш, пиал, кувшинов, ваз, подносов, бус, монист, кривых кинжалов, вынутых из ножен, четок, каких-то книжек и лубков с персидскими красавицами, их грозно сросшиеся брови и вся эта дребедень подхватывается головокружением, развинченно несется каруселью под ногами, где внезапно в центре взрывается белый свет, и по мере того, как он наполняет меня внутри, темнеет в глазах и меркнет вверху, у темечка. Но прежде чем упасть, я все же успеваю и, падая, бью скрутившего меня амбала в пах.
      Потом я долго вижу ее, сидящую по-турецки на не застеленной постели. Белые стены сочатся ровным матовым светом. Она смотрит прямо перед собой в окно. В его квадрат вписано полное, терпимое для глаз закатное солнце.
      Крохотная изумрудная ящерка-калека застыла на ее бедре. Их взгляды неподвижны и сходятся в одну точку, ослепленную солнцем.
      Очнувшись, в конце концов я обнаружил себя на крыше.
      Сначала было непонятно, где. Я увидел над собою небо, а привстав, понял, что вокруг – открытое, как на пустыре, пространство, приостановленное сзади сохнущими на веревках простынями и углом стены. Я долго рассматривал свою тень на штукатурке. Чем-то она привлекла меня, и я подумал: эта тень – не моя.
      За простыней невдалеке открывался утопленный за горизонт купол с крестом в окружении верхушек кипарисов. Стало ясно: то, что я принял за пустырь, – пространство крыш домов, вплотную прилепившихся друг к другу. Однажды у Гефсиманского сада я видел военный патруль: солдаты свободно прогуливались над карнизами, внимательно посматривая вниз, на уличную толпу. Поговаривали, что почти в любую точку старого города можно попасть, передвигаясь исключительно поверху.
      Голова была свежей, я ощупал себя – вроде ничего не болело. Я встал, чтобы осмотреться и понять, как отсюда спуститься.
      Происшедшее меня ничуть не испугало, потому что было настолько невероятно, настолько я не понимал, что произошло, что все отнес к разряду недоразумения. Я даже был благодарен неведомым обстоятельствам за то, что очутился в таком чудесном месте. Когда б еще мне самому взбрело в голову сюда забраться? Когда бы я еще увидел равнину белого города, стоящего в море света?!
      Солнце палило вовсю, и стоило закрыть глаза, как оно тут же перемещалось слепым пятном в затылочную область и там мягко шевелило теплыми кровяными лепестками.
      Поднявшись, я обнаружил, что совершенно наг, и вдруг пронзительно заныло темя. Я снова сел. Еще раз недоверчиво осмотрел себя и почуял, что крыша на новом месте раскалена прямо-таки зверски. Попробовал, поерзав, переместиться и отыскать то место у стены, где лежал прежде, но, видимо, тот участок уже успел нагреться.
      Я вскочил, стянул с веревки простыню и, обернув вокруг бедер, отправился на разведку. Стараясь срочно удалиться от места пробуждения, был неосторожен и едва не провалился в щель между домами.
      Требовалось срочно отыскать место для удобного спуска, где было безлюдно: никому ничего объяснять не хотелось. Ориентируясь по идущему снизу уличному гулу, я наконец вышел в тишину и осторожно подполз к краю, опираясь только на кончики пальцев.
      В крохотном внутреннем дворике росло, наполняя его с горкой, густое абрикосовое дерево. По ветке, налегающей на край крыши, я спустился вниз. Огляделся. Кругом глухие стены, запертая изнутри низенькая дверь и напротив от нее единственное окно. Ни души.
      Страшно хотелось пить.
      Я отобрал с земли несколько битых абрикосов.
      Обсосанной косточкой постучал в окно.
      За спиной раздался глухой звук упавшего плода.
      Постучал еще.
      Дворик был тенистый, и лезть обратно на крышу не хотелось – я сильно обгорел во сне, и теперь любое движение, вызывающее сокращение кожи, ощущалось как ссадина.
      Я потуже затянул на бедрах простыню и сел на лежащий под абрикосовым деревом коврик. Я подбирал вокруг себя сочные плоды и, надкусив, высасывал медовую мякоть.
      Вдруг подумал: как она там?
      Все равно пить хотелось нестерпимо, и я снова подкрался к окну.
      Постучал – теперь упорней, звонче.
      Рама прянула от стука, как живая.
      Громко спросил по-английски: есть кто-нибудь?
      За плотной шторой ничего не видно.
      Вдавил раму глубже (насколько было возможно – что-то там мешало) и протянул руку, чтобы отодвинуть штору. Не по себе мне было лезть в чужое хозяйство. Я мешкал, теребя, собирая пядью складки толстой ткани, пытаясь подобраться к краю, чтоб разом сдвинуть и открыть – что там, за нею.
      Не так все оказалось просто.
      Я стал тянуться вбок и внутрь – для этого пришлось прижаться предплечьем и щекою к раме. При этом в боковом зрении вдруг мелькнуло что-то зеленоватое, находясь смутно, не в фокусе из-за близости к глазу, рывком спустилось по известняку стены и застыло у переносья.
      Зажав в руке край шторы, я отстранился, чтобы разглядеть. Это была ящерка, точь-в-точь такая же – с раздвоенным хвостом. Во рту она держала пестрый лоскуток: исчезнувшую по брюшко в пасти бабочку. Вдруг кто-то сильно дернул меня за руку, и я влетел в темень.
      Что было дальше? Дальше снова темнота. И в ней какие-то щелчки, щелчки мгновений, как будто кто-то перезаряжает… Да, там были вспышки, одна, другая, череда из букв, которые слагались по группам в имена, так, словно смысловой мотив на ощупь кисти не пытался подобраться, чтоб имя верное, единственное выбрать… Щелчки и вспышки раздавались, похожие на то, как если бы фотограф опергруппы работал на месте преступления, снимая ракурсы от следа к следу с трупа.
      Все это длилось дико долго. Никак нельзя было проснуться…
      Потом возник внезапно некий звук, протяжный тонкою тоской, и, подхватив, вдруг вынес зрение на место ясное, и я очнулся.
      В общем-то, все, что случилось тогда со мной, впоследствии никогда не вызывало чувства досады. И совсем не потому, что сослагательный мотив отношения к прошлому всегда мне казался порочным. Позже, вспоминая, я всякий раз был счастлив от уверенной мысли, что легко отделался. Хотя, чего именно я тогда бежал, все еще не ясно. Есть два варианта отношения к происшедшему: либо расценивать его как пустое событие – случай, не имеющий никакого внешнего смысла; либо пытаться найти слабый отзвук, след, неким образом деформирующий судьбу, ее тем самым выявляя. Увы, такое понимание забрезжило лишь недавно.
      Я отчетливо помню, что после провала в окно мне не было больно. Зацепившись ногой за раму, я окончательно потерял равновесие и рухнул в мягкий морок головою. Окно со стуком затворилось, портьера вязко колыхнулась, и чья-то крупная фигура исчезла в полной темноте. Я было подался вперед, чтоб встать, но кто-то, взяв меня за плечи, сдержал и, дернув, снова опрокинул навзничь. Я попробовал вырваться, напряг пресс, плечи, но тщетно – второй, навалившись, держал меня за ноги. Я дико закричал. Другой раз, третий. Ноль внимания. Мне держат руки, ноги – и молчок. В конце концов я надорвал, охрипши, голос… Довольно долго я лежал и слышал их сопенье. Пытался раза два рвануться, сбросить – хоть бы хны: как будто свинцом меня залили. Вдруг кто-то положил мне руку на глаза, и больше я уж ничего не помню внятно…
      Очнулись мы почти одновременно.
      Сначала я увидел звезды – такие крупные и сочные, как каменная соль на хлебе: вся половина неба полусферой тихонечко кружилась и дымкой марева, как будто рябью, покрывалась. Потом вдруг что-то поднялось с моей груди, стало легче дышать. Я привстал и, вытянув руки, осторожно нащупал ее.
      Мы обнялись.
      Где мы и что мы – понять было невозможно.
      Представлялось ясным только одно: местность горная, под ногами «сыпучка» – мелко-каменная зыбь. Идти по ней невозможно – и больно, и опасно: я пошел на разведку, но скоро пришлось опереться на руки, я потерял равновесие и полз обратно на карачках.
      Оглядевшись – если только в бочке с дегтем можно оглядеться, – понял, что если и идти куда-то, то вниз, туда, где угадывалась в темени, огромной и глубокой, как зрачок исполина, дорога: несколько раз почти на самом дне показались светлячки автомобильных фар и, медленно прочертив дугу, исчезли. Спускаться в таких густых, как пустота, потемках было безрассудством, но я чуял: нужно срочно сваливать с этого места.
      Стараясь передвигаться по более или менее пологим местам, мы постепенно забирали в сторону скалы, где, трассируя за придорожным кустарником, исчезали фары. Нам повезло: только два раза несмертельно упав, в конце концов мы оказались на асфальте.
      Было все равно, куда идти: округа не поддавалась опознанию. Мы тронули наугад, налево.
      Местность напоминала гигантский сотейник с узким долгим дном и высоченными краями, а мы, получалось, обходили дно по краю: над окоемом не было звезд.
      Легкий ветерок донесся с противной стороны колодца, отвел комаров и приятно обдул все тело. Послышался едкий запах.
      И тут меня осенило: мы шли по шоссе, ведущему вдоль берега Мертвого моря на север.
      Я сказал Кате о своей догадке; она хмыкнула:
      – Скажи спасибо, что не Крым.
      Все-таки хоть как-то полегчало.
      Мы пошли живее, временами шарахаясь на обочину от хлещущих по шоссе фар. Решили заночевать где-нибудь в Эйн-Геди, наверху, в рощах: ловить попутку в сторону Иерусалима – голым и в такую пору – было дикостью.
      Вдруг из-за поворота взметнулся плотный конус света. Медленно он прощупывал маслянистую поверхность воды.
      Искрящиеся соляные столпы, немо стеная, кривлялись – вспыхивая и пропадая – под слепящей дланью света.
      Мы не были в силах вообразить, что происходит, и просто прижались друг к другу. Вскоре обнаружилось, что световой конус раздается от диска прожектора, установленного на бронетранспортере. Машина двигалась медленно и упорно, толкая перед собой массу света.
      Пограничники отнеслись к нам дружелюбно. Мы соврали, что вечером купались, и у нас кто-то стянул одежду, а теперь, когда стемнело, пытаемся добраться до нашего кемпинга, в youth-hostel у Моссады.
      Сержант или сделал вид, что поверил, или в самом деле поверил – и велел выдать нам какое-то солдатское тряпье. Потом связался по рации с патрульной машиной. Скоро примчался джип с мелкой сеткой вместо стекол, из него выскочили два солдата. Они составили в два яруса ящики на заднем сидении и усадили нас на освободившееся место. Водитель оказался эфиопом, и – пока не заговорил – в темноте мерещилось, что он без головы. Угостив яблочным соком, нас довезли до самой Моссады.
      Мы заночевали на скамейке автобусной остановки. Неподалеку в зарослях кустарника у костра шумным весельем кипела студенческая компания. Почти до света они пели под гитару. Я с удивлением узнал мотив одной из песен. Это была «Темная ночь».
      Утром, завидев припарковавшееся у остановки такси, мы бросились к водителю и, обещая горы золотые, стали упрашивать свезти нас в Тель-Авив. Шофер помотал головой и сказал, что его пассажиры сейчас осматривают крепость и что за два часа он никак не обернется. Тогда я отогнул еще два пальца, и через минуту за четверной тариф мы уже неслись вдоль озера жидкой соли, растерянно оглядывая потрясающую, словно лунную, местность.
      На светофоре за два квартала до гостиницы мы переглянулись и выскочили в разные стороны из машины. Попетляв по округе, встретились в номере.
      Пока Катя принимала ванну, я позвонил в Несс-Цион Перельштейну. Вечером Костик привез деньги. Я расплатился за гостиницу и купил билеты. На следующий день мы были дома.
      А спустя неделю Катя исчезла.
      Канула внезапно, и я пропал вместе с ней, как не было.
      Был звонок из конторы, где она до того отработала свой испытательный месяц. Сказали, что срочно ждут ее на постоянку. Катя обрадовалась – как-то таинственно обрадовалась: сложила пальцы крестиком, подошла к окну и долго там стояла. Я окликнул ее. Не отвечая, метнулась в прихожую, оделась – и пропала допоздна.
      Через день, наспех собравшись, она уехала в какую-то подмосковную командировку.
      Я был на ее факультете, объездил подруг и написал отцу в экспедицию. Я пытался свести концы, но тщетно. Прошло два месяца. Отец наконец отвечал, что недавно она ему писала: все хорошо и даже слишком, наконец теперь при деле, работа безумно интересная, творчества много, пока часто приходится разъезжать, но скоро все это прекратится, работа станет оседлой.
      Затем через неделю раздался нервный междугородный звонок. Она узнала, что я стал будоражить отца, и хотела предупредить. Она сообщила, что все в порядке и что искать ее нет смысла. В разговор развязно встряла телефонистка и напомнила, что заказаны три минуты и что пора бы закругляться.
      Тогда, положив трубку, я испытал облегчение. До меня еще не дошел полный смысл услышанного. И я не мог представить – что мне будет стоить его забыть.
      На следующий день взял отпуск за свой счет и уехал на месяц в Питер. Там написал ей то самое письмо и отослал на адрес отца. Уж не знаю, как оно к ней попало.
      Вернувшись, я собрал все вещи моей Августы, вывез на Лосиный остров и устроил на поляне всесожженье.

Глава 3
ПРИБЫТИЕ

      Разговаривать с ним мне не хочется. Я сижу у окна и смотрю, что там. В окне движение тасует: дома, мосты, платформы; повторяет: волны телеграфных проводов, столбы, деревья. Под стук колес в поезде думается размеренней, если думается вообще. Я просто смотрю в окно.
      Ничего нет слепей окна. Чем оно просторней – движение раскатывает его по ландшафту, – тем более близоруко. Если рассматривать крайний случай, окоем – самый интроспективный объект созерцания на свете…
      Входит нищий с сиплым баяном. Мучительно ковыляя в проходе, засаживает в воздух попурри: из протертых мехов повеял, оглушая, ветерок. Полегчало, когда он перестает на секунду, чтобы сбросить в карман протянутую мелочь.
      На очередной остановке народу в вагоне по таинственному закону то прибывает, то убывает. Впрочем, чем дальше, тем пустее.
      Раз десять туда-сюда прошла та же тетка с пирожками, беспрестанно вопя: «гор-ря-ячие, с пылу-жар-ру, с капустой, картошкой, яйцом…»
      Каждый раз обстоятельно извиняясь за беспокойство, по вагонам носят и дают пощупать всякую всячину: нитки и каминные спички, огнеупорные скатерти и кипятильники, батарейки и изоленту, цветные карандаши и тетрадки, слоников и пони, веники и метелки, терки и специи, сервизы и журналы, газеты и ежедневники, детективы и песенники, удлинители и елочные игрушки, пиво и еще черт знает что. Хотя чего там щупать пиво, пиво пить надо. А они щупают – будто проверяют, холодное ли. Это зимой-то.
      Мы выходим на станции «Лесная». Горбун извещает: «Пора», – и, схватив с полки рюкзак, следом вываливаюсь я – сначала в тамбур и далее в мертвую зиму.
      Небо – небеленый низкий потолок. Снег бледный, как небо.
      Галки бьются во взорванной клетке голых ветвей. Вороны, кружа и спадая с соседних деревьев, переругиваются с ними. Кажется, галдеж и карканье и порождают зрение.
      На разъездных путях рассыпан жмых, валяется продранный мешок, и распластан у стрелки дохлый черный пудель.
      Я дико думаю: откуда здесь пудель?
      Люди, сошедшие с поезда, тянутся струйкой в никуда – по тропинке, спускающейся за станционной кассой. Иссякают.
      Горбун оглядывается вокруг, потягивая длинным носом, будто вынюхивая направленье.
      И все-таки прибыли.
      Ну уж, прибыли так прибыли. Кругом сумасшедший дом, и жители его себя сами лечат.
      Кабы знать, что такое здесь станет, я бы отстреливался – но ни шагу.
      Описываю. Проходим мы с горбуном по лесополосе и оказываемся на дороге. Голосуем. Машин почти нет: вдалеке лес, посреди поля обрушенный коровник стоит вразвалку, трубы, шпалы, балки какие-то штабелями, поодаль деревня – три дома, у одного только забор, зачем вообще нужна здесь дорога – тайна. Но горбун ручку, как пионер салютующий, кверху задрал и стоит так, не шелохнется. Я жду. Холодает. А карлик все стоит стоймя – голосует в неизвестное. С ноги на ногу переминаюсь, сигарету прячу в кулак, чтоб согреться.
      Останавливается «зилок». Шоферюга высовывает морду, длинно харкает в сугроб и мутно пялится. Горбун руку не опускает, стоит, неподвижно глядя в поле. Морда что-то бормочет, зыркает на меня – и укатывает.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15