Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Праздник жизни

ModernLib.Net / Отечественная проза / Икстена Нора / Праздник жизни - Чтение (стр. 3)
Автор: Икстена Нора
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Когда вместо ветра о дюны разбивался рев самолетов, я был спокоен, ибо свист бомб вдалеке заглушался плеском волн и в них исчезал.
      "Это ж сколько надо сбросить бомб, чтобы одна из них попала в меня", думал я по молодости.
      Жизнь что чайка. При сильном ветре она отрывается от воды и из последних сил держится против ветра. Ветер швыряет ее, как перышко, рвет ей крылья. Лететь она не может, но упорно сопротивляется.
      Люди не чайки, им нужна лодка, чтобы бежать за море. Сидя в дюнах, я думал, что тот, кто бежит, не знает, что делает, покидая свою страну.
      Когда позже, весь в гнойниках, я вернулся из плена, самым большим моим счастьем было забрести в море, которое было моей матерью. Хоть мои руки, которые теперь омывала вода, были уже совсем другие.
      На судне мне отдавило кончики пальцев.
      Ионатан вытянул вперед жилистые коричневые ладони, и стали видны странные концы его пальцев с поспешно и неумело зашитыми ранами и ногти, похожие на маленькие деревянные шпеньки.
      - А на море во время войны руки мои были здоровыми и сильными. Я сидел на веслах и знай себе греб и потрошил крупных рыбин, и для меня это было плевое дело. Поэтому и удивился, когда как-то ближе к вечеру, проверяя сети и вытащив огромную рыбу, какую никогда еще не видел, я, как ни был силен, не смог ее удержать. Рыба исчезла в глубине, а я гнал к берегу и думал, уж не русалку ль я встретил. Так-то вот и случаются в этой жизни чудеса. А вечером встретил в лесу на дюнах девушку-беженку, которая сидела на перевитых корнях и, не мигая, смотрела в море так, что у меня, простого парня, мурашки по спине побежали.
      Она, можете мне поверить, была совсем не похожа на ту, что мы сегодня похоронили. От долгой дороги она сильно загорела, и кожа кое-где шелушилась. Темно-пепельные волосы на висках выгорели от солнца, и когда она вдруг пропускала их сквозь пальцы, мне они казались седыми. Красивая она была девушка. Только я один и видел, когда, сбросив в укромном местечке свои незамысловатые одежды, у меня на глазах она шла купаться!
      Елена заметила в глазах Ионатана живой блеск. Было так странно сознавать, что этот старик первым прикоснулся к телу ее матери. Елене показалось - кто-то костяшками пальцев провел по ее горлу. Она чувствовала, как испытующе наблюдает за ней Тодхаузен.
      - Мы вместе купались, и я хорошо помню, какой соленой на вкус была ее кожа. А когда мы солили рыбу впрок, кожа на ее ладонях потрескалась. И я поливал раны колодезной водой и прикладывал к ним листья подорожника, которые не так-то просто отыскать на приморских лугах. Она сложила ладони, как для молитвы, упираясь подбородком в кончики пальцев. Я сидел рядом и видел, как соленая морская вода закрутила кудряшками пушистые прядки волос на ее висках.
      Волосы у нее были длинные, и вымыть их было нелегко. Требовалось два ведра колодезной воды и много мыла, ведь оно, как водится во время войны, плохо пенилось. Когда из ковшика я поливал ей на волосы, мне хотелось кончиком носа дотронуться до ее шеи. Как только волосы высохли, она зашла в дом, в нашу рыбацкую кухню, и уселась на деревянной скамеечке. Я осторожно расчесал ее волосы, а потом, как уж позволили ржавые ножницы, подровнял их. Она мне сказала, что в другой раз дождалась бы молодого месяца - волосы лучше растут. Но тогда ни у кого не было времени ждать.
      Люди быстро находили и быстро теряли друг друга.
      Как-то уже сумерках сидели мы в дюнах и услышали, как где-то плачет ребенок. Она улыбнулась и сказала - кто-то в корзинке на берегу малыша бросил. Нам надо накормить его и научить быть счастливым.
      У самой кромки воды мы нашли малыша тюленя. Он в отчаянии колотил своими маленькими веслами-ластами и, весь в песке, жалобно плакал. Она сказала, что тюленями рождаются самые лучшие люди. В ком нет ни крупинки зла. Это видно по их глазам, и поэтому они бессловесны - только кричат так же, как люди. Беспомощный и добрый, он бежал от людей. Но все-таки мы поймали его, чтобы выпустить в море, на волю.
      Говорили мы мало, поэтому единственное, чего я не могу вспомнить сегодня, это ее голос. Помню только, что в последнюю ночь у моря она мне сказала, что в ней живут два человека - плохой и хороший. Что, заснув у меня на руках, она видела во сне большого белого быка - у него была рана в ноге, и он жалобно мычал. Она попыталась помочь животному и, собрав все силы, положила его больную ногу к себе на колени и поливала ее прохладной водой, чтобы уменьшить боль. Бык не сопротивлялся и смотрел на нее большими, влажными от слез глазами. Ее прикосновения заживили рану, и тут она увидела, как огромный белый бык убегает от нее. Она почувствовала, что смогла бы запрыгнуть ему на спину и умчаться с ним все равно куда. Но что-то удержало ее, и, когда она смотрела, как бык постепенно исчезает вдали, ей показалось, что душа ее наполнилась несказанным белым светом, и она почувствовала, как исчезает в ней зло.
      В этот сон я поверил, ибо наяву видел, как стадо коров брело в море купаться. Застыв на желтом песчаном берегу, как соляной столбик, я смотрел на неторопливо бредущих животных, а сердце мое так и рвалось наружу и бешено мчалось к воде, чтобы успеть запрыгнуть на какую-нибудь коричневую спину. И, хотите верьте, хотите нет, стоя на берегу, я видел себя переплывающим море на спине у коровы, крепко вцепившимся в ее изогнутые колесом рога. И казалось, я никогда не ведал, что такое зло.
      Но все же мне странно было слышать ее слова об исчезнувшем зле, ибо в ней никакого зла быть не могло. Она любила меня душой и телом, и я ее тоже, без притворства. Ведь люди не умеют притворяться, когда такое случается в первый раз.
      Вечерами она просила дать ей большую рогатую раковину, которую из дальних стран привез мой отец, и уходила одна в дюны. Там она, прижав раковину к уху, слушала. Удивленный, я говорил, что море можно слушать и так. Она мне отвечала, что море, которое живет в раковине, - это душа, которая не умирает. Живая и невидимая, она уводит туда, где нет ни боли, ни смерти. Она сказала, что раньше боялась смерти.
      А слушая упрятанную в раковине душу, она видела, будто сидит у окна в плетеном кресле и смотрит на море. Потом она умирала, медленно сползала с кресла, видела себя уже на полу, в котором жук-точильщик прогрыз свои тоненькие тропки, и тут время начинало мчаться - дом рассыпался, каменная пыль смешивалась с землей, земля жадно впитывала дождь, пролившийся чудесным образом, и на этой плодородной земле вдруг вырастала трава с темно-красными стебельками. И она превращалась в рыжевато-красный луг, который волновался на морском ветру, и страх отступал.
      Всегда, когда я был на шаг от смерти, я знал, что душа моя превратится в порыжевший луг, и страх отступал.
      Прошло немало времени, меня швыряло, как по волнам, я тонул, я спокойно плавал, я спасал и спасался, пока однажды над дверьми очень старого дома не наткнулся на выцарапанную странную надпись: "Все, что ты делаешь, тщетно".
      Откинув голову, я прочел ее не раз и не два и понял, что некоторые вещи я сделал не зря - когда накладывал листья подорожника на ее изъеденные солью раны и когда ржавыми ножницами старался подровнять пряди ее волос.
      Елена видела, как Ионатан, закончив рассказ, опустил голову и сцепил замком пальцы. Она смотрела на его ногти - маленькие деревянные шпеньки. Может быть, он превратится не в порыжевший луг, может быть, он превратится в морскую птицу?
      Елене казалось, что Ионатан наконец-то освободился, что скорбел он по живой Элеоноре. Елена подумала, что Ионатан Симанис прожил свою жизнь на берегу моря, словно поросшая мелкими ракушками водоросль. Он обвивался вокруг Элеоноры и только теперь сможет позволить себе привольно качаться в ритме волн. Елена улыбнулась, представив себе седого Ионатана водяным растением. Освободившись от Элеоноры, он полощется на волнах, как лента на освещенной солнцем морской глади. Елена попыталась припомнить выцветшую черно-белую фотографию Элеоноры в молодости, с глубоко запавшими глазами, причесанную на прямой пробор. Вот такая она держала в плену Ионатана всю жизнь - как мелкие ракушки держат водоросль.
      Море в раковине и раковина в море, рыжие луга в душе и душа в рыжих лугах, любовь в листьях подорожника и листья подорожника в любви. Любовь-повилика и была той невидимой, но удивительно живой нитью, которая только-только начала соединять Елену с чем-то большим, неподвластным разуму.
      Однажды она своими глазами видела место, где какая-то крохотная речушка впадала в море. Как безмятежно она сливалась с могучими морскими волнами, которые вздымались и разбивались друг о друга. Елене захотелось тогда очутиться в том месте, где речушка брала свое начало, ибо со стороны моря казалось, что спокойный поток течет вспять. Она несколько раз громко повторила себе, что реки не начинаются в море, что реки в море впадают. Реки впадают в море. Вдоль берега речки Елена поднималась долго, пока вены от колен до щиколоток не взбухли, как витые шнуры. И когда шла она вдоль берега моря, она чувствовала себя невыразимо счастливой, и казалось, что маленькая девочка, случайно повстречавшаяся ей в одном из полузаброшенных рыбацких поселков, в следующем поселке встретит ее со своими внуками, которые, как в незапамятные времена, копченую камбалу будут есть руками, тщательно обсасывая косточки, боясь подавиться, потому что кому же хочется умереть на берегу моря с костью в горле. Время, похоже, все так же бежало вперед повсюду, - но только не там, где Елена шла вдоль берега.
      Они сидели на мостках, молчаливые плакальщики. И смотрели на море, накатывающее на них, подобно времени, которое нигде не начинается и нигде не кончается. Оно было повсюду вокруг - прозрачное и соленое. Оно больно щипало, когда кто-то пытался нырнуть с открытыми глазами. Приятно омывало тех, кто забредал не глубже лодыжек. А если томившийся от жажды пытался утолить ее морской водой, жажда только усиливалась. Кто бросался плавать, того волны брали под свое пугающее покровительство. Кто шагал против ветра, тому глаза засыпало песком. Кто уходил к горизонту, тот не успевал вернуться. Кто созерцал переменчивый свет, тот был счастлив и несчастен одновременно.
      Время билось в мостки. Время, живущее в раковине, - это душа, которая не умирает.
      Горький аромат бессмысленности
      Рассказ Эммы Вирго
      - На войне нелепо думать о жизни. Пока многие дрожали над ней, я предавалась другим увлечениям. - У Эммы Вирго был низкий бархатный голос, приятно отличавшийся от ее нервных, громких всхлипов, которыми она неустанно сопровождала отпевание и погребение Элеоноры. - На войне нет смысла думать о будущем, как нет смысла и вспоминать прошлое, а настоящего просто не существует. Есть просто жизнь, и короткая, короче, чем обычная.
      "Прозит! Vita brevis!" Прекрасная Эмма, одетая в черное потертое атласное платье, заученно чокнулась с лейтенантом, который масляными глазами словно впился в то место, где одежды Эммы чуть приоткрылись, обнажив белую кожу. Эмма мерзла, и ей хотелось как можно быстрее напоить похотливого терьера. Мужчин она сравнивала только с собаками - через ее тайный салон прошли бульдоги, таксы, доги, борзые, лайки, пудели, беспородные дворняжки, гончие, породистые комнатные собачки...
      Некоторые из них быстро пропивали разум, теряли равновесие, и Эмма, словно сестра милосердия на поле брани, хватала павшего под мышки и волокла на кушетку. Некоторые мучили ее до рассвета, и тогда Эмма про себя шептала колдовские слова, которые слышала от одной старой женщины: "Сгинь старым месяцем, дождевым облаком. Усохни деревом, пожухни листом, осядь болотной кочкой, выцвети синим лоскутом, рассыпься дождевиком..."
      С особой теплотой она вспоминала моряка, который всю ночь проплакал в ее объятьях, потому что какая-то злая болезнь лишила его главной силы и оружия.
      Эмма не боялась смерти, только временами ее преследовал дурной сон, в котором в нескольких метрах над землей в голубой дымке шагал странный потусторонний легион, чеканя ритм и время от времени хором вскрикивая:
      "Вир-го, вир-го, вир-го..."
      Эмма мало чему училась, но в одном была убеждена: самое бессмысленное изобретение в этом мире - местоимения "он" и "она", на самом деле это всегда были и остались все те же многочисленные "я" - это ясно как день. В хлопотах о нищенском существовании военных лет эти "я" становились все более хищными и беспощадными.
      Утренний эрзац-кофе Эммы всегда был сладким, ей не приходилось есть сушеную сахарную свеклу. И напитков у нее было в избытке, чтобы "отключить тело", как она обычно выражалась, и выменивать паек на папиросы ей не приходилось. Когда Эмму допекала ее вечно скрипучая кровать, она на один день запиралась. Пила без удержу, курила толстую сигару и лизала необыкновенное лакомство - невесть как очутившийся в их краях мексиканец подарил ей конфеты на палочках: череп с пустыми глазницами из сахара и пряностей, и это Эмму чертовски развеселило. Мексиканец энергичными движениями рук и непонятными восклицаниями пытался рассказать Эмме целую историю об этом лакомстве. Эмма поняла лишь одно - оплакивать смерть не обязательно, иногда над ней можно и посмеяться...
      Эмма не мучила себя вопросами о смысле. Эмма прожигала жизнь. Вир-го, вир-го, вир-го.
      Вспомнив про конфету в виде черепа, Эмма Вирго засмеялась - словно зазвучал оркестр струнных инструментов, настраиваемых перед увертюрой. Казалось, печальный дом и скорбящие для нее больше не существуют. Айда обратно, в развеселую военную жизнь... Но тут старые впалые щеки Эммы как будто потемнели.
      - Элеонора меня не выдала, мой невольный бессмысленный грех преследовал, видно, ее всю жизнь. Кошмар бессмысленного греха, - вдруг серьезно произнесла Эмма.
      В солнечный день, когда ничто не предвещало налетов, красавица Эмма вышла пройтись. Ее яркий наряд был протестом против серости и удрученности придавленных заботами женщин. На ней было бордовое кожаное пальто, которое на бедрах сидело как влитое, на высокую прическу Эмма накинула зеленый шелковый шарф. На солнце он красиво переливался, и кисти небрежно рассыпались по спине. Она шла, расправив плечи и слегка покачиваясь. Лицо ее выражало неприкрытое удовольствие под удивленно-осуждающими взглядами, которыми окидывали ее невзрачные прохожие. Теплый ветер гладил лицо Эммы словно ласковый и нежный зверь. Жестокий мир стал ласковым и нежным зверем, которого Эмма заставила служить себе, и он подчинялся ее прихотям. Эмма шагала как полководец, который добился победы скорее военной хитростью, чем силой. Внезапно ее бравурное шествие прервала забавная картинка на другой стороне улицы. Молодая женщина, на которую в другой раз из-за ее неприметности Эмма не обратила бы внимания, тащила небольшую и, похоже, очень тяжелую железную печурку. Через каждые два-три шага она останавливалась и меняла способ передвижения: пыталась печку толкать, переставлять, волочить... Она была хрупкая и выбилась из сил, и Эмму начала мучить совесть.
      - Ты куда ее тащишь? - перейдя через улицу, почти начальственным тоном спросила прожигательница жизни у выбившейся из сил труженицы.
      На Эмму взглянули погасшие, но красивые глаза. Эмма встретила Элеонору.
      Сама удивившись своему любопытству, Эмма узнала, что Элеонора поселилась в комнате с выбитыми окнами, кое-как их заклеила, а сегодня совершенно неожиданно ей попалась эта печурка, которая наверняка спасет от холода.
      Красавице Эмме внезапно самой захотелось быть благой вестью, ангелом с неба, посланницей Бога. Вдвоем они затащили печку в ближайшую подворотню, укрыли ее старыми картонками, и Эмма пообещала, что отсюда в комнату Элеоноры печку увезет армейская машина. После чего Эмма пригласила Элеонору к себе на "праздник отключки тела".
      Они пили всю ночь и болтали обо всем, что приходило в голову. Эмма чувствовала себя, как человек, которому достался небесный дар. За столом напротив сидела женщина, и она наслаждалась легкостью бытия.
      Элеонора рассказала Эмме притчу о матери, которая своей дочке в школу, расположенную далеко от дома, прислала зеркало. Это была школа, где девочкам не разрешалось подолгу смотреться в зеркало. Поэтому девочка и попросила маму передать ей маленькое карманное зеркальце, чтобы можно было почаще собой любоваться. Мать прислала дочери тщательно перевязанный сверток с надписью "Три зеркала" и пояснение, что в первом можно увидеть - кто ты, во втором - кем станешь и в третьем - кем тебе надо бы стать.
      С нетерпением развернув посылочку, дочка сначала и вправду увидела красивое карманное зеркальце, в котором отражалось ее не менее красивое личико. Достав его, она нашла под ним открытку с черепом, который ее испугал, и наконец под нею - маленькую репродукцию иконы Богоматери.
      Эмме понравились притча и ирония, с какой мудрая мать рассказала дочери, что телесная красота недолговечна, что дух бессмертен, а значит - и Бог или наоборот. Вероятность того, что именно так и произойдет, Эмму ничуть не огорчила, ей только хотелось, чтобы эта легкая и вольная ночь так скоро не кончалась.
      Эмма выставила самые изысканные из имевшихся у нее напитков, выложила сигары и сладости в виде мертвой головы. В хорошем подпитии они пели, танцевали и подслащивали жизнь.
      Розы, роозы,
      Лишь мгновение цветууут,
      Розы, роозы,
      Улыбнутся и дальше идуут...
      Обе вальсировали и от всей души подпевали скрипучему патефону. Спустя мгновение беспечные озорницы танцевали польку, весело напевая:
      Русачок литовку мял
      В розовых штанишках.
      Русачок кричит - довольно!
      Та кричит - еще хочу!
      В самый разгар бала кто-то настойчиво бросил камешком в стекло. Эмма отворила окно и крикнула, чтоб убирался. Хлоп! Никто не посмеет нарушить вольный богемный девичник!
      На камешки это не подействовало.
      - Шлосс, - снова распахнув окно, крикнула Эмма, доведенная почти до белого каления. - Амен, zakrito, лив ми элоун, капут, фак офф, слюнявые шавки...
      Шавка не поняла. Камешки не унимались, продолжая биться в окно.
      Эмма с пылающими от гнева щеками рванула его, схватила самую дорогую свою вещь - тяжелое, оставшееся в наследство от прежних времен зеркало в серебряной витой оправе и, размахнувшись, швырнула его в открытое окно...
      Тут Эмма Вирго замолчала и, стиснув маленькие кулачки, опустила голову. Казалось, она в тысячный раз просит у кого-то прощения за свой безумный поступок. В комнате воцарилась томительная тишина.
      Элеонора и Эмма услышали глухой стук и чей-то сдавленный стон. Подбежав к окну, возле которого стояла Эмма, Элеонора увидела лежащего на улице мужчину. Он лежал на спине, лежал неподвижно, около его виска валялась тяжелая рамка от зеркала, а вокруг блестели мелкие осколки.
      Эмма словно окаменела. Элеонора в секунду пришла в себя, выскочила, стремглав слетела вниз по лестнице и присела возле лежащего. В застывшем лице отражались недоумение и удивление.
      - Твое зеркало его убило, - войдя в комнату, сказала Элеонора. И тут, словно бы получив удар по лбу, Элеонора снова метнулась вниз по лестнице. С силой, какую трудно было ожидать в таком хрупком существе, она ухватила покойника под мышки и, как металлическую печурку, втащила в подворотню, опрокинув лицом вниз. Потом схватила рамку от зеркала и молниеносно расшвыряла ногами осколки.
      Когда она вернулась в комнату, Эмма все так же стояла у окна.
      - Твое зеркало его убило, - повторила Элеонора.
      Слова отчетливо врезались в оцепеневшее сознание Эммы. Быть убийцей значит быть жалким и в то же время ощущать свое превосходство.
      - Война, - нарушив краткое молчание, сказала Элеонора. - Никто ни о чем не догадается, никаких подозрений. Ведь война же! - воскликнула Элеонора, не веря самой себе. Голос ее дрогнул.
      Горький аромат бессмысленности.
      - Никто не заслуживает такой бессмысленной смерти. - Элеонора обращалась к неподвижной спине Эммы. - У смерти нет ни света, ни тени, только запах розмарина, - добавила она, подойдя к Эмме совсем близко. Глаза ее внезапно сделались холодными, и взгляд стал непреклонным. Такой бывает у праведного судии. Она предаст, она осудит Эмму, и, хоть и бессмысленная, это все же будет справедливость.
      - Розмарин, розмарин... - Эмма попыталась вспомнить, как пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик? В ее воображении перепутались запахи мирты, тиса, лилий, можжевельника, еловых почек, туи. Нет, Эмме никогда не приходилось нюхать розмарин. Но ей нужно было знать запах смерти. Ибо на Страшном суде ее об этом спросят. Вы знаете, как бессмысленно пахнет розмарин?
      Пронзительную тишину в комнате нарушил щелчок. Это Эмма Вирго открыла сумочку и вытащила оттуда пучок засохших веточек, от которого повеяло ароматом смолы и легких эфирных масел. Она сунула нос в ладонь с розмарином, словно бы в кислородную маску, и несколько раз глубоко вдохнула. Потом подняла просветлевшие глаза и сказала:
      - Она не предала меня и не осудила. Она только сказала мне, что представляла смерть комической, трагической или хотя бы поэтической. Только не случайной и не бессмысленной. Голос ее по-прежнему дрожал, и мне казалось, что она еле сдерживает слезы. Мое все еще оцепеневшее сознание едва улавливало ее бессвязный рассказ о дальнем родственнике, который умер, нарочно пописав на оголенные электрические провода, о близком родственнике, который давным-давно, попав в жизненную передрягу, выпил бутылку уксусной эссенции и сунул голову в мельничную запруду. И еще она рассказывала, как впервые всерьез задумалась о смерти. Она с детства любила ягоды боярышника. Часами простаивала среди колючих сучьев и уплетала большие красные мучнистые ягоды, обсасывая каждую из них до самых косточек. Иногда она лакомилась ими вместе с птицами, а случалось и так, что застывала и не могла сорвать ни одной ягоды, так захватывал ее вид падающего на красный куст снега. И однажды в юности, не в силах справиться с одиночеством и понять окружающий мир, Элеонора действительно хотела добровольно расстаться с жизнью. Она решила повеситься. Чтобы осуществить свой замысел, Элеонора в полутьме пробралась в большую прихожую хозяйки, у которой снимала жилье, и наобум вытащила из шкафа длинный прочный шейный платок. Внимательно рассмотрев его в белесом свете своей комнаты, она была поражена, увидев разбросанные по платку в причудливом узоре ягоды боярышника. Пропустив сквозь ладонь шелковистую, но прочную ткань, она решила, что будет жить.
      - ...ет ...ить ...ет ...ить. - Голос Эммы все еще звучал в ушах Елены, как приглушенное эхо, застрявшее в горах. Перед ее глазами возникла Элеонора, которая незадолго до смерти, к вящему стыду Елены, сгоняла детишек с ближайших деревьев боярышника и часами лакомилась мучнистыми ягодами, громко щелкая вставными зубами. Во время подобного ее чревоугодия Елена, отойдя в сторонку, терпеливо ждала. И вот однажды за свое терпение она получила в награду от матери платок, о котором рассказала Эмма. И почему-то он стал для нее чрезвычайно дорогим. В зависимости от погоды она обматывала им шею то плотнее, то слабее, а однажды нечаянно стянула его так туго - что перехватило дыхание...
      Елене вдруг захотелось встать и убежать или зарыдать во весь голос, плакать так, как плачут, чтобы выплакать долго сдерживаемые чувства. Однако с удивительным самообладанием она подобрала веточки розмарина, разбросанные по столу рядом с сумкой Эммы, резко растерла их и несколько раз глубоко вдохнула незнакомый аромат. Напряжение спало, словно Елена выпила горькой сердечной настойки. Она закрыла глаза и продолжала вдыхать розмарин.
      - После того вечера не стало на свете человека более одинокого, чем я, и я решила выращивать розмарин, он бессмысленно пахнет у меня в саду вот уже многие годы, - закончила Эмма и засмеялась. И стала вдруг старше, чем была на самом деле, казалось, рассказ потребовал от пожилой женщины, чья любовь к жизни стоила так бессмысленно дорого, огромного напряжения, и сейчас она не испытывала чувства облегчения от свалившегося с ее души камня, а, скорее, взвалила на себя новую ношу, которая будет давить на нее до самого смертного часа.
      - Элеонору после того я больше никогда не встречала, - устало сказала
      Эмма. - Порой, когда в своем одиночестве я ощущала себя на плахе палача, я пыталась ее разыскать, но тщетно...
      В комнате становилось все темнее. После рассказа Эммы стало совсем трудно дышать. А за открытым окном был совсем другой мир, в котором все еще только оживало. Елена неожиданно почувствовала себя, как ранней осенью на речном берегу, куда они ходили вместе с Элеонорой. Во всем ощущалась близость тления, было холодно и грустно, и немного боязно. Как в лифте старого запущенного дома. Закрывая за собой тяжелые двери и медленно поднимаясь наверх, никогда не бываешь уверен в том, что не рухнешь.
      Елене показалось, что и поминающие сгрудились в маленькой комнате Элеоноры совсем как в лифте. Мальчик-лифтер оставлен за дверьми, чтобы чужие уши не слышали и чужие глаза не видели того, что им не предназначалось. Медленно все поднимались вверх, вели себя тихо, чтобы ненароком не спугнуть потаенные мысли другого. С аристократической вежливостью вслушиваясь в чужое сдерживаемое дыхание. Мимо скользила исчезнувшая красота, тщательно сотворенная человеческими руками. Лестничные перила извивались, словно мудрая и коварная змея, знающая единственно верный многотрудный путь. Выцветшие стенные панно укрывали и охраняли друг друга, как братья и сестры тайного братства. Вечные страстотерпцы - ступени - смиренно ждали, когда их снова начнут топтать и снова кто-то плюнет на них.
      Медленно все поднимались вверх, к стеклянной крыше, сквозь которую проникал свет. Запрокинув голову, смотреть вверх. Не поддаваться желанию смотреть вниз. Не поддаваться силе притяжения, которая тянула назад, туда, где все началось.
      Медленно они поднимались вверх.
      На мгновение Елене стало невероятно легко, словно бы какая-то невидимая часть покинула ее, как покидает человека дух, если только он не исчезает. До этого момента Елена не подозревала, что в ней как бы живут сиамские близнецы, одному из которых предназначено с высоты своей избранности смотреть на ее оцепенение.
      Прозрачно-бледный близнец-отражение, не скованный силой притяжения земли. Он скользил и смотрел на то, от чего освободился. Ему было легко и хорошо, но он не мог забыть столь долго испытываемую силу притяжения. И больше всего ему, обретшему ясность и безграничную свободу, хотелось превратиться в туман и пасть на большие серые валуны у берега моря. На валуны, приложив ладонь к которым, можно было прикоснуться ко всем временам одновременно.
      Горько пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик. Все горше пахнет розмарин. Бессмысленно горько пахнет розмарин.
      Ни-ког-да не вы-би-рай этот мир, ес-ли не уз-нал о дру-гих...
      Марципановое счастье
      Рассказ Конрада Кейзарса
      На мгновение Елене показалось, что эту ночь она не переживет. Она ощущала себя новобранцем, которого гнали сквозь диковинный строй - в нее бросали камнями, на нее кричали, о чем-то молили, гладили, удерживали, чтобы пожалеть, дергали за волосы, жадно хватали за грудь, почтительно целовали в лоб, дружески протягивали руку, били по обеим щекам, бросались перед ней на колени, хлестали плетью по спине...
      Елена попыталась вспомнить, сколь долгой бывает ночь. Она знала, что ночь может быть вечной, когда бодрствующий мозг лихорадочно перелистывает интимную историю цивилизации. Она знала, что ночь может быть лишь мгновением между смыканием и размыканием век, чему нет ни одного свидетеля. Изредка ночами она переживала что-то вроде бдения в темноте, которое ей совсем по-детски хотелось продолжить, завесив окна толстыми одеялами, чтобы тьму не спугнул утренний свет.
      Эта ночь длилась долго. Ничто и никогда в жизни Елены так долго не продолжалось. Втайне она думала, что к утру они отпразднуют жизнь Элеоноры, она с благодарностью проводит до калитки этих усталых людей, этих верных плакальщиков, откровенных рассказчиков и неутомимых участников торжества. И вежливо-утомленными глазами станет наблюдать, как они примутся решать, кому сесть в машину, а кому по весеннему холодку отправиться на станцию пешком. И прохладным утром она вдохнет машинную гарь, которая клубами покатится по песчаной дороге, и сквозь нее, как сквозь прозрачную дымку, будет смотреть на неспешно удаляющиеся по дороге фигуры.
      Сейчас, когда все еще длилась ночь, Елене казалось, что, затворив всю в утренней росе калитку, она направится в сарайчик за лопатой, вскопает землю недалеко от грецкого ореха, очистит ее от едва проклюнувшихся сорняков и уляжется в мягкую прохладу, как большой белый боб. И начнет прорастать, и из нее появятся два сочных зеленых листка, и она будет довольствоваться тем, что можно смотреть на солнце.
      - Светило солнце, - услышала Елена, выйдя из задумчивости.
      - В тот день светило солнце, - говорил Конрад Кейзарс. Он говорил тихо, будто извиняясь, но и чувствуя себя обязанным сказать хоть что-то. Кейзарс смотрел на свои тонкие пальцы, он боялся поднять глаза - их скорбное выражение Елена заметила сразу же, еще на веранде, прежде чем начали читать псалмы над гробом Элеоноры. Все в этом господине отличалось чрезвычайной элегантностью и правильностью, так что грустное выражение глаз ему просто не подходило. И все же оно не было напускным, скорее, оно отчаянно пыталось сигнализировать об истинной сути, которую на протяжении жизни при необходимости и, скорее всего, по-разному упаковывали, а нередко и подавляли.
      Размышляя о глазах Кейзарса, Елена припомнила слышанную когда-то сказку о лекаре, заключившем уговор со смертью. Если он видел белую женщину в изножье у больного, ему разрешалось больного спасти. Если же белая женщина стояла в изголовье, лекарь должен был отступить. Но однажды он увидел белую женщину в изголовье девушки удивительной красоты и ловко перевернул кровать, прижав белую женщину к стене. За такое самоуправство, за то, что нарушил уговор, лекарь должен был умереть. Белая женщина привела его в подземелье, где в многочисленных стенных нишах мерцали огоньки - одни ярче, другие еле теплились. Это были жизни, которыми ведала белая женщина. И вот она подвела врача к едва мерцающему огоньку. Это была угасающая жизнь лекаря. Дрожащим, едва тлеющим светом, как огонек жизни в подземелье белой женщины, мерцали глаза Кейзарса.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6