Сережка наш начальник, а Шурка ему выговор сделал.
- Где вы там застряли? А если бы зажигалка? Что я - один тут...
- Ладно, - сказал Сережка.
Конечно, Сережка неправ: мы должны быть на посту вовремя. А если бы действительно зажигалка?
Я потрогал на голове каску и хотел рассказать ребятам, как сгорела наша дача, но промолчал.
Шурка на крыше, как в своей комнате, потому что весь прошлый год гонял здесь голубей. Но к весне чердак почему-то закрыли, и вдобавок мать Шуркина отняла у него голубиные деньги. Только он новые накопил - война началась.
Я лично до войны никогда на крыше не был. Тетка тряслась надо мной, как над ребенком. К тому же я ходил в Дом пионеров, занимался в автомобильном кружке и еще в историческом. У меня даже на уроки никогда времени не оставалось, не то что на голубей. Теперь я очень пожалел об этом. Ничего я тут не знаю, вижу только трубы, соседний дом, и то еле-еле, а в основном небо. На чердаке и вовсе заблудиться могу - он огромный, запутанный. Вот внизу, в переулке, я, как собака, каждую щель знаю, каждый камень. Всю жизнь мог бы там с завязанными глазами прожить. Если на спор. Я там и в прятки играл, и в чехарду, и в отмерялы, и на самокате катался.
Наш переулок среди тысячи особенный. Если с одной улицы посмотреть, он тупик; если с другой посмотреть, тоже тупик. Он не прямой, не косой, не углом, а как заводная ручка, которой автомобиль заводят. Сначала прямо, потом точно налево, а потом точно направо. Хоть с одной стороны в него зайди, хоть с другой. Наш дом в переулке самый большой. Есть еще три поменьше, три одноэтажных и еще две церкви. В одной - артель, в другой райпищеторг. На паперти райпищеторга мы всегда в расшибалочку играли. Монетка отскакивает выше головы.
Я про все это думаю и молчу. И так из-за меня мы с Альбиносом опоздали. Молчу и делаю вид, что все в порядке.
Вдруг Сережка трогает меня за рукав и тащит на чердак. На крыше светло от неба и прожекторов, а здесь, оказывается, тьма-тьмущая.
- Пригляделся? - спрашивает Сережка.
- Немножко, - отвечаю.
- Бочку видишь?
- Немножко.
- Ничего ты не видишь, - сказал Сережка. - На вот, щупай.
Щупаю. Действительно бочка. Руку в нее опустил, а там вода.
- Значит, если зажигалка упадет, ты ее в бочку. А если что-нибудь загорится, хватай ведро. Видишь ведро?
- Ничего я не вижу, - сказал я.
- Ну приглядишься. А вот ящик с песком. Можно зажигалку в ящик. У нас еще огнетушитель есть, но, говорят, он не работает. Ты его лучше не трогай.
Глаза мои постепенно стали привыкать. Постепенно я увидел бочку и ящик с песком, и большой деревянный щит, на котором висел багор, железные щипцы с длинными ручками, две лопаты, пожарный топорик и брезентовые рукавицы на гвоздиках.
- Это твои рукавицы, - сказал Сережка.
Я сунул рукавицы в карман курточки, и мы вылезли на крышу.
- Тише вы! - крикнул Шурка. - Летит.
Я услышал, что в небе появился кто-то чужой. Это был самолет, который мы не видели, как ни вглядывались. Мы слышали прерывистый гул.
- Фриц! - сказал Шурка.
- Что? - спросил я.
- Я говорю, фашист летит.
Я покраснел, и волосы под каской вспотели у меня от стыда. Хорошо, что темно и не видно, как я покраснел.
Наши зенитки почему-то не стреляли по этому самолету.
Сейчас больше всего разрывов было над Зарядьем. А самолет дудел прямо над нами: ду-ду-ду...
И тут - знакомый свист. Такой, как на даче. И сразу же тук-тук, тук-тук-тук по крыше.
- Ну и осколочки! - дрожащим голосом сказал Шурка, и зубы у него тихонько лязгнули.
А я понял, что это не осколки, а зажигательные бомбы. Впрочем, все это поняли, потому что одна бомба скатилась в водосточный желоб и загорелась бенгальским огнем. Натягивая рукавицы, я бросился к ней, схватил за хвост и сбросил вниз в переулок.
- В бочку ее, в бочку! - крикнул мне Шурка.
Но было уже поздно.
Когда я оглянулся, ребят у слухового окошка не было. Я понял, что они нырнули на чердак. Я бросился за ними.
Где-то за стропилами вовсю горела бомба. Она горела ровным светом, и на чердаке было светло. Я кинулся на свет и увидел, что Сережка уже ухватил эту бомбу щипцами и тащит прямо на меня.
- Там есть еще! - крикнул он.
Действительно, в другом конце чердака тоже было светло. Бомба горела, на метр разбрасывая огненные брызги. Она шипела и, кажется, даже крутилась. Схватить ее рукавицами казалось страшно. Я ударил по ней ботинком, она не взорвалась. Тогда я еще поддал ногой и стал гнать ее по чердаку к ящику с песком.
- В бочку ее, в бочку! - услышал я.
Тут подбежал Сережка со щипцами, ловко схватил бомбу, но она распалась на две части и продолжала гореть. Шурка прибежал с ведром воды и выплеснул ее. Нас обдало горячим паром и брызгами. Бомба чуть приутихла, но потом стала гореть с новой силой.
- Песку! Песку надо!
К счастью, до ящика с песком было недалеко. Мы метались с лопатами, пока не навалили целую кучу песка. Бомба погасла. Но на чердаке не стало темнее. Где-то совсем в дальнем конце горели стропила. Мы кинулись туда.
Это была, наверно, самая опасная бомба. Она пробила крышу рядом с дымовой трубой и застряла между крышей и деревянной балкой. Горела вовсю, с треском. Мы плескали воду, мы швыряли лопатами песок, а бомба все горела и горела, и балка разгоралась сильнее.
Сережка притащил багор, выковырнул бомбу. Она мелкими кусочками упала на шлак, насыпанный на чердаке. Я подцепил ее на лопату и сунул в ведро с водой, которое притащил Шурка. Но балка горела. Мы поливали ее водой и кидали в нее песком...
На чердаке наконец стало темно, и нас это обрадовало. Мы гуськом обошли его весь и вылезли на крышу.
Над городом было тихо. Не было разрывов, не ухали зенитки, и щупальца прожекторов исчезли. Светало.
Сережка снял каску.
Его белые длинные волосы слиплись.
- Порядок! - сказал он. - Я думал, они взрываются.
- Нет, - сказал я, - они не взрываются.
Я хотел рассказать, как у нас сгорела дача, но опять промолчал.
- Еще как взрываются!.. - сказал Шурка. - Это просто нам повезло.
Шурка тоже снял каску. И я снял. Ветерок обдувал мою взмокшую голову.
- Хорошо! - сказал Сережка-Альбинос.
И я подумал, что действительно хорошо.
На углу, возле кинотеатра "Заря", что-то щелкнуло. Это включились огромные репродукторы, похожие на граммофонные трубы. "Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" Голос диктора был родной и знакомый.
Я посмотрел направо. Кремль, собор Василия Блаженного - всё на месте.
Я оглянулся. Трубы Могэса тоже целы. И мост цел.
"Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" - еще раз сказал диктор.
Я посмотрел на свои ботинки - не прожег ли. Нет, все в порядке. Зато на штанах в нескольких местах были мелкие дырочки.
- Зря ты первую штуку вниз швырнул, - сказал Шурка. - Если бы ты ее в бочку сунул, у нас была бы целехонькая бомба, а так только одни хвосты остались.
"Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" - в третий раз донеслось из кинотеатра "Заря".
Становилось светлее... Скоро взойдет солнце.
...Я никогда не думал, что черная лестница в нашем доме такая неудобная. Ступеньки крутые, а на поворотах скошенные. На черной лестнице трудно угадать, какая дверь в какую квартиру ведет. И номеров на них нет.
Мы спускались медленно.
- Это какая квартира? - спросил я Шурку, когда мы были на шестом этаже.
- Семнадцатая, - говорил он. - Гавриловы и Яворские. Сам не знаешь? Шестой же этаж.
- А эта? - спросил я.
- А это твои Кириакисы и Матишина. Изобретатели.
Я знал, почему Шурка сказал - изобретатели, а не изобретатель. Все в доме считали, что у нас один только изобретатель - Андрей Глебович. Но Андрей Глебович говорил, что Вовка Ишин тоже изобретатель. Мы не верили, думали - он своей квартирой хвастается. Кроме того, мы знали, что изобретает Андрей Глебович, а чем занимается Ишин, не знал никто. Вот что с мотоциклом возится - это все видели. И потом, посудите сами: может ли это быть, чтоб в одной квартире жили сразу два изобретателя, а во всех остальных - ни одного?
Мы спустились во двор и, обойдя дом, подошли к подъезду. Там стояло много народу. Все, кто провел ночь в бомбоубежище в духоте и тревоге, вышли сюда, чтобы дышать свежим воздухом, глядеть на чистое небо и радоваться, что живы и здоровы.
Здесь была и моя тетя Лида, и Андрей Глебович с женой, и Галя, и мать Шурки Назарова - тетя Катя, и Сережина мама, и Барыня-Матишина.
Нас стали расспрашивать, как кончился налет, куда падали бомбы, сколько самолетов сбили. Но мы не видели, чтобы сбросили куда-нибудь фугасную бомбу, и не видели, как наши сбивали вражеские самолеты. Зато каждый из нас вытащил из кармана обгоревший хвост зажигалки. Мне кажется, что мы не сильно хвастались.
Мать Шурки перекрестилась и поцеловала сына в лоб. Тетя Лида улыбалась. Сережина мать только вздыхала. Все на нас смотрели с уважением до тех пор, пока Матишина не сказала свое слово.
- Вандалы! - сказала она. - Дикари! Господь их покарает. - И она тоже перекрестилась.
То, что крестилась мать Шурки Назарова, никого не удивило. А вот что Матишина крестится - это мы видели в первый раз.
ПЕТЫН
Весь август и начало сентября погода в Москве была прекрасная. Дни стояли теплые, солнечные, небо чистое. И это было плохо, потому что в ясную погоду воздушные налеты особенно опасны. Правда, когда много туч, тоже опасно, потому что за тучами легче проскользнуть к Москве, легче скрыться от прожекторов и зениток. Но дни стояли ясные, и ночи были безоблачные.
Сережка Байков, Шурка Назаров и я каждый налет дежурили на крыше и видели, как ослабевает напор фашистских стервятников.
- Ты заметил? - сказал Шурка. - Чем мы втроем становимся смелее, тем фашисты становятся трусливей.
- Неужели они это чувствуют? - удивился я.
- Не знаю, как они, а я это чувствую, - сказал Сережка.
Я посмотрел на Сережку и по глазам понял, что он сострил. Я не всегда понимал, когда он шутит. Только если заглянуть в глаза.
Между прочим, 1 сентября прошло, а занятия в школах не начались. Говорят, что где-то в Москве работали школы, но в нашем районе, к счастью, не работали. Ни моя 578-я, ни Шуркина 562-я. И Галя Кириакис тоже не ходила в школу, даже в свою балетную - балетная школа тоже уже эвакуировалась.
Каждый день говорила про свой отъезд Барыня-Матишина, но почему-то не ехала. Она всем объясняла:
- Днями должен приехать Вова. И тогда мы поедем на восток. Я никогда не была там. Говорят, это сказочный край.
Газеты писали об ожесточенных боях на всех фронтах и на всех направлениях. Гитлеровцы наступали, неся огромные потери в живой силе и технике. Но они пока все еще наступали.
По радио передавали сводки Совинформбюро о героизме наших солдат и мирного населения, и по нескольку раз в день мы слышали песню "Священная война". И сколько бы раз ее ни передавали, я всегда замирал у репродуктора и думал: кто мог сочинить такую прекрасную песню?
Дадим отпор душителям
Всех пламенных идей.
Насильникам, грабителям,
Мучителям людей.
И еще:
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна,
Идет война народная,
Священная война.
В Центральном парке культуры и отдыха была выставка фашистских самолетов, сбитых на подступах к Москве.
Мы с Шуркой решили пойти в ЦПКиО. Сережка не мог - он работал.
За веревкой стояли самолеты: совсем обгоревший истребитель "мессершмитт" и бомбардировщик "Юнкерс-88". На истребитель и смотреть было нечего - так мало чего на нем осталось. "Юнкерс" был поинтересней. Он стоял на козлах, потому что шасси сломались, и крылья его уныло свисали к асфальту. Может быть, они и не свисали, но таким он мне запомнился. Свисающие крылья с черными противными крестами и здоровенные пробоины в фюзеляже. Еще мне тогда запомнилось множество медных проводов, будто это не самолет, а летающий радиоприемник. Мальчишки и взрослые стояли за веревкой, а внутри ходила женщина в синем халате. Совсем как в Третьяковской галерее.
Кое-кто из мальчишек пытался нырнуть под веревку, пробраться к самолету и отломать что-нибудь на память. Женщина в синем халате только делала вид, что гоняет их, но никому ничего отломить не удавалось, потому что всё давно уже обломали и оторвали до них.
Мы с Шуркой тоже нырнули под веревку и обежали самолет вокруг.
- Раньше надо приходить. В первый день, - с упреком сказал мне Шурка, будто я виноват, что всё уже обломали. - Пустой номер. Тут не разживешься.
Когда мы уже уходили домой, ко мне подошел какой-то долговязый нестриженый парень и сказал:
- Махнемся?
- Что на что? - спросил я. Я вообще не любил меняться. Да и не на что у меня было.
- Твою авторучку на погон.
Парень вытащил из кармана брюк серебряный перевитый погон. Я никогда не видел погонов, а тем более немецких.
- Где достал? - спросил я.
Но парень не ответил. Он только повторил:
- Махнемся?
- Настоящий? - спросил я.
- А ты что думал!
Я с радостью отдал ему свою авторучку, хотя очень ею гордился. Она была у меня перламутровая, с позолоченным пером. Тетя Лида подарила мне ее, когда я перешел в шестой класс. Правда, я не писал этой ручкой, а носил ее для красоты в кармане куртки. В первый же день, когда тетка мне подарила ручку, я ее уронил и сломал перо.
Всю дорогу домой Шурка выпрашивал у меня погон, но я ему даже посмотреть как следует не дал, потому что Шурка положит в карман и скажет: "Я тебе завтра отдам", а потом попробуй забери. Он же старше и сильнее.
Тетя Лида готовила обед. Это было очень кстати: есть хотелось ужасно. Я не пошел в комнату, а толкался около нее на кухне. Керосинка коптила. Тетя Лида сердилась на меня. Я не сходил вовремя за керосином, и пришлось занять у соседей.
На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе - пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал?
После обеда я лег на кровать и стал читать "Виконта де Бражелона". Погон я положил рядом с книжкой и все время поглядывал на него.
Тетя Лида пришивала пуговицы к моему демисезонному пальто.
- Крылов! - раздалось с улицы. Это кричал Шурка.
"Сейчас будет погон выпрашивать", - подумал я, но выглянул в окно.
- Крылов, иди сюда!
Я схитрил. Погон оставил дома, а сам вышел на улицу.
- Чего тебе? - спросил я. Я знал, что Шурке не на что выменять погон. Самое ценное, что у него было, - это головка от зенитного снаряда. Но снаряд был наш, а погон трофейный.
- Петын вернулся, - сказал Шурка.
- Из тюрьмы? - спросил я.
- С фронта, - сказал Шурка. - Пошли к нему?
Эта новость меня поразила. Петын был знаменитостью не только в нашем переулке, но и во многих переулках вокруг. Мы знали, что он карманник, ширмач. За год до войны он куда-то исчез. Говорили - попал в тюрьму. Это никого не удивило, потому что его забирали несколько раз.
Мы все очень боялись Петына и немножко уважали. Это был уверенный в себе, красивый, рослый парень. Ходил в хромовых сапогах "джимми", в жилетке, на лбу челочка. Левую руку Петын всегда держал в кармане: там он носил финку. Перед тем как исчезнуть из нашего переулка, Петын вставил себе золотой зуб и научился играть на гитаре. Песни, которые пел Петын, нам очень нравились. Особенно про Колыму, про вора, который мечтает, как он отбудет "срок приговора" и "на поезде в мягком вагоне" приедет к своей любимой. Петын хорошо играл на гитаре и слова выговаривал как-то по-своему, особенно вот этот куплет:
Воровать завяжу я на время,
Чтоб с тобой, моя крошка, побыть,
Любоваться твоей красотою
И колымскую жизнь позабыть.
Я уже говорил, что в нашем переулке было три одноэтажных дома. Самый лучший тот, что при церкви. Из толстых бревен, с мезонином, с двумя высокими крылечками и с сиренью в палисаднике. В мезонине жил Петын.
Мы вошли во двор и сразу его увидели.
Петын загорел, раздался в плечах за это время. Он сидел на крыльце в красноармейских брюках, грубых сапогах и заплатанной гимнастерке.
- Здорово, огольцы! - сказал он. - Пронюхали, что Петын вернулся?
Я не понял, рад он, что мы пришли, или нет. Мне-то он радоваться и не должен был, потому что я Петына боялся и редко подходил к нему. А Шурка его уважал. Раньше Шурка ему всегда за четвертинкой бегал. Один раз они даже голубей вместе гоняли.
- Здравствуй, Петын, - сказал Шурка. - Это правда, ты с фронта?
- А то откуда? - сказал Петын. - С луны, что ли? Сейчас весь наш народ - как один человек.
- Петын, - сказал я, - а говорили, что ты в тюрьме.
- А ты, Фриц, вражеские разговоры не слушай, - сказал Петын. - Ты, Фриц, лучше на себя погляди.
Я понял, что он имеет в виду.
- Нет, правда, - сказал Шурка, - ты же сам говорил, что тебя скоро заметут... И потом, Петын, я тебя очень прошу: не зови ты его Фрицем. У него фамилия русская - Крылов, ты его лучше по фамилии зови.
- Так вот, огольцы, - сказал Петын, - если уж вам так про мою жизнь интересно, могу кое-что рассказать. - Петын закурил, как-то грустно усмехнулся и начал так: - Был Петын уркой, а стал честным человеком. Кровью смыл с себя позор.
Из кармана гимнастерки он вытащил какие-то бумаги и показал нам:
- Видали? Прибыл домой на поправку.
Мы заглянули в бумагу. Текст ее был напечатан на машинке, а какие-то слова вписаны чернилами.
- Глядите!
- "Проникающее ранение грудной клетки", - прочитал я.
- Навылет, - сказал Петын, - легкое пробили, гады! Но Петын еще даст им. Поправлюсь - и опять на передовую.
- А как ты на фронт попал? - спросил я.
- Как все, - сказал Петын. - Добровольцем. Сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. Сейчас решается вопрос - быть всему нашему народу свободным или попасть в порабощение.
Я хотел спросить еще: а где же он был целый год до войны? - но не решился.
- Да вы садитесь, ребята! - пригласил Петын.
Мы сели на ступеньку пониже Петына.
- Я вам вот что, ребята, скажу. Был Петын уркой, а теперь честный человек, - повторил он свои же слова. - В один день моя жизнь переломилась раз и навсегда. Возврата к прошлому нет. Был я вор, ширмач - преступник, одним словом. Если бы не тот случай, может, моя жизнь и дальше текла бы в пропасть. Вот слушайте и запоминайте, как в жизни бывает...
Было это 10 июня сорокового года, как сейчас помню. От Киевского вокзала отходил экспресс Москва - Киев. В поезде разные командировочные. Лопатники грошами набиты. Пассажиры идут - на каждом лепень заграничный. Петын посмотрел на меня и объяснил: - Ну, лопатник - по-воровски это бумажник значит; лепень - костюм. А чемоданы кожаные. Но я по чемоданам не работал. Вижу - идет один. Задний карман оттопыривается. Чую - что-то есть. У него в одной руке чемодан, в другой портфель. Стал дверь на перрон открывать. Я вроде нечаянно о его чемодан споткнулся. "Извиняюсь, гражданин", - говорю. И дальше побежал - вроде тоже на поезд опаздываю. Захожу, значит, я в мужской туалет, кабинку на задвижку, открываю я этот лопатник, ну бумажник, а там... Ну вот ты скажи: что там могло быть? спросил Петын меня.
- План секретного завода! - выпалил я.
Шурка посмотрел на меня с удивлением:
- Чего?!
И Петын вроде бы запнулся. А потом спросил:
- Ты книгу "Они просчитаются вновь" читал?
Я говорю:
- Читал.
И тут же понял, как я догадался, что было в бумажнике. Ведь про историю, которую рассказывал Петын, я знал из этой книжки.
- Ну вот... - сказал Петын. - Если ты эту книжку читал, значит, ты и историю эту правильно понимаешь. Там же все про меня написано. Только фамилия изменена. И поезд там другой назван. Для конспирации.
Шурка эту книжку не читал и поэтому смотрел на нас с Петыном с завистью.
- Ну, и дальше было все, как в книжке, - продолжал Петын. - Попал я в прокуратуру. Долго меня не пускали. Кто, зачем, откуда - спрашивают. Ну, я там этим мелким объяснять ничего не стал.
Провели они меня в кабинет. Кабинет, ребята, я вам скажу!.. Панели дубовые и двери двойные, чтоб ничего оттуда слышно не было. Вышел мне навстречу этот самый, который книжку написал. Высокий из себя, красивый, волосы светлые. "Я вас слушаю", - говорит. А глаза у него проницательные! Ну, думаю, спекся Петын! Этому надо всю правду выкладывать. Я сначала думал - скажу, на улице нашел. С этим, вижу, не пройдет.
"Явился, говорю, к вам Петр Петрович Грибков, по кличке "Петын". Не с повинной пришел, а просто другого пути у меня нет". Рассказал я ему эту историю, положил на стол бумажник. Посмотрел он план и говорит: "Это же есть наш самый секретный завод!" Стал спрашивать, какой из себя этот мужик, в чем одет. Я ему рассказал. Он к телефону. В Киев позвонил, чтобы задержали. А потом сел, открыл пачку "Казбека" и говорит мне: "Курите, Петр Петрович". С одного раза мое имя-отчество запомнил. Ну, думаю, если курить предлагает, значит, сейчас меня заметут. Так положено: как на допрос вызывают, говорят: "Закуривайте". Это поначалу так.
Я закурил. Он тоже закурил. Смотрит он на меня. А я уставился в ковер и думаю: "Отбегал, Петын, отбегал. Но не жалко. Пусть я в тюрьме посижу, но зато этого шпиона на чистую воду вывел". Случайно, конечно. А он мне говорит: "Положено вам, Петр Петрович, за воровство по статье сто шестьдесят второй Уголовного кодекса РСФСР как минимум год тюрьмы, а как максимум - пять. Это если иметь в виду ваше прошлое. Но, учитывая вашу сознательность, скажу я вам спасибо, Петр Петрович, большое государственное дело сделали..."
Я слушал Петына и не верил своим глазам. Неужели передо мной человек, о котором написано в книге? Да, рассказ Петына полностью совпадал с тем, что я прочитал в книжке.
- А шпиона поймали? - спросил Шурка.
- Нет, - сказал Петын. - Шпиона не поймали.
- А в книжке написано, что поймали, - сказал я.
- Написано, что поймали, однако на самом деле не поймали, вполголоса пояснил Петын. - Вы, ребята, должны понимать. Враг хитер. Он не стал до Киева ехать, где-то на полдороге сошел.
Нам всегда нравилось, как Петын курит. Он затягивался глубоко и резко, папиросу держал между большим и указательным пальцами, а затянувшись, сразу отрывал папиросу от губ.
Вот и сейчас, кончив рассказывать, он затянулся так, что вдохнул в себя последние табачинки и закашлялся. Шурка смотрел на него с восхищением. Я тоже.
- Голубей гоняешь, Шурик?
- Куда... - вздохнул Шурка. - Не до голубей. Говорят, на чердаке ничего лишнего быть не должно.
- Хотя, конечно, - согласился Петын, - нынче всем не до голубей... Что нового в переулке? В эвакуацию многие драпанули?
Мы никогда так не говорили об эвакуированных хотя бы потому, что мы им не завидовали. Многие завидовали нам, оставшимся в Москве.
- Никто не драпанул, - сказал я. - Драпают только фашисты. Наши уехали в организованном порядке. Самые ценные учреждения, многосемейные с детьми.
Петын пропустил мои слова мимо ушей. Он умел так слушать, что я, например, смущался.
Из кармана своих военных штанов Петын достал пачку "Беломора" и протянул нам. Я вообще-то не курил, но, чтобы не унижаться, взял папиросу и стал дымить. Я боялся закашляться. Шурка закурил по-настоящему, он вообще покуривал - Петын его раньше выучил.
- Ну, из вашего дома кто уехал? - спросил Петын Шурку.
- Из нашего? Стремоуховы. Яворские. Сальковы.
- Яворские - это из какой квартиры?
- Из семнадцатой, где Гавриловы, - объяснил Шурка.
- А Барыня? - еще спросил Петын.
- Матишина? Она здесь. Собирается только, - сказал я.
- А этот изобретатель?
- Здесь, - сказал Шурка. - Сам-то на работу поступил. Галя в госпиталь ходит медсестрам помогать.
Я хотел сказал, что у Андрея Глебовича сгорела дача, но промолчал. Что это - никому не говорил, а теперь скажу! Кстати, я вспомнил, что книжка про шпионов "Они просчитаются вновь" сгорела вместе с дачей.
- Петын, - спросил я, - неужели того шпиона, у которого ты бумажник тяпнул, так до сих пор и не поймали?
- Поймаешь их... - усмехнулся Петын. - Они же под хороших людей маскируются.
- Но многих ведь поймали, - осторожно возразил Шурка.
- Многих, но не всех, - объяснил Петын. - Шпионов в нашей стране еще много. Если б не они, совсем другая была бы жизнь. Гитлер чем силен? Тем, что он у себя всех шпионов... - И Петын так точно изобразил повешенного, что мне на минуту их всех стало жалко.
Только на минуту или еще меньше.
А потом я подумал: кто же эти люди, которые шпионили против Гитлера? Выходит, они за нас.
Я не успел додумать до конца, потому что Петын продолжил объяснение:
- Вот возьмем ту же Барыню, мать Ишина. Она по существу, по нутру своему чуждый элемент. Дворянка, гимназию кончила.
- Она не кончила, - перебил я Петына, - ее выгнали. Она двоечница была. Мне тетка говорила.
- А ты, Фриц, помалкивай, - сказал Петын. - Ты, Фриц, молчи в тряпочку. Почему твоя тетка дала тебе нерусское имя? Что, русских ей не хватило?
- В честь Энгельса, - робко сказал я. - У нас в роду никого немцев не было. Вот у Андрея Глебовича бабушка была немка.
Я не знаю, зачем я так сказал. Ну зачем? Мне стало стыдно, но почему стало стыдно, я не понял. Отчего-то мне даже показалось, что Андрей Глебович, Доротея Макаровна и Галя просили меня никому об этом не говорить. А я вроде бы предал. Хотя я точно помню, что меня никто не просил. Я точно помню. Просто я пришел к ним еще до войны, и Галя показала мне альбом. Там было много всяких фотографий на толстом картоне. На одной фотографии я увидел женщину, чем-то похожую на Галю. Эта женщина играла на арфе или делала вид, что играет.
"Это моя прабабушка, - сказала Галя. - Она была известной красавицей в Саратове".
Я прекрасно понимал, что у всех людей есть прабабушки. И все-таки такая молодая и красивая прабабушка меня удивила.
"Она немка, урожденная Штеккер. И вышла за моего прадедушку Кириакиса. Он был тиран".
"Тиран? - удивился я как дурак. - Разве в Саратове были тираны?"
"Он не по профессии был тиран, а по характеру. Он не разрешил своей жене пойти на сцену. А это у нас в крови. По профессии же мой прадедушка был кондитер, известный в Саратове кондитер".
Вот такой был разговор. Я точно помню. Это еще до войны.
Петын и Шурка смотрели на меня.
- Что же ты раньше молчал? - прищурился на меня Шурка.
Сам не знаю, для чего я добавил:
- Она хотела стать артисткой, но ей муж не разрешил.
- Да... - Петын опустил голову. - Я всегда чуял в них что-то не наше, а что - не понимал. Теперь ясно.
Мне и теперь было неясно, и потому я стал с интересом слушать Петына, хотя говорил он больше не мне, а Шурке.
- Жила в Ленинграде одна семья. Назовем ее условно Сысоевы. Сам Сысоев японец. - Петын говорил, как читал. - И вот в результате расследования Сысоев оказался офицером одного генерального штаба, заброшенным к нам еще до революции, чтобы сообщать своему микадо про наш военно-морской флот. Между прочим, этот Сысоев был замечательный портной. Он высшему командному составу шил обмундирование. Кителя, клеши и так далее.
Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону.
- А кто Кириакис по нации? - спросил меня Петын.
- Грек, - сказал я.
- Да... - вздохнул Петын. - Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах.
Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит:
- Шурка, у Кобешкина водка есть?
- Не знаю, - ответил Шурка. - Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет.
- Значит, нет водки, - подвел черту Петын.
ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ
Безногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой - деревянная нога.
Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну - в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой - а под мухой он бывал ежедневно после обеда, - любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил:
"В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!"
Теперь Кобешкин говорил совсем иначе:
"У немцев товар - эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь рассыплется".
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был "холодный" сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
- Пойдем к Кобешкину, - сказал Шурка.
"Наверно, Шурка или его мать, - подумал я, - отдали что-нибудь в починку".
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.