Что еще в ее чемоданах?
Молитвенник матери, который Саффи не открывала со дня ее смерти – двенадцать лет.
Шерстяное одеяло, на всякий случай – вдруг придется ночевать под мостом.
Пара сапожек на меху.
Зимнее пальто из добротного серого драпа.
Плюшевая лапка – все, что осталось от пуделя, лучшего друга ее детских лет. Этот пудель защищал ее, пока мог, от ночных кошмаров. С тех пор, как умер отец, больше не защищает, но Саффи не расстается с лапкой по старой памяти. Она лишилась обоих родителей и прекратила все отношения с братьями и сестрами, только плюшевой лапке хранит нерушимую верность.
Ну вот. Все разложено по местам, а еще только четыре часа. Саффи нечего больше делать до завтра. Она ложится на кровать и смотрит в потолок. Не спит. Не читает. Не мечтает. Через некоторое время она поднимается, идет в конец коридора, в уборную, и тут ее едва не выворачивает наизнанку. Как уживаются у французов бок о бок высокое и низменное, философия и писсуары, величайшие творения духа и гнуснейшие отходы тела – немцам этого никогда не понять.
Она спускается на третий этаж, в пустую квартиру, шарит под кухонной раковиной, находит щетку, чистящий порошок, ведро, тряпку, идет наверх и принимается мыть общую уборную. Яростно оттирает, стиснув зубы и стараясь не дышать, испражнения дюжины незнакомых соседей. У нее нет выбора. Она просто не может иначе. Закончив, возвращается в комнату, снова ложится на кровать и лежит с открытыми глазами. Смотрит в потолок.
* * *
У Рафаэля тем временем день был не намного богаче романтическими событиями. Он пошел на репетицию своего оркестра. Три с половиной часа они работали над Бахом и Ибером – а затем Рафаэль, чувствуя себя на редкость в форме, сыграл им Марена Марэ. Циркулярное дыхание работало без сучка, без задоринки…
Рафаэль может играть на флейте сколь угодно долго, не прерываясь, чтобы перевести дыхание: он научился вдыхать носом, одновременно выдыхая ртом. Прием чудовищно трудный (мало кто из музыкантов им владеет, прославленный Рампаль и тот был вынужден от него отказаться), но Рафаэль с завидным упорством отрабатывал его десять лет. Всякий раз, когда ему было скучно, например, слушать бесконечные жалобы матери или заниматься сольфеджио в консерватории, он целиком сосредотачивался на дыхании.
До войны Лепаж-отец, обучая сына игре в шахматы, рассказывал ему о захватывающих событиях Великой французской революции, наизусть читал пламенные речи Робеспьера, подробно описывал устройство гильотины, море людей на Гревской площади, глухой стук падающих в корзину голов, к концу дня корзина иногда переполнялась и из нее вываливались косматые, окровавленные головы с вытаращенными глазами… “Шах и мат, сынок!” – радостно потирал руки отец.
С тех пор Рафаэль научился делать два дела одновременно так, чтобы одно не мешало другому. Довольно редкий талант. Помимо циркулярного дыхания он позволяет, например, подсчитывать расходы, беседуя с приятелем по телефону, или оценивать прелести новой пассии, с упоением воздавая должное пирожному с малиной.
Его соло снискало одобрительные возгласы коллег, и Рафаэль купался в блаженстве. (Он любит, когда его любят, когда слушают затаив дыхание, любит уводить публику из этого бренного мира: сказка про флейтиста из Гаммельна – его любимая с детства.) Под вечер – грех было не пройтись при такой хорошей погоде – он наведался к букинистам на набережную напротив собора Парижской Богоматери и заодно зашел в два музыкальных магазина, что по обе стороны площади Сен-Мишель. Потом он отправился обедать в семнадцатый округ к приятелю-тромбонисту, а после трапезы в семейном кругу мужчины прогулялись до площади Клиши и выпили виски в баре. Рафаэль, одним ухом сочувственно внимая жалобам друга на денежные проблемы, другим прислушивался к бурной беседе за соседним столиком, где говорили о событиях в Алжире. (Двести пятьдесят человек – женщины, дети, старики – были зверски убиты, расчленены, обезглавлены в деревне под названием Мелуза бойцами Фронта национального освобождения в порядке выяснения отношений с бойцами Алжирского национального движения. В ответ двести пятьдесят парижских алжирцев, уроженцев этой местности, завербовались во французскую армию.)
На улицу Сены Рафаэль вернулся около двух часов ночи. Подняв глаза, он увидел, что окошко Саффи на последнем этаже светится. Это его удивило – и какое-то время сердце билось чаще.
* * *
Саффи – прислуга замечательная во всех отношениях. Готовит она без затей, но вкусно – пальчики оближешь, ее рабочая форма – узкая черная юбка, белая блузка и белый передник – всегда идеально чистая. Она говорит “да, месье”, “доброе утро, месье”, “добрый вечер, месье” и никогда не забывает улыбаться. Уборку она делает безукоризненно и бесшумно. Когда Рафаэль в отъезде – орудует пылесосом, гениальным изобретением, оставшимся на память от Второй мировой войны пережившим ее европейцам, вернее сказать, европейкам, которые могут теперь чистить ковры, не вытряхивая их в окно.
* * *
Дни шли за днями, наступил июнь. Да, это случилось в самом начале июня.
В ту ночь Рафаэль опять вернулся домой под хмельком в третьем часу. И опять увидел зажженную лампу в комнате Саффи. Что же, эта девушка вообще никогда не спит? В 7.45 уже умыта и одета – в этот час она стучится в его спальню с завтраком.
Наутро Рафаэль решается: свою серьезность и отсутствие задней мысли он доказал, теперь можно проявить и любопытство.
– Вы так поздно ложитесь, – улыбаясь, спрашивает он Саффи, – или спите с зажженным светом?
Нефритовые глаза метнули на него негодующий, почти злобный взгляд. Саффи отворачивается, ни слова не говоря, но эта мелькнувшая искра гнева взбудоражила ее работодателя. Привстав в постели, он подается вперед и перехватывает – не грубо, даже ласково – обнаженную руку Саффи выше локтя, в самом соблазнительно округлом месте этой худенькой руки, там, где кончается короткий рукав белой блузки.
Саффи застывает.
Так не застывают от страха – так застывают, когда знают, что сейчас произойдет. Эта неподвижность почти не отличается от той, что свойственна ей всегда. Как обычно – ну, может быть, чуть-чуть иначе, чем обычно, – ее тело и все ее существо словно замерли в ожидании.
И это происходит. Рафаэль притягивает ее к себе, заставляет сесть на край кровати – она не противится. Он медленно опрокидывает ее на спину и стягивает резинку с конского хвостика, так что волосы рассыпаются по простыне, накрывая его чресла, – она и бровью не ведет. Он произносит ее имя, тихо-тихо:
– Саффи.
Он знает, что ее затылок ощущает, как набухает и твердеет под простыней его член; но она не пытается подняться и не поворачивает к нему головы.
– Саффи, – повторяет Рафаэль, теряя голову от прикосновения ее кожи и от удивительной невесомости ее тела, лежащего поперек кровати на его ногах. Он начинает расстегивать одну за другой – адажио, адажио – пуговки ее блузки. Потом поворачивает ее, ставит на колени – она так и стоит.
Ему не хочется ее раздевать, хочется взять ее прямо в рабочей форме. Он задирает узкую черную юбку – движения его стали резче, но в них по-прежнему нет ни малейшей грубости, только неистовое желание, член стоит торчком, он обуздывает его до поры, да, он умеет управлять любовным актом, извлекая из него максимум красоты, это как симфония: аранжируем, модулируем, не вступаем сразу фортиссимо, подбираемся росо а росо, чтобы заслужить пароксизм как естественную, неотвратимую, гениальную кульминацию крещендо.
На Саффи нейлоновые чулки и пояс с резинками; ее ноги под его ласками тонки и напряжены как струны.
– О, Саффи, о, Саффи, – шепчет Рафаэль ей в ухо. – Я с первого дня хочу вас…
Она не отвечает. Он дышит все громче, продолжая что-то бормотать ей в ухо, всем телом оплетая изгиб ее спины. Он не снимает с нее трусики, только отодвигает двумя пальцами шелковистую ткань и входит в нее неспешно, долго, изумительно. Саффи не пытается высвободиться, ясно, что у нее это не в первый раз, она знает, что с ней делают, и он продвигается толчками, с протяжными хрипами в такт (Глюк, “Торжество любви”), сдерживается, сдерживается, потом больше не сдерживается, подхваченный волной, в голос кричит ее имя, любит ее, отдает всего себя и исходит под конец чуть ли не в слезах, так он выложился – наверно, как еще ни разу в жизни, ни с одной проституткой, ни с одной подружкой, близкой или дальней, никогда.
А Саффи уже отстраняется. Встает с кровати, приводит в порядок одежду перед зеркалом, которое она моет раз в неделю, по пятницам. Видит в зеркале свое отражение, а за спиной лежащего навзничь – руки раскинуты, ноги раскинуты среди скомканных простыней – мужчину с черными кудрями и ранней лысиной. Она знает, как его зовут, знает его одежду до и после стирки, знает его любимые кушанья; теперь она знает еще, и как он выглядит голым и как утробно стонет, когда кончает.
Не без удовлетворения Саффи отмечает, что на зеркальной поверхности нет ни малейшего следа тряпки.
* * *
Все утро Рафаэля нет дома. В полдень они встречаются за завтраком, как всегда, словно ничего и не было. Саффи подает ему салат по-ниццски, сообщает, кто звонил.
Он без ума от нее.
Вечером у него концерт, и он играет изумительно, думая о Саффи с первых аккордов оркестра до последних хлопков публики. Вернувшись домой, он видит свет в ее окне, поднимается на седьмой этаж и скребется, как кот, в дверь. Она открывает и не спрашивает ни о чем. На ней ночная сорочка – длинная, неженственная сорочка из белого ситца, пожелтевшая от стирки.
На этот раз он раздевает ее.
Сам раздевается тоже и, стоя перед ней в удушливой жаре, ищет ее взгляд. А он красивый мужчина, Рафаэль. И любовь его такая же настоящая, как и любая другая. Он и думать не думает о том, что находится со служанкой в комнате прислуги. Ему важно пробудить желание – или хотя бы внимание – в этой странной девушке. Ему хочется, прежде чем он возьмет ее во второй раз, чтобы она признала его, чтобы улыбнулась ему. Они стоят, обнаженные, рядом, их тела то и дело касаются друг друга, у него уже встало, но он не прижимает ее к себе, а наклоняется, ловя ее губы своими, раздвигает их языком. Как у всякого флейтиста, язык и губы у него чуткие, искусные, умелые.
Саффи покорно дает себя целовать.
Рафаэль понимает, что она никогда не окажет ему сопротивления. Ни ему, ни кому другому. С ней можно делать все, что угодно. Обнимать, раздевать. Поворачивать так и этак. Тискать, кусать. И связать можно, и заткнуть рот. И ударить, и убить. Перед мысленным взором Рафаэля промелькнула в этот миг кукла Ганса Беллмера – он видел фотографии в одной галерее неподалеку: связанная, изломанная, разобранная и вновь собранная на тысячу ладов, неизменно улыбающаяся, никакая, лед и лед.
Господи, что же это с ним?
Они не двигаются, но кожа у обоих уже блестящая и скользкая от пота.
Ладони Рафаэля ложатся на узкие бедра Саффи. Он медленно опускается перед ней на колени, вдыхает ее запах. Касается ее кончиком языка, нежно, осторожно. Руки его, ласковые, перебираются с бедер на ягодицы молодой женщины. А Саффи, стоя во влажной духоте парижской мансарды, смотрит издалека на то, что происходит. Опять – будто это происходит не с ней, как в зеркале или в кино. Голова мужчины, с обширной лысиной, копошится там, внизу. Шелковистые черные кудри. Свистящий звук вдохов и выдохов, влажный звук соприкасающейся слизи, чмокающий – слюны. Она не знает, кто этот мужчина, кто эта женщина, почему, отчего. Саффи вдруг слабеет, ноги ее подкашиваются, и Рафаэль, испугавшись, вскакивает. Подхватывает ее, ведет к кровати. Сам ложится рядом. Дует, овевая прохладой ее лоб.
– Замечательная штука – дыхание, – шепчет он. – Все может. Если холодно – согреет, если жарко – освежит… Вам лучше?
– Да, – отвечает Саффи. – Так жарко.
У него снова твердеет, от одного звука ее голоса. Они лежат, голые, мокрые, вдвоем на узкой кровати, и он овладевает ею. Они не занимаются любовью, нет, ничего подобного: Саффи просто лежит, а любит Рафаэль.
И так же, как утром, он исходит, любя ее и выкладываясь до донышка. Глаза Саффи закрыты или открыты, это все равно. Ее тело не инертно – оно безучастно. Статично даже в движениях.
У Рафаэля нет ни малейшего желания уходить. Такого с ним еще не бывало: ощущение, что в этот миг в его сердце, как в фуге Баха, слились воедино прекрасное и насущное. Он шепчет тихонько:
– Саффи… – опасаясь, что она рассмеется ему в лицо, после того что произошло между ними дважды за этот день, – можно я буду говорить тебе “ты”?
Немного помолчав, она отвечает так же тихо:
– Договорились. А я?
– О! Да, я хочу, чтобы ты тоже говорила мне “ты”. Конечно.
– “Ты”, – произносит Саффи без улыбки, будто пробуя слово языком.
– И… и не только это, – продолжает Рафаэль горячо, торопливо, по-прежнему шепотом, – я еще хочу, чтобы… чтобы ты спала внизу. Здесь слишком жарко.
– Чтобы спала где?
– В моей кровати. Со мной. Если ты хочешь. Хорошо?
На этот раз молчание затягивается. Сердце Рафаэля стучит с перебоями. Он сам сознает, что все это ни на что не похоже и что пути назад уже нет.
Саффи так ничего и не ответила. И тогда Рафаэль Лепаж произносит фразу еще более ни на что не похожую, а сердце у него колотится так, что он едва слышит собственные слова. Он говорит:
– Я хочу жениться на тебе, Саффи.
Опять молчание. Рафаэль допытывается, изнемогая от любви:
– Ты понимаешь? – Медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, произносит: – Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Молчание. А потом:
– Договорились, – отвечает Саффи.
Не глядя на него, без улыбки, тем самым словом, которому он научил ее в первый день. Договорились.
IV
Когда сын сообщил по телефону, что намерен жениться на немке, которую недавно нанял в прислуги, Гортензия де Трала-Лепаж едва не упала в обморок.
Целых четыре года в Париже, оккупированном немцами, Гортензия терпела пытку нуждой. Нет, хотя достаток семьи к концу экономического кризиса тридцатых годов был, конечно, уже не тот, что в начале века, когда дедушка Трала собрал первый урожай со своих алжирских виноградников, разорение Трала-Лепажам отнюдь не грозило. Но что значат деньги, если ничего нельзя купить, особенно зимой. А то, что удавалось достать, было такого скверного качества, что просто стыд и срам для женщины, которая лопалась от гордости, давая прислуге точнейшие и изобретательнейшие гастрономические инструкции.
Один килограмм картофеля на человека раз в две недели. Пятьдесят граммов масла в месяц. А в остальном – репа, свекла, брюква, капуста, турнепс и топинамбур. Звучало почти как поэма, но этим ей было не накормить мужа – и ребенка тоже. День за днем одни и те же объявления во всех лавках, хоть плачь: “Мяса нет”, “Хлеба нет”, “Молока нет”. Трала-Лепажи на улице Сены голодали. Мало того – “Угля нет”, – они еще и мерзли. В одно декабрьское утро сорок первого года им пришлось даже сжечь несколько стульев и старый сундук, чтобы обогреться.
Голод был унизителен, и холод унизителен. К этому еще надо добавить воздушные тревоги: предел унижения, мука мученическая – бежать сломя голову в подвал как есть в халате, а потом часами сидеть в тесноте тел и духоте дыхания соседей, с которыми зазорно и поздороваться на лестнице. Неприбранные женщины сидели с вечными спицами и клубками шерсти в дрожащих руках; мужчины, как в окопах, нервно выстругивали что-то из деревяшек. И Рафаэль, ее ангел – их ангел, милый, милый Рафаэль в свои двенадцать-тринадцать лет тихонько играл на флейте в уголке убежища, успокаивая людей, отвлекая их от страхов…
Все это – очереди, голод, холод, невыносимая теснота в убежище, не говоря уже о трагической гибели Лепажа-отца, – все это по вине немцев.
Да и вообще, что знает Рафаэль об этой женщине, об этой… как ее там? Ну и имечко, ужас. Как он может полагать, что узнал ее за такое короткое время? Неужто он вверит ей свою жизнь? Что она делала, эта Саффи, во время войны? Она была ребенком, ладно. Но ее родители, что делали они? Рафаэль хоть знает?
– Ее родителей нет в живых, мама.
– Это сейчас нет в живых. А во время войны они были в живых?
– Да.
– А что они делали, ты знаешь? Были сторонниками этого… чудовищного режима или нет, знаешь?
– Не знаю.
– А-а! Вот видишь!
Тон ликующий, будто она одержала победу.
– Что я вижу?
– Ну… что они, возможно, были… что, возможно, они…
– Послушай, мамочка, в конце концов…
Держа трубку в правой руке, Рафаэль запускает левую в несуществующие волосы.
– … Не будешь же ты утверждать, что дети несут ответственность за грехи родителей?
– Я не то хотела…
– Или что Саффи унаследовала какой-то… не знаю, врожденный тевтонский порок, что ли, предрасполагающий к жестокости и подлости? К чему ты, собственно говоря, клонишь?
– Ни к чему я не клоню, мой ангел… Я просто говорю тебе – говорю от всей души, со всей моей любовью, со всем желанием видеть тебя счастливым и благополучным: не делай этого ! Послушай свою маму, поверь мне! Это безумие!
Сидя у секретера в голубой комнате на третьем этаже своего почти что замка в Бургундии, Гортензия Трала-Лепаж горько рыдает.
– Ох… – теряется Рафаэль. – Ну зачем ты так убиваешься, мамулечка? Послушай, мама сердца моего, не забывай, что я как-никак флейтист! А ведь флейта уже два столетия является символом франко-германской дружбы! Вспомни Иоганна Иоахима Кванца, того, что изобрел ключ “ми-бемоль”, – он был коллекционером французского искусства! Сам Вольтер посетил его в замке Сан-Суси!
Гортензия рыдает еще горше. Кажется, повторяет язвительно “Сан-Суси” – а может быть, просто сморкается.
– Вспомни Бёма, – уговаривает в отчаянии Рафаэль. – Что за жизнь была бы у меня без флейты Теобальда Бёма? А где, по-твоему, он ее запатентовал? В Париже, мама! В парижской Академии наук!
На том конце провода по-прежнему никакого внятного ответа – только подвывания и протяжные всхлипы.
Повесив трубку, Рафаэль минуту-другую стоит в коридоре, задумчивый и хмурый. Он не ожидал такой бурной реакции матери, и это задело его сильнее, чем ему бы хотелось. Независимость – прекрасная вещь, что и говорить; однако его могут не понять, если матери не будет на свадьбе.
Но мадам де Трала-Лепаж позиций не сдаст. Она не только не приедет в Париж на бракосочетание сына – она категорически, раз и навсегда откажется знакомиться с невесткой.
* * *
Жестокое решение, но Рафаэль не позволяет себе унывать. Он хочет быть счастливым, это в его характере, к тому же кто, как не он, сделает счастливой Саффи?
Кстати, где она?
Он находит ее в кухне: на четвереньках, в резиновых перчатках его невеста моет пол. С тех пор как Саффи приняла его предложение, она больше не носит форму, но всю домашнюю работу выполняет так же безупречно и с той же отсутствующей улыбкой…
Рафаэль смотрит на нее. Ему вдруг почему-то становится немного страшно.
– Ты будешь красавицей в день нашей свадьбы, – тихонько говорит он, успокаивая самого себя.
– Да. У меня есть платье, – отвечает она поднимаясь. И, к его удивлению, идет в комнату переодеваться.
Появляется вновь, облаченная в элегантную дюссельдорфскую форму “сопровождающего лица”.
Внутренне похолодев при виде черного одеяния женщины-вамп, Рафаэль вздрагивает.
– Нет, – просит он, – можно, я куплю тебе белое платье? Мне это будет приятно. Почему ты хочешь быть в черном? Это все-таки не похороны!
– А что же? – парирует она с лукавством в глазах. – Ты ведь сказал мне, что хоронишь свою холостяцкую жизнь, вот я и надену по ней траур!
Рафаэль хохочет – надо же, малышка-то уже острит по-французски! – и уступает. Теряя разум, он целует ее в шею, еще и еще, лижет и покусывает обнаженные в черном платье плечи, потом принимается терпеливо развязывать и расстегивать всевозможные бантики, крючки и молнии, удерживающие наряд на теле женщины, которую он любит…
* * *
Ладно, если бы только это. Теперь ему придется проявить недюжинную энергию. Саффи несовершеннолетняя; она иностранка; кроме паспорта, у нее нет никаких бумаг, документально подтверждающих, что она – одна на свете, круглая сирота. Между тем – это всем известно, – тогда, в 1957 году, французские чиновники относились к подобным вещам весьма серьезно. С него потребовали фотографии такого-то и такого-то размера, ни на миллиметр больше или меньше, анфас, а не в три четверти, на сером фоне, а не на белом, а также нотариально заверенные подлинники документов с печатями, подписями и визами, для получения которых надо было обегать шесть не то семь разных кабинетов.
(С тех пор все, конечно, очень изменилось. В мэриях и полицейских участках Парижа вас больше не встречают с презрением, апломбом и неприязнью, которыми славились тамошние служащие. В наши дни, входя в любое парижское учреждение, вы впадаете в состояние, близкое к экстазу. Стены ярко расписаны веселенькими, жизнерадостными фресками; служащие явно занимались любовью утром, перед тем как встать с постели: лица у них ласково-умильные, они смотрят на вас влажными глазами и внимают рассказу о ваших проблемах с живейшим сочувствием, после чего усаживают вас в мягкое кресло, дают в руки шедевр мировой литературы, Антона Чехова, например, или Карсон Маккаллерс, чтобы скрасить вам ожидание… ну а за ваши проблемы они, разумеется, возьмутся и решат их.)
* * *
Рафаэль не жалеет сил и времени, он никого не боится. Деньги матери и анархистские взгляды отца с младых ногтей вселили в него несокрушимую уверенность в себе. Он имеет все права, а если какого-то вдруг случайно не окажется, у него достанет средств, чтобы купить его. И вот он ходит с Саффи из кабинета в кабинет, заполняет за нее формуляры, обхаживает хмурых, угрюмых чиновников с непроницаемыми лицами и скудным словарным запасом.
Чтобы добиться положительного решения в подобной ситуации, надо иметь на руках почти невероятный набор козырей (французское гражданство, белая кожа, личное обаяние, подкрепленное денежными аргументами, реальная возможность пожаловаться в вышестоящие инстанции и прочее, и прочее); все эти козыри у Рафаэля Лепажа есть, так что его брак с Саффи будет заключен в мэрии шестого округа Парижа, на площади Сен-Сюльпис, всего через две недели после подачи документов.
* * *
Двадцать первое июня, день летнего солнцестояния. В этот день, сама того не зная, Саффи уже носит под сердцем их ребенка. Она беременна всего какую-нибудь неделю; ее месячный цикл еще не нарушен, и поэтому Рафаэль встревожился, когда утром перед свадьбой ее долго рвало в ванной.
Прекрасный выдался день 21 июня 1957 года. Не так жарко, как было меньше трех недель назад, когда тела Рафаэля и Саффи соединились в первый раз. Сказочное утро: солнце играет на светлом дереве половиц, лестничных перил и балюстрад, и даже не верится, что это то самое здание, где две недели Рафаэль обивал пороги, силясь обаянием, деньгами и связями прошибить стену тупого упрямства муниципальных чиновников. Само слово “mairie” сегодня выглядит анаграммой “marie”<Mairie – мэрия, marie – женатый (фр.). (Здесь и далее примеч. переводчика >.
Вот они и женаты. Скромная гражданская церемония, и никаких Трала. Свидетелями были Мартен, приятель-тромбонист из Клиши, и Мишель, его жена. Все сказали то, что следовало сказать, и подписали там, где следовало подписать. Пора поцеловаться. Рафаэль запечатлевает на губах Саффи чистый и трепетный поцелуй, самый нежный в своей жизни, поцелуй на музыку Дебюсси “Прелюдия к отдыху фавна”.
Но переход в новое гражданское состояние никак не сказался на губах Саффи. Они выражают так же мало чувств, как и до замужества, ни на йоту больше.
* * *
Отныне Саффи зовется мадам Лепаж. На другой же день она с брачным свидетельством в руках идет в посольство Федеративной Республики Германии (расположенное, о ирония судьбы, на проспекте Франклина Рузвельта) за новым паспортом. Немецкие чиновники расторопнее французских, и документ ей выдают через неделю. Возвращают и старый, с отрезанным уголком; придя домой, она рвет его на мелкие кусочки и засовывает поглубже в мусорное ведро.
На фамилии ее отца, фамилии, которую она носила первые двадцать лет своей жизни, раз и навсегда поставлен крест.
Не по этой ли причине Саффи так жадно и против всяких ожиданий выпалила Рафаэлю свое “договорились” в ответ на предложение стать его женой?
Опрометчивый ли шаг с его стороны, тайная ли корысть с ее, как бы то ни было, нити их судеб связаны навсегда: у молоденькой немки и ее мужа-француза, хоть они сами этого пока не знают, будет ребенок. Уже зародилось новое существо, которое соединит в себе гены этих двух столь несхожих людей…
Ничего не поделаешь: решения приняты, поступки совершены, за все надо платить.
V
Их первая брачная ночь ничем не отличается от других ночей, которые они уже провели в этой постели: Саффи лежит, Рафаэль любит ее и засыпает. Он спит безмятежным сном ребенка – поистине трогателен контраст между ангельским выражением его лица и лысиной взрослого мужчины. Его красивая волосатая грудь, обнаженная в эту теплую июньскую ночь, тихонько вздымается и опускается в такт бесперебойной работе легких. В числе многочисленных достоинств Рафаэля есть и редчайшее: он не храпит во сне, ибо благодаря мастерски поставленному дыханию его носоглотка всегда чиста.
Саффи же, по своему обыкновению, смотрит в потолок. Засыпает она только около четырех утра – и спит беспокойно, вздрагивая всем телом, что, однако, ничуть не тревожит сон ее новоиспеченного мужа.
Она только не знает, что Рафаэль завел будильник на шесть часов утра. Он специально поставил его поближе к кровати, на ночной столик: выключит мигом, Саффи не успеет проснуться. Он задумал сделать ей сюрприз, сбегать за рогаликами в булочную напротив, – сегодня не она ему, а он ей подаст завтрак в постель. Ему хочется увидеть, как просияет ее лицо, ощутить, как оживет ее тело под его руками… Он знает, что она не любит его – пока еще не любит; но всему свое время. Это как с музыкой, говорит он себе: страсть страстью, а главное – терпение, упорство, труд… и мало-помалу все приходит. Придет и в их браке. До сих пор, ставя перед собой цель, он всегда добивался своего, всегда, без исключения. Потому он и спит так крепко.
Ночь, хорошо ли, плохо ли, проходит, и первые лучи утреннего солнца пробиваются сквозь шторы в их спальню на улице Сены. (Шторы опущены, но, если их поднять, вы увидите, что окно выходит во внутренний дворик: цветочные клумбы, жардиньерки на окнах, плющ и дикий виноград; услышите воркование голубей, щебет синиц, зарянок и ласточек… вот уж поистине, в центре старого Парижа, у реки да с деньгами можно жить все равно что за городом.)
Будильник звонит.
И в тот же миг – хаос.
Саффи визжит и бьется в постели, не открывая глаз.
Рафаэль поспешно тянется к ночному столику и смахивает будильник, тот летит через всю комнату и падает на пол у двери, продолжая истошно звонить, а Саффи все визжит, пронзительно, на высокой ноте, как маленькая девочка.
Перепуганный, еще плохо соображая спросонья, Рафаэль шарит в потемках, на ощупь ищет проклятый будильник, наконец находит его, выключает – и оборачивается.
Саффи сжалась в комок под простыней.
А Рафаэль сам не свой. Совсем растерялся, бедняга. Подходит к кровати, нерешительно дотрагивается до комка рукой.
Комок вздрогнул, отбросил простыню, вдруг распрямился, превратившись в обнаженное женское тело, метнулся в смежную со спальней ванную – и там Саффи рвет, рвет, рвет.
А-а… Глаза Рафаэля светлеют. Он, кажется, наконец что-то понял (но будильник? но визг?). Так, значит, его жена, его дорогая Саффи, его обожаемая новобрачная уже ждет от него ребенка?
С гудящей от счастья головой он садится на кровать. Слушает тиканье будильника. Это метроном, сто двадцать ударов в минуту; Рафаэль сверяет с ним биение собственного сердца. Он будет отцом, точно. Спокойно и в то же время пребывая во власти эйфории, он считает: сердце стучит почти так же часто, как будильник. Он будет отцом.
Возвращается Саффи, одетая в одну из двенадцати ночных сорочек, подаренных им к свадьбе. Лицо ее на фоне желтого шелка зеленоватое.
Но она уже взяла себя в руки; она даже улыбается и говорит:
– Мне что-то приснилось. Прости. Я не хотела тебя пугать.
– Не извиняйся. – Рафаэль ерошит ее волосы. – Страху натерпеться – это я всегда обожал! Знаешь, вроде как проснуться посреди дома с привидениями на ярмарке в Троне. Нет, серьезно… тебе нехорошо?
– Да нет, только… живот немного болит.
– Знаешь что, Саффи моя маленькая? – Рука Рафаэля, скользнув под желтый шелк, гладит ее живот.
– Что?..
– Я вот думаю… эта твоя рвота… а что, если у тебя там, внутри, маленький Рафаэль, а?
Из зеленоватого лицо Саффи становится белым как простыня.
– Ох нет, – еле слышно выдыхает она, и ясно, что ее “нет” означает не “я не верю”, а “это конец света”.
– Любовь моя, любовь моя, – шепчет Рафаэль. И крепко прижимает ее к себе.
Женщины счастливы, когда они беременны, думает он. Правда, в первые недели, из-за перестройки гормональной системы, их иногда сильно тошнит, зато потом – потом они расцветают, сияют, блаженствуют… Как он горд, Рафаэль! Горд не только тем, что зачал дитя, но и тем, что нашел (и ведь не искал даже) гениальное решение проблем Саффи – материнство.
Ну да, он знает, что у Саффи проблемы. Он не глуп и не слеп. С самого начала, с той минуты, когда молодая женщина появилась на его пороге, он угадал в ней какую-то рану и инстинктивно почувствовал, что об этом не стоит говорить в лоб. Поэтому никогда не расспрашивал ее о детстве: если не считать смерти родителей, он понятия не имеет, что пережила его жена до того, как почти полтора месяца назад отметила галочкой в “Фигаро” объявление “Треб. пом. хоз.”. Но Рафаэль – оптимист. И не привык отступать. К тому же он по-настоящему влюблен. Он верит, что благодаря ему и его любви таинственная рана затянется и Саффи вновь обретет радость жизни, для него, Рафаэля, такую естественную. А найдется ли способ добиться этого вернее, чем выносить в себе и самой подарить… жизнь?