— Дуся тоже не была, — сказала я, — а ее никто не гонит.
— Дуся ходит в цирк с классом, — ответила мама. — Кроме того, она ушла в кино.
Моя двоюродная тетя Олимпия очень странно смотрела на меня, словно я чем-то ее оскорбила.
— В нашем городе все ходят в цирк, — сухо сказала она. — Все. И стар, и млад.
На меня надели новые скрипучие туфли и повели в цирк.
— Хоть львы-то там будут? — спросила я по дороге.
— Какой несовременный ребенок, — сказала тетя.
Ей никто ничего не ответил. Да и что отвечать? Каково это слышать маме? А каково папе?
Наступило тягостное молчание. Его нарушал скрип моих новых туфель.
Наверно, так до самого цирка мы бы и молчали, если бы не встретили мою одноклассницу Аню Сухову.
На Аню все прохожие обращали внимание, потому что она была очень румяная. По крайней мере, все так считали, кроме меня.
— Здравствуйте, — сказала Аня.
— Здравствуй, — сказала мама и сказал папа.
— Привет! — сказала я.
Аня грустно улыбнулась — маме, папе, тете, мне — всем по очереди и, храня грустную улыбку, села в трамвай.
— Какая румяная девочка! — воскликнула тетя.
— Она не румяная, а бледная, — сказала я.
— Она похожа на булочку, которую только что; вынули из печки!
— Ни на какую булочку она не похожа. Она бледна. Бледна и печальна.
Тетя как-то судорожно рассмеялась. Папа ухмыльнулся. А мама, вздохнув, сказала:
— Ее не переспорить. Аня, конечно, бледна. Все видят, как она бледна.
— Да, бледна. Бледна и печальна, — твердо сказала я.
Все замолчали — видимо, решили со мной не связываться. Тетя даже с опаской на меня посмотрела.
«Просто из-за ее румянца никто не замечает, что она бледна и печальна», — подумала я.
Аня в прошлом году пришла к нам из другой школы. Марья Степановна поставила ее перед классом и сказала:
— Аня Сухова. Наша новая ученица. Всю жизнь Аня учится только на пятерки.
Все рот раскрыли и стали смотреть на Аню, как на какое-то чудо. Аня до слез покраснела и опустила голову.
Жалко мне стало Аню. Да и вообще что-то уж больно все просто — и румянец, и сплошные пятерки.
— Аня сядет на вторую парту с Вадимом Хазбулатовым, — сказала Марья Степановна.
— А на заднюю нельзя? — тихо спросила Аня.
— Зачем же? Садись на вторую парту.
И Аня пошла на вторую парту. По дороге она запнулась и уронила со стола классный журнал.
Все засмеялись.
И тут-то я поняла, что Аня бледна и печальна. Но никто об этом не знает. Может быть, ей лучше быть для всех румяной? А может, наоборот — плохо ей быть румяной?
— Мы опаздываем, — сказал папа. — Прибавим шаг.
Мы прибавили шаг.
Скрипя новыми туфлями, я вошла в цирк.
Мы поднялись на второй этаж. Круглый вестибюль, сплошное стекло, картинки кругом понавешаны. Хорошо! И запах какой-то особый, нигде больше так не пахнет.
— Мне нравится, — сказала я папе. — Особенно запах нравится.
— Конюшней пахнет, — сказала тетя.
— Хорошо пахнет конюшней, — сказала я.
— Кому нравится представление, кому конюшня, — сказала тетя.
Я ничего не сказала, потому что не видела еще представления.
А когда увидела!
Все первое отделение я умирала со смеху над клоуном. Клоун был совсем молодой, нос у него был не приклеен, а нос как нос, и костюм как костюм. Улыбка грустная. А почему-то всем очень смешно. У меня просто живот заболел. Тетя Олимпия мне даже замечание сделала.
— Неприлично, — говорит, — так громко смеяться. На тебя оглядываются.
Но я все равно смеялась, никак не могла удержаться.
Все мне понравилось: и цветные прожектора, и музыка, и зрители — такие веселые.
Но главное было впереди. Пока в перерыве мы гуляли по вестибюлю, ели беспечно мороженое — над манежем растягивали сетку для воздушного полета, и артисты готовились к выходу, чтобы лишить меня покоя.
Вначале я, конечно, не подумала ни о каком воздушном полете, просто почувствовала беспокойство, когда увидела эту сетку. «Зачем, — думаю, — сетка такая и для кого ее натягивают?»
Свет погас, включили прожектора, оркестр заиграл какой-то марш.
Когда забил барабан, на манеж выбежали гимнасты. Таких красивых я еще никогда не видела. Они поднялись по веревочным лесенкам вверх, на мостики.
И с этих мостиков стали перелетать друг к другу. Раскачаются на трапеции, оторвутся — и летят.
Они летали! Летали под куполом цирка! И сердце мое падало и взлетало вместе с ними.
Рядом со мной сидел какой-то мальчик с отцом. Отец мальчику и объясняет, а я слышу:
— Те, которые летают, называются вольтижерами, а те, которые ловят, — ловиторами.
Я жадно прислушивалась, что он еще скажет. Но он ничего не сказал, а мальчик ни о чем больше не спросил.
Значит, вольтижеры и ловиторы.
Ловиторы качаются вниз головой, а вольтижеры летят прямо им в руки. Уму непостижимо — как это у них получается.
А когда они отлетались — стали нырять в сетку, как рыбки. А один очень молодой гимнаст, похожий на Ромео, зацепился ногами за купол, вытянул руки — и полетел вниз головой! Я даже глаза зажмурила. А когда: открыла — он уже стоял на сетке и улыбался.
Что там было еще после воздушного полета — я уже не видела. Мне казалось, что Ромео все еще летит вниз головой, и я закрывала глаза.
Но вот представление окончилось. Толпа вылилась из цирка и растеклась ручейками в разные стороны.
Мы пошли прямо. Через дорогу, через дамбу, через старый парк — домой.
Было темно и тепло. Хорошо было. Но если б было холодно и лил дождь — все равно было бы хорошо. Я думала о вольтижерах и ловиторах, об их непонятной для меня жизни.
— Что тебе больше всего понравилось? — спросила мама.
— Мальчик, который летит вниз головой.
— А львы разве тебе не понравились? — изумилась тетя. — Дрессированные львы?
— Понравились, понравились. Только не понравилось, что они дрессированные.
Тут все так возмутились, словно я невесть что сказала. Начали доказывать, какие страшные львы и как их боятся дрессировщики. Перед каждым выступлением, можно сказать, с жизнью прощаются. То ли останутся живы, то ли нет — неизвестно.
Папа не особенно много говорил, а тетя особенно много. Я вначале слушала, а потом стала думать о мальчике, который летает вниз головой. Так всю жизнь и будет летать вниз головой? «Мне бы тоже вниз головой, — затаенно подумала я. — Так же бы лететь, руки вперед, из-под купола. Странно все-таки — все аплодируют за то, что ты летишь вниз головой».
Мы подошли к дому.
— Дуся еще не спит, — сказал папа, посмотрев на освещенное окно.
— Уроки учит, — уверенно сказала мама.
Так она и учит! Она даже на уроках «Английский детектив» читает — три романа в одной книге.
А я на следующий день снова пошла в цирк. И еще через три дня. И все время стала ходить в цирк. Не каждый день, конечно, потому что денег надо было подкопить, на обеды мне сорок копеек давали.
Но, кроме цирка, я ни о чем больше и думать не могла.
Однажды сидела я на уроке и смотрела в окно. За окном еще голые деревья, на деревьях воробьи прыгают.
Марья Степановна что-то рассказывает, а я никак не могу вдуматься, о чем она говорит. В голове у меня музыка цирковая гремит. А потом в мозгу словно молоточки стали стучать: тук-тук-тук… Вначале так себе стучали, вразнобой, а потом все эти тук-тук-тук по очереди начали выстраиваться. Пауза — и опять тук-тук-тук. Пауза — и опять тук-тук-тук. И в то же время я о вольтижерах думаю, как они летят, вспоминаю. И кажется мне, будто это я лечу.
А в мозгу — тук-тук-тук… А потом вместо тук-тук-тук началось та-та-та-та, та-та, та-та-та-та.
И вдруг в моей голове откуда ни возьмись выплыли слова:
Улетают мои вольтижеры,
Ловиторы не ловят меня.
Так я же стихи сочиняю!
Я тут же схватила промокашку и записала:
Улетают мои вольтижеры,
Ловиторы не ловят меня.
Я ткнула подругу Таню в бок и положила перед ней промокашку. Я думала, Таня просто обалдеет. Но Таня прочитала, даже несколько раз, — и недоуменно надула губки.
— Какие вольтижеры, какие ловиторы?
— Никакие, — сказала я и положила промокашку в тетрадь.
Капустину, что ли, показать? Но с тех пор, как я не нашла в себе силы и мужества быть двоечницей, он меня не замечал, будто меня вообще на свете не было. А сам по-прежнему был двоечником, но никогда не гордился этим. Мне очень не хватало моего друга Капустина.
— Маша Веткина нам расскажет о реформах Петра Первого, — вдруг услышала я голос Марьи Степановны.
Я растерянно встала.
— Ты поняла вопрос?
— Поняла.
Но в голове у меня был сплошной сумбур. Я никак не могла сосредоточиться. А Марья Степановна спокойно смотрела на меня, уверенная в моих способностях. Она даже маме моей на родительском собрании об этом говорила. А мама — папе. А папа — сестре Дусе. А я от Дуси узнала.
— Расскажи о реформах Петра Первого, — прошептала Таня.
Я машинально взяла промокашку.
Улетают мои вольтижеры.
Ловиторы не ловят меня.
— Петр прорубил окно в Европу, — услышала я за спиной шепот Капустина.
— Петр прорубил окно в Европу, — сказала я.
— Правильно. Но как он это сделал?
«Улетают мои вольтижеры, ловиторы не ловят меня… улетают мои вольтижеры…»
— На костях народа, — прошептал Капустин.
«Улетают мои вольтижеры…»
Марья Степановна удивленно смотрела на меня.
— Ну что ж, садись.
Я села. «Ловиторы не ловят меня… не ловят меня…»
— Пусти меня, уже звонок прозвенел — не слышишь, что ли, — сказала Таня, — И вообще, — строго заметила она, — ты могла бы стать круглой отличницей, если б не задумывалась на уроках неизвестно о чем.
— А если б ты задумывалась, то не была бы круглой дурой! — крикнул Капустин и захохотал смехом двоечника и прыгнул через парту.
— Капустин! — крикнула я.
Он остановился и, подумав, подошел ко мне небрежной походкой.
— Пойдем в цирк! — сказала я.
Капустин ничего не ответил. Он смотрел на меня изучающе.
— Пойдем в цирк! — снова сказала я.
Капустин неуверенно покачал головой. Он явно боролся с собой.
— А я качель в сарае повесила. Хочешь быть ловитором?
— Че-го?
— Да не знаешь, что ли? Воздушные полеты в цирке! Кто летает — тот вольтижер, кто ловит — тот ловитор.
Глаза Капустина засветились. Но тут же его лицо снова стало сурово и непроницаемо.
— Я тебе не прощу измену, — глухим голосом сказал он и пошел гордой и красивой походкой.
— Выдумала каких-то вольтижеров, ловиторов, за Капустиным бегает, — презрительно сказала подруга Таня, проходя мимо.
Я ничего не ответила. Не было у меня ни вольтижеров, ни ловиторов, и Капустина не было.
Я стояла, опустив руки. Тут подходит ко мне Аня Сухова. Подошла и молчит, смотрит на меня. Я говорю:
— Ты чего такая бледная?
Она говорит:
— Ты тоже бледная.
Постояли мы с ней, помолчали и разошлись.
После школы, не заходя домой, я пошла в сарай, где висела моя качель.
Этим сараем уже почти не пользовались. Его, наверно, забыли сломать, и он, заваленный строительным мусором, стоял возле нашего нового дома. Сарай был моим любимым местом.
Я протиснулась в дверь, закрыла ее и привязала веревкой.
Моя качель ждала меня. Моя качель, моя трапеция под куполом цирка! Вот я раскачиваюсь — раз-два, раз-два — и лечу! Лечу высоко под куполом. Как птица. Раскинула руки — и лечу!
Я вздохнула. Если сильно раскачаться, то влечу прямо в крышу сарая. Был бы Капустин, мы бы с ним что-нибудь придумали. Он бы стоял, расставив ноги, как матрос на палубе, и ловил бы меня. А я бы летела прямо ему в руки. Он был бы лучшим ловитором в мире.
Я тихо раскачивалась на качели, шаркая ногой по земле.
«Вот так и буду в этом сарае качаться? — вдруг подумала я. — И ловитора у меня никогда не будет?»
И тут я представила, как я всю жизнь качаюсь на качели — одна, в этом забытом всеми сарае. Лет пятьдесят уже прошло, уже Капустин с палочкой ходит, уже сестра Дуся по ночам кашляет, моя первая любовь — Валька Кошкин — знаменитым начальником стал, а я все качаюсь на этой качели.
Эта мысль меня очень расстроила. Я решила придумать что-нибудь другое, со счастливым концом.
Вот я прославленная вольтижерка в прославленном воздушном полете. Уму непостижимо, как я летаю.
А внизу, в зрительном зале, сидит бледный Капустин.
«Батюшки!» — шепчет Капустин и вспоминает всю свою жизнь. И горькое сожаление о том, что он не стал ловитором, охватывает его душу.
Я лечу! А в гостевой ложе, рядышком с директором цирка, сидит Валька Кошкин.
«Никогда бы не подумал», — говорит он, глядя в бинокль. Лицо его спокойно и уверенно.
Но когда прямо из-под купола я понесусь вниз головой, он вздрогнет про себя, и на мгновение на его лице проступит растерянность.
А сестра Дуся в это время где-нибудь заплачет в девятом ряду.
«Не плачь, Дуся, — скажу я ей потом, когда живая и невредимая буду пить чай с вареньем. — Это была заветная мечта моей жизни, и она осуществилась. А главное, Дуся, какой у меня ловитор!» — И я достану фотографию моего ловитора и покажу Дусе.
«Да видела я его, видела», — скажет Дуся, но тем не менее будет долго рассматривать фотографию, а потом опять заплачет.
«Не плачь, Дуся!»
— Не плачь, Дуся, — сказала я и, забросив качель на гвоздь, стала вылезать из сарая.
Мне казалось, что все так и есть и я уже лечу вниз головой, а Дуся плачет.
И я побежала ее утешать.
Но Дуся не плакала. Она читала «Английский детектив».
— Ты где была? — спросила она.
— В цирке, — сказала я.
— Все в цирке да в цирке, уж хоть бы не выдумывала.
Мне стало грустно. Ведь я не хотела Дусе врать. Я вытащила из портфеля книжки и села напротив Дуси.
— Пообедала бы вначале, а то сразу за уроки, — с иронией в голосе сказала Дуся.
Эта ирония обидела меня. Я не уроки села учить. Я хотела поговорить.
Но Дуся уткнулась в книжку и стала читать, читать.
Я открыла тетрадь, где лежала промокашка со стихами.
— Посмотри, Дуся, — скромно сказала я.
Дуся взяла промокашку.
— «Улетают мои вольтижеры, ловиторы не ловят меня», — прочитала она.
Я не спускала с Дуси глаз. Но лицо ее не изменилось.
— Это я сама сочинила.
Дуся пожала плечами.
— И все? — спросила она.
— Все.
— Таких коротких стихов не бывает. Это не стихотворение. — Дуся еще раз прочитала: — «Улетают мои вольтижеры…» Куда же они улетают? — удивленно спросила она. — Что, вот так летят и улетают куда-то? — Дуся хмыкнула. — Улетают мои вольтижеры… — Она помахала кому-то рукой, вдаль кому-то помахала — и засмеялась. А потом вообще хохотать начала.
— Да, летят и улетают, — сказала я.
— Летят и улетают? — переспросила Дуся, умирая со смеху.
— Летят и улетают, — с горечью сказала я.
Дуся еле-еле перестала смеяться.
— И что тебе дались эти вольтижеры, ловиторы?
— Дуся, — сказала я, — неужели ты не понимаешь, что это самая заветная мечта моей жизни?
Дуся совсем перестала улыбаться, притихла, задумалась. Видимо, мои слова произвели на нее глубокое впечатление.
— Одна, но пламенная страсть? — шепотом спросила Дуся.
— Да, — сказала я.
— Выдумываешь ты все, — вздохнула Дуся.
Я ничего не ответила. За меня всегда все и все знают — когда я выдумываю, когда не выдумываю. Однажды подруга Таня сказала, что я нарочно смеюсь, а на самом деле мне нисколько не смешно. Я перестала смеяться, хотя на самом деле мне было очень смешно.
Вот я и Дусе ничего не ответила. Защелкнула портфель, засунула его подальше под стол.
— Пойду, — говорю, — погуляю. По пятницам я люблю гулять.
Дуся с грустью посмотрела на меня.
Я вышла на улицу. На скамеечке возле дома сидел рыжий Колька Горохов. Так сидел, как будто его тут кто-то забыл. И лицо его при этом было задумчиво. Я очень этому поразилась. Ведь Колька был моим врагом на всю жизнь. А враги не должны грустить и задумываться.
Я уже далеко ушла, а он все так сидел.
Я шла в цирк. Вначале шла, а потом уже бежала. «Куда это, — думаю, — я так бегу?» А как пробежала парк и выбежала к дамбе, так и поняла, что в цирк.
Дамба идет в гору, а прямо на горе цирк стоит, как огромный шатер. Только стеклянный, светящийся весь. Праздничный.
Скорее в цирк! Сегодня пятница, а в пятницу в четыре часа представление.
Сейчас я увижу моих любимых ловиторов, моих любимых вольтижеров!
Ой, вдруг опоздала?
— Тетенька, сколько времени? — крикнула я.
— Без пяти четыре, — испуганно ответила тетенька.
Я тут и села. Не успею! А вот трамвай идет. Повезло, повезло! Всего-то одну остановку проехать.
Вот и цирк, и билет в руках. Правая сторона, самый верхний ряд. Ну и хорошо, всех видно будет.
Только я села, не успела отдышаться — началось представление.
Но что это? На парад вышли совсем другие артисты. Очень красивые, но совсем незнакомые.
А где мои? Где мои? И клоун не тот, совсем не тот клоун! Я даже привстала, чтоб получше разглядеть. Только что разглядывать — нет их. В груди у меня похолодело. Я поняла, что случилось непоправимое — они уехали, и я их уже никогда не увижу. Жди не жди — не поднимутся они под этот купол.
Рядом со мной сидела старушка. Вначале она не обращала на меня внимания, потом стала обращать. Когда выходил клоун, она начинала дергать меня за рукав и заразительно смеялась.
— Разве тебе не смешно? — спросила старушка.
— Смешно.
— Почему же ты не смеешься?
— Смеюсь. Про себя.
— Да ты же плачешь! Почему ты говоришь, что смеешься, если ты плачешь?
Тут она снова засмеялась, видимо, клоун что-то смешное сделал.
А я заревела. Так мы со старушкой и сидим — она смеется, я реву. Очень хорошая старушка, платок мне дала.
— В твои годы я тоже плакала, — сказала она. — Как он не падает — на одном колесе по канату! — воскликнула старушка.
Я перестала реветь. Действительно, как же это так — на одном колесе по канату?
Клоун ушел. И вдруг оркестр заиграл знакомый марш. Тот самый марш, под который всегда выходили гимнасты. Сердце радостно екнуло. Я схватила старушку за рукав:
— Сейчас воздушный полет будет!
Ударил барабан. Сейчас они выйдут, сейчас!..
Но вместо гимнастов на манеж вышел… слон. При чем тут слон? Как он смел выходить под эту музыку!
Я встала.
Все зашикали. А билетерша прямо-таки поджидала меня.
— Не разрешается с мест вставать! Чего заходила взад-вперед? Слышишь? Куда идешь? Кому говорят?
Я, видимо, пошла куда-то не туда. Но она все-таки меня не поймала. Я выскочила в вестибюль.
За моей спиной ликовала музыка, под которую ходил слон.
Я спустилась на первый этаж — и лицом к лицу столкнулась с Аней Суховой.
Мы обе были смертельно бледны. Мы без слов поняли друг друга и молча вышли на улицу. И молча сели на скамейку. И все еще молчали некоторое время, сидя на скамейке.
— Ты часто ходишь? — спросила я.
— Ага.
— Как это я не знала про тебя?
— И я про тебя.
Мы еще помолчали.
— Письмо клоуну написала, — сказала Аня и показала сложенный маленький листочек.
— Тебе клоун нравился?
— Ага.
— А мне полеты.
— Что мы сейчас будем делать? — прошептала Аня.
Я не знала, что мы будем делать.
— Давай убежим, — сказала Аня, — и будем циркачками. Ты будешь летать, а я смешить.
— Давай, — сказала я.
И мы пошли домой, чтоб захватить с собой кое-какие продукты.
Философ Федя Рыжиков
В середине года в наш класс пришел новенький, Федя Рыжиков.
— Федя приехал из далекого города Одессы, — сказала Марья Степановна. — Кто, знает, где расположена Одесса?
— На Черном море! — закричали все.
— Кто может на карте показать родину Феди Рыжикова?
— Я, я, я! — все стали тянуть руки.
— Капустин покажет, — сказала Марья Степановна.
Капустин взял указку, подошел к карте, нашел Черное море. Одессу он стал искать в Крыму, а в Крыму Одессы не было почему-то.
— Ее нет, — сказал Капустин, искренне удивившись.
— Вы ищете не там, — сказал Федя Рыжиков.
Он стоял перед классом у стола. Аккуратно причесанный, застегнутый на все пуговицы. Мне показалось, что ему скучно было смотреть на нас, а особенно на Капустина, который не мог найти его родину.
— Здесь она была, — сказал Капустин, показывая на полуостров Крым.
— Одессы никогда не было в Крыму, — улыбнулся Федя Рыжиков.
— Была! — возмутился Капустин. Многие в классе поддержали Капустина.
Федя взял указку и, почти не глядя, ткнул в точку, которая означала Одессу.
Капустин мрачно посмотрел на Рыжикова, как будто тот нарочно, чтоб досадить ему, перенес Одессу из Крыма.
— Садись, Рыжиков, с Капустиным, — сказала Марья Степановна. — Ты будешь оказывать на него хорошее влияние.
— Я Рыжикову буду мешать, — сказал Капустин. — Он снизит успеваемость.
— Не помешаете, — сказал Федя Рыжиков и сел рядом с Капустиным.
— Какой вежливый, — прошептала подруга Таня. — Даже Капустину «вы» говорит.
Весь день Капустин сидел и скрипел ботинком о парту, чтоб вывести Рыжикова из себя. Но Рыжиков не обращал на него внимания, ни один мускул не дрогнул на его лице. Хладнокровие Феди Рыжикова меня поразило. В конце концов Капустину надоело, он взял портфель и ушел.
На следующий день Капустин уже не скрипел.
Федя никогда на уроках руку не подымал, а когда его вызывали, то вставал со скучным лицо, смотрел в потолок, как будто ни о чем понятия не имел, а потом отвечал четко, без запинки, как по учебнику. Из-за этого однажды Капустин его стукнул. Рыжиков с ним драться не стал. Он только усмехнулся. Выдержка Феди Рыжикова меня поразила. Я сказала свое мнение Капустину.
— Да он философ! — заявил Капустин.
— Философ? — удивилась я.
— А ты думала! Тоже мне — волевой, хладнокровный! — передразнил меня Капустин. — Философ твой Рыжиков!
— Философы бывают старые и лысые, — сказала я.
— Скажешь тоже! — рассмеялся Капустин. — Философ тот, кто себе на уме, вроде Рыжикова.
Я решила поговорить с Рыжиковым и прямо спросить его обо всем.
Оказалось, что Федя Рыжиков жил в нашем районе, в доме, который совсем недавно заселили.
Мы вместе шли из школы. На улице стояла нулевая температура, падал мокрый снег. И это в январе! Все ожидали мороза градусов под пятьдесят, мама даже купила пуховую шаль. А морозов не было. Вчера пришла соседка Екатерина Григорьевна и сказала, что завтра будет совершенно невиданный мороз, все об этом говорят. А завтра, то есть сегодня, пошел мокрый снег. Екатерина Григорьевна потом извиняться приходила.
— У нас в Одессе зимой всегда такая погода, — сказал Федя Рыжиков. — Я морозы не люблю. Мне лето нравится. Температура воздуха плюс сорок, температура воды в море плюс двадцать пять! — вздохнул он как о чем-то несбыточном.
— А мне нравится, когда температура минус сорок, — сказала я. — Туман вокруг, ничего не видно. Можно столкнуться нос к носу и не узнать друг друга.
— Ну да-а! — недоверчиво протянул Федя.
— Ты замерзнешь с непривычки. Купи шапку с длинными ушами, — посоветовала я.
— Надо закалять волю и дух, — твердо сказал Рыжиков. — Никогда не буду носить шапку с длинными ушами!
Я с уважением посмотрела на Рыжикова. Сама я всегда ходила в шапке с длинными ушами, даже весной.
— Мой отец вообще ходит без шапки, — добавил Федя. — Взял и закалил себя. Сейчас чемпион по боксу.
Вот это да: у Рыжикова отец — чемпион! А я представляла, что он в очках, ходит с портфелем и в большой меховой шапке. Федя Рыжиков, когда вырастет, наверно, таким будет. Он станет читать лекции студентам, скучно поглядывая в зал. А вышло, что у Рыжикова отец боксер.
— Ты, Рыжиков, тоже чемпионом будешь? — спросила я.
Федя Рыжиков снисходительно улыбнулся:
— У меня другое предназначение.
— Ты философ?
Рыжиков остановился даже. Видимо, ему надо было подумать, а когда идешь, то мысли вылетают. Он постоял, подумал и сказал:
— Да, я философ.
— Значит, ты себе на уме?
— Как это, себе на уме? — не понял Рыжиков.
Я пожала плечами: себе на уме — значит себе на уме. Но Рыжиков не унимался:
— Выходит, я ненормальный?
— Нормальный, — успокаивала я. — У тебя лицо непроницаемое. Без переживаний.
Рыжиков остался доволен моим ответом.
— Я достигаю это системой тренировок, — сказал он. — Каждый день закаляю волю и дух.
Я снова с уважением посмотрела на Рыжикова.
— Я тоже хочу закалять волю и дух, — сказала я.
Рыжиков остановился, достал из кармана коробок спичек.
— Начни с этого, — сказал он.
Мы сели на обледенелую скамейку, положили под себя сумки.
— Ты фокус собираешься показывать? — спросила я.
Рыжиков снисходительно улыбнулся.
— Смотри, — сказал он и поставил на ладонь спичку, а другой ладонью стукнул по спичке, и она переломилась надвое.
— Я запросто так сделаю, — сказала я и тоже поставила спичку на ладонь. Она тут же упала.
— Слегка сожми ладонь, вот так, — посоветовал Рыжиков.
Я чуть сжала ладонь. Спичка держалась. Я размахнулась и стукнула по ней другой ладонью. Спичка не сломалась, но стало очень больно.
— У тебя, наверно, фокус, — сказала я, дуя на ладонь. — Может, ты меня загипнотизировал?
В цирке однажды гипнотизер выступал. Он на глазах у всей публики яичницу в кепке жарил, А спички ломать ему, наверно, вообще ничего не стоит. Может, и Рыжиков — гипнотизер, а не философ?
— Никакой это не гипноз, — сказал Рыжиков. — Система тренировок. Главное, нужно отключиться и недумать, что тебе будет больно.
— Как это отключиться?
— Думай о чем-нибудь другом.
Рыжиков так ударял по спичке, как мух ловил.
Хлоп! — сломал, хлоп! — сломал.
Ну, думаю, сейчас у меня тоже получится. Я поставила на ладонь спичку и сделала вид, что забыла про нее. Отвлекаюсь, смотрю на дорогу. Бежит по дороге собака, черная, лохматая. Остановилась и смотрит на меня: дескать, что тут такое происходит? «Волю и дух закаляю, — говорю я собаке мысленно. — А ты что тут бегаешь? Какие у тебя дела?» Тут я подумала, что уже достаточно отключилась, сейчас уже нисколечко не будет больно. И изо всей силы стукнула ладонью по спичке. Если бы не Рыжиков, я бы заревела. Но Рыжиков сидел и глядел на меня своими черными глазами. Я шмыгнула носом.
— Почему-то опять не сломалась.
— Это потому, что ты боишься. Я же тебе сказал: не думай, что будет больно.
— Я не думаю.
— Думаешь. Это с первого раза не получится, — успокоил он. — Я месяца три тренировался, прежде чем научился отключаться. Все руки в синяках были.
Я опять с уважением посмотрела на Федю Рыжикова.
Тут подбежала та самая черная лохматая собака.
— Как тебя зовут? — спросила я собаку. Она завиляла хвостом. — Бобик его зовут.
— Почему это Бобик? — удивился Рыжиков.
— Сразу видно, что Бобик.
Собака опять завиляла хвостом: дескать, совершенно верно, меня зовут Бобик.
— От собак много грязи, — сказал Федя Рыжиков и отряхнулся.
Бобик на него тявкнул и пошел по своим делам.
— Лает еще, — обиделся Рыжиков.
— Он же слышал, что ты про него сказал. Ему тоже не очень-то приятно было.
Рыжиков стал доказывать, что животные ничего не понимают, у них только рефлексы. Я очень удивилась.
Федя Рыжиков посмотрел на свои ручные часы, которые показывали и час, и день, и месяц, и год.
— А север и юг они не показывают? — спросила я.
— Это же не компас, а электронные часы. И зачем тебе в городе Северный полюс?
— Надо, — сказала я.
Мне давно хотелось иметь компас. Но мама сказала, что я и так не заблужусь. А по-моему, очень важно знать, что если вот по этой тропинке идти, идти, идти, то придешь на Северный полюс. Или на Южный.
Мы помолчали.
— А если твои часы не тот год покажут, что будешь делать? — спросила я Рыжикова.
— Они ничего не путают, — сказал он и еще раз посмотрел на часы. — Мне пора. А ты тренируйся. Есть такие люди — йоги, в Индии живут, так они даже по горячим углям ходят.
«Как это по углям?» — подумала я. Однажды у костра я ступила ненарочно на уголек, так целый день хромала. Мне даже ногу забинтовали. Мама сильно расстроилась и говорила, что кругом природа, столько свободного места, а я непременно на уголь ступлю. Жалко, что я тогда была незнакома с Федей Рыжиковым.
Федя подал мне руку, крепко пожал и пошел, но неожиданно он окликнул меня и вернулся обратно.
— Вот что, Веткина, — сказал он. — Приходя в восемь тридцать на пустырь, вон за тот дом.
— По углям будем ходить?
Рыжиков отрицательно покачал головой.
— Увидишь.
— Приду, — сказала я.
Рыжиков назначил мне таинственное свидание! Еще никто и никогда не назначал мне свидания, к тому же на пустыре, в восемь тридцать. А если он решил объясниться в любви? Может быть, из-за меня он оставил солнечную Одессу? Конечно, он меня тогда еще не знал, но это неважно. Наверно, он давно меня любит! В восемь тридцать на пустыре, возможно, он мне скажет с дрожью в голосе:
«Маша, я решил посвятить тебе всю свою жизнь!»
Мы возьмемся за руки и пойдем. Будет падать тихий снег.