Я слушал его с восхищением, возможно, потому что слова его выражали мое собственное мнение об Альтрурии и были к тому же столь точны и великодушны.
— Совсем недурно, — шепнул одобрительно мне на ухо доктор, — для заевшегося биржевика.
— Да, — шепнул я в ответ. — Жалею, что не я сказал это. Истинно американская манера выражать свои мысли. Такой ответ сделал бы честь самому Эмерсону. А ведь кто, как не он, был нашим пророком.
— Нельзя не сделать такого вывода, если вспомнить, сколько раз мы побивали его камнями, — сказал доктор с тихим смешком.
— А какое из наших противоречий, — спросил банкир все так же добродушно, — смутило вас и нашего общего друга?
Секунду помолчав, альтрурец ответил:
— Собственно говоря, я не уверен, что это противоречие, поскольку сам пока что не проверил то, что меня интересует. Наш друг рассказывал мне о больших переменах, происшедших у вас в области труда, и о том, что люди интеллигентных профессий имеют теперь гораздо больше свободного времени; а я спросил его, где проводят свой досуг ваши рабочие.
Тут он повторил свой перечень рабочих профессий, и я смущенно понурился, уж очень слащаво и сентиментально прозвучали его слова. Но мои друзья восприняли их как нельзя лучше. Они не засмеялись, выслушали его и затем преспокойно доверились банкиру, который и ответил за всех нас:
— Что ж, в отношении краткости я, пожалуй, могу уподобиться исландскому историографу в его главе о змеях: досуга, который нужно где-то проводить, у этих людей просто нет.
— Кроме тех случаев, когда они бастуют, — сказал фабрикант со свойственным ему мрачным юмором. Надо было послушать хотя бы его рассказ о том, как он однажды одержал победу над «профессиональным союзом». — Уж тут-то я насмотрелся, как они коротают свой досуг сложа руки.
— Да уж, — подхватил доктор, — в ранней молодости, когда мне волей-неволей приходилось лечить людей по дешевке, я тоже, бывало, заставал их в периоды «временного отстранения от работы». Меня всегда восхищала жантильность этой формулировки. Эти слова, казалось, сводили на нет причиненное зло. Заслоняли от вас и полуголодное существование, и холод, и болезни, сопряженные с этим фактом. Быть «отстраненным временно» совсем не то, что потерять работу и оказаться перед лицом голода или нищеты.
— Эта публика, — сказал профессор, — никогда ничего не откладывает про черный день. Они, все до единого, расточительны и недальновидны, и жизнь ничему их не учит, хотя они не хуже нашего знают, что все упирается в спрос и предложение, что в какой-то момент перепроизводство неизбежно, вслед за чем прекратится их работа. Разве что люди, покупающие их труд, будут готовы терять деньги.
— На что кое-кто и идет, лишь бы не закрывать предприятие, — заметил фабрикант, — причем терять безрассудно только затем, чтоб не лишать людей работы. И что же? Стоит обстоятельствам измениться к лучшему, как рабочие начинают бастовать, требуя повышения заработной платы. Вы себе не представляете, до чего это неблагодарный народ. — Он обратил свои слова к священнику, словно не хотел, чтобы его сочли жестокосердным. Впрочем, он действительно был человеком добрейшей души.
— Да, — сказал священник, — это поистине один из наиболее трагических аспектов существующего положения. Они ведь и правда смотрят на своих хозяев как на врагов. Не представляю, чем все это кончится.
— Моя бы воля, я б знал, как с этим покончить. Прихлопнуть профессиональные союзы, и забастовки прекратятся сами собой.
— Все это прекрасно, — сказал адвокат с характерной для него рассудительностью, так нравившейся мне, — коль скоро дело касается забастовок, однако я не представляю себе, чтобы ликвидация профессиональных союзов могла отразиться на процессе временного отстранения от работы, который подчиняется своим законам. Закон спроса и предложения я уважаю не хуже других — на нем как бы все зиждется, однако я возражаю против того, чтобы время от времени по его милости приостанавливались бы мои доходы. Думаю, что я не так расточителен, как рядовой рабочий, и тем не менее я еще не успел отложить достаточно, чтобы равнодушно взирать на то, поступают мои доходы или нет. Возможно, профессор и успел. — Профессор промолчал, и мы все позволили себе рассмеяться. — Я просто не понимаю, как они все это выдерживают, — заключил адвокат.
— Выдерживают не все, — сказал доктор, — особенно это относится к их женам и детям. Те, бывает, и мрут.
— Интересно, — продолжал адвокат, — что же сталось с добрым старым законом американской жизни, согласно которому выходило, что для тех, кто хочет работать, работа всегда найдется? В наши дни, как я посмотрю, стоит утром забастовать пяти тысячам человек, и к обеду на их место явятся те же пять тысяч, причем не новичков каких-то, а людей, хорошо поднаторевших в деле.
— Одно из обстоятельств, подтверждающих тщетность забастовок, — тут же встрял профессор, желая, очевидно, рассеять впечатление, будто его не интересуют нужды рабочих — мало кто захочет создавать такое впечатление. — Если бы на них можно было возлагать хоть какие-то надежды, тогда дело другое.
— Безусловно, но речь-то идет не совсем о том, — сказал адвокат.
— Да, кстати, о чем, собственно, идет речь? — спросил я с мягкой иронией, которая так удавалась мне.
— Насколько я понял, — сказал банкир, — обсуждался вопрос, как рабочие классы коротают свой сладкий досуг. Однако похоже, что речь идет о чем угодно, только не об этом.
Его изящная манера выражаться привела всех нас в восхищение, однако альтрурец взмолился:
— Нет, нет! Об этом как-нибудь потом. Для меня это не столь важно. Мне гораздо важнее было бы узнать, каков у вас статус рабочего человека.
— Вы хотите сказать, каков его политический статус? Совершенно тот же, что и у всех прочих граждан.
— Я не об этом. Я полагаю, вы в Америке убедились, как и мы в Альтрурии, что равные политические права — лишь средство к достижению цели. Как цель же, они не имеют ни смысла, ни реального применения. Я имел в виду экономическое положение рабочего и его положение в обществе.
И что мы так долго раскачивались перед тем, как ответить на этот немудреный вопрос, просто не понимаю. Самому мне не стоило соваться отвечать на него, но остальные — каждый в своем роде — были людьми деловыми и не с чужих слов знали, как в действительности обстоит дело. Разве что за исключением профессора, но зато он посвятил этому вопросу немало раздумий и был, полагаю, достаточно подготовлен, чтобы отважиться на ответ. Однако и он промолчал, в у меня зародилось смутное подозрение, что им не очень хочется выкладывать свои познания, как будто бы в этом было что-то неловкое или постыдное. Банкир сидел, попыхивая сигарой, потом вдруг отбросил ее прочь.
— Я предпочитаю не кривить душой, — сказал он с коротким смешком, — когда могу себе это позволить, и собираюсь, отвечая на ваш вопрос, обойтись без обычного американского фарисейства. Экономический статус рабочего у нас ничем по существу не отличается от его положения в остальном цивилизованном мире. Вы встретите здесь много людей — особенно поближе к выборам, — которые станут утверждать обратное, но они будут говорить неправду, хотя многие из них будут уверены в справедливости своих слов. Фактически, как мне кажется, большинство американцев считает, что раз уж в Америке республиканская форма правления, все взрослые мужчины пользуются избирательным правом и так далее, то у нас и экономические условия не такие, как везде, и живется рабочему лучше, и статус у него выше, чем у рабочих любой другой страны. На деле же все это не так. Материальное положение у него лучше, и зарабатывает он больше, но это лишь вопрос времени: не пройдет и нескольких десятилетий, а то и лет, и материальное положение и заработок его и европейского рабочего сравняются. При наших обстоятельствах это неизбежно.
— Как я понял из слов нашего общего знакомого, — сказал альтрурец, кивнув в мою сторону, — после революции вы покончили у себя лишь с политическими традициями, сложившимися в Европе; он же разъяснил мне, что не всякий труд у вас одинаково почетен, но…
— А какой труд, по его мнению, мы почитаем? — спросил банкир.
— Ну, насколько я понял, он считает, что если есть в Америке что-то ценное, то это именно уважение к труду, однако есть труд и труд, и не все формы его у вас в почете, например, обязанности слуги или уход за кем-то.
Банкир снова рассмеялся.
— Ах, значит, границу он провел там? Что ж, всем нам приходится где-то ее проводить. Друг наш — беллетрист, и я скажу вам строго по секрету, что граница, проведенная им, существует лишь в воображении. Любой труд мы чтим не больше, чем все другие народы. Если какой-нибудь парень выбьется в люди, газеты непременно начинают трубить, что прежде он был дровосеком, или ткачом, или кем-то в том же роде, только я сомневаюсь, что бы самому ему это очень нравилось, уверен, что нет, если у него есть голова на плечах. Всем нам, остальным, это кажется infra dig[1], и мы только надеемся, никто никогда не дознается, что нам когда-то приходилось зарабатывать себе на жизнь физическим трудом. Я не остановлюсь на этом, — сказал банкир бесшабашно, — и предлагаю любому из вас опровергнуть меня, основываясь на собственном опыте или наблюдении. Как проявляется уважение? Как можно показать кому-то, что вы считаете его человеком достойным?
— Пригласить его на обед, — сказал адвокат.
— Совершенно верно. Мы приглашаем этого человека принять участие в том или ином светском развлечении. Итак, стоит кому-то подняться — если, конечно, он поднимется достаточно высоко, — мы тут же приглашаем его присоединиться к нашей светской жизни, при условии, однако, что он бросит своими руками зарабатывать себе на жизнь. Мы готовы простить что угодно из его прошлого в угоду настоящему. Но позволю себе с уверенностью сказать, что, изъездив Соединенные Штаты вдоль и поперек, вы не найдете ни в одном большом или малом городе и даже селе рабочего, который был бы принят в общество, если он продолжает заниматься своим ремеслом. Причем не допускается он не только в высший свет, но и в общество людей, получивших среднее образование и не достигших высот культуры. Я не хочу сказать, что ему там место, но будь он хоть семи пядей во лбу и к тому же человеком приятнейшим — а некоторые из них на удивление умны, приятны в обращении и имеют такой оригинальный взгляд на вещи, что я получаю истинное удовольствие от разговора с ними, — значения это не имеет: незримые преграды плотно отгородят его от нас.
Священник сказал:
— Мне не вполне ясно, естественна ли такая отчужденность? В детском обществе, как мне кажется, такого рода преград не существует.
— Едва ли разумно за советами относительно общественной структуры обращаться к детям.
— Да, действительно, — кротко согласился священник. — И все же где-то в душе у нас гнездится протест против этих произвольных разделений, и мы невольно подвергаем сомнению их правильность. Мы знаем, что без них не обойдешься, они всегда были и будут, а вот, подите же, не дает мне что-то покоя, когда я сталкиваюсь с подобным расчленением общества.
— Вопрос, правильно это или неправильно, — сказал банкир, — ничего общего с этим не имеет. Я не стану утверждать, что это правильно. И вообще этого вопроса не касаюсь, хотя, разумеется, я не за то, чтобы рушить преграды, напротив, буду бороться до конца за их сохранность. Я лишь настаиваю, что встретить рабочего в американском обществе так же маловероятно, как негра. А теперь судите сами, — закончил он, обращаясь к альтрурцу, — насколько мы почитаем труд. Надеюсь также, что косвенно я удовлетворил ваше любопытство относительно общественного статуса рабочего человека в нашей стране.
Мы все молчали. Возможно, остальные — подобно мне — просто старались припомнить случай, когда они встречались в обществе с каким-нибудь рабочим, и, возможно, все мы безмолвствовали потому, что ничего такого нам на память не приходило.
Наконец заговорил альтрурец:
— Вы объяснили все так подробно и так ясно, что приставать с дальнейшими расспросами как-то неуместно. Но мне все-таки очень хотелось бы знать, как ваши рабочие терпят подобное положение?
— Вот этого я вам сказать не могу, — ответил банкир. — Как правило, человек не слишком стремится в общество, пока ему нечего есть, а именно эта проблема стоит у рабочего человека на первом месте.
— Но вам самому это не понравилось бы?
— Нет, конечно, мне самому это не понравилось бы. Я не стал бы роптать, что меня не приглашают в гости — да и рабочие не ропщут, это не принято, — но для меня это, безусловно, было бы потерей. Мы можем смеяться над светской мишурой или делать вид, что свет нам осточертел, однако не подлежит сомнению, что высшее общество — это цвет цивилизации и оказаться за его пределами — значит лишиться главной привилегии цивилизованного человека. Я не говорю уж о светских дамах — все мы их встречали, — чьи изысканные манеры и утонченная внешность имеют ценность ни с чем не соизмеримую. Чтобы попасть в свет, одного образования мало, даже самого разностороннего, и для рабочего он так же недоступен, как… не могу подыскать сравнения, слишком уж нелепой представляется мне такая возможность. Самая мысль об этом кажется мне оскорбительной.
Опять мы помолчали.
— Понятия не имею, — продолжал банкир, — откуда взялась легенда о нашем социальном равенстве. Думаю, однако, что в основу ее легли чаяния чужеземцев, введенных в заблуждение существующим у нас политическим равенством. В сущности же, его никогда и нигде не существовало, если не считать общин беднейших и примитивнейших поселенцев на Западе да еще в Калифорнии, среди золотоискателей. В нашем колониальном обществе об этом и мысли не было — ни в Вирджинии, ни в Пенсильвании, ни в Нью-Йорке, ни в Массачусетсе, и отцы республики, в большинстве своем рабовладельцы, не уступали в высокомерии аристократам любой другой страны того времени. Просто у нас нет политической аристократии, вот и вся разница; что же касается непреодолимых преград между различными слоями общества и взаимной неприязни, то они те же, что и на всем земном шаре. Разрыв между человеком, который должен собственными руками добывать себе хлеб, и человеком, который собственными руками добывать себе хлеб не должен, окончателен и, по-видимому, бесповоротен. Во всяком случае никто уже другого положения себе не представляет, даже в беллетристике. Или как там у вас, писателей? — обратился он ко мне. — Все еще продолжаете совать в свои книги смышленого, мужественного и красивого мастерового, пленяющего миллионерскую дочку? Помню, мне он там попадался.
— Вы все еще можете встретить его в бульварных еженедельниках, — вынужден был я признаться, — однако у моих читателей успеха он иметь не будет. Но даже в бульварных журнальчиках ему приходится бросать свою работу, лишь только он женится на миллионерской дочке, и ехать в Европу или же вступать в ряды общественных деятелей здесь, однако в свои роскошные покои рабочих он впускать не станет.
Остальные наградили меня за острословие благосклонными улыбками, но банкир сказал:
— Тогда не понимаю, как вы не постыдились пичкать нашего друга ерундой насчет того, что какая-то работа может вызывать у нас чувство уважения. Правда, мы не кричим на всех перекрестках о том, что презираем любой честный труд, такого теперь никто себе не позволит, но мы безошибочно даем понять свое к нему пренебрежение. Рабочие воспринимают это покорно. Будьте уверены, каждый из них при первом удобном случае покинет ряды рабочих и если, выбившись в люди, иногда и гордится по малодушию своим прошлым, то только потому, что воображает, будто плебейское происхождение — прекрасное доказательство того, какой он молодец — выкарабкался наверх, наперекор всем стихиям. Не думаю, чтобы в цивилизованном мире — разумеется, за исключением Альтрурии — есть хоть один человек, который гордился бы тем, что занимается ремеслом, — разве что сапожник Толстой, но он как-никак граф, и ботинки, сшитые им, оставляют желать лучшего.
Опять мы все посмеялись. Шутка насчет толстовских ботинок работает без осечки.
У альтрурца, однако, имелся наготове еще один вопрос, который он тут же и выпалил:
— Неужели всем рабочим в Америке хочется подняться выше по социальной лестнице? Неужели никто из них не хотел бы остаться в своей среде, понимая, что остальным с ним не подняться, или в надежде, что его труд еще войдет в почет?
— Я о таких не слышал, — ответил банкир, — нет, американцы вовсе не мечтают о том, чтобы изменить общественное положение всех рабочих; идеал каждого — по возможности возвыситься над остальными.
— Неужели вы считаете, что дело действительно обстоит так плохо? — робко спросил священник.
— По-вашему, это плохо? — ответил банкир. — На мой взгляд, так даже очень хорошо. Однако плохо ли, хорошо ли, но, вдумавшись, вы сами поймете, что так оно и есть. Может, у нас и имеются рабочие, согласные сидеть на своем месте, чтобы не порывать со своими товарищами, но я лично таких не встречал — наверное потому, что они в обществе не бывают.
Наступившее молчание альтрурец не замедлил прервать новым вопросом:
— А у вас много рабочих умных и приятных в общении, в общем, таких, как те, о которых вы недавно говорили?
— Пожалуй, с этим вопросом, — сказал банкир, — вам лучше обратиться к другому члену нашей компании, которому приходится иметь с ними несравненно больше дела, чем мне. Он фабрикант, ну и, естественно, сталкивается по роду своих занятий с рабочим людом самым разнообразным.
— Да, видно, за мои грехи, — подтвердил фабрикант и прибавил: — Рабочие нередко бывают чертовски умны, но я не скажу, чтоб они часто привлекали меня строем своего мышления или оригинальностью взглядов.
Банкир воспринял эту шпильку вполне благодушно, а альтрурец спросил:
— Иначе говоря, взгляды их не совпадают с вашими?
— Видите ли, у нас здесь те же трудности, что и в Англии, а о них вы уже, верно, слышали. Ну и раз вам известно, что и условия у нас одинаковые, это вас не должно удивлять.
— Да, конечно, условия, — гнул свою линию альтрурец, — но неужели вы считаете, что они никогда не изменятся?
— Трудно сказать, — ответил фабрикант. — Вряд ли можно ожидать, что они изменятся сами собой, а как их изменить, я, право, не знаю. Ожидалось, что с ростом трестов и синдикатов профессиональные союзы потеряют силу, однако этого почему-то не произошло. Обстановка остается без изменений. Профессиональные союзы, правда, грызутся между собой, но и мы им в этом не уступаем. Просто военные действия набирают силу, вот и все.
— Погодите-ка, погодите-ка, — сказал альтрурец. — Мне нужно понять, правильно ли я оцениваю положение рабочего в Америке. Значит, так: заработок его полностью зависит от хозяина, и он никогда не может быть уверен в этом заработке. Его могут выкинуть с работы, если он вызовет недовольство владельца предприятия или если у предприятия наступит полоса неудач. И, как бы он ни рвался работать, это ни к чему не приведет. Общество не обеспечивает его работой, ничто не ограждает его нужды, и рассчитывать ему не на что.
— Все мы на одном плоту, — сказал профессор.
— На одном-то на одном, только некоторые из нас запаслись провизией и могут спокойно дожидаться, пока их подберут, — вставил адвокат.
— Я всегда говорю, что рабочий, как правило, непростительно беспечен, — парировал профессор.
— На этот случай имеются богоугодные заведения, — напомнил священник.
— Как бы то ни было, экономическое положение рабочих, — не отставал альтрурец, — чрезвычайно неопределенно, и, чтобы хоть как-то обезопасить себя, они стали объединяться, превратившись таким образом в угрозу общественному порядку?
— Да еще какую, — уронил профессор.
— Думаю, мы с ними сумеем справиться, — высказался фабрикант.
— И никакого общественного положения у рабочего, выходит, нет?
С этим вопросом альтрурец обратился к банкиру, который подтвердил:
— Он, безусловно, находится вне общества.
— Ну, хорошо, — сказал мой гость, — если заработки рабочих здесь намного выше, чем в Европе, чем же они недовольны? Какова истинная причина их недовольства?
Находясь в обществе коммерсантов, я постоянно испытывал подозрение, что на людей моего призвания они смотрят несколько свысока, чтоб не сказать больше. У меня создалось впечатление, что они относятся к людям искусства как к безобидным чудакам, а писатели вообще кажутся им какими-то балаболками, людьми несерьезными, слабовольными и немного тронувшимися. Мне казалось, что, не в пример прочим, эта компания способна разглядеть во мне человека здравомыслящего, но сознавал, что они не слишком огорчились бы, поняв, что я не оправдал их ожиданий и сильно уступаю им в благоразумии. Тут же я подумал, что зря наговорил альтрурцу всякого романтического вздора относительно нашего уважительного отношения к труду — вряд ли им это понравилось. Прежде я действительно так думал, но теперь изменил свое мнение, и мне захотелось как-то обелить себя в их глазах. Захотелось дать понять, что я тоже человек солидный. Вот почему я и решил ответить за всех:
— В чем причина недовольства рабочих? Но это же очевидно — в разъездных представителях профессионального союза.
4
Вряд ли я имел серьезные основания претендовать на оригинальность своей точки зрения, заявляя, что причиной всех рабочих беспорядков являются разъездные представители профессиональных союзов. Именно их постоянно называют в газетах зачинщиками забастовок, резко порицая за тлетворную деятельность, тогда как редакторы не упускают случая прочесть на этот счет рабочим назидательную лекцию! В них же с пеной у рта тычут пальцем, как только забастовка начинает принимать нежелательный оборот, что почти всегда и случается. Все это и заставило меня думать, что разъездной делегат — это самодур, который обычно держится в тени и возникает время от времени, чтобы организовать забастовку просто так, от дурного характера, чтобы покуражиться, а потом предоставляет рабочим и их семьям расхлебывать эту кашу, а сам исчезает куда-то и купается в роскоши, о том же, сколько зла причинил людям, и думать не думает. Чередуя дни, проводимые им в праздности и разврате с приступами лихорадочной, злокозненной деятельности, он еще умудряется в промежутках настраивать рабочих против истинных друзей и подучивает их действовать во вред собственным интересам. Что совсем нетрудно, поскольку американские рабочие, при всем своем здравомыслии и практичности, страдают необъяснимым изъяном зрения, не позволяющим им увидеть, в чем заключаются их истинные интересы и кто их истинные друзья — или хотя бы распознать их, когда они попадают им на глаза.
Без сомнения, рассуждал я, ни для одного разумного человека не секрет, что за брожение в среде нашего пролетариата ответ несет разъездной представитель профессионального союза, и я поносил его с самоуверенностью, пришедшейся, очевидно, по душе профессору, потому что он закивал, словно хотел сказать, что на этот раз я попал в самую точку, а священника будто изнова поразила мысль, которая вряд ли явилась для него новостью. Адвокат и доктор молчали, будто ждали, что скажет на этот счет банкир, но и он молчал. Фабрикант же, к моей досаде, расхохотался.
— Боюсь, — сказал он с язвительной насмешливостью в тоне, весьма меня удивившей, — что все это не так просто: разъездной представитель — всего лишь симптом, а никак не сама болезнь. Дело это тянется и тянется, и кажется, будто весь вопрос в заработках, но в сущности это совсем не так. Некоторые рабочие отдают себе в этом отчет, другие нет, только настоящая причина недовольства — это система в целом. Существующий порядок вещей. Последний раз, когда я пытался договориться со своими рабочими через профессиональный союз, мне удалось сделать весьма любопытное открытие в этой области. Они теребили меня то с тем, то с этим, и, казалось, конца их претензиям не будет. Я уступал пункт за пунктом, но это не делало никакой разницы. Казалось, чем больше я уступаю, тем больше они требуют. Наконец я решил попробовать допытаться, в чем же все-таки дело, не стал ждать, когда их комитет явится ко мне, послал за их лидером и сказал, что хочу объясниться с ним. Он был мужик неплохой, и после того, как разговор у нас пошел начистоту, выяснилось, что он отнюдь не глуп и не лишен здравого смысла — бессмысленно убеждать себя, что все они дураки, — свою сторону вопроса он во всяком случае продумал основательно. Я сказал: «Ну и что же все это значит? Хотите вы договориться или нет? Когда это кончится?» Я хотел налить ему виски, но он объявил, что не пьет, и мы сошлись на сигарах. «Ну, так где этому конец?» — спрашиваю я, твердо решив, что не дам ему увернуться от ответа. А он говорит: «Вы хотите знать, где этому конец?» — «Да, говорю, где? Мне это до черта надоело. Если есть какой-то выход из положения, то я хочу знать — какой». — «Ну что же, говорит он, если вам так хочется знать, я скажу. Все это кончится, когда вы станете получать те же деньги за то же количество работы, что и мы».
Мы так и покатились со смеху. История была поистине уморительная, и неспособность альтрурца оценить ее как нельзя лучше свидетельствовала о полном отсутствии у него чувства юмора. Он даже не улыбнулся, спросив:
— А вы что сказали?
— Что сказал? — отозвался фабрикант с едва скрываемым удовольствием, — сказал, может, пусть тогда рабочие забирают дело себе и сами им управляют.
Мы опять захохотали; эта шутка показалась нам еще лучше первой.
— Но он сказал: нет, этого они не хотят. Тогда я спрашиваю, что именно они пожелали бы, будь у них право выбора, и он ответил, что они хотели бы, чтобы я продолжал вести дело, а доходы делились бы между всеми поровну. Я ему возражаю, что раз я могу делать что-то такое, чего все они, вместе взятые, не могут, то почему бы мне не получать больше, чем все они, вместе взятые, а он мне на это отвечает, что если какой-то человек трудится не щадя сил, то он должен получать столько же, сколько получает лучший работник предприятия. Я спросил его, не на таком ли принципе основан их профессиональный союз, и он это подтвердил и прибавил, что свой союз они организовали именно для того, чтобы сильные защищали интересы слабых и еще чтобы добиться равного заработка для всех, кто трудится не щадя сил.
Мы ждали, что фабрикант продолжит свой рассказ, но он сделал в этом месте многозначительную паузу, словно хотел, чтобы мы хорошенько запомнили его слова, и молчал, пока альтрурец не подстегнул его вопросом:
— И как же вы в конце концов поступили?
— Я понял, что из создавшегося положения есть только один выход, и сказал ему, что скорее всего я не смогу вести дела на такой основе. Мы расстались друзьями, но уже в следующую субботу я прикрыл фабрику и всех их поувольнял и таким образом разгромил профессиональный союз. Впоследствии они вернулись, большинство из них, во всяком случае, — деваться им было некуда. Но с тех пор я с ним общаюсь «в индивидуальном порядке», так сказать.
— И под вашим руководством им, конечно, куда лучше, чем под руководством профсоюза, — сказал профессор.
— Насчет этого сказать ничего не могу, — ответил фабрикант, — но самому мне безусловно лучше.
Мы посмеялись вместе с ним, все, кроме священника, который, по-видимому, думал о чем-то своем и сидел в сторонке с отсутствующим видом.
— Ну а как вы считаете, исходя из собственного опыта, — у всех рабочих мозги набекрень или нет? — спросил профессор.
— У всех, покуда не начнут в люди выбиваться. Тогда мозги у них быстро становятся на место. Стоит рабочему подкопить деньжат, купить себе домик и одного-другого жильца пустить, да еще кому-то небольшую сумму под проценты ссудить, и положение сразу же начинает представляться ему в совершенно ином свете.
— Более ясном, по-вашему? — спросил священник.
— Просто ином.
— А каково ваше мнение? — Священник, по-видимому неудовлетворенный ответом, повернулся к адвокату. — Вы ведь постоянно занимаетесь вопросами справедливости.
— Скорее вопросами права, — любезно ответил тот, аккуратно составив вместе ноги и глядя, как прежде, на носки ботинок. — Но, тем не менее, вопросы справедливости интересуют меня чрезвычайно, и, должен признаться, мне мерещится тут некий изначальный моральный принцип, в деловой жизни, на мой взгляд, совершенно неприменимый. Что-то есть в этом принципе идиллическое — проблеск поэзии в беспорядочной толчее нашей прозаической деловой жизни.
Все это он адресовал мне, будто именно я, как литератор, должен был бы оценить его мысль. Я же реагировал на нее как реалист:
— Да, поистине тут больше поэзии, чем логики.
Он снова повернулся к священнику:
— Полагаю, что, по вашему мнению, прообразом христианского государства должна быть семья?
— Надеюсь, — сказал священник с благодарностью. — Мне и раньше приходилось замечать, что люди духовного звания бывают благодарны, когда мирянин принимает постулат, который мир обычно оспаривает; это меня тронуло, и мне, как всегда в таких случаях, стало грустно.
— И в таком случае логично, чтобы забота о благоденствии слабейших являлась священной обязанностью и высшим счастьем для людей более сильных. Однако закон подобного принципа не признает — по крайней мере, в области экономики, — и следовательно, беря его за основу, профессиональные союзы идут с законом вразрез и надеяться, что он обретет законную силу, не могут; а ведь сознание, что ты не защищен законом, калечит людей. Ну, а как, — продолжал адвокат, оборачиваясь к альтрурцу, — обстоит дело у вас в стране? Мы здесь просто не видим, как можно разрешить вопрос, если основной принцип организованной рабочей силы противоречит основному принципу коммерции.
— Но я так толком и не понимаю; что вы считаете основным принципом, — возразил мой гость.
— Ага, это поднимает еще один интереснейший вопрос, — сказал адвокат. — Безусловно, каждый коммерсант решает эту проблему сам, в соответствии со своим темпераментом и образованием, и, мне кажется, именно так вам и ответит каждый спрошенный в лоб человек. Но, возможно, поправка на особенности характера вас не устраивает.
— Да, конечно.
— Как бы то ни было, первым высказать свое мнение я не отважусь, — сказал адвокат. — Скажите, профессор, что, по-вашему, является основным принципом коммерции?