Эта нахалка становилась просто невыносимой.
— Раз так, — сказал альтрурец, — никто не может огорчиться или быть в обиде, если я скажу свое слово под открытым небом, где все будут равны, без всяких привилегий или отличий. Мы пойдем в лесок, примыкающий к теннисным кортам, и там, на его опушке, проведем наше собрание, как это обычно делается в Альтрурии — на свежем воздухе и ничем от мира не отгороженные, разве что горизонтом.
— Как раз то, что надо! — вскричала миссис Мэйкли, — кто бы мог подумать, что вы так практичны, мистер Гомос? Знаете, я все-таки не верю, что вы альтрурец. Вы, наверное, замаскированный американец.
Альтрурец отвернулся, никак не отозвавшись на это лестное замечание, но миссис Мэйкли и не стала ждать ответа. Она умчалась прочь, и вскоре я увидел, как она атакует хозяина — по-видимому, не безрезультатно, потому что он хлопнул себя по ляжке и скрылся, а в следующий миг швейцары, коридорные и посыльные уже потащили из здания гостиницы стулья на теннисную площадку, которая и без того была обставлена скамейками. В скором времени вся она оказалась ими заполнена, и диванчики пришлось расставлять уже на лужайке, граничащей с рощей.
Около половины третьего из гостиницы стали появляться ее гости и занимать лучшие места, словно имели на то неоспоримое право; тут же начали подкатывать большие кареты всевозможных фасонов и горные фургоны из других гостиниц. Веселые компании вылезали из них, перекликаясь между собой, и рассыпались но теннисной площадке, пока все стулья на ней не оказались заняты. Было приятно смотреть, как местные жители, путевые рабочие и гостиничная прислуга с их природной деликатностью уступали места людям более высокого звания, и только после того, как все стулья и диванчики были разобраны приехавшими на отдых горожанами, стали рассаживаться и они, прямо на траве и на усыпанной хвоей земле вдоль опушки рощи. Мне очень хотелось указать на этот факт альтрурцу — по-моему, он несомненно доказывал, что подчинение такого рода присуще человеческой натуре и что принцип, так хорошо впитанный цивилизацией нашей страны, с тех пор как жизнь ее пошла по демократическому пути, был внушен никем иным, как самим господом Богом. Однако мне не удалось поговорить с ним после того, как все угомонились, потому что к этому времени он уже стоял возле островка низкорослых сосен, дожидаясь, чтобы все смолкли. Присутствовало, на мой взгляд, никак не менее пятисот человек, и картина, открывшаяся нам, поражала той колоритностью, которой отличаются скопища самых разнообразных одежд и лиц. Многие наши дамы были в хорошеньких шляпках, с нарядными зонтиками в руках. Но, должен сказать, что и более спокойные коричневатые тона ситцевых платьев на пожилых фермершах и их старомодные чепцы, как ни странно, добавляли яркости краскам, а солнечные отблески, мелькавшие там и сям на канотье мужчин, веселили глаз — в общем, было хорошо.
Небо было без облачка, и свет прохладного предвечернего солнца покоился на склонах внушительных гор, подступавших с востока. Высокие сосны чернели на горизонте; по мере того как они придвигались ближе, все отчетливей проступала зеленоватая голубизна их иголок, а свежеосыпавшаяся хвоя прочерчивала между ними желтые тоннели, уходящие в глубь царства воздушных теней.
За миг до того как альтрурец заговорил, легкий ветерок шелохнул вершины сосен, и они загудели сильно и мелодично, как орган, однако вежливо смолкли при первых звуках его сильного голоса.
11
— Я не мог бы нарисовать вам ясную картину настоящего положения вещей в моей стране, — начал альтрурец, — не рассказав сперва об условиях, существовавших в ней до нашей Эволюции. Похоже на то, что существует некий закон, которому подчиняется все живое и согласно которому жизнь рождается из тлена. Землю следует удобрять продуктами распада, прежде чем посеять в нее зерно, которое потом взойдет здоровым злаком. Сама истина должна перестать восприниматься нашими чувствами, прежде чем она оживет в наших душах. Сын человеческий должен принять крестную муку, прежде чем мы познаем Сына Божия.
Так было с заветом, который Он оставил миру и которому следовали первые христиане, любившие друг друга и владевшие всем сообща, — к этому идеалу мы стремились с древних времен. Проповедник, потерпевший кораблекрушение и выброшенный на берег нашей языческой страны, покорил наши сердца рассказом о первой христианской республике и установил у нас по ее образу и подобию содружество, проникнутое духом миролюбия и доброжелательства. Наше содружество погибло, как погиб и прообраз его — или, может, людям только так показалось, — затем последовали долгие годы гражданской и экономической смуты, когда каждый человек подымал оружие против своего соседа и все решала сила, называвшая себя правом. Религия перестала быть опорой в этом мире и превратилась в смутную надежду на жизнь грядущую. Мы погрузились во мрак. И, прежде чем нам удалось нащупать путь к свету, у нас в стране на долгие века воцарился хаос.
Первые проблески зари были редки и с трудом различимы, и все же люди собирались вокруг этих источников света, а когда они стали дробиться, превращаясь в светящиеся точки, то и вокруг тех сбивались кучки людей. Так складывался новый порядок, и это было лучше, чем предшествующая тьма. Однако война не затихала. Людей по-прежнему раздирали зависть и жадность, и слабые, склоняясь перед сильными, обрабатывали их поля и служили в их войсках: сильные же в свою очередь защищали слабых от других сильных. Все было так ловко запутано, что слабые никак не могли понять — от кого же их защищают, а защищали-то их от самих себя. Но, тем не менее, подобие покоя и порядка, пусть обманчивого и неустойчивого, какое-то время сохранялось. Сохранялось недолго, если брать за единицу измерения существование одного народа, бесконечно — если мерить жизнью людей, родившихся и умерших за этот период.
Но и этому беспорядку, жестокому, беспощадному и бессмысленному, сохранявшемуся только потому, что он сумел замаскироваться под порядок, пришел однажды конец. То там, то здесь кто-то из сильных подчинял себе всех остальных; в результате сильных становилось все меньше, и сами они в конце концов уступили власть высшему повелителю, и в стране установился общий порядок, как его называли тогда, или общий беспорядок, как мы сказали бы сейчас. Этот порядок — или беспорядок — продолжался еще века и, обеспечивая бессмертие народа, люди все так же трудились, и боролись, и умирали без надежды на лучшее будущее.
И вот пришло время, когда бесконечный кошмар не устоял перед прекрасной мечтой о будущем, мечтой о том времени, когда закон будет законом не для одного человека и не для кучки людей, а для всех и каждого.
Жалкое быдло поднялось, и трон пал, скипетр сломался, и корона укатилась далеко во тьму прошедших веков. Мы решили, что настала райская жизнь, что теперь у нас всегда будут царить свобода, равенство и братство. Вообразили, что теперь нас водой не разольешь и брат больше никогда не потеснит брата, что при равных возможностях для всех мы будем богатеть все вместе и у нас настанет всеобщий мир и благоденствие. У нас снова — после стольких-то веков — была республика, а республика — как мы знали из туманных летописей — это братство и благополучие. Все были вне себя от восторженных надежд, и лишь очень немногие пророчили, что ничего путного наша неограниченная свобода не принесет нам, а только одни беды. Человеческий ум и человеческие руки высвободились и могли быть направлены на деятельность, о которой прежде и не помышляли. Изобретение следовало за изобретением. Наши реки и моря превратились в артерии, по которым без устали, как челноки, сновали пароходы, перевозя с места на место плоды нашего созидательного труда. Машины, помогавшие экономить труд, непрестанно множились, словно обладали плодоносной силой, и всевозможные товары вырабатывались невероятно быстро и дешево. Деньги текли ручьем; огромные состояния «разрастались, словно вырвавшиеся из-под земли пары», по выражению вашего Мильтона.
Сначала мы не сознавали, что это дыхание самих недр ада и что алчность, обуявшая всех нас, без исключения, наводнила землю ненавистью. Прошло много времени, прежде чем мы сообразили, что в топках наших пароходов вместе с углем сгорают жизни кочегаров и что шахты, из которых мы черпаем наше богатство, становятся могилами тех, кто, пребывая без света и воздуха, не обрел, однако, покоя смерти. Мы не понимали, что машины, помогающие экономить труд, были чудовищами, пожиравшими женщин и детей и доводившими до последней степени изнурения мужчин по велению силы, которой ни одному человеку не разрешено было касаться.
То есть мы не смели касаться ее, ибо именовала она себя Кормилицей, Богатством, Народным благом и нагло требовала, чтобы трудящиеся массы ни на секунду не забывали о том, что станется с ними, если она откажет им в возможности губить себя, служа ей. Она требовала для себя от государства неограниченной свободы действия и полной безнаказанности, права поступать всегда и везде, как ей заблагорассудится, не спрашиваясь у народа, для которого, как известно, пишутся законы. Она добилась своего, и, живя по ее законам, мы сделались богатейшей страной под солнцем. Фонд — так мы назвали эту силу, страшась поминать ее истинное название — вознаграждал своих приверженцев доходами в двадцать, в сто, в тысячу процентов, а чтобы удовлетворить его потребность в рабочих, которые управляли бы его машинами, появилось особое племя несчастных, плодившихся затем, чтобы служить ему, чьи дети становились его добычей чуть ли не с колыбели. Но подлость имеет свои пределы, и закон — глас народа, так долго постыдно молчавшего — встал наконец на защиту тех, кто был до той поры беззащитен. Над Фондом — впервые с его основания — был установлен контроль, и он уже не мог больше заставлять своих рабов работать по двенадцать часов в сутки, непрестанно рискуя лишиться жизни или остаться калекой — стоило только на миг зазеваться, стоя у машины, — существуя в условиях, в которых ни о порядочности, ни о нравственности не могло быть и речи. Время стопроцентных и тысячепроцентных доходов миновало, но Фонд по-прежнему требовал свободы действий и безнаказанности и, несмотря на то что сам осудил свои прежние чудовищные злоупотребления, объявил, что дальнейший прогресс и цивилизация возможны лишь при его власти. Он стал распускать слухи о своей робости, хотя история его была полна самых дерзких мошенничеств и преступлений, грозился отойти от дел, если ему будут совать палки в колеса или хотя бы возражать. И опять добился своего, и мы, казалось, стали богатеть пуще прежнего. Земля запестрела городами, где богачи в великолепных дворцах тщеславились своей роскошью, а бедняки ютились в убогих лачугах. Деревня была истощена; всю ее продукцию, всю наиболее способную и энергичную часть населения поглощали центры коммерции и промышленности. Страна была опутана сетью железных дорог, которые связывали фабрики и литейные цехи с полями и шахтами, заводские корпуса обезображивали пейзаж и портили людям жизнь.
Но вот ни с того ни с сего, когда работа шла как по маслу и власть Фонда была прочна, как никогда, его осенило вдруг, что в самой сути системы кроется что-то неладное. До этого он всегда ратовал за свободу действий, за равные возможности, за свободную конкуренцию, а выяснилось, что процветать он способен исключительно как монополия. Стоит только конкуренции оживиться, и для конкурирующих предприятий начинаются одни сплошные неприятности, которые кончаются лишь тогда, когда одно из них возьмет верх над всеми остальными. Вот тогда у него наступает благоденствие.
Фонд начал действовать в соответствии со своим новым прозрением. Железные дороги объединились, соперничающие отрасли промышленности сливались — каждая отрасль под единым руководством. Выяснилось, что монополия, а вовсе не конкуренция способствует наилучшему распределению благ, которые Фонд несет человечеству. Но, как и прежде, товаров то не хватало, то их было слишком много, и часто случалось, что в то время, когда по улицам бродили голодные люди в лохмотьях, городские амбары ломились от гниющих плодов земных, выращивая которые фермеры гнули спину от зари до ночи, а на складах тучи моли пожирали мануфактуру, на производство которой не жалели жизни своей ткачи. Вслед за этим, по каким-то неуловимым причинам, исчезало все, и никакими деньгами невозможно было вернуть неизвестно куда подевавшиеся товары.
Да что там, даже деньги исчезали временами в подвалах Фонда, с не большим на то основанием, чем когда они начинали течь из этих подвалов рекой. Теоретически деньгами ведал народ, точнее народное правительство, — на самом же деле ведал ими Фонд, он же распоряжался ими и производил с ними всякие фокусы — смотрите, мол, вот они! Ан вот их и нет! Правительство чеканило золотые монеты, у народа же были лишь бумажные деньги, которые выпускал Фонд. Но вне зависимости от того, была ли в данный момент нехватка денег или их изобилие, постоянно кто-то терпел банкротство, и ничего поделать было нельзя; соответственно экономическая жизнь страны продолжала постоянно испытывать тяжелые потрясения, именовавшиеся паникой на бирже, вслед за этим наступал длительный период спада, после чего положение выравнивалось. Наша экономика не подчинялась никаким законам, но поскольку Фонд мало интересовал дух закона, он никогда не беспокоился о его букве в применении к нашим обстоятельствам. Вначале, когда все обстояло достаточно просто, он, в случаях необходимости, закон покупал, — через избирателей, принимавших участие в голосовании, а затем, по мере того как мы становились цивилизованней — находя общий язык с органами законодательной власти, равно как и с судьями. Но это были еще цветочки. Когда наступила эра консолидации и продажность расцвела совсем уж пышным цветом, появилась необходимость в законах, вердиктах и судебных решениях. Тут уж такое началось…
— Погодите-ка! — чей-то резкий гнусавый голос сердито прервал полнозвучный густой голос альтрурца, и все головы сразу повернулись в ту сторону.
Голос принадлежал старому фермеру, он стоял напыжившись, засунув руки в карманы, всем корпусом наклонившись к оратору.
— Вы лучше про Альтрурию расскажите. Америку мы и без вас знаем.
Он сел. Прошла секунда, прежде чем остальные ухватили смысл сказанного. Затем восторженные вопли и громовые раскаты хохота раздались с той стороны, где сидел простой люд; должен сказать, как это ни прискорбно, что к смеху присоединился и мой друг банкир:
— Вот это да! Вот это молодец! Здорово сказано! — вырывалось из сотен плебейских глоток.
— Постыдились бы! — сказала миссис Мэйкли. — Мне кажется, господа, один из вас должен сказать что-то по этому поводу! Что подумает мистер Гомос о нашей цивилизации, если мы никак не одернем их.
Она сидела между мной и банкиром, и, заметив ее негодование, он расхохотался и того пуще.
— И поделом ему! — сказал он. — Сам доигрался. А ну его! Пусть теперь целуется со своими дружками!
Альтрурец подождал, чтобы суматоха улеглась, и спокойно сказал:
— Я не вполне понимаю.
Старый фермер снова вскочил:
— Я что хочу сказать. Я свой доллар отдал, чтобы послушать про страну, где нет никаких коопераций, никаких монополий и где судей не покупают, и не позволю, чтобы меня баснями кормили вместо того, чтобы рассказать, как дело теперь обстоит. Не позволю! О том, как здесь дела делаются, я знаю. Проложат рельсы через твой двор, перебьют весь твой скот, а ты потом таскайся из одного суда в другой, пока тебя как липку не обдерут…
— Да садись ты, слышишь — садись! Пусть он продолжает. Он тебе все разъяснит, — крикнул один из путевых рабочих, но фермер не унимался, и сквозь хохот и выкрики до меня продолжало доноситься его бормотание, что он ни в жисть доллара б не заплатил, знай он, что тут про корпорации и монополии будут рассказывать — они у нас и так под самым носом, можно сказать, глаза намозолили… Но тут я увидел, что к нему пробирается Рубен Кэмп. Отчитав как следует фермера, он пошел обратно на свое место. После чего тот, запинаясь, пробормотал:
— Ну что ж, может, оно и так, — и снова затерялся в группе, из которой возник. Я представил себе, как бранит его жена — вероятно, с трудом удерживается, чтобы не натрясти его хорошенько за плечи при всем народе.
— Мне было бы очень неприятно, — продолжал альтрурец, — если бы кто-то счел, что я не даю вам bona fide[10] отчета о положении в нашей стране до Эволюции, когда, начав свой великий мирный поход против Фонда, мы впервые назвались Альтрурией. Что же касается того, что я пародирую или толкую аллегорически условия, существующие в вашей стране, то скажу лишь, что для этого я недостаточно компетентен. Но каковы бы ни были эти условия, не дай Бог, чтобы их сходство с нашими — которое вы, как кажется, усмотрели — довело вас до того отчаянного положения вещей, в котором в конце концов оказались мы. Я не стану утомлять вас подробностями, откровенно говоря, я боюсь, что и так чрезмерно отвлекся, описывая наши дела, но поскольку ваш собственный опыт дает вам возможность разобраться в том, что я имею сказать, буду продолжать, как начал.
Вы поймете из моего рассказа, что Фонд забрал власть в свои руки не без нашего сопротивления. Рабочие, которые сильнее всего страдали от его гнета, очень скоро начали из чувства самосохранения объединяться на борьбу с ним! Сначала по ремеслам и по профессиональным признакам, затем ремесленники образовали свои конгрессы, а люди свободных профессий — свои федерации. И наконец возник один гигантский союз, в который вошли все те, кто в силу своих потребностей или интересов оказался не на стороне Фонда. Это хорошее альтруистическое объединение людей слабых ради защиты тех, кто был еще слабее, не развернулось во всю ширь своих возможностей, пока Фонд, следуя своему разрушительному инстинкту, не добился слияния всех монополий в одну огромную монополию, пока сильнейшие не пожрали тех, кто был слабее, и верховный властелин не подчинил в конце концов нас себе, став нашим, хоть и не венчанным императором. Мы так долго жили по принципу «каждый сам за себя», что отобрать у нас всю нашу недвижимость не составило никакого труда. Теперь Фонд владел не только землей, но и ее недрами и фабриками, построенными на ее поверхности; Фонду принадлежали моря и плавающие по их волнам корабли, и рыба в их глубинах; он ведал всеми транспортными средствами и распределением всех товаров и продуктов, производимых в разных концах страны. И, в соответствии с железным непреложным законом логики, выходило, что Фонд-то существует, а мы нет.
Но и Фонд кое-что проворонил. Он с такой легкостью покупал представителей законодательной власти и судей, что и думать забыл о выборах. Он оставил нам избирательное право — пусть, мол, тешатся, выбирая себе регулярно очередного глиняного истукана, которого затем он — то есть Фонд — сформирует, согласно своим желаниям и потребностям, и будет управлять им как хочет. Фонд знал, что верховная власть принадлежит ему, как бы мы ни называли избранную нами пешку — президент ли, губернатор или мэр; у нас были другие наименования для этих должностных лиц, я просто употребляю принятую у вас терминологию, чтобы вас не путать, и надеюсь, мой добрый друг, сидящий вон там, не сочтет, что я по-прежнему рассказываю об Америке.
— Нет, не сочту, — отозвался старый фермер, не вставая. — Мы до этого докатились, но не совсем.
— Не торопись! — возразил путевой рабочий, — всему свое время. Продолжайте! — крикнул он альтрурцу.
Альтрурец продолжал свой рассказ:
— С самого начала между Фондом и пролетариатом не прекращалась борьба. Фонд утверждал, что он — лучший друг рабочих, и при посредстве подвластной ему прессы неустанно шельмовал тех вождей, которые учили нас, что враг пролетариата — это Фонд, и склоняли к забастовкам и иным выражениям протеста, чтобы добиться повышения оплаты труда и сокращения рабочего дня. Надо сказать, что когда того требовали обстоятельства, друг пролетариата обращался с этим самым пролетариатом, как с заклятым врагом. В периоды перепроизводства — как это у них называлось — он закрывал предприятия и проводил массовые увольнения, обрекая семьи рабочих на голод, или же предоставлял им какую-нибудь пустяковую работу, сам же претендовал на то, чтоб его признали всеобщим благодетелем за то, что он совсем предприятия не закрывает. Он не упускал случая снизить рабочим заработок; он проводил законы, направленные на то, чтобы запретить забастовки и вообще всячески ущемить рабочих, тогда как судьи судили их за организацию заговора и старались истолковывать любой закон им во вред, даже в тех судебных делах, когда у представителей законодательной власти не было в мыслях как-то запутать его. Упаси Боже, чтобы вы тут в Америке дожили до чего-то подобного, но если это произойдет, то дай вам Бог найти столь же простой выход, как тот, что наконец удалось найти нам как раз в дни, когда от свободы осталось одно лишь название, а слово «справедливость» можно было употреблять разве что в насмешку.
Продвижение Фонда к верховной власти прошло так гладко, так легко, и он так безжалостно выколотил из пролетариата охоту бунтовать, что совершенно забыл об одном обстоятельстве — о существовании права голоса, на которое ему было в высшей степени наплевать. Поскольку результаты голосования можно было без труда объявить недействительными, систему голосования народу оставили, и вот когда вожди пролетариата перестали призывать к забастовкам или иным формам сопротивления Фонду, которые при желании могли быть истолкованы как попытка низвергнуть правительство, и стали убеждать рабочих перейти к политическим действиям, тут-то лавина, которой суждено было смыть Фонд с лица земли, и начала собираться из тоненьких ручейков, засочившихся вдруг отовсюду. Сперва они стали возникать в сельской местности — так, ключи, пробивавшиеся из-под земли, — потом появились в деревнях и стали набирать силу и, наконец, вздувшись и соединившись воедино, стремительным потоком хлынули по улицам города. Я не стану задерживаться, чтобы проследить его путь, — это займет слишком много времени. Скажу лишь, что в один прекрасный день, совершенно неожиданно, когда Фонд чересчур уж грубо злоупотребил одной своей прерогативой, он был этой прерогативы лишен большинством голосов. Может быть, вам будет интересно узнать, что первыми восстали против Фонда служащие телеграфа, и что большинство избранных пролетариатом членов парламента силой заставило правительство взять на себя обязанности, столь нагло узурпированные Фондом. Вслед за этим возник вопрос пересылки мелких и скоропортящихся товарных отправлений…
— Точно! — раздался чей-то голос. — Срочная доставка! Продолжайте!
— …которые отныне передавались в ведение почты, — продолжал альтрурец. — Вслед за этим и вообще все перевозки по стране перешли в руки правительства, которое хоть и считалось всегда непомерно продажным, но, по сравнению с Фондом, выглядело кристально чистым. Затем неизбежно последовала передача в общественное владение всех рудников, а также раздача земельных участков тем, кто пожелает заняться землепашеством. Однако ни пяди земли не получили в частное владение те, кто предполагал использовать ее для собственного удовольствия или же собирался лишить всех прочих возможности любоваться пейзажем. Поскольку все торговые предприятия были захвачены Фондом и производство потребительских товаров, а также продуктов питания контролировалось им, то для того, чтобы передать все это правительству, потребовалась одна-единственная поправка к закону.
Фонд, пренебрежительно игнорировавший первые чреватые опасностью признаки сопротивления своей власти, очнулся слишком поздно. Когда во время первых же очередных выборов он попытался отнять у пролетариев право голоса, попытка эта — по вашему образному выражению — с треском провалилась. За Фонд не голосовал никто, кроме нескольких их главарей да горстки людишек, преданных ему по темноте или же корысти ради. В какой-то момент показалось, что он окажет народной воле вооруженное сопротивление, но, к счастью, этот момент безумия быстро миновал. Наша Эволюция совершилась без единой капли крови, и впервые на земле появилось великое политическое содружество — республика Альтрурия.
Жаль, что мне не хватит времени рассмотреть с вами некоторые любопытные этапы преображения нашего общества, где прежде каждый норовил жить за счет другого, а теперь каждый живет для другого. В речи, произнесенной нашим первым альтрурским президентом при вступлении в должность, есть одно удивительное место, где новое гражданское сознание сравнивается с бестелесным духом, отпущенным на просторы мира иного, не обремененным больше эгоистическими заботами и алчными устремлениями плоти. Но, быть может, вы получите ясное представление о переменах, происшедших у нас, если я скажу вам, что не прошло и пяти лет со дня падения старой плутократической олигархии, как один из руководителей системы публично возблагодарил Бога за то, что с Фондом покончено навсегда. Вы поймете всю важность сказанного, если припомните заявления некоторых ваших рабовладельцев, сделанные после окончания Гражданской войны, — они говорили, что ни за что на свете не допустили бы восстановления рабства.
Ну вот теперь после вступления, которое получилось значительно длиннее, чем я хотел, как бы мне поясней и поточнее объяснить вам, что представляет собой Альтрурия — государство, из которого я приехал к вам.
— Уж, пожалуйста! — снова послышался гнусавый голос старого фермера. — А то чего ради было и приходить. Да я бы гроша ломаного не дал, чтобы выслушивать, через какие такие испытания вам пришлось пройти. Будто сами мы через такие не проходим. Слово в слово!
В толпе дружно захохотали, но альтрурец, по-видимому, не нашел в его словах ничего смешного.
— Что ж, — снова заговорил он. — Попытаюсь рассказать вам как можно лучше, что представляет собой Альтрурия, но прежде всего постарайтесь выбросить из головы все сведения о цивилизации, которыми на основании жизненного опыта она набита. Какое-то время старая оболочка, оставшаяся от Фонда, сохранялась, и мы продолжали жить по законам прежнего соперничающего, монополистического общества, даже после того, как законы эти постепенно отмерли. Я хочу сказать, что мы продолжали жить в густо населенных городах и, не щадя сил, производили груды товаров моли на прокорм, без устали трудились, создавая никому не нужные вещи, просто потому что привыкли делать их на продажу. Какое-то время мы еще изготавливали по старой привычке всякую дребедень, выдаваемую за предметы первой необходимости, но, по общему признанию, совершенно никчемные. Сейчас я приведу довольно характерный пример, чтобы всем стало понятно, о чем речь. Во времена конкуренции и монополии пролетарии шили обувь для пролетариев и для пролетарских жен и дочерей, которая на вид ничем не отличалась от прекрасной обуви высшего качества. Труда на пару таких туфель уходило столько же, сколько на самую высококачественную, но это была всего лишь бутафория. Снашивались они за неделю, и, поскольку приходилось покупать новую пару чуть ли не к каждому воскресенью, их прозвали…
— Выходные туфли… — вскричал старый фермер. — Знаю. Мои девчонки покупают. Полтинник за пару и то дорого.
— Ну так вот, — сказал альтрурец. — Это была не обувь, а сплошное надувательство, и при новой системе, после того как это открылось, продолжать подлог стало невозможно. Началось расследование аферы с выходными туфлями, и выяснилось, что принцип, по которому они изготавливались, лежал в основе половины нашей промышленности, и половина труда, затрачиваемого нами, тратилась на подобные изделия. Была проведена грандиозная реформа. На весьма серьезном собрании политико-экономов всей страны мы торжественно заявили, что принцип «выходной туфельки» в будущем недопустим, а тех, что всю жизнь создавали дрянную обувь…
— Да, — сказал профессор, поднимаясь со своего места по соседству с нами, — я был бы рад узнать, что сталось с достойными и прилежными ремесленниками, которые потеряли работу в результате этого взрыва экономической добродетели?
— Охотно отвечу, — сказал альтрурец, — их засадили шить настоящую обувь, и, поскольку на то, чтобы сшить пару добротных туфель, которые прослужат год, требуется столько же времени, сколько на то, чтобы сшить пару дрянных, которые стопчутся за одну неделю, объем работы в обувной промышленности сразу же сильно сократился.
— Верно, — сказал профессор, — это понятно. — А что же сталось с сапожниками?
— Они присоединились к огромной армии других рабочих, прямо или косвенно причастных к производству всякой дряни. Все эти сапожники — а с ними и колодочники, петельщики, шнурочники и так далее — больше не изнуряли себя, стоя у станка. Одного часа хватало там, где прежде требовалось двенадцать, и у людей, управляющих машинами, высвободилось достаточно времени, чтобы заниматься приятной работой в поле, — никто больше не ломает там спину от зари до зари, а работает столько, сколько позволяет ему здоровье. У нас было много возможностей потрудиться — нужно было приводить в порядок и всячески украшать целый континент; нужно было изменить к лучшему климат; нужно было исправлять всю систему метеорологии. Ну и общественные работы давали занятие массам людей, освободившихся от разъедающей душу необходимости трудиться над изготовлением подделок под что-то. Я могу дать вам лишь очень приблизительное представление о размахе усовершенствований, предпринятых нами — осуществленных и осуществляемых. Упомяну лишь одно, но оно, думаю, будет хорошей иллюстрацией нашей деятельности. Из-за близости к полюсу юго-восточное побережье наше каждую зиму страдало от антарктических морозов, но первый же наш президент задумал отсечь от континента полуостров, не пропускавший экваториальное течение к нашим берегам. Работы начались еще при нем, хотя полностью этот кусок земли двадцать миль в ширину и девяносто три в длину был отделен только к концу первого нашего десятилетия. С тех пор климат всего юго-восточного побережья не уступает в мягкости странам Средиземноморья.
Но не только у создателей всякого рода подделок появилось время, чтобы заняться полезной и здоровой деятельностью; освободились для общественного полезного труда и люди, прежде трудившиеся над созданием уродливых, бессмысленных, ненужных вещиц. Ведь по количеству этих никчемных уродцев…
Тут я пропустил несколько слов, так как профессор нагнулся и прошептал мне на ухо: