Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гость из Альтрурии

ModernLib.Net / Классическая проза / Хоуэллс Уильям Дин / Гость из Альтрурии - Чтение (Весь текст)
Автор: Хоуэллс Уильям Дин
Жанр: Классическая проза

 

 


Уильям Дин Хоуэллс

ГОСТЬ ИЗ АЛЬТРУРИИ

1

Должен признаться, что при всем желании увидеть воочию настоящего альтрурца, особого прилива радушия, когда гость наконец предстал передо мной, вслед за рекомендательным письмом, полученным от одного моего приятеля, я не ощутил. Правда, больших хлопот в гостинице с ним не предвиделось: мне надо было всего лишь снять номер и предупредить, чтобы никаких денег с него не брали под предлогом, что деньги их не имеют у нас хождения. Но последнее время мне особенно хорошо работалось — я жил в окружении своих героев, в местах, где разворачивалось действие романа, участвовал во всех описываемых там событиях — и мне вовсе не улыбалось вводить в наше общество своего гостя или покидать свою компанию ради него. И тем не менее, когда он наконец приехал, сошел с поезда и я пожал его протянутую руку, мне, против ожидания, не составило большого труда сказать, что я рад его видеть. Да я и правда был рад — стоило мне взглянуть ему в лицо, и я сразу же проникся к нему сильнейшей приязнью. Узнал я его без малейшего затруднения, так непохож он был на сошедших с поезда вместе с ним американцев, распаренных, озабоченных и недовольных. Был он нельзя сказать, чтобы молод, но, как говорится, в расцвете лет — возраст, когда наши соотечественники настолько поглощены заботой о том, как бы получше обеспечить свое будущее, что им, право, не до настоящего. Выражение его лица, а в особенности спокойные, ласковые глаза говорили о том, что альтрурец живет всецело в настоящем и что для него границы праздности навсегда отодвинуты за дальний горизонт; во всяком случае, такое впечатление создалось у меня при взгляде на него, почему, повествуя о нем, я и прибегаю невольно к несколько витиеватым выражениям. Роста он был выше среднего и обладал превосходной выправкой. Лицо его — там, где оно не было скрыто бородой, — загорело, то ли на солнце, то ли на морском ветру, и, не будь мне известно из письма приятеля, что он человек образованный и в своей стране небезызвестный, я никогда не заподозрил бы в нем кабинетного ученого; ни бледности, ни изможденности, свойственных людям, обремененным умственным трудом, в лице у него не замечалось. Взяв мою без особого энтузиазма протянутую руку, он так ее стиснул, что я решил избрать на будущее форму ежедневных приветствий, не требующую столь интенсивной работы мускулов.

— Разрешите ваш саквояж, — сказал я, как мы обычно говорим, встречая кого-нибудь на вокзале, и он тут же сунул мне довольно-таки тяжелый чемодан, ласково улыбнувшись одними глазами, как будто это было с его стороны невесть какое одолжение.

— У вас есть багажная квитанция? — спросил я.

— Да, — ответил он на хорошем английском языке с небольшим, однако дотоле не известным мне акцентом. — Я приобрел две.

Он вручил квитанции мне, а я в свою очередь передал их гостиничному носильщику, который ожидал уже с багажной тележкой. Затем я предложил альтрурцу пройтись лугом до гостиницы, находившейся совсем близко от станции. Мы пошли было, но вдруг он остановился и посмотрел назад через плечо.

— Насчет багажа не беспокойтесь, — сказал я. — Носильщик доставит его в гостиницу. Когда мы с вами дойдем, чемоданы уже будут в номере.

— Но он сам грузит их на тележку, — сказал альтрурец.

— Да. Как обычно. Он парень здоровый. Ничего с ним не случится. Вам нечего… — Я так и не успел сказать, что ему нечего беспокоиться за носильщика. Альтрурец уже мчался назад, на станцию, и мне пришлось пережить несколько неприятных минут при виде того, как он подхватывает один чемодан за другим за второй конец и помогает носильщику перекидывать их на тележку. Кладь помельче он перебрасывал сам и работал не переставая, пока на платформе не осталось ни одного чемодана.

Я стоял, держа на весу его саквояж, и смущенно наблюдал это необычное зрелище, свидетелем которого был не только я, но и остальные пассажиры поезда и все встречавшие их друзья. Кое-кто из них проследовал мимо меня в большой карете, запряженной четвериком, и одна дама, к которой приехал на воскресенье муж, приведя ее тем самым в прекрасное настроение, весело крикнула мне из окна:

— А ваш приятель, кажется, большой любитель физических упражнений!

— Да, — ответил я сухо. Блещущего остроумием ответа, увы, мне на сей раз в голову не пришло.

Но рассердиться на альтрурца, когда он после суеты с багажом как ни в чем не бывало вернулся, сияя улыбкой, ко мне, было просто невозможно.

— А знаете, — сказал он. — Мне показалось, что этот славный малый был несколько смущен моей помощью. Надеюсь, это не уронило его в глазах окружающих? И как я об этом не подумал!

— Ну, думаю, мы это с ним уладим. Мне лично кажется, что он скорее удивился, чем смутился. Однако давайте поторапливаться, а то поезд и так опоздал на полчаса, и, если мы не доберемся до гостиницы в кратчайший срок, у нас останется немного шансов получить ужин.

— Да? — сказал альтрурец. — А почему?

— Знаете, — ответил я уклончиво, — кто опоздает, тот воду хлебает. Это в природе вещей.

— Разве? — отозвался он и взглянул на меня искоса, словно был не уверен, шучу я или говорю серьезно.

— А разве нет? — спросил я не без раздражения, но тут же поспешил добавить: — И, кроме того, мне хочется, чтобы у нас осталось после ужина время немного погулять и осмотреть окрестности. Я думаю, вам это доставит удовольствие.

Я знал, что пароход, на котором он ехал, пришел в Бостон этим утром, и решил, что пора спросить его: «Ну, как вам Америка?» Собственно говоря, следовало задать этот вопрос, как только он сошел с поезда.

— О, все, что я вижу, чрезвычайно интересно. — Однако мне почему-то показалось, что он говорит не совсем то, что думает. — Мне всегда хотелось побывать здесь — как-никак Америка самая передовая страна своего времени.

На последней фразе я вновь воспрял духом, а то настроение у меня совсем было упало. Слегка приосанившись, я сказал:

— Не правда ли, до чего хороша наша система контроля багажа? — Похваляясь перед иностранцами, мы обычно указываем на это новшество в числе первых, и фраза сказалась почти автоматически. — Между прочим, — окончательно расхрабрился я, — вы, наверное, хотели сказать, что привезли две квитанции, а не то, что приобрели их.

— Но так оно и было, — ответил альтрурец. — За каждую я заплатил в Бостоне пятьдесят центов. Все так делали, — объяснил он, заметив мое удивление. — Я думал, у вас так принято?

— На большинстве железных дорог, слава Богу, такого обычая еще нет. Люди просто дают на чай носильщику, желая быть уверенными, что он вовремя зарегистрирует их багаж и погрузит его на поезд. Мне и самому пришлось так поступить, когда я ехал сюда, иначе мои чемоданы могли не появиться здесь и завтра. Тем не менее система действует отлично.

— У бедняги вид был совсем замотанный, — сказал альтрурец. — И я рад, что дал ему что-то. У него, по-моему, скопилось для отправки несколько сот мест багажа, и он, не в пример здешнему носильщику, ничуть не смутился, когда я помог ему погрузить свои чемоданы в вагон. Должен признаться, на меня произвели довольно-таки скверное впечатление убогий вид вокзала, ветхое оборудование, неприглядные залы ожидания и царившие там теснота и неразбериха.

— Знаю, — согласился я. — Настоящее позорище, хуже вокзала нет ни в одном городе.

— Очевидно, — сказал альтрурец, — у этой дороги нет средств нанять побольше носильщиков и построить новые вокзалы; все, что я видел по пути сюда, находится в большом упадке.

— Да нет, — нехотя объяснил я. — Это одна из богатейших дорог в стране. Их акции стоят около ста восьмидесяти долларов каждая. Однако нам надо поторапливаться, а то еще и правда опоздаем к ужину, — перебил я сам себя, хотя меня вполне устроило бы прийти в гостиницу после того, как носильщик доставит багаж в комнату. Я содрогался при мысли о возможности очередных попыток принять энергичное участие в этом деле со стороны моего странного спутника. Я и сам нередко испытывал чувство жалости по отношению к гостиничным носильщикам, но мне и в голову не приходило, что можно предложить свою помощь, когда они волокут тяжелые чемоданы.

Альтрурец пришел в восторг при виде гостиницы: она и правда выглядела прелестно со своими затейливыми многочисленными верандами, на которых толпились хорошо одетые люди, и зелеными лужайками с резвящимися детьми. Я повел его в смежный с моим номер, который снял заранее. Номер был обставлен скромно, но циновка на полу, свежие холщовые чехлы на диване и креслах и белые стены придавали комнате известное очарование. Я раздвинул шторы, чтобы он мог взглянуть на горы, багровеющие в лучах заката, и озеро, тонущее в густой зелени берегов.

— Великолепно! Великолепно! — вздохнул он.

— Да, — скромно согласился я. — Нам кажется, что здесь весьма недурно. — Он стоял перед окном как зачарованный, и я решил ему напомнить: — Времени на то, чтобы отряхнуть пыль странствий, у вас осталось совсем мало. Двери столовой закрываются в восемь, и нам надо торопиться.

— Я мигом, — сказал он, снимая пиджак.

Я стоял у подножия лестницы, стараясь не выказывать нетерпения и не замечать вопросов, таившихся в глазах моих знакомых и готовых сорваться с их губ. Видимо, мой компаньон своим поведением на вокзале успел прославиться на всю округу, и все желали знать, откуда он такой. Я отвечал просто, что это гость из Альтрурии, а в некоторых случаях заходил немного дальше и объяснял, что альтрурцы сильно отличаются от всех прочих людей.

Мой гость отыскал меня гораздо скорее, чем можно было предположить, и тут мне немного воздалось за те мучения, которые я ради него претерпел. Я заметил, что, какие бы слухи ни ходили о нем, люди, встретившись с ним, тотчас же, подобно мне, подпадали под его таинственное обаяние. Он произвел какие-то изменения в своей одежде, и я видел, что женщин он привлекает не только красотой, но и элегантностью. На всем пути в столовую они провожали его глазами, и я был горд тем, что нахожусь в его обществе, как будто в том, что он так хорош собой, была и моя заслуга. На самого же альтрурца наибольшее впечатление произвел, по всей видимости, метрдотель, который проводил нас к нашему столику; пока мы дожидались, чтобы нам подали ужин, я улучил минуту и объяснил своему гостю, что это студент, изучающий богословие в одном из провинциальных колледжей, и что приехал он сюда на летние каникулы на заработки. Это, как мне показалось, заинтересовало его настолько, что я решил поведать ему, что и многие официантки, стоявшее поодаль в ожидании заказов посетителей, зимой преподают в сельских школах.

— Так и должно быть. Я был вполне готов к тому, что встречу в Америке нечто подобное.

— Еще бы, — поднял я голову; слова его приятно щекотнули мою национальную гордость. — Если в Америке есть что-то ценное, так это повсеместное уважение к труду и признание личных заслуг. Я надеюсь, вы долго пробудете у нас. Мы любим, когда к нам приезжают люди, способные понять дух наших законов, а не только их букву. Как правило, европейцы не совсем разделяют наши взгляды. Например, многие из этих официанток ни в чем не уступят любой леди в истинном смысле этого слова: они умны, обладают чувством собственного достоинства, утонченны, достойны уважения…

Меня прервал грохот стула, который резко отодвинул мой гость, вставая из-за стола.

— В чем дело? — спросил я. — Я надеюсь, вам не стало плохо?

Но он меня не слышал. Он выбежал на середину столовой навстречу тоненькой барышне, которая несла нам ужин. Заказывая его, я был широк, поскольку гость мой признался, что обладает хорошим аппетитом, да и сам я проголодался, дожидаясь его, так что поднос, который барышня держала в руках, был заставлен блюдами и, очевидно, тяжел. К моему ужасу, я увидел — услышать с такого расстояния было довольно трудно, — что альтрурец вежливо препирается с ней насчет чего-то, затем, словно одной лишь силой воли преодолев все ее сомнения, он завладел подносом и двинулся с ним в сторону нашего стола. Бедная девочка, красная до ушей, последовала за ним; метрдотель издали беспомощно наблюдал за происходящим; посетители, которых, к счастью, в этот поздний час оказалось немного, были просто ошеломлены, созерцая столь возмутительную сцену. Один альтрурец находил, по-видимому, что в его поведении нет ничего из ряда вон выходящего. Он опустил поднос на столик для посуды, стоявший поблизости, и, невзирая на протесты нашей официантки, сам поставил перед нашими приборами мисочки для ополаскивания пальцев. Затем он наконец уселся на свое место, и барышня, пунцовая от волнения, ретировалась из столовой, чтобы, как я, естественно, заподозрил, вволю наплакаться в кухне. Она больше не вернулась, и метрдотель, вероятно побоявшийся прислать вместо нее другую, взял на себя нехитрую обязанность прислуживать за нашим столиком. Он зорко следил за моим приятелем, будто считал его не вполне благонадежным, однако альтрурец возобновил прерванную беседу так же легко и непринужденно, как в тот раз, когда помог носильщику с багажом. Я счел момент неподходящим для того, чтобы отчитать его за эту выходку, — я вообще сомневался, что это входит в обязанности хозяина; одним словом, вести разговор я предоставил ему.

— Что за прелестное существо! — начал он. — И как восхитительно она отказывалась от моей помощи — без тени кокетства или жеманства. Вы совершенно правы: ее воспитанность, такт, мягкость не позволяют желать лучшего. Она делает честь своей профессии и, уверен, выйдет с достоинством из любого жизненного испытания. Именно такими я рисовал себе американских девушек и теперь, наблюдая ее, ясно вижу, каков должен быть дух вашей страны.

Я хотел было объяснить ему, что, хотя сельская учительница, прислуживающая летом в курортной гостинице, и заслуживает в своем кругу всяческого уважения, она не внушает благоговения — чувства, которое вызывают у нас некоторые другие женщины. Но мне показалось это затруднительным, особенно после всего, что я наговорил о почете, которым пользуется у нас труд, и, пока я раздумывал, как бы получше вывернуться, мой гость продолжал:

— Мне очень понравилась Англия, и англичане мне понравились, но я никак не мог найти ничего хорошего в основах их цивилизации или в аристократическом устройстве их общества. Оно показалось мне несправедливым, ведь мы находим, что в конечном счете неравенство и несправедливость — одно и то же.

Тут наконец нашелся и я:

— Безусловно. Есть что-то отталкивающее, что-то возмутительное в неприкрытой и грубой жестокости, с какой англичане настаивают, будто люди по существу неравны. Утверждение, что люди по существу равны, было отправной точкой, когда мы решили отделиться от них.

— Знаю, — сказал альтрурец. — Как великолепно это выражено в вашей славной Декларации.

— Так, значит, вы читали нашу Декларацию независимости?

— Ее читали все альтрурцы без исключения.

— Так вот, — продолжал я не моргнув, рассчитывая, что сумею, не обидев его, дать понять, что он только что допустил по отношению к официантке маленькую бестактность. — Само собой разумеется, что мы ее не воспринимаем буквально.

— Не понимаю вас, — сказал он.

— Ну, вы же знаете, что, восстав против англичан, мы скорее порывали с их политическими традициями, чем с общественными.

— То есть как это? — удивился он. — Разве вы не покончили с монархией и аристократией, с чинами и классами?

— Да, со всем этим мы покончили.

— Но я обнаружил, что они прочно входят в общественную, равно как и в политическую, структуру Англии. Здесь у вас нет ни королей, ни аристократов. А как насчет классов и чинов?

— Видите ли, разумеется, у нас все это имеет несколько иной оттенок. Существующие в Америке классы и чины создались, так сказать, добровольно.

— А, понимаю. Надо полагать, время от времени кто-то начинает ощущать потребность в служении людям, и ему приходится испрашивать у федеральных властей разрешение полностью посвятить себя нуждам штата и выполнять в нем самые что ни на есть неприятные обязанности. Такие люди, вероятно, пользуются особым уважением. Правильно я себе это представляю?

— Пожалуй, что нет. Не могу сказать, чтобы это было так. И вообще, мне кажется, вам лучше положиться на собственные наблюдения.

— Но я уверен, — сказал альтрурец с простодушием столь прелестным, что я далеко не сразу поверил в его искренность, — что с вашей помощью сумею разобраться во всем куда лучше. Вы говорите, что ваши общественные разграничения добровольны. Но означает ли это, что те, кто находится в услужении, идут на это против своего желания?

— Говоря откровенно, я не думаю, что они пошли бы в прислуги, будь у них иной выход, — ответил я.

— Надеюсь, вы не хотите сказать, — воскликнул альтрурец, с ужасом глядя на меня, — что они рабы?

— Нет, что вы! — ответил я. — Гражданская война положила этому конец. Мы все теперь свободны — и белые и черные.

— Но если им не хочется быть прислугой, и это занятие не пользуется особенным почетом…

— Я вижу, что вас ввело в заблуждение слово «добровольно», — перебил я. — Собственно, оно не совсем точно передает мою мысль. Разделение нашего общества скорее всего результат естественного отбора. Лучше ознакомившись с тем, как функционируют наши институты, вы поймете, что это вовсе не произвольное разграничение. Общественное положение каждого определяется тем, насколько данная работа подходит человеку и насколько данный человек соответствует своей работе.

— Но это же прекрасно! — воскликнул альтрурец, так и просияв. — Значит, просвещенная молодежь, которая преподает в школах зимой и прислуживает в ресторанах летом, просто выжидает, пока в процессе естественного отбора не определится, станут они учителями или прислугой.

— Да, это можно сформулировать приблизительно так, — согласился я, хотя и не без колебаний. Мне показалось, что я не вполне откровенен с этим предельно откровенным человеком. И прибавил: — Знаете, мы здесь, в Америке, в какой-то мере фаталисты. Мы ярые сторонники теории, что в конце концов все так или иначе устраивается.

— Ну, это неудивительно, — сказал альтрурец, — если, как вы говорите, процесс естественного отбора действительно срабатывает у вас без осечки. Боюсь, однако, мне все еще непонятно, как у вас тут обстоят дела с домашней прислугой. Насколько я помню, вы говорили, что любой честный труд почетен в Америке. Из этого следует, что пренебрежительное отношение к слугам у вас исключено?

— Ну, это не совсем так. На деле в обществе существует пренебрежительное отношение к слугам, и это одна из причин, почему мне не особенно нравится, когда студенты прислуживают в ресторанах. Это останется для них неприятным воспоминанием в дальнейшей жизни, да и для их детей тоже.

— Выходит, что пренебрежение со стороны общества может распространиться и на детей?

— Пожалуй, что так. Никому не захочется вспоминать, что его отец или мать были в услужении.

Альтрурец с минуту помолчал. Затем произнес:

— Таким образом, получается, что, хотя всякий честный труд у вас почитается, существуют разновидности честного труда не столь почетные, как все прочие.

— Да.

— Почему?

— Да потому что существуют роды занятий более унизительные, чем все прочие.

— Но почему? — повторил он с несколько необоснованной, на мой взгляд, настойчивостью.

— Право, — сказал я, — вам следует самому разобраться во всем этом.

— Едва ли я смогу, — грустно сказал он. — Но скажите, раз в вашем понимании унизительно быть слугой и идут на это люди не по доброй воле, почему же они все-таки это делают?

— Из-за куска хлеба. Им некуда деваться.

— То есть они вынуждены выполнять противную им, унизительную работу, потому что иначе им не прожить?

— Простите, — сказал я, мне решительно не понравились такого рода наскоки, и я решил, что даже гостю, если он не желает униматься, позволительно воздать той же монетой. — А разве у вас в Альтрурии дела обстоят иначе?

— Когда-то так оно и было, — подтвердил он, — но не теперь. Признаюсь, для меня это прямо как сон наяву, — видеть воочию условия жизни, давным-давно сведенные у нас на нет.

В его словах сквозило бессознательное чувство превосходства, задевшее меня за живое и побудившее отбрить его:

— А мы их сводить на нет и не собираемся. Мы считаем, что подобные условия будут существовать всегда, поскольку они зиждятся на свойствах человеческой натуры.

— Ой, — мягко сказал альтрурец с какой-то изысканной вежливостью. — Я, кажется, допустил бестактность?

— Боже упаси, — поспешил заверить его я. — Нет ничего удивительного в том, что вы не вполне улавливаете нашу точку зрения. Со временем вам это удастся, и тогда, я думаю, вы поймете всю ее правоту. Мы и сами пришли к заключению, что в вопросе домашней прислуги наши взгляды страдают некоторой нелогичностью. Это вообще весьма любопытная и запутанная проблема. В прошлом вопрос разрешался без лишних мудрствований — люди просто владели своей прислугой, но мы сочли, что это несовместимо с духом наших свободных установлений. И сразу же начались всевозможные эксцессы. Мы благополучно пережили период всеобщего опрощения, когда домашняя хозяйка работала наравне со своей челядью — со своими помощниками, как они именовались, — и решили, что куда проще будет переложить всю домашнюю работу на плечи прислуги, как она с тех пор стала называться. Подобное положение вещей никогда не удовлетворяло кое-кого из лучших чистейших людей нашей страны. Они, как и вы, находили, по-видимому, что нельзя заставлять людей, пользуясь их безвыходным положением, выполнять за другого ненавистную, скучную и тяжелую работу, да к тому же уязвлять их самолюбие, клеймя именем «прислуга», которое вся Америка инстинктивно не приемлет, что это не по-республикански и не по-христиански. Иные наши мыслители пытались исправить положение, вводя слуг в свою семью. В биографии Эмерсона, например, вы найдете забавное описание того, как он порывался заставить своего слугу есть за одним столом с ним и с его женой. Ничего из этого не получилось. Для них с женой это не представляло трудности, слуга же отказался наотрез.

Я сделал паузу, потому что здесь следовало бы посмеяться. Альтрурец, однако, не засмеялся, он просто спросил:

— Почему?

— Да потому, что кто-кто, а слуга знал, что их разделяет пропасть, что по понятиям, воспитанию, происхождению они настолько различны, что общаться им будет не легче, чем уроженцам Новой Англии с новозеландцами. Взять хотя бы образование…

— Но, по-моему, вы говорили, что молодые барышни, прислуживающие здесь, на самом деле учительницы.

— Ах, извините. Мне следовало вам объяснить. Видите ли, уговорить американку пойти в услужение стало сейчас совершенно невозможно, разве что предложить ей исключительные условия, как, скажем, в курортной гостинице; поэтому вся домашняя прислуга теперь — это темные иммигранты. В заведениях вроде этого еще не так плохо. Условия труда для девушек здесь напоминают то ли фабрику, то ли магазин. Они могут до известной степени располагать своим временем, рабочие часы у них твердые и относительно сносные, и свободное время они проводят в компании других девушек, равного с ними общественного положения. В частном же доме они никогда не смогут распоряжаться своим временем и им не с кем будет даже словом перекинуться. Они будут жить в семье, не являясь ее частью. Американки сознают все это и потому ни за что не идут в домашние прислуги. Даже работа в курортной гостинице имеет для них свои безобразные стороны. Обычай давать чаевые унизителен для тех, кому приходится принимать их. Совать студенту или учительнице доллар за то, чтобы они проявили к вам больше внимания, нехорошо, во всяком случае, мне так кажется. Собственно говоря, вся эта система у нас довольно уродлива. Все, что можно сказать о ней хорошего, это что она действует, и ничего лучшего мы пока не придумали.

— И все же я не понимаю, — сказал альтрурец, — почему именно домашнее услужение унизительно в стране, где всякий труд почетен.

— Но послушайте, голубчик, уж я ли не старался вам объяснить. Как я сказал, у нас существуют разные категории труда, и сравнение их не говорит в пользу домашних услуг. Мне кажется, дело тут главным образом в утрате независимости, связанной с этим родом занятий. Люди, естественно, свысока относятся к тем своим согражданам, которые дают собой помыкать.

— Почему? — спросил альтрурец со свойственным ему простодушием, которое, откровенно говоря, начало «те надоедать.

— Почему? — отчеканил я. — Да потому, что это свидетельствует об их слабости.

— А разве слабость считается у вас презренной? — не унимался он.

— Она презирается, — если не в теории, то на практике, — в любом обществе, — попытался я объяснить. — Главное американское достижение заключается в том, что государство предоставляет своему народу разнообразные возможности — например, возможность каждому возвыситься над остальными, занять даже самое высокое место в стране, если у него есть для этого данные.

Я всегда гордился этим фактом и, как мне казалось, сумел изложить его совсем неплохо, но на альтрурца моя речь, по всей видимости, должного впечатления не произвела. Он сказал:

— Не вижу, чем же вы в таком случае отличаетесь от любого государства прошлого. Разве что в вашем понимании возвышение обязательно влечет за собой известные обязательства по отношению к тем, кто внизу. Если кому-то дано быть первым среди вас, то да послужит он вам. Вы это имеете в виду?

— Не совсем, — ответил я, вспомнив, как мало делают у нас для окружающих люди, выбивающиеся из низов. — У нас каждый обязан полагаться только на себя. Если бы американцы, возвысившись, должны были бы помогать остальным, боюсь, охотников до возвышения нашлось бы немного. А как на этот счет у вас в Альтрурии? — перешел я в наступление, рассчитывая таким образом избавиться от томившей меня неловкости. — Очень ли пекутся об окружающих люди, поднявшиеся на самый верх?

— У нас наверх не подымаются, — ответил он, уловив, по-видимому, раздраженную нотку в моем голосе, и мгновение помолчал, прежде чем в свою очередь спросить:

— А как люди вообще возвышаются в вашем обществе?

— Ну, этого в двух словах не расскажешь, — ответил я. — Но вкратце я бы сказал, что помогает им возвыситься одаренность, прозорливость, умение правильно оценить обстоятельства и использовать их в своих целях.

— И это превозносится?

— Превозносится быстрота соображения, находчивость. И предпочитается — даже в худших своих проявлениях — безысходной скуке равенства. Так ли уж равны все люди в Альтрурии? Что ж они — одинаково одарены или красивы, одинаково высоки ростом или малы?

— Нет, равны только их права и обязанности. Но, как вы сами только что заметили, этого в двух словах не расскажешь. А разве здесь люди ни в чем не равны?

— Они обладают равными возможностями.

— А-а? — вздохнул альтрурец. — Я рад узнать это.

Мне становилось немного не по себе, вдобавок я вовсе не был уверен, что последнее мое заявление прозвучало убедительно. К тому времени все, кроме нас, уже покинули ресторан, и я заметил, что метрдотель нетерпеливо поглядывает в нашу сторону. Я отодвинул свой стул и сказал:

— Вы не рассердитесь, если я немножко вас потороплю, но мне непременно хочется показать вам, пока еще не совсем стемнело, какие у нас бывают красивые закаты. А когда мы вернемся, я собираюсь познакомить вас кое с кем из своих друзей. Нечего и говорить, ваш приезд возбудил живейший интерес, особенно среди дам.

— Да, так оно было и в Англии. Познакомиться со мной стремились главным образом женщины. Насколько я понимаю, в Америке женщины руководят жизнью общества даже в большей мере, чем в Англии.

— То есть наше общество полностью подчинено им, — сказал я с удовольствием, которое испытываем все мы при этой мысли. — Они одни имеют настоящий досуг. Мужчина чем он богаче, тем больше трудится: дело у него прежде всего! Но, коль скоро он достигает определенного положения и может позволить себе держать домашнюю прислугу, его жена и дочери наотрез отказываются исполнять какую бы то ни было домашнюю работу и посвящают все время развитию своих умственных способностей и светским удовольствиям. И правильно. Потому они так и восхищают иностранцев. Вы, вероятно, слышали, какие дифирамбы им поют в Англии. Насколько я знаю, англичане находят американцев скучными. Зато американок они считают очаровательными.

— Да, мне говорили, что английские аристократы иногда женятся на американках, — сказал альтрурец. — Англичанам кажется, что вы расцениваете такие браки как большую честь, что они весьма льстят вашей национальной гордости.

— До некоторой степени так оно и есть, — согласился я. — Представляю, что в недалеком будущем среди предков английской аристократии появится не меньше американских миллионеров, чем королевских фавориток. Это, конечно, не означает, что мы одобряем аристократию как явление, — прибавил я нравоучительно.

— Безусловно. Я вполне понимаю, — сказал альтрурец. — И надеюсь со временем яснее понять вашу точку зрения в этом вопросе. Пока что она представляется мне довольно смутно.

— Думаю, что постепенно я сумею вам ее разъяснить, — парировал я.

2

Мы вышли из гостиницы, и я повел своего гостя лугом к озеру. Мне хотелось, чтобы он увидел отраженное в зеркале его вод пламя заката и величественные очертания горной гряды на его багровом фоне. Зрелище это — одно из самых очаровательных среди красот здешней природы, делающих пребывание летом в этих краях столь отрадным, и мне всегда не терпится показать его людям, впервые приехавшим в этот прелестный уголок.

Мы перелезли через ограду, которой был обнесен луг, прошли через рощицу и вышли на тропинку, спускающуюся вниз к берегу, и, пока мы брели по ней в ласковом лесном полумраке, голоса певчих дроздов так и звенели вокруг хрустальными колокольчиками, пели серебряными флейтами, журчали струями фонтанов, возносились хором кроткоглазых херувимов. Время от времени мы останавливались послушать их, и пугливые птицы продолжали свой концерт, не видимые глазу в тени густой листвы, однако разговор свой не возобновляли, пока не вышли из-под сени деревьев и не оказались вдруг на лысом бугре, с которого открывался вид на озеро.

— Лес раньше тянулся здесь до самого озера, — пояснил я, — и тогда, спускаясь вниз к воде, вы все время наслаждались его таинственным очарованием, его музыкой. Но прошлой зимой владелец вырубил этот участок. Теперь он выглядит довольно-таки непривлекательно.

Мне пришлось это признать, поскольку я заметил, что альтрурец озирает вырубку прямо-таки с ужасом. Действительно, глазам нашим открылся безбожный разор, мерзость запустения, облагообразить которую было не под силу даже милосердному закату. Повсюду торчали пни, выставляющие напоказ свои увечья; подлесок спалили, и от пожога почернела и потрескалась скудная земля на склонах холма, обреченная теперь на бесплодие. Несколько опаленных, хилых деревцев одиноко стояли, беспомощно опустив ветви. Целый век понадобится, прежде чем силы природы смогут возместить Урон.

— Вы говорите, это дело рук владельца, — сказал альтрурец. — А кто владелец?

— Да-с, неприглядное зрелище, — ответил я уклончиво. — Его поступок вызвал немалое возмущение. Соседи пробовали выкупить у него землю прежде, чем он опустошит ее, — они прекрасно понимали, как ценен лес для привлечения дачников; владельцам здешних дач тоже, конечно, хотелось сберечь лес, и, объединив усилия, они предложили за землю сумму, почти равную той, которую можно было выручить за поваленный лес. Но владелец вбил себе в голову, что если землю у озера как следует расчистить, то она пойдет под застройку, а раз так, на этом можно будет заработать дополнительно не хуже, чем на лесе, проданном на сруб; это и решило судьбу рощи. Безусловно, про владельца можно сказать, что он игнорировал интересы общества, но полностью осудить его я не берусь.

— Нет, конечно, — подтвердил альтрурец, чем, должен признаться, несколько удивил меня.

Я же продолжал:

— Кто иначе стал бы печься об его интересах? И тут вопрос не только его права, но, можно сказать, обязанности сделать в меру своих способностей все, чтобы получить максимальную прибыль для себя и для своих близких. Я это непременно говорю, когда его начинают поносить за отсутствие внимания к общественным интересам.

— Выходит, что корень зла следует искать в системе, вынуждающей каждого человека стоять на страже собственных интересов. Вы порицаете это?

— Отнюдь нет. Система, на мой взгляд, превосходная. В основе ее лежит признание за человеком права на индивидуальность, мы же считаем, что именно индивидуальность отличает цивилизованных людей от дикарей, от низших животных, и только благодаря ей племя или стадо превращается в нацию. Среди нас — как бы мы ни порицали владельца леса за пренебрежительное отношение к общественным интересам — не найдется человека, который позволил бы кому-то посягнуть на право частной собственности. Лес принадлежал ему, и со своей собственностью он имел полное право распоряжаться как ему угодно.

— Должен ли я понимать, что в Америке человек может спокойно портить то, что принадлежит ему?

— Со своим имуществом он может поступать как хочет.

— Даже в ущерб окружающим?

— Нет, конечно, если говорить о личном или имущественном ущербе. Но оскорблять чей-то вкус или чьи-то чувства он может сколько ему заблагорассудится. А разве в Альтрурии людям запрещено распоряжаться по своему усмотрению тем, что принадлежит им?

— Во всяком случае, привести что-то в негодность ему не будет позволено.

— Ну, а если он все же попытается что-то испортить — хотя бы с точки зрения общества?

— Тогда общество лишит его права собственности на эту вещь. — И не успел я придумать, как бы получше возразить на эти слова, он продолжал: — Не могли бы вы объяснить мне, почему обязанность уговаривать владельца продать принадлежащий ему живописный участок выпала на долю его соседей?

— Господи помилуй! — воскликнул я. — А на чью же еще? Уж не считаете ли вы, что следовало организовать сбор средств среди дачников?

— Мысль здравая. Но я не об этом. Разве в вашем законодательстве не предусмотрена такая возможность? Разве государство не обладало правом откупить у него за полную стоимость и лес и землю?

— Нет, конечно, — ответил я. — Такой поступок бесспорно посчитали бы за мелкую опеку граждан, причем излишнюю.

Начинало смеркаться, и я предложил пойти назад в гостиницу. Оборот, который принял наш разговор, мешал нам наслаждаться прогулкой. Когда мы осторожно шли через темнеющий, напоенный запахом бальзама лес, где один одуревший от счастья дрозд все еще заливался песней, я сказал:

— Знаете, у нас в Америке закон избегает вмешательства в яичные дела граждан, и мы не пытаемся вменять добродетель в обязанность.

— Ну, а брак, — сказал он. — Уж институт-то брака у вас, надеюсь, есть?

Это меня изрядно задело, и я огрызнулся, не скрывая насмешки:

— Да, рад вас заверить, что тут мы ваших ожиданий не обманем. У нас существует институт брака, причем не только церковного, но гражданского, который подчиняется законам государства и ограждается им. Только какое отношение это имеет к данному вопросу?

— И вы рассматриваете брак, — не унимался он, — как оплот нравственности, источник всего что ни на есть чистого и хорошего в вашей личной жизни, основу семьи, прообраз рая?

— Существуют семьи, — сказал я шутливо, — которые едва ли отвечают столь высоким требованиям, но таков, безусловно, наш идеал брака.

— Тогда почему же вы утверждаете, что добродетель не вменяется американцам в обязанность? — спросил он. — У вас, насколько я понимаю, есть законы, запрещающие и воровство, и убийство, и опорочение доброго имени, и лжесвидетельство, и кровосмешение, и пьянство?

— Да, конечно.

— Значит, вы утвердили в законодательном порядке честность, неприкосновенность человеческой жизни, уважение к личности, отвращение ко всякого рода извращениям, добропорядочность и трезвость. В поезде по дороге сюда я узнал от одного господина, которого возмутило зрелище человека, избивавшего свою лошадь, что у вас существует закон даже против жестокого обращения с животными.

— Да, и могу с гордостью сказать, что проводится он в жизнь неотступно, так что убив, например, негуманным способом кошку, человек обязательно понесет наказание.

Альтрурец не стал развивать успех, достигнутый в споре, и я решил показать, что великодушие не чуждо и мне.

— Охотно признаю победу за вами. Кстати сказать, вы очень ловко меня поддели, я умею ценить такого рода ходы в разговоре, особенно когда они остроумны. В общем, сдаюсь. Но у меня на уме было нечто совсем другое. Я думал об идеалистах, которые стремятся связать нас по рукам и по ногам и превратить в рабов государства с тем, чтобы самые интимные взаимоотношения людей регулировались бы законами и скрижаль законов заменила бы семейный устав.

— А ведь взаимоотношения супругов тоже достаточно интимное дело, как по-вашему? — спросил альтрурец. — И потом, если я правильно понял того господина в поезде, у вас есть также законы, запрещающие жестокое обращение с детьми, есть и общества, призванные следить за тем, чтобы они не нарушались. Вы же не рассматриваете такие законы, как вторжение в семейную жизнь или посягательство на ее неприкосновенность? Мне кажется, — продолжал он, — что между вашей и нашей цивилизациями нет существенной разницы и что Америка и Альтрурия, по сути дела, одинаковы.

Мне его комплимент показался несколько преувеличенным, но я почувствовал, что он идет от души, и, поскольку мы, американцы, прежде всего патриоты и, следовательно, сначала ищем признания своей стране и только потом уж себе, то я, естественно, не остался глух к лести, пусть адресованной мне как гражданину Америки, а не лично.

Мы уже подходили к живописному холму, на котором расположилась гостиница, неизменно радующая взор своим праздничным видом. Построенная без затей, даже несколько небрежно, она чем-то напоминала наши огромные каботажные суда. Сумерки успели сильно сгуститься, и здание было опоясано несколькими рядами ярко освещенных окон, свет, льющийся из них, пронзал окружающий мрак, совсем как огни иллюминаторов кают-компании или рубки. Клин леса, выдвинувшийся в поле, заслонял железнодорожную станцию; ни одного другого здания в поле зрения не было. Казалось, что гостиница стоит на якоре, покачиваясь на мелкой волне. Я хотел было обратить внимание альтрурца на это чарующее сходство, но вовремя вспомнил, что он еще недостаточно долго пожил у нас в стране, чтобы увидеть пароход, вроде тех, что строятся в Фолл-Ривер, и потому пошел дальше, не тратя на него этого сравнения. Однако бережно припрятал его в памяти, рассчитывая использовать в одном из своих грядущих произведений.

Обитатели гостиницы сидели на верандах, разбившись на небольшие компании, или занимали кресла, выстроившиеся вдоль стон. Женщины сплетничали, мужчины были поглощены своими сигарами. После жаркого дня на землю упала прохлада, и у всех был вид, будто вместе с тяготами истекшей недели они отбросили прочь все заботы и сейчас просто наслаждаются моментом. По большей части это были супружеские пары уже не первой молодости. Были, однако, и такие, кто вполне мог иметь сыновей и дочерей среди молодежи, прогуливавшейся по верандам или проносившейся в вихре вальса мимо открытых окон большого зала. Музыка, казалось, сливалась со светом, который струился из окон, заливая лужайку перед домом. Все были хорошо одеты, спокойны и довольны, и мне подумалось, что гостиница — это наша республика в миниатюре.

Мы невольно приостановились, и я услышал, как альтрурец пробормотал: «Прелестно, прелестно! Просто восхитительно!»

— Не правда ли? — отозвался я, преисполнившись гордости. — Наша гостиница весьма типична. Точно такие же можно встретить у нас в стране повсюду. Она типична тем, что ничем не выделяется, и мне скорее приятно сознание, что и люди, живущие в ней, весьма похожи на тех, кто населяет другие, ей подобные, так что вы сразу же почувствуете себя дома, очутившись среди них. По всей стране, на юге и на севере, где только имеются какие-нибудь горки, или красивый водоем, или полоска пляжа, вы непременно найдете такой вот приют для наших усталых тружеников. Не так давно мы начали понимать, что не стоит потрошить гусыню, несущую золотые яйца, даже если она похожа на орла, который как ни в чем не бывало пристраивается, будто на насесте, на наших знаменах. Нам стало очевидно, что если мы и дальше не будем щадить сил на работе, Америка останется вовсе без американцев.

Альтрурец захохотал.

— Как замечательно вы это выразили! Как образно! Как оригинально! Извините меня, но я просто не могу удержаться, чтобы не выразить свое восхищение. Ведь наше представление о том, что смешно и что нет, резко отличается от вашего.

— И каково же оно? — спросил я.

— Едва ли я сумею объяснить вам. Сам я не Бог весть какой юморист.

И опять меня кольнула ироническая нотка, прозвучавшая в его голосе, но сказать наверняка я не мог и потому просто продолжал молчать, полагая, что если ему захочется и дальше послушать о превращении американцев из непрестанно трудящихся пчелок в бездельных временами мотыльков, то он не преминет спросить меня об этом.

— И что же произошло, когда вы до этого додумались? — поинтересовался он.

— Ну, знаете, уж в чем, в чем, а в практичности нам не откажешь. Сделав это открытие, мы сразу же перестали надрываться на работе и начали создавать курорты. Теперь и коммерсанты, и люди интеллектуального труда — все, за малым исключением — берут каждый год отпуск на четыре-пять недель. Их жены уезжают еще в начале лета, и, если они селятся на каком-нибудь курорте часах в трех езды от города, мужья выезжают к ним в субботу после обеда и проводят воскресенье с семьей. На какие-нибудь тридцать восемь часов все гостиницы вроде этой становятся скоплением счастливых семейных очагов.

— Но это же просто замечательно, — сказал альтрурец. — Что правда, то правда, — в практичности вам не откажешь. Так вы говорите, дамы обычно приезжают на курорт в начале лета?

— Да, иногда в начале июня.

— А зачем? — спросил альтрурец.

— Как зачем? На отдых, конечно, — ответил я несколько запальчиво.

— Но, по-моему, вы только что говорили, что мужья, как только им это позволяют финансы, освобождают своих жен и дочерей от всякой домашней работы.

— Совершенно верно.

— Тогда от чего же хотят отдохнуть дамы?

— От забот. Не забудьте, что изнуряет не только физический труд. Даже если они и освобождены от труда по дому, домашние заботы по-прежнему лежат на них. А ничего более изнурительного, чем домашние заботы, не существует. Кроме того, прекрасный пол, как мне кажется, появляется на свет усталым. Кстати сказать, люди, интересующиеся нашей жизнью, утверждают, что с тех пор, как женщины всерьез увлеклись атлетикой — греблей и плаванием, лаун-теннисом и альпинизмом, — то это в соединении с отсутствием забот и долгими месяцами отдыха может привести к тому, что наши дамы со временем превзойдут мужчин и в физическом отношении, как уже превзошли их в умственном. Ну, что ж! Мы будем только рады. Это вполне ответило бы американскому чувству юмора.

— Вот как? Вы хотите сказать, что у вас имеется свое особое чувство юмора? — спросил альтрурец. — Хотя, конечно. Вы ведь так любите анекдоты. Расскажите мне хотя бы один, чтобы я имел представление о том, что вас веселит.

— Отчего же. Беда только, что самые остроумные анекдоты сильно проигрывают от объяснений, — ответил я. — Единственное, что вам остается, это пожить с нами и самому во всем разобраться. Нас, например, очень забавляет оторопь, которая находит на иностранцев при виде готовности, с какой мужчины у нас усаживаются под каблук своих жен.

— О, это мне отнюдь не кажется зазорным; Напротив, я усматриваю в этом известную щедрость и мужественность американского характера. Я с гордостью утверждаю, что тут одна из точек соприкосновения нашей и вашей цивилизации. Нет ни малейшего сомнения, что влияние женщин на вашу общественную жизнь чрезвычайно благотворно — так, во всяком случае, обстоит дело у нас.

Я поперхнулся и уставился на него, однако он совсем не заметил моего удивления — возможно оттого, что в темноте не разобрал выражения моего лица.

— Женщины у нас, — сказал я, помолчав, — никакого влияния на общественную жизнь не имеют.

— Нет? Неужели? Но, насколько я понял из ваших слов, американки лучше образованны, чем американцы?

— Пожалуй. Принимая во внимание целый ряд обстоятельств, типичных для нашего общества, женщины у нас действительно составляют если не более просвещенную, то, во всяком случае, более осведомленную часть общества.

— Значит ли это, что они более начитанны, но образованны не лучше?

— В известном смысле, может, и лучше. По крайней мере, они много чем интересуются: искусством и музыкой, поэзией и театром, заграничными путешествиями и психологией, политической экономией и Бог весть чем еще. У них для этого больше времени — собственно, времени у них сколько угодно. Нашим молодым людям рано приходится приобщаться к деловой жизни. Да, пожалуй, можно сказать, что женщины у нас культурней мужчин. Тут двух мнений быть не может. Самые книгочеи у нас они. Что бы мы, бедняги авторы, делали, если бы не женщины! Да что там говорить, ни один писатель у нас не сумел бы сделать себе имени, если бы не они. Американская литература существует только потому, что американки ценят ее и любят.

— Но неужели мужчины у вас не любят читать?

— Кое-кто любит, но относительно немногие. Вы можете часто услышать, как какой-нибудь самодовольный невежда говорит писателю: «Моя жена и дочери знают ваши книги, мне же самому времени ни на что, кроме газет, теперь не хватает. Их я просматриваю за завтраком или в поезде по дороге на работу». И ему ничуть не стыдно признаться, что он ничего, кроме газет, не читает.

— Следовательно, вы считаете, что было бы лучше, если бы читал он книги?

— Пожалуй, в присутствии четырех-пяти тысяч точащих на нас зубы журналистов я бы предпочел этого вслух не говорить. Да и скромность не позволяет.

— Ну а все-таки, — не унимался альтрурец. — По-вашему, значит, книга представляет собой большую ценность, чем газетная статья? Она более глубока?

— По-моему, даже вышеупомянутые четыре-пять тысяч точащих зубы журналистов едва ли станут это отрицать.

— Из чего следует, что постоянный читатель более глубокой литературы должен сам быть более вдумчив, чем читатель не таких уж глубоких газетных статей, которые он просто просматривает по дороге на работу?

— Если я не ошибаюсь, мы, для начала, согласились на том, что культурный уровень наших дам значительно выше, не так ли? Едва ли вы найдете американца, который не гордился бы этим обстоятельством.

— Но, если ваши женщины, — сказал альтрурец, — как правило, лучше осведомлены, чем мужчины, более развиты и более вдумчивы и к тому же почти полностью свободны от труда по дому и даже от домашних забот, почему они не принимают участия в общественной жизни?

Я расхохотался, вообразив, что наконец-то подловил своего знакомца.

— По той простой причине, что они сами этого не хотят.

— Ну, это не причина, — возразил он. — А отчего они не хотят?

— Послушайте, — взмолился я, теряя терпение. — По-моему, надо предоставить вам возможность осведомиться об этом у самих дам, — и я повернулся и пошел опять в сторону гостиницы, однако альтрурец меня легонько придержал.

— Извините меня, — начал он.

— Нет, нет, — сказал я. —

Банкетный стол накрыт, и гости прибывают.

Издалека веселый слышен гомон…

— Пойдемте посмотрим, как танцует молодежь!

— Погодите, — умоляющим голосом сказал он. — Расскажите мне сперва о старшем поколении. Отступление по поводу дам было весьма интересно, но я думаю, что вы расскажете мне и о собравшихся здесь мужчинах. Кто они или, вернее, чем они занимаются?

— Но ведь я уже говорил — все это люди деловые или же занимающиеся умственным трудом, люди, проводящие жизнь в кабинетах, конторах и присутственных местах; приехали они сюда на несколько недель или на несколько дней провести здесь заслуженный отдых. Это представители разнообразнейших профессий: адвокаты и врачи, лица духовного звания и коммерсанты, маклеры и банкиры. Пожалуй, не найдется специальности, которая не была бы представлена здесь. Я как раз сейчас подумал, что наша гостиница — это американская республика в миниатюре.

— Мне необычайно повезло, что мы встретились с вами здесь: ваш ум и наблюдательность чрезвычайно помогут мне при изучении жизни вашего общества. Мне кажется, что с вашей помощью я сумею проникнуть в самую суть американской жизни и постичь загадку американского юмора, ни разу не покинув веранды вашей гостеприимной гостиницы, — сказал мой гость.

Я отнюдь не бил в этом уверен, но пропустить мимо ушей похвалу вашим умственным способностям не так-то легко, и я ответил, что буду рад оказать ему посильное содействие.

Он поблагодарил меня и сказал:

— Тогда скажите мне для начала — правильно ли я понял, что все эти господа находятся здесь но причине крайнего переутомления?

— Совершенно верно. Вы представить себе не можете, как много работают у нас коммерсанты и представители интеллектуальных профессий. Наверное, ничего подобного нигде в мире не наблюдается. Но, как я уже говорил, мы начинаем понимать, что не стоит жечь жизнь с двух концов, а то ее надолго не хватит. Поэтому каждое лето один конец мы ненадолго тушим. И все же путь нашего процветания усыпан человеческими жертвами, развалинами умственными и физическими, в полном смысле этого слова. Наши дома для умалишенных переполнены людьми, которые не выдержали напряжения, а европейские страны так и кишат американцами, страдающими черной меланхолией.

Этот чудовищный факт вселял в меня известную гордость: мы, американцы, бесспорно гордимся тем, что работаем больше, чем следует. Бог его знает почему?

Альтрурец пробормотал:

— Но это же просто ужасно? Кошмар какой-то!

Но мне показалось, что он особенно не слушал, как я разливался, живописуя модное у нас пренебрежение законами бытия и неизбежными последствиями этого.

— Приятно узнать, — продолжал он, — что коммерсанты и представители интеллигентных профессий в Америке осознали наконец все безрассудство и пагубность непосильного труда. А с прочими переутомленными тружениками мне тоже удастся здесь встретиться?

— Какими еще переутомленными тружениками? — спросил я в свою очередь, поскольку считал, что перечислил их всех довольно подробно.

— Да хотя бы, — сказал альтрурец, — с вашими механиками и чернорабочими, сталеварами и стеклодувами, шахтерами и фермерами, с вашими печатниками и фрезеровщиками, железнодорожниками и рабочими с каменоломен? Или они предпочитают отдыхать на собственных курортах?

3

Трудно было поверить, что подобный вопрос мог быть задан альтрурцем по наивности. У меня и прежде зарождалось сомнение — уж не подшучивает ли он надо мной. Сейчас оно возникло с новой силой и больше уже не отпускало. Первой моей мыслью было, что он просто насмехается, что слова его — смесь дешевого сарказма и ханжества, обнаружив которую в обличительных речах фабричных агитаторов мы только снисходительно улыбаемся. На миг я даже вообразил было, что стал жертвой профсоюзного деятеля, проводившего свой летний отпуск в разъездах по стране под видом путешественника из Альтрурии и втирающегося в общество людей, которое, узнай они, кто он, и разговаривать с ним не стали бы. В следующий момент, однако, я понял, что это невозможно. Не мог же я предположить, что друг, давший ему рекомендательное письмо, был способен принять участие в столь низкопробной шутке. Кроме того, я не мог представить себе, почему именно меня мог избрать представитель профессионального союза мишенью своих бестактных выпадов. Как бы то ни было, в данный момент мне ничего не оставалось, кроме как отнестись к его вопросу так, будто он задан от чистого сердца человеком, желающим что-то узнать от меня. Вопрос был нелеп, но из приличия приходилось делать вид, что я вовсе так не думаю. Долг требовал, чтобы я ответил на него со всей серьезностью, и потому я решил уклониться от прямого ответа.

— Видите ли, — сказал я, — здесь вы затрагиваете область жизни, которая мало соприкасается со сферой моей деятельности. Я ведь романист, и потому все свое время трачу на манипулирование судьбами добронравных старомодных героев и героинь и на старания довести их до обязательного счастливого брака, поэтому мне до сих пор просто не хватало времени приглядываться к жизни землепашцев и мастеровых, и, по правде говоря, я понятия не имею, как они распоряжаются своим свободным временем. Однако я почти уверен, что никого из них вы не встретите здесь, в гостинице: им на это просто денег не хватит, ну и, кроме того, мне кажется, что они чувствовали бы себя тут не в своей тарелке. Все мы, американцы, глубоко их уважаем и знаем, что благоденствие Америки полностью зависит от них; у нас даже существует теория, что в политическом отношении они — господствующий класс, но мы очень мало их видим и с ними не знаемся. Вообще, наша образованная публика так мало интересуется ими, что не испытывает потребности встречать их даже на страницах романов. Она предпочитает изысканных, элегантных дам и господ, чьи чувства хотя бы доступны их пониманию. Сам я своих героев тоже всегда заимствую в высшем обществе. Было бы неправильно предположить, однако, что мы безразличны к тому, как живется трудящимся классам. Изучением этого вопроса занимаются сейчас очень серьезно, и здесь находится несколько человек, которые, я думаю, смогут удовлетворить ваше любопытство по этому поводу. Я вас с ними познакомлю.

На этот раз альтрурец не пытался меня остановить. Он сказал, что будет очень рад познакомиться с моими друзьями, и я повел его к небольшой компании, устроившейся в противоположном углу веранды. Ко всем этим людям я по той или иной причине испытывал особую приязнь. Все они обладали недюжинным умом, широким кругозором и были американцами до мозга костей. Составляли компанию банкир и священник, адвокат и доктор, был среди них и профессор, преподающий в одном из наших колледжей политическую экономию, а также удалившийся от дел фабрикант — не помню чего именно, то ли хлопка, то ли стали или еще чего-то в том же роде. Все они вежливо поднялись, когда я подошел со своим гостем, и мне почудился в их взглядах повышенный интерес, вызванный, без сомнения, слухами о его странном поведении, которые, конечно же, успели разнестись по всей гостинице. Как бы то ни было, они сумели этот интерес скрыть, а когда на лицо альтрурца упал свет от нескольких лампионов, прикрепленных к ближайшему столбу, я заметил, что глаза их просияли вдруг приязнью, какую испытал и сам я, впервые встретившись с ним.

Я сказал:

— Господа, позвольте познакомить вас с моим другом мистером Гомосом, — а затем представил их одного за другим по имени. После того как все уселись, я пояснил: — Мистер Гомос приехал из Альтрурии, он у нас в стране впервые, и его очень интересуют наши порядки. Он уже допрашивал меня с пристрастием насчет некоторых этапов нашей цивилизации, и, признаюсь, я решил подкинуть его вам — чувствую, что одному мне с ним не справиться.

Все учтиво посмеялись моей шутке, и только профессор спросил с сарказмом, на мой взгляд, незаслуженным:

— Что же именно в нашем государственном устройстве могло показаться необъяснимым автору «Перчатки и латной рукавицы» и «Восхитительного жеманства»?

Все опять посмеялись, на этот раз, как мне показалось, не столь учтиво, и затем банкир спросил моего гостя:

— И давно вы покинули Альтрурию?

— У меня впечатление, что ужасно давно, а на деле всего несколько недель тому назад.

— Я полагаю, вы ехали через Англию?

— Да, у нас нет прямого сообщения с Америкой, — сказал альтрурец.

— Довольно-таки странно, — вмешался я, слегка оскорбленный в своих патриотических чувствах.

— У англичан прямое сообщение буквально со всем миром, — сообщил мне поучительным тоном банкир.

— Тарифы доконали наше кораблестроение, — заявил профессор. Никто не поддержал разговор на эту животрепещущую тему, и профессор осведомился: — У вас греческая фамилия, не так ли, мистер Гомос?

— Да, мы принадлежим к одному из древнейших родов Эллады, — сказал альтрурец.

— А вы не думаете, — спросил адвокат, который, подобно большинству юристов, любил романтическую литературу и был весьма начитан, особенно по части всяких сказаний и мифов, — что существуют основания отождествлять Альтрурию с легендарной Атлантидой?

— Нет, не думаю. У нас нет преданий, связанных с затоплением континента, и в подтверждение такой теории существуют лишь обычные свидетельства ледникового периода, которые имеются повсюду. Кроме того, наша цивилизация сугубо христианская, возникновение ее относится ко времени первых христианских коммун, никак не ранее. У нас считается историческим фактом, что член одной из таких коммун принес после того, как их разогнали, на наш континент слово Христово. Корабль, на котором он плыл в Британию, затонул, и его выбросило на наше восточное побережье.

— Да, мы это знаем, — вмешался священник. — Но совершенно непостижимо, как получилось, что человечество продолжало пребывать в неведении относительно такого крупного острова, как Альтрурия, на протяжении всего времени от Рождества Христова до наших дней. Трудно себе представить, чтобы со времен Колумба на поверхности мирового океана сохранилась хоть одна квадратная миля, не изборожденная килями тысяч судов.

— Действительно трудно, — сказал доктор, — и я лично предпочел бы, чтобы мистер Гомос рассказал нам что-нибудь о своей стране, вместо того чтобы расспрашивать нас о нашей.

— Вы правы, — согласился и я. — Уверен, всем нам было бы от этого только легче. Мне, во всяком случае. Но я привел сюда нашего друга в надежде, что профессору доставит большое удовольствие обрушить огонь неумолимых фактов на беззащитного пришельца. — После того как профессор так зло поддел меня, мне очень хотелось посмотреть, как он справится с желанием альтрурца все постичь, что лично мне пришлось не по вкусу.

В смешном положении оказался профессор, который тут же сделал вид, что, подобно всем остальным, очень интересуется Альтрурией, и предпочел бы послушать о ней.

Альтрурец, однако, сказал:

— Извините великодушно. Когда-нибудь в другой раз я с радостью расскажу об Альтрурии все, что вы захотите, а если вы приедете к нам, я с еще большим удовольствием покажу многое такое, что совершенно непонятно на расстоянии. Но в Америку я приехал учиться, а не учить и, надеюсь, что вы снисходительно отнесетесь к моей неосведомленности. Я начинаю опасаться, что она переходит все границы. У меня создалось впечатление, что мой новый знакомец, — продолжал он с улыбкой в мою сторону, — заподозрил, что я далеко не так простодушен, как прикидываюсь, будто, расспрашивая его, норовлю исподтишка осудить и высмеять ваши порядки.

— Ну что вы, — возразил я. Вежливость не позволяла мне подтвердить догадку, столь меткую. — Мы так довольны состоянием своего общества, что можем лишь огорчаться, сталкиваясь с непониманием иностранцев, хотя это нисколько не умаляет нашего к ним уважения. Ведь чаще всего нас посещают англичане.

Мои друзья рассмеялись, и альтрурец продолжал:

— Рад слышать это, а то я испытывал какую-то неловкость, находясь среди вас. Дело не только в том, что я иностранец, все мои понятия и привычки так сильно отличаются от ваших, что мне очень трудно найти с вами общий язык. Конечно, в теории я отлично знаю, что представляет собой ваше общество, но совсем другое дело столкнуться с этим на практике. Я так много прочитал об Америке и так мало из своего чтения вынес, что почувствовал необходимость ради собственного душевного спокойствия приехать сюда и увидеть все своими глазами. В иных случаях противоречия столь велики…

— А у нас во всем размах, — сказал банкир, стряхивая кончиком мизинца пепел с сигары, — мы даже гордимся своей непоследовательностью. Кое-что о положении дел в Альтрурии мне известно, и, откровенно скажу, в моем представлении это какой-то абсурд. Я вообще посчитал бы, что подобные условия немыслимы, не знай я, что они действительно существуют, а я никогда не был способен отрицать свершившийся факт. Вы в свой фургон впрягли звезду, и она повезла его. Заложить фургон — не шутка, но вот приучить звезду к упряжке бывает непросто; вы же свою сумели хорошо объездить. Как уже мной сказано, я не строю на ваш счет никаких иллюзий, но уважать вас — уважаю.

Я слушал его с восхищением, возможно, потому что слова его выражали мое собственное мнение об Альтрурии и были к тому же столь точны и великодушны.

— Совсем недурно, — шепнул одобрительно мне на ухо доктор, — для заевшегося биржевика.

— Да, — шепнул я в ответ. — Жалею, что не я сказал это. Истинно американская манера выражать свои мысли. Такой ответ сделал бы честь самому Эмерсону. А ведь кто, как не он, был нашим пророком.

— Нельзя не сделать такого вывода, если вспомнить, сколько раз мы побивали его камнями, — сказал доктор с тихим смешком.

— А какое из наших противоречий, — спросил банкир все так же добродушно, — смутило вас и нашего общего друга?

Секунду помолчав, альтрурец ответил:

— Собственно говоря, я не уверен, что это противоречие, поскольку сам пока что не проверил то, что меня интересует. Наш друг рассказывал мне о больших переменах, происшедших у вас в области труда, и о том, что люди интеллигентных профессий имеют теперь гораздо больше свободного времени; а я спросил его, где проводят свой досуг ваши рабочие.

Тут он повторил свой перечень рабочих профессий, и я смущенно понурился, уж очень слащаво и сентиментально прозвучали его слова. Но мои друзья восприняли их как нельзя лучше. Они не засмеялись, выслушали его и затем преспокойно доверились банкиру, который и ответил за всех нас:

— Что ж, в отношении краткости я, пожалуй, могу уподобиться исландскому историографу в его главе о змеях: досуга, который нужно где-то проводить, у этих людей просто нет.

— Кроме тех случаев, когда они бастуют, — сказал фабрикант со свойственным ему мрачным юмором. Надо было послушать хотя бы его рассказ о том, как он однажды одержал победу над «профессиональным союзом». — Уж тут-то я насмотрелся, как они коротают свой досуг сложа руки.

— Да уж, — подхватил доктор, — в ранней молодости, когда мне волей-неволей приходилось лечить людей по дешевке, я тоже, бывало, заставал их в периоды «временного отстранения от работы». Меня всегда восхищала жантильность этой формулировки. Эти слова, казалось, сводили на нет причиненное зло. Заслоняли от вас и полуголодное существование, и холод, и болезни, сопряженные с этим фактом. Быть «отстраненным временно» совсем не то, что потерять работу и оказаться перед лицом голода или нищеты.

— Эта публика, — сказал профессор, — никогда ничего не откладывает про черный день. Они, все до единого, расточительны и недальновидны, и жизнь ничему их не учит, хотя они не хуже нашего знают, что все упирается в спрос и предложение, что в какой-то момент перепроизводство неизбежно, вслед за чем прекратится их работа. Разве что люди, покупающие их труд, будут готовы терять деньги.

— На что кое-кто и идет, лишь бы не закрывать предприятие, — заметил фабрикант, — причем терять безрассудно только затем, чтоб не лишать людей работы. И что же? Стоит обстоятельствам измениться к лучшему, как рабочие начинают бастовать, требуя повышения заработной платы. Вы себе не представляете, до чего это неблагодарный народ. — Он обратил свои слова к священнику, словно не хотел, чтобы его сочли жестокосердным. Впрочем, он действительно был человеком добрейшей души.

— Да, — сказал священник, — это поистине один из наиболее трагических аспектов существующего положения. Они ведь и правда смотрят на своих хозяев как на врагов. Не представляю, чем все это кончится.

— Моя бы воля, я б знал, как с этим покончить. Прихлопнуть профессиональные союзы, и забастовки прекратятся сами собой.

— Все это прекрасно, — сказал адвокат с характерной для него рассудительностью, так нравившейся мне, — коль скоро дело касается забастовок, однако я не представляю себе, чтобы ликвидация профессиональных союзов могла отразиться на процессе временного отстранения от работы, который подчиняется своим законам. Закон спроса и предложения я уважаю не хуже других — на нем как бы все зиждется, однако я возражаю против того, чтобы время от времени по его милости приостанавливались бы мои доходы. Думаю, что я не так расточителен, как рядовой рабочий, и тем не менее я еще не успел отложить достаточно, чтобы равнодушно взирать на то, поступают мои доходы или нет. Возможно, профессор и успел. — Профессор промолчал, и мы все позволили себе рассмеяться. — Я просто не понимаю, как они все это выдерживают, — заключил адвокат.

— Выдерживают не все, — сказал доктор, — особенно это относится к их женам и детям. Те, бывает, и мрут.

— Интересно, — продолжал адвокат, — что же сталось с добрым старым законом американской жизни, согласно которому выходило, что для тех, кто хочет работать, работа всегда найдется? В наши дни, как я посмотрю, стоит утром забастовать пяти тысячам человек, и к обеду на их место явятся те же пять тысяч, причем не новичков каких-то, а людей, хорошо поднаторевших в деле.

— Одно из обстоятельств, подтверждающих тщетность забастовок, — тут же встрял профессор, желая, очевидно, рассеять впечатление, будто его не интересуют нужды рабочих — мало кто захочет создавать такое впечатление. — Если бы на них можно было возлагать хоть какие-то надежды, тогда дело другое.

— Безусловно, но речь-то идет не совсем о том, — сказал адвокат.

— Да, кстати, о чем, собственно, идет речь? — спросил я с мягкой иронией, которая так удавалась мне.

— Насколько я понял, — сказал банкир, — обсуждался вопрос, как рабочие классы коротают свой сладкий досуг. Однако похоже, что речь идет о чем угодно, только не об этом.

Его изящная манера выражаться привела всех нас в восхищение, однако альтрурец взмолился:

— Нет, нет! Об этом как-нибудь потом. Для меня это не столь важно. Мне гораздо важнее было бы узнать, каков у вас статус рабочего человека.

— Вы хотите сказать, каков его политический статус? Совершенно тот же, что и у всех прочих граждан.

— Я не об этом. Я полагаю, вы в Америке убедились, как и мы в Альтрурии, что равные политические права — лишь средство к достижению цели. Как цель же, они не имеют ни смысла, ни реального применения. Я имел в виду экономическое положение рабочего и его положение в обществе.

И что мы так долго раскачивались перед тем, как ответить на этот немудреный вопрос, просто не понимаю. Самому мне не стоило соваться отвечать на него, но остальные — каждый в своем роде — были людьми деловыми и не с чужих слов знали, как в действительности обстоит дело. Разве что за исключением профессора, но зато он посвятил этому вопросу немало раздумий и был, полагаю, достаточно подготовлен, чтобы отважиться на ответ. Однако и он промолчал, в у меня зародилось смутное подозрение, что им не очень хочется выкладывать свои познания, как будто бы в этом было что-то неловкое или постыдное. Банкир сидел, попыхивая сигарой, потом вдруг отбросил ее прочь.

— Я предпочитаю не кривить душой, — сказал он с коротким смешком, — когда могу себе это позволить, и собираюсь, отвечая на ваш вопрос, обойтись без обычного американского фарисейства. Экономический статус рабочего у нас ничем по существу не отличается от его положения в остальном цивилизованном мире. Вы встретите здесь много людей — особенно поближе к выборам, — которые станут утверждать обратное, но они будут говорить неправду, хотя многие из них будут уверены в справедливости своих слов. Фактически, как мне кажется, большинство американцев считает, что раз уж в Америке республиканская форма правления, все взрослые мужчины пользуются избирательным правом и так далее, то у нас и экономические условия не такие, как везде, и живется рабочему лучше, и статус у него выше, чем у рабочих любой другой страны. На деле же все это не так. Материальное положение у него лучше, и зарабатывает он больше, но это лишь вопрос времени: не пройдет и нескольких десятилетий, а то и лет, и материальное положение и заработок его и европейского рабочего сравняются. При наших обстоятельствах это неизбежно.

— Как я понял из слов нашего общего знакомого, — сказал альтрурец, кивнув в мою сторону, — после революции вы покончили у себя лишь с политическими традициями, сложившимися в Европе; он же разъяснил мне, что не всякий труд у вас одинаково почетен, но…

— А какой труд, по его мнению, мы почитаем? — спросил банкир.

— Ну, насколько я понял, он считает, что если есть в Америке что-то ценное, то это именно уважение к труду, однако есть труд и труд, и не все формы его у вас в почете, например, обязанности слуги или уход за кем-то.

Банкир снова рассмеялся.

— Ах, значит, границу он провел там? Что ж, всем нам приходится где-то ее проводить. Друг наш — беллетрист, и я скажу вам строго по секрету, что граница, проведенная им, существует лишь в воображении. Любой труд мы чтим не больше, чем все другие народы. Если какой-нибудь парень выбьется в люди, газеты непременно начинают трубить, что прежде он был дровосеком, или ткачом, или кем-то в том же роде, только я сомневаюсь, что бы самому ему это очень нравилось, уверен, что нет, если у него есть голова на плечах. Всем нам, остальным, это кажется infra dig[1], и мы только надеемся, никто никогда не дознается, что нам когда-то приходилось зарабатывать себе на жизнь физическим трудом. Я не остановлюсь на этом, — сказал банкир бесшабашно, — и предлагаю любому из вас опровергнуть меня, основываясь на собственном опыте или наблюдении. Как проявляется уважение? Как можно показать кому-то, что вы считаете его человеком достойным?

— Пригласить его на обед, — сказал адвокат.

— Совершенно верно. Мы приглашаем этого человека принять участие в том или ином светском развлечении. Итак, стоит кому-то подняться — если, конечно, он поднимется достаточно высоко, — мы тут же приглашаем его присоединиться к нашей светской жизни, при условии, однако, что он бросит своими руками зарабатывать себе на жизнь. Мы готовы простить что угодно из его прошлого в угоду настоящему. Но позволю себе с уверенностью сказать, что, изъездив Соединенные Штаты вдоль и поперек, вы не найдете ни в одном большом или малом городе и даже селе рабочего, который был бы принят в общество, если он продолжает заниматься своим ремеслом. Причем не допускается он не только в высший свет, но и в общество людей, получивших среднее образование и не достигших высот культуры. Я не хочу сказать, что ему там место, но будь он хоть семи пядей во лбу и к тому же человеком приятнейшим — а некоторые из них на удивление умны, приятны в обращении и имеют такой оригинальный взгляд на вещи, что я получаю истинное удовольствие от разговора с ними, — значения это не имеет: незримые преграды плотно отгородят его от нас.

Священник сказал:

— Мне не вполне ясно, естественна ли такая отчужденность? В детском обществе, как мне кажется, такого рода преград не существует.

— Едва ли разумно за советами относительно общественной структуры обращаться к детям.

— Да, действительно, — кротко согласился священник. — И все же где-то в душе у нас гнездится протест против этих произвольных разделений, и мы невольно подвергаем сомнению их правильность. Мы знаем, что без них не обойдешься, они всегда были и будут, а вот, подите же, не дает мне что-то покоя, когда я сталкиваюсь с подобным расчленением общества.

— Вопрос, правильно это или неправильно, — сказал банкир, — ничего общего с этим не имеет. Я не стану утверждать, что это правильно. И вообще этого вопроса не касаюсь, хотя, разумеется, я не за то, чтобы рушить преграды, напротив, буду бороться до конца за их сохранность. Я лишь настаиваю, что встретить рабочего в американском обществе так же маловероятно, как негра. А теперь судите сами, — закончил он, обращаясь к альтрурцу, — насколько мы почитаем труд. Надеюсь также, что косвенно я удовлетворил ваше любопытство относительно общественного статуса рабочего человека в нашей стране.

Мы все молчали. Возможно, остальные — подобно мне — просто старались припомнить случай, когда они встречались в обществе с каким-нибудь рабочим, и, возможно, все мы безмолвствовали потому, что ничего такого нам на память не приходило.

Наконец заговорил альтрурец:

— Вы объяснили все так подробно и так ясно, что приставать с дальнейшими расспросами как-то неуместно. Но мне все-таки очень хотелось бы знать, как ваши рабочие терпят подобное положение?

— Вот этого я вам сказать не могу, — ответил банкир. — Как правило, человек не слишком стремится в общество, пока ему нечего есть, а именно эта проблема стоит у рабочего человека на первом месте.

— Но вам самому это не понравилось бы?

— Нет, конечно, мне самому это не понравилось бы. Я не стал бы роптать, что меня не приглашают в гости — да и рабочие не ропщут, это не принято, — но для меня это, безусловно, было бы потерей. Мы можем смеяться над светской мишурой или делать вид, что свет нам осточертел, однако не подлежит сомнению, что высшее общество — это цвет цивилизации и оказаться за его пределами — значит лишиться главной привилегии цивилизованного человека. Я не говорю уж о светских дамах — все мы их встречали, — чьи изысканные манеры и утонченная внешность имеют ценность ни с чем не соизмеримую. Чтобы попасть в свет, одного образования мало, даже самого разностороннего, и для рабочего он так же недоступен, как… не могу подыскать сравнения, слишком уж нелепой представляется мне такая возможность. Самая мысль об этом кажется мне оскорбительной.

Опять мы помолчали.

— Понятия не имею, — продолжал банкир, — откуда взялась легенда о нашем социальном равенстве. Думаю, однако, что в основу ее легли чаяния чужеземцев, введенных в заблуждение существующим у нас политическим равенством. В сущности же, его никогда и нигде не существовало, если не считать общин беднейших и примитивнейших поселенцев на Западе да еще в Калифорнии, среди золотоискателей. В нашем колониальном обществе об этом и мысли не было — ни в Вирджинии, ни в Пенсильвании, ни в Нью-Йорке, ни в Массачусетсе, и отцы республики, в большинстве своем рабовладельцы, не уступали в высокомерии аристократам любой другой страны того времени. Просто у нас нет политической аристократии, вот и вся разница; что же касается непреодолимых преград между различными слоями общества и взаимной неприязни, то они те же, что и на всем земном шаре. Разрыв между человеком, который должен собственными руками добывать себе хлеб, и человеком, который собственными руками добывать себе хлеб не должен, окончателен и, по-видимому, бесповоротен. Во всяком случае никто уже другого положения себе не представляет, даже в беллетристике. Или как там у вас, писателей? — обратился он ко мне. — Все еще продолжаете совать в свои книги смышленого, мужественного и красивого мастерового, пленяющего миллионерскую дочку? Помню, мне он там попадался.

— Вы все еще можете встретить его в бульварных еженедельниках, — вынужден был я признаться, — однако у моих читателей успеха он иметь не будет. Но даже в бульварных журнальчиках ему приходится бросать свою работу, лишь только он женится на миллионерской дочке, и ехать в Европу или же вступать в ряды общественных деятелей здесь, однако в свои роскошные покои рабочих он впускать не станет.

Остальные наградили меня за острословие благосклонными улыбками, но банкир сказал:

— Тогда не понимаю, как вы не постыдились пичкать нашего друга ерундой насчет того, что какая-то работа может вызывать у нас чувство уважения. Правда, мы не кричим на всех перекрестках о том, что презираем любой честный труд, такого теперь никто себе не позволит, но мы безошибочно даем понять свое к нему пренебрежение. Рабочие воспринимают это покорно. Будьте уверены, каждый из них при первом удобном случае покинет ряды рабочих и если, выбившись в люди, иногда и гордится по малодушию своим прошлым, то только потому, что воображает, будто плебейское происхождение — прекрасное доказательство того, какой он молодец — выкарабкался наверх, наперекор всем стихиям. Не думаю, чтобы в цивилизованном мире — разумеется, за исключением Альтрурии — есть хоть один человек, который гордился бы тем, что занимается ремеслом, — разве что сапожник Толстой, но он как-никак граф, и ботинки, сшитые им, оставляют желать лучшего.

Опять мы все посмеялись. Шутка насчет толстовских ботинок работает без осечки.

У альтрурца, однако, имелся наготове еще один вопрос, который он тут же и выпалил:

— Неужели всем рабочим в Америке хочется подняться выше по социальной лестнице? Неужели никто из них не хотел бы остаться в своей среде, понимая, что остальным с ним не подняться, или в надежде, что его труд еще войдет в почет?

— Я о таких не слышал, — ответил банкир, — нет, американцы вовсе не мечтают о том, чтобы изменить общественное положение всех рабочих; идеал каждого — по возможности возвыситься над остальными.

— Неужели вы считаете, что дело действительно обстоит так плохо? — робко спросил священник.

— По-вашему, это плохо? — ответил банкир. — На мой взгляд, так даже очень хорошо. Однако плохо ли, хорошо ли, но, вдумавшись, вы сами поймете, что так оно и есть. Может, у нас и имеются рабочие, согласные сидеть на своем месте, чтобы не порывать со своими товарищами, но я лично таких не встречал — наверное потому, что они в обществе не бывают.

Наступившее молчание альтрурец не замедлил прервать новым вопросом:

— А у вас много рабочих умных и приятных в общении, в общем, таких, как те, о которых вы недавно говорили?

— Пожалуй, с этим вопросом, — сказал банкир, — вам лучше обратиться к другому члену нашей компании, которому приходится иметь с ними несравненно больше дела, чем мне. Он фабрикант, ну и, естественно, сталкивается по роду своих занятий с рабочим людом самым разнообразным.

— Да, видно, за мои грехи, — подтвердил фабрикант и прибавил: — Рабочие нередко бывают чертовски умны, но я не скажу, чтоб они часто привлекали меня строем своего мышления или оригинальностью взглядов.

Банкир воспринял эту шпильку вполне благодушно, а альтрурец спросил:

— Иначе говоря, взгляды их не совпадают с вашими?

— Видите ли, у нас здесь те же трудности, что и в Англии, а о них вы уже, верно, слышали. Ну и раз вам известно, что и условия у нас одинаковые, это вас не должно удивлять.

— Да, конечно, условия, — гнул свою линию альтрурец, — но неужели вы считаете, что они никогда не изменятся?

— Трудно сказать, — ответил фабрикант. — Вряд ли можно ожидать, что они изменятся сами собой, а как их изменить, я, право, не знаю. Ожидалось, что с ростом трестов и синдикатов профессиональные союзы потеряют силу, однако этого почему-то не произошло. Обстановка остается без изменений. Профессиональные союзы, правда, грызутся между собой, но и мы им в этом не уступаем. Просто военные действия набирают силу, вот и все.

— Погодите-ка, погодите-ка, — сказал альтрурец. — Мне нужно понять, правильно ли я оцениваю положение рабочего в Америке. Значит, так: заработок его полностью зависит от хозяина, и он никогда не может быть уверен в этом заработке. Его могут выкинуть с работы, если он вызовет недовольство владельца предприятия или если у предприятия наступит полоса неудач. И, как бы он ни рвался работать, это ни к чему не приведет. Общество не обеспечивает его работой, ничто не ограждает его нужды, и рассчитывать ему не на что.

— Все мы на одном плоту, — сказал профессор.

— На одном-то на одном, только некоторые из нас запаслись провизией и могут спокойно дожидаться, пока их подберут, — вставил адвокат.

— Я всегда говорю, что рабочий, как правило, непростительно беспечен, — парировал профессор.

— На этот случай имеются богоугодные заведения, — напомнил священник.

— Как бы то ни было, экономическое положение рабочих, — не отставал альтрурец, — чрезвычайно неопределенно, и, чтобы хоть как-то обезопасить себя, они стали объединяться, превратившись таким образом в угрозу общественному порядку?

— Да еще какую, — уронил профессор.

— Думаю, мы с ними сумеем справиться, — высказался фабрикант.

— И никакого общественного положения у рабочего, выходит, нет?

С этим вопросом альтрурец обратился к банкиру, который подтвердил:

— Он, безусловно, находится вне общества.

— Ну, хорошо, — сказал мой гость, — если заработки рабочих здесь намного выше, чем в Европе, чем же они недовольны? Какова истинная причина их недовольства?

Находясь в обществе коммерсантов, я постоянно испытывал подозрение, что на людей моего призвания они смотрят несколько свысока, чтоб не сказать больше. У меня создалось впечатление, что они относятся к людям искусства как к безобидным чудакам, а писатели вообще кажутся им какими-то балаболками, людьми несерьезными, слабовольными и немного тронувшимися. Мне казалось, что, не в пример прочим, эта компания способна разглядеть во мне человека здравомыслящего, но сознавал, что они не слишком огорчились бы, поняв, что я не оправдал их ожиданий и сильно уступаю им в благоразумии. Тут же я подумал, что зря наговорил альтрурцу всякого романтического вздора относительно нашего уважительного отношения к труду — вряд ли им это понравилось. Прежде я действительно так думал, но теперь изменил свое мнение, и мне захотелось как-то обелить себя в их глазах. Захотелось дать понять, что я тоже человек солидный. Вот почему я и решил ответить за всех:

— В чем причина недовольства рабочих? Но это же очевидно — в разъездных представителях профессионального союза.

4

Вряд ли я имел серьезные основания претендовать на оригинальность своей точки зрения, заявляя, что причиной всех рабочих беспорядков являются разъездные представители профессиональных союзов. Именно их постоянно называют в газетах зачинщиками забастовок, резко порицая за тлетворную деятельность, тогда как редакторы не упускают случая прочесть на этот счет рабочим назидательную лекцию! В них же с пеной у рта тычут пальцем, как только забастовка начинает принимать нежелательный оборот, что почти всегда и случается. Все это и заставило меня думать, что разъездной делегат — это самодур, который обычно держится в тени и возникает время от времени, чтобы организовать забастовку просто так, от дурного характера, чтобы покуражиться, а потом предоставляет рабочим и их семьям расхлебывать эту кашу, а сам исчезает куда-то и купается в роскоши, о том же, сколько зла причинил людям, и думать не думает. Чередуя дни, проводимые им в праздности и разврате с приступами лихорадочной, злокозненной деятельности, он еще умудряется в промежутках настраивать рабочих против истинных друзей и подучивает их действовать во вред собственным интересам. Что совсем нетрудно, поскольку американские рабочие, при всем своем здравомыслии и практичности, страдают необъяснимым изъяном зрения, не позволяющим им увидеть, в чем заключаются их истинные интересы и кто их истинные друзья — или хотя бы распознать их, когда они попадают им на глаза.

Без сомнения, рассуждал я, ни для одного разумного человека не секрет, что за брожение в среде нашего пролетариата ответ несет разъездной представитель профессионального союза, и я поносил его с самоуверенностью, пришедшейся, очевидно, по душе профессору, потому что он закивал, словно хотел сказать, что на этот раз я попал в самую точку, а священника будто изнова поразила мысль, которая вряд ли явилась для него новостью. Адвокат и доктор молчали, будто ждали, что скажет на этот счет банкир, но и он молчал. Фабрикант же, к моей досаде, расхохотался.

— Боюсь, — сказал он с язвительной насмешливостью в тоне, весьма меня удивившей, — что все это не так просто: разъездной представитель — всего лишь симптом, а никак не сама болезнь. Дело это тянется и тянется, и кажется, будто весь вопрос в заработках, но в сущности это совсем не так. Некоторые рабочие отдают себе в этом отчет, другие нет, только настоящая причина недовольства — это система в целом. Существующий порядок вещей. Последний раз, когда я пытался договориться со своими рабочими через профессиональный союз, мне удалось сделать весьма любопытное открытие в этой области. Они теребили меня то с тем, то с этим, и, казалось, конца их претензиям не будет. Я уступал пункт за пунктом, но это не делало никакой разницы. Казалось, чем больше я уступаю, тем больше они требуют. Наконец я решил попробовать допытаться, в чем же все-таки дело, не стал ждать, когда их комитет явится ко мне, послал за их лидером и сказал, что хочу объясниться с ним. Он был мужик неплохой, и после того, как разговор у нас пошел начистоту, выяснилось, что он отнюдь не глуп и не лишен здравого смысла — бессмысленно убеждать себя, что все они дураки, — свою сторону вопроса он во всяком случае продумал основательно. Я сказал: «Ну и что же все это значит? Хотите вы договориться или нет? Когда это кончится?» Я хотел налить ему виски, но он объявил, что не пьет, и мы сошлись на сигарах. «Ну, так где этому конец?» — спрашиваю я, твердо решив, что не дам ему увернуться от ответа. А он говорит: «Вы хотите знать, где этому конец?» — «Да, говорю, где? Мне это до черта надоело. Если есть какой-то выход из положения, то я хочу знать — какой». — «Ну что же, говорит он, если вам так хочется знать, я скажу. Все это кончится, когда вы станете получать те же деньги за то же количество работы, что и мы».

Мы так и покатились со смеху. История была поистине уморительная, и неспособность альтрурца оценить ее как нельзя лучше свидетельствовала о полном отсутствии у него чувства юмора. Он даже не улыбнулся, спросив:

— А вы что сказали?

— Что сказал? — отозвался фабрикант с едва скрываемым удовольствием, — сказал, может, пусть тогда рабочие забирают дело себе и сами им управляют.

Мы опять захохотали; эта шутка показалась нам еще лучше первой.

— Но он сказал: нет, этого они не хотят. Тогда я спрашиваю, что именно они пожелали бы, будь у них право выбора, и он ответил, что они хотели бы, чтобы я продолжал вести дело, а доходы делились бы между всеми поровну. Я ему возражаю, что раз я могу делать что-то такое, чего все они, вместе взятые, не могут, то почему бы мне не получать больше, чем все они, вместе взятые, а он мне на это отвечает, что если какой-то человек трудится не щадя сил, то он должен получать столько же, сколько получает лучший работник предприятия. Я спросил его, не на таком ли принципе основан их профессиональный союз, и он это подтвердил и прибавил, что свой союз они организовали именно для того, чтобы сильные защищали интересы слабых и еще чтобы добиться равного заработка для всех, кто трудится не щадя сил.

Мы ждали, что фабрикант продолжит свой рассказ, но он сделал в этом месте многозначительную паузу, словно хотел, чтобы мы хорошенько запомнили его слова, и молчал, пока альтрурец не подстегнул его вопросом:

— И как же вы в конце концов поступили?

— Я понял, что из создавшегося положения есть только один выход, и сказал ему, что скорее всего я не смогу вести дела на такой основе. Мы расстались друзьями, но уже в следующую субботу я прикрыл фабрику и всех их поувольнял и таким образом разгромил профессиональный союз. Впоследствии они вернулись, большинство из них, во всяком случае, — деваться им было некуда. Но с тех пор я с ним общаюсь «в индивидуальном порядке», так сказать.

— И под вашим руководством им, конечно, куда лучше, чем под руководством профсоюза, — сказал профессор.

— Насчет этого сказать ничего не могу, — ответил фабрикант, — но самому мне безусловно лучше.

Мы посмеялись вместе с ним, все, кроме священника, который, по-видимому, думал о чем-то своем и сидел в сторонке с отсутствующим видом.

— Ну а как вы считаете, исходя из собственного опыта, — у всех рабочих мозги набекрень или нет? — спросил профессор.

— У всех, покуда не начнут в люди выбиваться. Тогда мозги у них быстро становятся на место. Стоит рабочему подкопить деньжат, купить себе домик и одного-другого жильца пустить, да еще кому-то небольшую сумму под проценты ссудить, и положение сразу же начинает представляться ему в совершенно ином свете.

— Более ясном, по-вашему? — спросил священник.

— Просто ином.

— А каково ваше мнение? — Священник, по-видимому неудовлетворенный ответом, повернулся к адвокату. — Вы ведь постоянно занимаетесь вопросами справедливости.

— Скорее вопросами права, — любезно ответил тот, аккуратно составив вместе ноги и глядя, как прежде, на носки ботинок. — Но, тем не менее, вопросы справедливости интересуют меня чрезвычайно, и, должен признаться, мне мерещится тут некий изначальный моральный принцип, в деловой жизни, на мой взгляд, совершенно неприменимый. Что-то есть в этом принципе идиллическое — проблеск поэзии в беспорядочной толчее нашей прозаической деловой жизни.

Все это он адресовал мне, будто именно я, как литератор, должен был бы оценить его мысль. Я же реагировал на нее как реалист:

— Да, поистине тут больше поэзии, чем логики.

Он снова повернулся к священнику:

— Полагаю, что, по вашему мнению, прообразом христианского государства должна быть семья?

— Надеюсь, — сказал священник с благодарностью. — Мне и раньше приходилось замечать, что люди духовного звания бывают благодарны, когда мирянин принимает постулат, который мир обычно оспаривает; это меня тронуло, и мне, как всегда в таких случаях, стало грустно.

— И в таком случае логично, чтобы забота о благоденствии слабейших являлась священной обязанностью и высшим счастьем для людей более сильных. Однако закон подобного принципа не признает — по крайней мере, в области экономики, — и следовательно, беря его за основу, профессиональные союзы идут с законом вразрез и надеяться, что он обретет законную силу, не могут; а ведь сознание, что ты не защищен законом, калечит людей. Ну, а как, — продолжал адвокат, оборачиваясь к альтрурцу, — обстоит дело у вас в стране? Мы здесь просто не видим, как можно разрешить вопрос, если основной принцип организованной рабочей силы противоречит основному принципу коммерции.

— Но я так толком и не понимаю; что вы считаете основным принципом, — возразил мой гость.

— Ага, это поднимает еще один интереснейший вопрос, — сказал адвокат. — Безусловно, каждый коммерсант решает эту проблему сам, в соответствии со своим темпераментом и образованием, и, мне кажется, именно так вам и ответит каждый спрошенный в лоб человек. Но, возможно, поправка на особенности характера вас не устраивает.

— Да, конечно.

— Как бы то ни было, первым высказать свое мнение я не отважусь, — сказал адвокат. — Скажите, профессор, что, по-вашему, является основным принципом коммерции?

— Купить подешевле и продать подороже, — без запинки ответил профессор.

— Его преподобие, доктора и писателя мы сразу же отводим, как свидетелей, не представляющих ценности. Откуда им знать, каков основной принцип коммерции: их забота о душах, телах и причудах людей. Ну, а вы что скажете? — спросил он банкира.

— Я бы сказал, что это правильное и обоснованное понимание собственных интересов.

— А вы?

Фабрикант ответил, не задумываясь:

— Личная выгода, и только она. Что касается способов ее достижения, тут во мнениях возможно расхождение. Кто предпочитает идти к своей цели долгим путем, кто коротким, кто прямым, кто окольным: иные не считаются ни с кем, другие не столь эгоистичны. Нельзя, однако, забывать, что, раз упустив из виду эту цель, вы можете с успехом прикрывать лавочку. Это, насколько я понимаю, основной закон природы, таков же и основной закон коммерции.

— В вопросах нравственности природа плохой учитель, — возразил священник.

— Речь идет не о нравственности, — сказал фабрикант, — мы говорим о коммерции.

Священника подняли на смех, однако адвокат тут же прервал наше веселье:

— Но в этом случае мне совершенно непонятно, почему профессиональные союзы не следуют примеру синдикатов в отношении тех, кто не состоит в их организации. В своей среде они альтруистичны в высшем понимании этого слова, но это племенной альтруизм, вроде того, что обязывает индейца племени сиу поделиться последним куском с голодным индейцем племени сиу и снять скальп с голодного индейца племени апачу. А как у вас в Альтрурии обстоит дело с профессиональными союзами? — спросил он моего приятеля.

— У нас в Альтрурии нет профессиональных союзов… — начал тот.

— Счастливая Альтрурия! — воскликнул профессор.

— Прежде они у нас были, — продолжал альтрурец, — такие же, как у вас теперь. Говорилось — как, по всей вероятности, говорится и о ваших, — что они якобы возникли под давлением обстоятельств, что без своего профессионального союза рабочий не имеет возможности разговаривать с капиталистом на равной ноге или сопротивляться его нажиму. Однако, чтобы уцелеть, профессиональным союзам приходилось зажимать всякую инициативу в среде самих рабочих, и они вынуждены были прибегать к крайне жестоким мерам против тех, кто отказывался вступать в их ряды или восставал против них.

— Здешние таких просто уничтожают, — сказал профессор.

— А что вы хотите? — возразил адвокат рассудительно. — Крупные синдикаты, не задумываясь, уничтожат капиталиста, не желающего примкнуть к ним или решившего выйти из их организации. Они не побивают непокорного камнями, а просто доводят его до банкротства и вытесняют с рынка. Голову ему не пробьют, но разорят. Идея та же!

— Не перебивайте господина Гомоса, — попросил банкир. — Мне чрезвычайно любопытно узнать, как именно в Альтрурии избавились от профессиональных союзов.

— Синдикаты были и у нас, и в конце концов мы докатились до reductio ad absurdum[2]: у нас образовались федерация рабочих союзов и федерация синдикатов, которые раскололи страну на два лагеря. Положение создалось не только нетерпимое, оно стало совершенно нелепым.

— У нас до такой глупости дело пока не дошло, — отважился заметить я.

— Но разве не идет к тому? — спросил доктор и повернулся к адвокату. — Что вы скажете насчет логики событий в нашей стране в течение последних десяти — двенадцати лет?

— Пути логики событий неисповедимы. Они напоминают женскую аргументацию — не поймешь, к чему она ведет и куда приведет. Единственный выход — держаться в стороне. Вполне допускаю, что у нас еще установится порядок вещей, сходный с существующим в Альтрурии, где чаяния всего народа направлены на то, чтобы обеспечить счастье каждому, а может, мы возьмем и вернемся к прошлому, ко времени, когда во владении хозяина опять окажутся рабы, не исключено, однако, что мы так и будем ковылять дальше неизвестно доколе.

— Но, послушайте, — сказал банкир, ласково дотронувшись до плеча альтрурца, — не хотите же вы сказать, что в Альтрурии никто не чужд физического труда?

— Именно это я и хочу сказать! Мы все твердо помним, что нам заповедано от господа в поте лица добывать хлеб свой.

— Ну а капиталисты? Понимаете, меня интересует прежде всего ваш главенствующий класс.

— Но у нас такового нет.

— Да, конечно, я забыл. Ну а юристы, врачи, духовенство, писатели?

— Все они выполняют свою долю физического труда.

Адвокат сказал:

— Это, пожалуй, снимает вопрос относительно положения рабочего в обществе. А как же ваш внутренний мир? Когда вы занимаетесь своим духовным развитием? Когда альтрурские дамы успевают повышать свой умственный уровень, если им, насколько я понимаю, нужно заниматься домашними делами? Или работают только мужчины, если им на роду написано быть отцами благородных семейств?

От альтрурца, очевидно, не укрылся благожелательный скептицизм, с которым принимались его высказывания, несмотря на то, что все мы и раньше читали об Альтрурии. Он снисходительно улыбнулся нам и сказал:

— Вы не должны забывать, что работа в Альтрурии — это не совсем то, что работа здесь. Поскольку трудимся мы все, без исключения, работать каждому приходится совсем немного, от силы несколько часов в день, так что и мужчины и женщины, все имеют сколько угодно свободного времени и могут заниматься тем, к чему стремились и готовились со школьной скамьи. Но, чтобы понять это, вам следует представить себе положение дел, при котором наукой, искусством и литературой занимаются из любви к ним, а не потому, что они дают средства к существованию.

— Ну нет, — сказал адвокат с улыбкой, — боюсь, что этого представить себе мы не можем. По нашим понятиям, ничто так не подстегивает человека, как угроза нищеты. Если бы ваш даровитый друг, — продолжал он, указав на меня, — не знал, что он должен трудиться как вол, потому что иначе двери в стойло работного дома того и гляди распахнутся перед ним…

— Ну, знаете, — воскликнул я, — вы что-то очень уж…

— Не будь этого и всех прочих невзгод, преследующих литераторов,

Тяжелый труд, завистники, нужда,

Патрон, да долговая яма… —

возможно, его книг и читать не стоило бы.

— М-да, — сказал альтрурец, будто не вполне уловив смысл шутки. Честно говоря, мне тоже не нравится, когда в разговоре касаются личностей, на мой взгляд, это безвкусно. — Ну раз так, вы поймете, какого труда стоит мне вообразить положение вещей, существующее у вас — хотя я мог сам наблюдать его, — я имею в виду положение, когда вопрос денег становится вопросом первостепенной важности.

— Прошу прощения, — не удержался священник, — но, как мне кажется, дело обстоит не совсем так.

— Простите великодушно, — сказал альтрурец с милой улыбкой, — вы же видите, как легко я впадаю в заблуждение.

— Я бы не сказал, — вмешался банкир, — что вы так уж неправы. Если бы вы сказали, что деньги — это главная движущая сила, я, пожалуй, тоже возразил бы вам, но поскольку вы утверждаете, что деньги — это вопрос первостепенной важности, но не главный, я с вами полностью согласен. Если человек не подведет под свою работу прочную финансовую основу, работать он не сможет. И глупо делать вид, что это не так. Так что денежные соображения — это, действительно, важные соображения. Люди у нас живут своим трудом, и, чтобы жить, они должны получать деньги. Разумеется, все мы отлично понимаем, что работа работе рознь — и по качеству и по своему роду. Труд мастерового можно грубо охарактеризовать как жизненную необходимость, труд делового человека — как средство к достижению цели, а труд художника или ученого — как самоцель. Можно, конечно, эти определения сделать более отточенными, усовершенствовать их, но, как иллюстрация, сойдут и они. Не думаю, чтобы могли существовать разногласия относительно того, какая деятельность относится к высшему роду: некоторые истины не требуют доказательств. Счастлив тот, чей труд является в то же время его целью. Каждый деловой человек понимает это и с этим соглашается, по крайней мере, разговаривая с человеком, живущим творческой жизнью, или с ученым. Он понимает, что этому счастливцу труд его доставляет радость, которой сам он лишен, причем радость эта никогда не будет омрачена мыслью, что успех его достигнут ценой неудачи другого; понимает, что художник, отдавая работе все силы и способности, ничего, кроме добра, принести людям не способен, что тут не может быть и речи о каком-то соперничестве, а лишь о благородном стремлении все более совершенствовать свою работу. Человек искусства относится к своей работе с трепетом, сознавая, что плод его труда всегда будет представлять бОльшую ценность, чем сам он, тогда как коммерсант обычно смотрит на свою деятельность сверху вниз, понимая, что не всегда она бывает достойна его, разве что сам он личность очень уж малопочтенная.

Я слушал его с удивлением. Мне было известно, что банкир — человек просвещенный, думающий, с университетским образованием, что он отлично начитан, но, как правило, в компании он больше помалкивал, а вот теперь разговорился, то ли из расположения к альтрурцу, то ли потому, что тема эта интересовала его настолько, что он готов был поделиться самыми сокровенными своими мыслями.

— Итак, — продолжал он, — мы обсуждали вопрос денег, то есть вопрос для всех нас первостепенной важности: унижают или не унижают денежные соображения труд, которому посвящают свою жизнь те из нас, чья деятельность ставится выше всех прочих? Насколько я понимаю, именно это смущает вас, когда вы присматриваетесь к нашим условиям.

Альтрурец кивнул. Тот факт, что, обсуждая поступки и взгляды людей искусства, банкир ни словом не упомянул меня, свидетельствовало, как а посчитал, о его врожденной деликатности — откровенно говоря, я немного этого опасался. Однако он был достаточно хорошо воспитан и, не задев никого, продолжал, как бы рассуждая сам с собой:

— Думаю, вряд ли кто-нибудь сможет дать вам на это исчерпывающий ответ. Скажу все же, что, по-моему, таким людям много тяжелее, чем всем прочим, и, возможно, в этом и кроется причина, отчего труд по призванию оказывается для многих из них непосильным, хотя, несомненно, он не столь обременителен, как труд коммерсанта. С одной стороны, человека искусства приравнивают к рабочему, к скотине, к существу, которому лишь бы было, что поесть, и место, где поспать. Это если говорить о его потребностях. С другой стороны, его превозносят как существо высшего порядка, которое занято лишь тем, чтобы совершенствовать ниспосланный свыше талант. Это если говорить о его целенаправленности. Мне кажется, что, оказавшись между двумя этими полюсами, человек теряется, и это не может не сказаться на его работе.

Остальные молчали. Никто не обратился ко мне с просьбой поделиться своими мыслями на этот счет, тем проще было мне их высказать.

— Если вы воспримете мои слова, как результат жизненных наблюдений, а никак не личного опыта… — начал я.

— Просим, просим, — сказал банкир, да и остальные не замедлили выразить в разных словах свою готовность послушать меня.

— Я бы сказал, что, очутившись в таком положении, трудно не растеряться, однако на работе это никак не сказывается — несмотря ни на что, денежные соображения не могут замарать творение художника. Живописец, актер или даже беллетрист всегда рад побольше получить за свой труд и — такова уж наша грешная суть — обычно выжимает из него все. Однако стоит ему войти в работу как следует, и он забывает решительно обо всем. Он не думает, выгодна ли она, будет ли иметь успех, а лишь о том — удастся ли она ему.

— Да, это понятно, — сказал банкир. — Но вот что я хотел бы знать — способен ли он отдать предпочтение менее выгодной работе — если, конечно, в состоянии себе это позволить — зная, что за другую можно получить больше? Иными словами, не влияют ли денежные соображения на выбор темы?

— Как ни странно, но, по-моему, нет, — ответил я после короткого раздумья. — Выбор бывает сделан раз и навсегда, когда человек решает посвятить свою жизнь искусству или, вернее, когда выясняется, что он для такой жизни предназначен. В этом случае всякая другая жизнь представляется ему немыслимой. Я знаю, многие считают, что, раз добившись успеха в каком-нибудь жанре, художник и дальше идет по проторенной дорожке, видя в этом верный источник дохода, но это доказывает лишь, что у нас преобладают люди меркантильные. Если бы ему не нравилась его работа, она у него хорошо не получалась бы, сколько за нее не плати.

— Рад это слышать, — сказал банкир и прибавил, обращаясь к альтрурцу: — Вот видите, не так уж мы плохи, как кажется. Против ожидания, мы даже лучше, чем можно было бы предположить.

— Совершенно верно, — согласился тот. — Я познакомился и с вашей изящной словесностью и с условиями жизни у вас в стране, перед тем как отправиться в путь, и тогда еще отметил, что, как ни странно, они не влияют дурно друг на друга. Это чудесное подтверждение божественного предназначения поэта.

— И популярного писателя, — шепнул адвокат мне на ухо, шепнул достаточно громко, чтобы остальные услышали и откровенно повеселились на мой счет.

Альтрурец, не страдающий избытком чувства юмора, пропустил шутку мимо ушей.

— Корыстолюбие авторов на вашей литературе действительно не сказывается, но, помимо воли, мне приходит на ум, что при всем совершенстве она могла бы быть еще прекрасней, если бы авторы ее могли всецело посвящать себя своей работе и их никогда не подгоняла бы нужда.

— Но разве в Альтрурии дело обстоит иначе? — спросил профессор. — Из ваших слов я понял, что в Альтрурии всем приходится работать, чтобы жить.

— Нет, это не так. Никто в Альтрурии не работает, чтобы жить. Каждый работает, чтобы предоставить возможность жить другим.

— Вот как раз против этого и протестуют наши рабочие! — сказал фабрикант. — Прошлый раз, когда я разговаривал с представителем профессионального союза, он имел нахальство спросить, почему это мои рабочие должны зарабатывать на жизнь не только себе, но и мне.

— А то, что вы даете им работу — иными словами, средства к существованию, в голову ему не пришло? — сказал профессор.

— Ну что вы. Это последнее, что им придет в голову.

— Может быть, — высказал предположение альтрурец, — они не отказывались бы зарабатывать вам на жизнь, если бы их собственная была обеспечена, как это обстоит у нас. Простите великодушно, но у нас в Альтрурии сочли бы чудовищным положение, при котором чьи-то средства к существованию могли бы находиться во власти другого человека, да при наших порядках этого никто себе и представить не может. Неужели вы действительно вольны отнять у человека возможность зарабатывать себе на жизнь?

Фабрикант деланно засмеялся.

— Волен я и в его жизни, но, как правило, не стреляю своих ближних и до сих пор еще ни разу не уволил человека без достаточно веских оснований.

— О, простите меня, пожалуйста, — сказал альтрурец. — У меня и в мыслях не было обвинить вас в подобной бессердечности. Только, видите ли, различие между нашими системами так велико, что ясно представить себе, как действует ваша, мне очень трудно, а разобраться в этом хочется. Застрелив своего ближнего, как вы его называете, вы ответите по закону, но если по какой-то причине — на ваш взгляд, достаточно веской, — вы отнимите у него средства к существованию, и он фактически умрет с голоду…

— Тогда закону не будет до этого никакого дела, — ответил профессор за фабриканта, у которого, по-видимому, не оказалось готового ответа. — Но на деле все обстоит совсем не так. За уволенного непременно заступится профессиональный союз, и он будет бить баклуши, пока не устроится на новую работу.

— А я был под впечатлением, что наш друг не берет на работу членов профессиональных союзов, — не унимался альтрурец.

Я испытывал все большую неловкость от этого разговора и попытался вернуть его назад к интересующей меня теме.

— Но, если у вас в Альтрурии литераторы не освобождены от трудовой повинности, откуда у них берутся время и силы, чтобы писать?

— Прежде всего вам необходимо уяснить себе, что у нас физический труд никогда не бывает ни изнурительным, ни всепоглощающим. Занимаются им ровно столько, сколько требуется, чтобы хорошо себя чувствовать. Я просто не понимаю, как вы умудряетесь сохранять здоровье при вашем сидячем образе жизни.

— О, все мы чем-нибудь для моциона занимаемся. Гуляем по нескольку часов в день, гребем, катаемся на велосипеде или на лошади, фехтуем.

— Ну, а у нас, — возразил альтрурец с непосредственностью, извинить которую было бы трудно, если бы не его редкостное обаяние, — моцион ради моциона восприняли бы как глупую блажь. В наших глазах пустая трата сил — вы уж меня извините — всегда будет казаться ребячеством, а то и хуже, безрассудством или распущенностью.

5

В этот момент к нашей маленькой компании подошла сопровождаемая мужем дама — это она так весело окликнула меня из окна кареты, когда я дожидался альтрурца, помогавшего носильщику с багажом, — и сказала:

— Мне хочется представить вам моего мужа. Он в восторге от ваших произведений.

Она еще долго распространялась на эту тему, искоса поглядывая на внимательно слушавшего ее альтрурца; остальные стояли кружком, вежливо посмеиваясь, муж же всем своим видом старательно подтверждал ее слова. Я нисколько не сомневался, что предполагаемый восторг по поводу моих книг всего лишь повод заставить меня познакомить ее с моим приятелем, однако меня это нисколько не задело, и я охотно представил альтрурца им обоим. Она тотчас же завладела им и потащила гулять по веранде. Муж остался со мной, а прочие участники нашей недавней беседы разбрелись кто куда. Я не очень жалел, что нас прервали — по моему мнению, разговор и так слишком затянулся; я закурил сигару, предложенную мне мужем дамы, и мы вместе с ним пошли в том направлении, где исчезла его супруга.

Очевидно, желая польстить в моем лице литературе вообще, он сказал:

— Это верно, я люблю, чтоб у меня была книга, на случай если мы не едем в театр, а мне тем временем надо дать мозгам отдых после делового дня. Не скажу, чтобы я серьезно интересовался книгами, обычно жена читает мне вслух, пока меня не сморит сон, а затем уж сама дочитывает роман и при случае мне пересказывает. Деловая жизнь, увы! дается тяжело. Так что я предоставляю чтение жене. Она, можно сказать, знает все, что происходит в этой области. Детей у нас нет, вот она и отдает себя литературе. Ее вообще многое интересует. Чем только она не увлекается: и музыкой, и театром, и литературой. Одним словом, мне с ней повезло. Женщины вообще занятный народ.

Он был довольно красив и приятен в обращении — типичный американец из преуспевающих, скорей всего, маклер, хотя чем именно он занимается, я понятия не имел. Пока мы прогуливались с ним, держась на почтительном расстоянии от места, где уединилась со своей добычей его супруга, он сообщил мне, что ему хотелось бы проводить больше времени с ней летом, однако дела… сами понимаете… хоть она может отдохнуть, и на том спасибо — ей отдых просто необходим.

— Да, между прочим, — спросил он, — кто он такой, этот ваш приятель? Наши дамы совсем с ума с ним посходили, невозможно было сказать, кому первой удастся прибрать его к рукам — жене или мисс Граундсел. Правда, сам я в таких делах всегда ставлю на свою жену. Он недурен собой — видимо, иностранец? И к тому же большой оригинал, как я посмотрю. Кстати, где находится эта Альтрурия?

Я объяснил ему, и он сказал:

— А-а, знаю. Что ж, если мы собираемся ограничивать иммиграцию, то альтрурцев, по всей вероятности, скоро и вовсе не увидим, так что из этого визита надо извлечь максимум. Как вы считаете?

Не знаю почему, но это невинное замечание меня слегка покоробило, и я сказал:

— Знаете, дружище, если я правильно понимаю альтрурцев, мысль эмигрировать в Америку едва ли соблазнит кого-то из них. Как мне кажется, они восприняли бы такое предложение приблизительно с тем же энтузиазмом, с каким мы сами отнеслись бы к предложению поселиться среди эскимосов.

— Да что вы? — сказал мой новый знакомый, нимало не задетый. — Но почему?

— Право, не знаю. И не уверен, что у меня есть достаточно веские основания для такого утверждения.

— То есть они еще хуже, чем англичане в прошлом, — пришел он к выводу. — Вот уж никогда не подумал бы, что до сих пор есть иностранцы, которые к нам так относятся. Я считал, что после войны все изменилось.

Я вздохнул:

— Боюсь, что далеко не все: во всяком случае, изменилось не столь радикально, как мы привыкли думать. Но, если уж на то пошло, мне кажется, что, по мнению альтрурца, англичане по части дикости нравов обставили даже нас.

— Да неужели? Что ж, так англичанам и надо, — сказал мой собеседник и расхохотался так искренне, что я позавидовал ему.

— Милый, — окликнула его жена, сидевшая в уголке с альтрурцем. — Не сходил бы ты за моей шалью. Что-то прохладно.

— Схожу непременно, если только ты скажешь мне, где ее искать, — ответил он и тут же сообщил мне доверительно: — Никогда не помнит, где ее шаль, — только и знаем, что ищем.

— По-моему, я оставила ее в конторе гостиницы. Спроси у дежурного; может, конечно, она на вешалке у входа в столовую… или у нас в номере.

— Так я и думал, — сказал ее муж, снова бросив на меня взгляд, говоривший, что он с трудом удерживается от смеха, и с добродушным видом удалился.

Я подошел и сел рядом с альтрурцем и дамой, и она тотчас же заговорила, обращаясь ко мне:

— Ах, я так рада, что вы появились. Я пыталась растолковать мистеру Гомосу кое-какие тонкости нашего этикета. Он все добивается от меня, почему мы не приглашаем местных жителей потанцевать вместе с нашей молодежью, и я пыталась объяснить ему, что с нашей стороны очень большой любезностью является уже то, что мы разрешаем им толочься на веранде и глазеть в окна.

Она издала высокомерный смешок и слегка качнула хорошенькой головкой в сторону сельских девушек и парней, которых набралось сегодня больше, чем обычно. Все они были достаточно миловидны и, по случаю субботы, заметно принаряжены. Наверное, одежда их оставляла желать лучшего — на костюмах молодых людей лежала печать массового производства, а девушки щеголяли в доморощенных платьицах, сшитых по дешевым модным журнальчикам, впечатление они производили хорошее и вели себя — не придерешься, держались тихо, слишком тихо, если уж на то пошло. Они занимали часть веранды, которая обычно отводилась им, и сидели, наблюдая за танцующими в зале не с завистью, а скорее, я бы сказал, с грустью, и впервые мне вдруг показалось странным, что они не принимают участия в общем веселье. Я и прежде не раз видел их здесь, но меня никогда не удивляло, что их не впускают внутрь, а вот теперь, в какую-то злосчастную минуту, я усмотрел в этом нечто противоестественное. По-видимому, разговор относительно положения рабочих в нашем обществе заставил меня взглянуть на вещи глазами альтрурца, и, тем не менее, меня раздражило, что он задал этот вопрос после того, как мы ему все так подробно растолковали. То ли это было ехидство, то ли глупость? Я обозлился и сказал:

— Ну, чтобы танцевать, надо за музыку платить.

— Значит, денежные соображения касаются даже светских развлечений?

— И даже очень. А у вас этого нет?

Он уклонился от ответа на этот вопрос, так же как уклонялся от ответов на все прямые вопросы насчет его страны.

— Денежных соображений для нас вообще не существует, как вы знаете. Значит, если я вас правильно понял, все светские увеселения оплачиваются у вас гостями?

— Ну дело обстоит не так уж плохо. Большая часть развлечений бывает за счет хозяина. Даже здесь, в гостинице, хозяин нанимает оркестр и предоставляет своим гостям отдельный зал для танцев.

— А посторонним вход строго воспрещен?

— Почему же? Постояльцам из других гостиниц и пансионов, а также владельцам дач здесь бывают только рады. Особенно молодым людям. Видите ли, молодых людей всегда не хватает, — и действительно, в окне мелькало несколько хорошеньких девиц, танцующих шерочка с машерочкой; подростки, уцепившись за талии рослых партнерш, кружились под звуки вальса, поднявшись на цыпочки.

— Забавно как-то, вы не находите? — спросил альтрурец.

— Скорей нелепо, — воскликнул я, испытывая некоторую неловкость. — Однако что поделаешь? Молодые люди работают не покладая рук в городах, те, конечно, кто смог найти себе там работу. Остальные подались на Запад и растут там вместе со всем краем. На всех летних курортах на Востоке Америки на одного молодого человека приходится по меньшей мере двадцать барышень.

— А что произойдет, если пригласить сюда потанцевать этих молодых фермеров — ведь они фермеры, насколько я понимаю? — спросил мой друг.

— Это немыслимо.

— Почему?

— Нет, миссис Мэйкли, боюсь, что придется мне вернуть его вам, — сказал я.

Дама рассмеялась:

— Не уверена, что мне этого хочется.

— Ну, пожалуйста, — сказал альтрурец с некстати пробудившимся юмором. — Я понимаю, что осточертел вам своими вопросами, но, умоляю, не бросайте меня наедине с моими догадками. Страшно представить, что я надумаю.

— Ладно уж, не брошу, — сказала дама и снова рассмеялась, — я попробую объяснить вам, что случилось бы, если бы мы пригласили этих фермеров или батраков, или кто они там, на танцы. Мамы ужасно возмутились бы, а юные девицы перепугались, никто не знал бы, что делать, и танцы сами собой прекратились бы.

— Значит, эти барышни предпочитают танцевать друг с дружкой или с мальчишками?

— Нет, они предпочитают танцевать с молодыми людьми своего круга; они лучше вовсе не будут танцевать, чем снизойдут до какого-то безродного кавалера. Я ничего не могу сказать против местных молодых людей — они очень вежливы и не позволяют себе ничего предосудительного. Но они воспитаны совсем по-иному. Они были бы не на месте и чувствовали бы себя неловко среди этих барышень.

— Да, я понимаю, что для такого общества они были бы несколько неуместны, — сказал альтрурец с проблеском удивившего меня здравого смысла, — и пока в вашем обществе существует подобное положение, иначе и быть не может. Вы меня извините, пожалуйста, но несоответствие между вашими политическими идеалами и экономическими постоянно создают какую-то путаницу у меня в голове. Думая о вас, я всегда в первую очередь рассматриваю вас политически, и в моем представлении вы являетесь истинной демократией; а потом вдруг возникают некоторые другие факторы, знакомясь с которыми я вижу, что и в теории и на практике вы мало чем отличаетесь от аристократических государств Европы. Все это приводит меня в крайнее недоумение. Прав ли я, предполагая, что ваша экономика направлена на то, чтобы закрепить непреодолимое неравенство между вами и задушить всякую надежду на братство, провозглашаемое вашим государственным строем?

Миссис Мэйкли взглянула на меня, всем своим видом показывая, что она не улавливает смысла его слов; опасаясь углубиться в еще худшие дебри, я решил уклониться от ответа.

— Сомневаюсь, чтобы кого-то беспокоили эти различия, — сказал я. — Мы привыкли к ним, и никто против них не возражает, что, несомненно, является доказательством их преимущества.

Тут мне на подмогу подоспела миссис Мэйкли:

— Американцы, к какому классу они ни принадлежали бы, очень гордые люди, и мне не кажется, что кто-нибудь из этих славных деревенских пареньков был бы рад, если бы его пригласили в зал потанцевать — тут он был бы единодушен с барышнями. Вы себе даже не представляете, как развито у некоторых из них чувство собственного достоинства.

— Настолько, что они готовы терпеть, когда их куда-то не пускают, как людей не того класса?

— Уверяю вас, они нисколько не страдают от ущемленного самолюбия и считают себя отнюдь не хуже других. Среди них попадаются довольно занятные личности. Вот, например, молоденькая девушка, вон там, у первого окна, — ее я просто уважаю. А рядом с ней ее брат — вон тот высокий худой молодой человек с римским профилем, — весьма распространенный тип лица здесь в горах. Их отец был солдатом и так отличился в одном из последних сражений, что его произвели в офицеры. Получил тяжелое ранение, но от пенсии отказался, просто взял и вернулся на свою ферму и работал до самой смерти. Теперь ферма перешла к его сыну, и он живет там с сестрой и матерью. Сестра зарабатывает шитьем, и таким образом им удается сводить концы с концами. Эта девушка — первоклассная портниха и берет так дешево! Она много шьет мне летом, и у нас с ней очень хорошие отношения. Она очень любит чтение! Ее мать прикована к постели, но, пока дочь шьет, она читает ей вслух, и вы даже представить себе не можете, сколько книг они умудрились таким образом прочитать. Когда она приходит за заказом, я люблю поговорить с ней о литературе. Я непременно приглашаю ее сесть — мне приходится напоминать себе, что она не дама общества. Я знаю, многие меня осуждают, и, наверное, немножко я таки ее порчу — этим людям обычно ударяет в голову, если вы обращаетесь с ними, как с равными. Они и без того держатся достаточно независимо и свободно. Но, что касается Лиззи, то я совершенно забываю, что между нами существует какое-то различие — люблю ее, хоть убейте. Вы обязательно должны сводить мистера Гомоса к ним, мистер Твельфмо. Представляете, они повесили саблю отца над изголовьем кровати матери. Это так трогательно. Но, вообще, живут они ужасно бедно.

Миссис Мэйкли вздохнула и смолкла, но ненадолго, так как тут же задала вопрос, от которого, по-видимому, собиралась сперва воздержаться:

— Мне тоже хочется кое-что у вас спросить, мистер Гомос. Правда ли, что в Альтрурии все непременно занимаются каким-нибудь физическим трудом?

— Ну, еще бы, — ответил он, прямо как настоящий американец.

— Даже дамы, леди? Или у вас их нет?

Мне это показалось несколько бесцеремонным, но альтрурец, по всей видимости, ничего для себя обидного в вопросе не усмотрел.

— Пожалуй, нам нужно постараться лучше понять друг друга, прежде чем я отвечу на этот вопрос. У вас ведь нет титулов, как в Англии…

— Еще чего! Мы, слава Богу, превозмогли эти предрассудки, — сказала миссис Мэйкли голосом, в котором отчетливо слышался республиканец, что было мне прямо маслом по сердцу. — Слово «леди» для нас скорее нравственная категория.

— Но ведь, по вашим словам, вы иногда забываете, что ваша портниха — не леди. Что вы хотели сказать этим?

Миссис Мэйкли задумалась:

— Я имела в виду… по всей вероятности, я хотела сказать, — что она выросла не в той среде… получила не то воспитание.

— Значит, имеются в виду не только нравственные качества, но и светские достоинства — аристократичность, умение держать себя в любом обществе?

— Общество у нас действительно делится на классы, с этим я согласна, но, как вы знаете, у нас в Америке аристократии нет.

Альтрурец снял шляпу и вытер со лба несуществующий пот. Он глубоко вздохнул:

— И до чего же все это сложно.

— Вы правы, — согласилась миссис Мэйкли. — Скорей всего это так. Всем иностранцам так кажется. С этим понятием надо сжиться, — объяснить это невозможно.

— В таком случае, сударыня, не объясните ли вы мне без лишних слов, что подразумеваете вы под словом «леди», а потом уж я на досуге постараюсь с этим понятием сжиться.

— Я постараюсь, — сказала миссис Мэйкли. — Конечно, гораздо проще было бы просто показать вам, кто леди, а кто нет! Однако поскольку круг ваших знакомств пока что очень ограничен, я попробую обойтись без личностей. Прежде всего, леди — даму общества — не должны касаться мелкие повседневные дрязги. Ей необязательно быть очень богатой, но и считать копейки — не для нее. Ей надлежит отдавать все свои силы светским обязанностям. Для нас прошли те времена, когда леди могла распоряжаться на кухне, иногда даже что-нибудь готовить, а потом бежать встречать гостей и рассыпаться перед ними в любезностях. Она должна иметь определенного образца дом, чтобы ее entourage[3] не казался тесноватым и скудноватым; ну и, конечно, она должна иметь хорошие туалеты, и в большом количестве. Ей необязательно быть законодательницей мод, но не дай ей Бог прослыть старомодной. Разумеется, она должна получить приличное воспитание и образование и обладать изящным вкусом. Должна разбираться в искусстве, в литературе, в музыке, ну и так далее и, хотя ей вовсе не обязательно чем-то серьезно увлекаться, иметь какое-то увлечение, а то и не одно, только хорошо. Самое похвальное увлечение — благотворительность, она в большом ходу. Часто благотворительность помогает утвердиться в обществе. Некоторые, правда, избирают в тех же целях религию; я бы этого не сделала, но это верный способ, и винить людей, если они к нему прибегают, нельзя. Я рада сообщить, однако, что обычные церковные кружки теперь уже не имеют того веса в свете, что прежде. Благотворительность куда более обещающа. Однако вы понимаете, до чего трудно дать точное определение слову «леди». В таких вещах все построено на ощущениях, а это так тонко, так хрупко. И потом все беспрерывно меняется; Европа стучится к нам в двери, оттесняя старые американские идеалы. То, что было вполне приемлемо десять лет назад, сейчас кажется совершенно недопустимым или, по меньшей мере, нелепым. Вас, конечно, не обвинят в вульгарности, но запишут в ретрограды, что, разумеется, не лучше. Но, право, — сказала миссис Мэйкли, — боюсь, что я так и не сумела объяснить вам, что такое «леди».

Мы все посмеялись над ее чистосердечным признанием. Затем альтрурец спросил:

— Но скажите, правильно ли я понял, что одним из условий для нее является полная праздность?

— Праздность? — воскликнула миссис Мэйкли, — да светская дама занята с утра до ночи! Она укладывается спать совершенно измученная.

— Чем же? — спросил альтрурец.

— Но ведь она должна постоянно следить за собой и за своим домом, ездить на завтраки, на чаи, на обеды, и в концерты, и в театры, и на выставки, и на заседания благотворительных обществ, и на приемы, и писать по этому поводу тысячи записок, принимая приглашения и отклоняя их, устраивать завтраки и обеды, ездить с визитами и принимать визитеров, и уж я не знаю, что там еще. Это самое чудовищное рабство! — Ее голос поднялся до визга, очевидно было, что при одной мысли обо всем этом нервы ее совершенно сдали. — У вас не остается для себя ни минутки, ваша жизнь не принадлежит вам.

— Но полезную работу дамам делать не разрешается?

— Работу! А по-вашему, это не работа? И не полезная? Да вы знаете, временами я завидую своей кухарке, завидую судомойке. Стойте! Не спрашивайте меня, почему я не пойду на кухню или не поползаю с тряпкой на коленях! Это невозможно! Невозможно, и все! Разве что какая-нибудь grande dame[5] могла бы, но, если вы недалеко ушли от стесненных обстоятельств или когда-нибудь прежде в них пребывали, для вас это исключено. Кроме того, если бы мы начали сами делать домашнюю работу, как это делают, насколько я понимаю, ваши альтрурские дамы, что сталось бы с нашим услужающим сословием. Мы бы лишили их средств к существованию, и это было бы жестоко…

— Да, отнимать средства к существованию у своих ближних было бы нехорошо, — задумчиво признал альтрурец, — я понимаю, что это серьезное препятствие.

— Просто непреодолимое! — сказала дама в полном изнеможении, однако голос ее снова звучал дружелюбно, — видимо, своей кротостью он задобрил ее.

— А какую пользу приносит ваша общественная жизнь — могу я спросить? — осведомился он через некоторое время.

— Пользу? А почему обязательно пользу? Она существует ради того, чтобы убивать время.

— Значит, вы изнемогаете под таким страшным гнетом впустую, не принося никому никакой пользы, разве что убивая время, и вы не можете скинуть его, не лишив средств к существованию людей, зависящих от вас?

— Да, — вмешался я, — это трудность, с которой мы встречаемся на каждом шагу. Именно о ней с большой убедительностью говорит Мэтью Арнольд в своей статье, посвященной этому фантазеру Толстому. Он спрашивает, какова же будет участь людей, нуждающихся в такой работе, если мы сами начнем трудиться по дому, подавать и прислуживать друг другу, как Толстой проповедует? Ответа на этот вопрос нет.

— Это правда, — сказал альтрурец, — в вашем положении ответ на него найти трудно.

— По-моему, — сказала миссис Мэйкли, — при данных обстоятельствах мы поступаем правильно.

— О, я отнюдь не берусь вас судить. И если вы считаете условия, существующие у вас в стране, наилучшими…

— Мы считаем их лучшими в этом лучшем из миров, — сказал я истово, и меня вдруг осенила мысль, что, если у нас когда-нибудь будет государственная церковь, обязательно надо будет эдакое вот утверждение относительно нашего экономического порядка включить в ее будущий символ веры.

Альтрурец, однако, не проследил до конца мою мысль.

— А ваши барышни? — спросил он миссис Мэйкли. — Чем занимают свое время они?

— Вы хотите сказать, после того как они начнут выезжать?

— Да, по-видимому.

Она слегка задумалась:

— Да, пожалуй, приблизительно тем же. Конечно, у них есть свои собственные развлечения: танцы, всевозможные общества, кружки кройки и шитья, вышивки… Надеюсь, даже альтрурцы одобрят то, что они шьют для бедных, — в голосе миссис Мэйкли зазвенел сарказм.

— Безусловно, — ответил он и чуть погодя спросил: — Только вот, не отбивают ли они хлеб у какой-нибудь нуждающейся портнихи? Но вы, по всей вероятности, оправдываете это беспечностью молодости.

Миссис Мэйкли смолчала, и он продолжал:

— Одно мне трудно понять, как вы, дамы, выдерживаете такую нервную, напряженную жизнь. После всего того, что вы мне рассказали, я не понимаю, как вам удается сохранять здоровье.

— Но мы его и не сохраняем, — сообщила миссис Мэйкли с явным удовольствием. — Я уверена, что среди женщин, которые выбились из рядов рабочего класса, но еще не достигли настоящего богатства, вы не найдете ни одной по-настоящему здоровой.

— Не слишком ли сильно сказано? — рискнул перебить ее я.

— Отнюдь нет, даже наоборот, — ответила миссис Мэйкли — ей, по-видимому, доставляло немалое удовольствие рисовать положение слабого пола в столь мрачных красках. Женщин такого склада не остановить, стоит им только начать. — Не надо было мне соваться.

— Но, если вы из соображений гуманности удерживаетесь от всякого физического труда, предоставляя его тем, кому он нужен как средство к существованию, я думаю, вы все же должны совершать какой-то моцион?

— Нет, — весело тряхнула головкой миссис Мэйкли, — мы предпочитаем принимать лекарства.

— Вы должны оценить это, — сказал я альтрурцу, — поскольку у вас считается, что движение для движения бессмысленно или безнравственно. Однако, миссис Мэйкли, — обратился я к ней, — как же вы меня подводите! Я тут рассказывал мистеру Гомосу, что дамы у нас занимаются спортом во время своего летнего отдыха так усердно, что приходится опасаться, как бы мы, бедняги, вскорости не отстали от вас не только в умственном, но и в физическом отношении. Не отнимайте у меня хоть это утешение.

— Что вы! — сказала она. — Охотно оставляю его вам, особенно после того, как вы столь элегантно изложили свою мысль. Но, право же, просиживать все лето напролет на гостиничных верандах, как это делает подавляющее большинство наших дам, не представляется мне занятием чрезмерно атлетическим. Однако не буду спорить, есть еще у нас «реликты», но выражению Мэтью Арнольда, которые играют в теннис, ходят на яхтах, плавают, совершают дальние прогулки и лазят по горам. — Она помолчала и заключила с нескрываемым злорадством: — Но надо видеть, в каком плачевном виде они возвращаются осенью в города.

Я же и остался в дураках и не мог удержать смех, хотя чувствовал себя перед альтрурцем немного неловко. К счастью, он не стал заострять внимания на этом вопросе, его любопытство вильнуло в сторону.

— Но, как я понимаю, лето у ваших дам предназначено для отдыха, в чем бы он ни выражался. И, значит, у них принято проводить летний сезон вне города? По крайней мере, так я понял из слов мистера Твельфмо, — прибавил он, почтительно взглянув на меня.

— Да, так принято среди дам того класса, которому это по карману, — сказала миссис Мэйкли и продолжала, словно почувствовав невысказанный укор в его словах. — Нам нет ни малейшего смысла жариться все лето в городе, только потому что нашим отцам и братьям приходится сидеть там в силу необходимости. Кроме того, к концу сезона мы очень устаем, и им не меньше нашего хочется, чтобы мы поскорее уезжали сюда.

— Да, все говорят, что отношение американцев к женщинам достойно восхищения.

— Они у нас просто душки, — сказала миссис Мэйкли, — а вот и один из их лучших представителей.

К нам подходил ее муж, он накинул шаль ей на плечи.

— Ну-ка, чье доброе имя ты сейчас порочишь? — шутливо спросил он.

— Где же в конце концов она оказалась? — спросила миссис Мэйкли, имея в виду шаль.

— Там, где ты ее оставила: на диване в боковой гостиной. Я не чаял живым через зал пробиться, лавируя среди всех этих вальсирующих пар. Их было по меньшей мере три. Бедные барышни! До чего же их всегда жаль в таких местах… Молодым людям, остающимся в городе, живется куда веселей. К их услугам клубы, театры, ну, а если погода станет совсем уж непереносимой, они всегда могут провести ночь на побережье. Все окрестности в часе езды от города кишат ими. Там девицам не приходится танцевать с маленькими мальчиками или шерочка с машерочкой. Но, конечно, если им это больше нравится, то беспокоиться не о чем. — Он улыбнулся жене, подмигнул мне и несколько раз подряд затянулся сигарой, как бы подчеркивая иронию сказанного.

— Выходит, значит, молодые люди, которых барышни обычно встречают в обществе, все поголовно работают в городах? — обратился к нему альтрурец с вопросом — совершенно ненужным, поскольку он уже слышал об этом от меня.

— Да, те, кто не подался на Запад, чтобы расти вместе со всем краем, ну и, конечно, за исключением тех, кто унаследовал состояние. Те обычно проводят лето в море на своих яхтах.

— Но зачем нужно молодым людям ехать на Запад, чтобы расти со всем краем? — не унимался мой друг.

— Затем, что Восток уже вырос. Они должны пробиваться, а пробиться можно именно на Западе. Деньги надо делать, — пояснил он в ответ на недоумевающий взгляд альтрурца.

— Иногда я просто ненавижу слово «деньги», — сказала его жена.

— Слово ладно, ты главное к самому предмету относись спокойно, Пегги.

— Я понимаю, что без них не обойдешься, — вздохнула она. — О барышнях, которые превратились после Гражданской войны в старых дев, говорили, что они потеряли свои шансы в борьбе за объединение. Мне кажется, что ничуть не меньше их теряют свои шансы в борьбе за доллар.

— Марс довольствовался тысячами, Мамону же понадобились десятки тысяч, — возгласил я. — Все мы любим констатировать факты, пока от нас не требуется каких-то действий, а как дойдет до этого — отрицаем их.

— Увы, дело обстоит именно так, — сказала миссис Мэйкли.

— Ну, знаешь ли, моя милая, жена — удовольствие дорогое, — сказал ее муж, — так что, если хочешь иметь его, волей-неволей приходится за доллар бороться.

— Бедненькие! Да разве я осуждаю вас? Что поделаешь! Так уж заведено, так оно и будет до скончания века.

Альтрурец слушал нас с выражением учтивого недоумения, которого я уже начинал побаиваться.

— Следовательно, вы в своем превосходном обществе подчас бываете вынуждены в погоне за богатством откладывать, а то и вовсе отказываться от семейного счастья?

— Видите ли, — сказал Мэйкли, — какой молодой человек захочет привести молодую жену в дом, уступающий в красоте и удобствах ее прежнему дому.

— Иногда мне кажется, что это ошибка, — немного грустно сказала его жена, — и что мы охотно разделяли бы лишения с любимым человеком.

— Ну знаешь, — со смехом возразил мистер Мэйкли. — Думаю, что немногие отважились бы на это. Слишком большой риск.

Я тоже рассмеялся, но жена его не поддержала нас, и, воспользовавшись наступившим молчанием, альтрурец, как и следовало ожидать, вылез с очередным вопросом:

— Скажите мне, пожалуйста, распространяется ли такое положение на низшие классы? В частности, затрагивает ли оно рабочих?

— О нет, — хором ответили мы, и миссис Мэйкли прибавила:

— С вашими альтрурскими понятиями вы, естественно, гораздо больше симпатизируете низшим классам и полагаете, что на их долю выпадают все тяготы, свойственные нашей системе; но, если бы вы только могли представить себе, какая борьба идет в нашем хорошем обществе, каких трудов стоит нам удерживать то, что мы имеем, или добывать то, чего не имеем, у вас нашлось бы сострадание и к нашим привилегированным классам.

— Несомненно! — сказал альтрурец.

— Помню, отец говаривал, что белые терпят от рабства куда больше, чем черные, — сказал Мэйкли, — по его словам, с этим делом нужно было кончать прежде всего, чтобы не мучить дольше хозяев.

В конце фразы он запнулся, будто что-то в его словах ему не совсем понравилось, и я тоже отчетливо почувствовал, что ему немного изменило чувство меры, но предпочел промолчать. Жена его, однако, молчать и не подумала.

— Конечно, тут нельзя сравнивать, но особенно биться трудящимся классам не приходится, не то что нам. Они женятся и выходят замуж по старинке. Терять им нечего, поэтому они могут себе это позволить.

— Блаженны ни на что не уповающие. Да что там говорить — это страна рабочих, — сказал мистер Мэйкли сквозь клубы сигарного дыма. — Вы бы посмотрели на них сейчас, летними ночами, в городских парках, скверах и дешевых театриках. Девушки их не уезжают поправлять здоровье, а молодым людям не приходится расти вместе с краем на Западе. Одним словом, кончил трудовой день и иди веселись. А то еще хорошо пройтись по рабочим кварталам и посмотреть, как они сидят на своих крылечках со своими женами и ребятишками! Посмотришь и пожалеешь, что сам не беден — уверяю вас!

— Да, — сказала миссис Мэйкли, — просто удивительно, как эти женщины умеют сохранять здоровье и силы при всем своем тяжелом труде и огромных семьях. Иногда я действительно завидую им.

— Как вы думаете, понимают они, какую жертву приносят дамы высшего общества, предоставляя им всю работу в ущерб своей нервной системе и физическим силам?

— Они ни малейшего понятия об этом не имеют. И откуда им знать, что приходится выносить дамам общества. Они искренне считают, что мы ничего не делаем. И еще завидуют нам, а иногда бывают такими равнодушными и неблагодарными, когда мы пытаемся помочь им или установить с ними дружеские отношения, что мне подчас кажется, что они нас ненавидят.

— Но это все от неведения.

— Конечно! Хотя я не уверена, что они знают о нас меньше, чем мы о них. В общем, и те, и другие склонны винить во всем противоположную сторону.

— Об этом можно только пожалеть, правда?

— Конечно, можно, но что поделаешь? Узнать как следует людей можно только, пожив их жизнью, но тут встает вопрос — стоит ли игра свеч? Скажите, а как на этот счет у вас в Альтрурии?

— Видите ли, мы разрешили эту проблему единственным возможным, как вы говорите, способом. Мы все живем одинаково.

— И вам не кажется, что это немножечко — совсем чуть-чуть — скучно? — с улыбкой спросила миссис Мэйкли. — С другой стороны, все дело в привычке. Для людей, не обращенных в истинную веру — как я, например, — это представляется невыносимым.

— Но почему? Ведь когда вы были моложе, до замужества, жили же вы у себя дома, в семье. Или вы были единственным ребенком?

— Нет, что вы! Нас было десятеро.

— Значит, вы жили одинаковой жизнью и делили все поровну?

— Да, но мы же были семьей.

— А мы и рассматриваем человечество как одну семью.

— Извините меня, мистер Гомос, — но ведь это же ерунда какая-то. Нельзя иметь родственных чувств без любви, а вряд ли возможно любить посторонних людей. Конечно, разговоры насчет ближних и тому подобное — это очень хорошо… — Она осеклась, словно вдруг смутно припомнила, кто, собственно, первый затеял этот разговор, но затем продолжала: — Конечно, я воспринимаю это, как сущность нашей веры и ее духовную основу, никто не станет возражать против этого, но что я хотела сказать — у вас, по всей вероятности, постоянно случаются ужасающие ссоры.

Она попыталась сделать вид, что слова ее следовало понимать именно так, и он пошел ей навстречу.

— Да, у нас бывают ссоры. А разве у вас дома не бывало их?

— О, мы иногда устраивали грандиозные потасовки.

Мы с Мэйкли не могли удержаться от смеха, услышав ее чистосердечное признание. Альтрурец сохранил серьезность:

— Но, поскольку вы жили одинаково, вы знали друг друга и, следовательно, быстро мирились. То же самое и у нас, в нашей одной большой семье.

Идея одной большой семьи приводила миссис Мэйкли все в более и более веселое настроение: она хохотала прямо до упаду.

— Простите меня, пожалуйста, — наконец выговорила она сквозь смех. — Но я просто представить себе этого не могу. Нет, это слишком нелепо. Только представить себе обычную семейную перепалку, помноженную на население целого континента! Значит, вы находитесь в состоянии непрерывного скандала. У вас никогда не бывает мира. Нет, это хуже, куда хуже, чем у нас.

— Но, сударыня, — начал он, — вы полагаете, что наша семья состоит из людей, отстаивающих каждый свои личные интересы, что присуще вашей цивилизации. Тогда как на деле…

— Нет, нет, не говорите — я знаю человеческую натуру, мистер Гомос. — Миссис Мэйкли вдруг вскочила и протянула ему руку. — Спокойной ночи! — мило пожелала она и, опершись на руку мужа, пошла прочь от нас, но по дороге обернулась и кивнула с веселым торжеством во взгляде.

Альтрурец повернулся ко мне с живым интересом:

— Неужели ваша система не предусматривает никаких мер для того, чтобы заставить наконец низшие классы осознать страдания и жертвы, на которые идут ради них высшие классы? Неужели вы не собираетесь ничего предпринимать, чтобы свести их вместе, дать им возможность понять друг друга и полюбить?

— Этим вечером, во всяком случае, нет, — ответил я, отбрасывая прочь окурок сигары. — Лично я иду спать. А вы?

— Пока нет.

— Что ж, спокойной ночи! Вы уверены, что найдете свой номер?

— Да, конечно. Спокойной ночи!

6

Я расстался со своим гостем с некоторой поспешностью, испытывая трудноопределимую досаду. То, что он приставал с вопросами касательно вопросов, на которые общество неустанно отвечает, причем всегда одинаково, было не так уж плохо — хуже, если бы их задавал человек, принадлежащий к нашей цивилизации. Как-никак альтрурец был представителем совершенно иного образа жизни — полностью противоположного нашему, — по этой причине многое можно было ему простить, ведь и американцу многое простилось бы в России, если бы вопросы насчет империализма он задавал, исходя из своего республиканского опыта. Мне было известно, например, что в Альтрурии человек, обладающий крупным талантом или вообще чем-то замечательный, чувствует себя обязанным перед всем народом и стремится слиться с народной массой, а не норовит выделиться. Знал я и то, что почет, оказываемый альтрурцами своим талантам, всецело зависит от их поведения. Естественно, что человеку, порожденному такой цивилизацией, трудно понять нашу точку зрения. Считая за идеал общество, открытое для всех, он вряд ли мог понять наш идеал общества, замкнутого и доступного с трудом. И все же, как мне кажется, все мы проявили к нему много терпения — с американцем, который попробовал бы сунуться к нам с такими вопросами, мы разделались бы в два счета. Однако даже от иностранца, гражданина республики, основанной на идее, которая еще со времен Каина неизменно терпела повсюду крах, — я имею в виду идею «ответственности за брата своего», — подобные вопросы можно было выслушивать без обиды, лишь делая скидку на наивность; а то, что они были наивны, сомнению не подлежало. Я полагал, ему должно быть очевидно, что раз шестьдесят миллионов американцев решили положить в основу своей федерации принцип своекорыстия, значит, да здравствует своекорыстие, и, если даже оно несет кому-то лишения, то оно же несет другим в десять раз больше незаметных на первый взгляд благ. Если несколько сот тысяч избранных американцев пользуются, согласно своему общественному положению, привилегией третировать своих сограждан, это так же правильно и справедливо, как то, что четыре тысячи американских миллионеров богаче всех остальных американцев, вместе взятых. При таком положении вещей — проистекающем из нашего политического равенства и материального благосостояния — каждый, кому доступен промысел божий, не может не усмотреть в этом божественного предначертания, сомневаться в совершенстве которого кощунственно и грешно. Сомнения альтрурца, которые нельзя было не заметить, я относил на счет его чужеземных корней, и мне было ясно, что так же поступали и мои друзья. Не знаю, как им, но мне понадобилось для этого некоторое усилие, что было не особенно приятно. Я не мог отмахнуться от того обстоятельства, что, хотя в вопросах нравственности и экономики мы не сходились с ним ни по одному пункту, он был моим гостем, и, следовательно, ответственность за него продолжала лежать на мне. Так, вероятно, чувствовал бы себя английский джентльмен, введший в общество тори горластого американского демократа, или, еще точнее, старосветский южанин, приютивший у себя северянина-аболициониста и не сумевший пресечь расспросов о том, как обходятся его ближайшие соседи со своими рабами. Какое-то время его будут терпеть, как моего гостя, но его молчаливое осуждение наших порядков и очевидная примитивность мышления неизбежно приведут к тому, что терпение окружающих лопнет и, когда это произойдет, позор неминуемо падет и на мою голову.

Мне такая перспектива была не по душе, и я решил по возможности от этого увильнуть. Признаюсь, я охотно отрекся бы от него, как уже открестился от его мировоззрения, но не знал иного пути сделать это, кроме как отказать ему в гостеприимстве, а пойти на это я не мог. Что-то — затрудняюсь сказать, что именно — в этом человеке таинственно привлекало меня. Была в нем какая-то милая детскость, которую, однако, никак нельзя было назвать недоразвитостью. В конце концов я решил, что, с одной стороны, перестану церемониться и буду говорить ему все, что думаю, с другой же — буду делать все, чтобы оградить его, — ну и себя, конечно, — от страшивших меня последствий.

Наконец я уснул, обдумывая экскурсию куда-нибудь повыше в горы. Это должно было занять остаток времени, которое — по моим расчетам, он собирался провести у меня, и удержать его от дальнейших исследований в области американской жизни, поскольку они могли привести — во всяком случае здесь, в гостинице, — к плачевным результатам. Меня разбудил стук в дверь, и, не глядя в ту сторону, я сонно пробормотал из глубины своей постели: «Войдите!»

— Доброе утро! — отозвался низкий бархатистый голос альтрурца. Я отодрал голову от подушки и увидел, что он стоит, прислонившись к закрытой двери с моими ботинками в руках. — Ой, простите! Я разбудил вас. Я думал…

— Что вы, что вы! — сказал я. — Самое что ни на есть время. Но зачем вам было приносить мои ботинки? Вот уж ни к чему!

— Не без задней мысли, — ответил он. — Мне захотелось, чтобы вы меня похвалили. Как по-вашему, они ведь неплохо вычищены, в особенности для любителя? — Он подошел к кровати и стал поворачивать их в руках, так что они заиграли на свету, и улыбнулся, глядя на меня сверху вниз.

— Я не вполне понимаю… — начал я.

— Да просто я начистил их, — сказал он. — Вот и все.

— Вы их начистили?

— Вот именно, — ответил он беззаботно. — После того как мы с вами расстались вчера вечером, я решил зайти в камеру хранения — взять один из своих саквояжей, который не принесли в комнату, и встретил там коридорного с забинтованной рукой. Он сказал, что растянул запястье, когда подносил одной даме чемодан — очень большой по его словам, — ну и я попросил его позволить мне помочь ему с сапогами, которые он как раз чистил. Он сначала наотрез отказался, но я настоял, чтобы он дал мне на пробу одну пару; после этого он разрешил мне чистить мужские ботинки, сказав, что с дамскими справится сам, не напрягая руки. Оказалось, что это совсем не так уж трудно, и после того как я вычистил несколько пар, он сказал, что я делаю это не хуже его.

— Кто-нибудь видел вас? — задохнувшись, спросил я, чувствуя, как покрываюсь холодным потом.

— Нет, целый час с двенадцати до часу мы работали без помех. Он уже кончил возиться с багажом, так что мы смогли хорошо поговорить. Он оказался очень неглупым; между прочим, он рассказал мне об обычае давать на чай, который вы порицаете. По его словам, слугам этот обычай не нравится так же, как и постояльцам, однако им приходится брать чаевые, потому что хозяева стали учитывать их при расчете жалованья и без них просто не прожить. Он прекрасный мужественный человек и…

— Мистер Гомос, — перебил я его, приободренный известием, что никто не видел, как он помогал коридорному чистить ботинки, — мне нужно поговорить, с вами очень серьезно, и я надеюсь, вас не обидит, если я буду говорить весьма откровенно, имея при этом в виду исключительно заботу о вашем благе. — Это было не совсем так, и меня слегка передернуло, когда он принялся благодарить меня со своей проклятой искренностью, подозрительно смахивающей на иронию, но все же я продолжал: — Мой долг по отношению к вам как моему гостю предупредить вас, что ваше стремление исполнять за других людей их обязанности не так легко осуществимо здесь, как воображаете вы в силу особенностей вашего воспитания. Поверхностное сходство обмануло вас, но, право, я не понимаю, как вы, прочитав о нас уйму книг, не уяснили себе еще до приезда сюда, что Америка и Альтрурия — это страны, совершенно не схожие в своих руководящих принципах. Да, обе они являются республиками, но Америка — республика, где каждый за себя, и здесь вы не можете помогать другим, как принято у вас на родине: это чревато опасностями и смешно наконец! Вы никогда не должны забывать об этом, иначе вам не избежать ошибок, которые поставят в весьма затруднительное положение и вас, пока вы находитесь здесь, и, — вынужден был я прибавить, — всех ваших друзей. Вы понимаете, я очень рассчитывал, что после того, что я и мои друзья рассказали вам о нашей цивилизации, вы не допустите подобных оплошностей. Я повидаю коридорного, как только встану, и попрошу его ни с кем не делиться о происшедшем, но должен признаться, мне будет достаточно неприятно говорить в тоне просителя — обстановка у вас так не похожа на нашу, что он мне просто не поверит и сочтет меня за мистификатора.

— Вряд ли он так подумает, — сказал альтрурец, — и, надеюсь, все будет не так плохо, как вам кажется. Я очень сожалею, что сплоховал…

— Да господи, оплошностью ваш поступок выглядит исключительно в силу обстоятельств. Рассуждая отвлеченно, только правильно помочь человеку, нуждающемуся в помощи, — никто не станет отрицать этого, даже здесь, в стране, где каждый сам за себя.

— Рад слышать это, — сказал альтрурец, — выходит, промах, который я совершил, не так уж груб. Знаете, мне кажется, вам не стоит беспокоиться и объяснять альтрурские воззрения коридорному. Кое-что я ему уже объяснил, и он все отлично усвоил; он утверждает, что даже здесь бедным людям приходится до некоторой степени придерживаться тех же принципов, без этого у них не было бы ни малейшего шанса выжить. Он говорит, что им приходится помогать друг другу точно так же, как и нам у себя на родине, и что только богачи среди вас действительно независимы. Право, мне кажется, вам нет нужды говорить с ним, если, конечно, вы сами не хотите этого; к тому же, опасаясь, как бы чего не вышло, я, предлагая свою помощь, сообразовался с тем, что слышал от вас и от ваших друзей. Я спросил, нет ли кого-нибудь, кто мог бы помочь ему с чисткой ботинок, что в таком случае я с радостью заплачу этому человеку, но он ответил, что не знает никого, кто согласился бы на эту работу, что ему пришлось взяться за нее потому, что иначе он не получил бы места коридорного, но все остальные слуги считают это занятие для себя унизительным и ни за что не согласились бы помочь ему. Вот тогда я понял, что спокойно могу предложить свои услуги.

Мне показалось, что передо мной непробивная стена, но я все же спросил:

— И вы не сделали никаких выводов из того, что он сказал вам?

— То есть? — спросил в свою очередь альтрурец.

— Вы не подумали о том, что, если никто из остальных слуг, работающих вместе с ним, не хотел помочь ему чистить ботинки и что если сам он занимается этим только по обязанности, вряд ли вам следовало браться за эту работу.

— Не подумал, — сказал альтрурец простодушно. Наверное, он все-таки почувствовал отчаяние, в которое я впал от его слов, во всяком случае, он спросил:

— Но почему я мог не захотеть сделать для другого то, что охотно сделал бы для себя?

— Есть немало вещей, которые мы охотно делаем для себя и вовсе не хотим делать для других. Но даже, исходя из предложенного вами принципа — на мой взгляд, ошибочного и нелогичного, — ваши действия не могут быть оправданы. Джентльмен не может захотеть почистить собственные ботинки. Это унижает его достоинство; это работа, которую он ни за что не станет делать, если можно ее кому-то спихнуть.

— Следовательно, в Америке, — сказал альтрурец, — не считается унижающим достоинство джентльмена поручать другому работу, которую сам для себя он делать не желает?

— Безусловно!

— Вот оно что? — протянул он. — Значит, мы в Альтрурии вкладываем совсем иной смысл в слово «джентльмен». Теперь я понимаю, что совершил ошибку. Впредь буду осмотрительней.

Я решил, что лучше переменить тему:

— Кстати, — сказал я, — может, давайте сходим сегодня в горы?

— Я буду очень рад, — сказал альтрурец, и в голосе его прозвучала такая искренняя благодарность, что я устыдился своего двоедушия.

— Тогда давайте отправимся сразу после завтрака. Я спущусь вниз через полчаса.

Поняв намек, он удалился, хотя в глубине души я опасался, как бы, действуя в лучших альтрурских традициях, он не предложил мне помочь одеться.

Спустившись вниз, я нашел его в обществе миссис Мэйкли, которая тут же пустилась подробнейшим образом описывать красоты гор при свете утреннего солнца.

— Не удивляйтесь, что застали меня на ногах в такой несусветный час. Не знаю, вчерашний ли наш интересный разговор меня так взбудоражил или что-то иное, но меня не взяло снотворное, хотя я приняла пятнадцать крупинок сульфонала, во всяком случае, я встала ни свет ни заря, когда положено просыпаться жаворонкам, если они действительно существуют не только как литературный образ. Но воздух здесь такой чудесный, что можно иногда и не поспать ночь. Мне кажется, что если захотеть, то можно научиться обходиться здесь вообще без сна; я, во всяком случае, могла бы! Увы, бедный мистер Мэйкли, по-видимому, на это неспособен. Он отсыпается за меня, поэтому мне придется завтракать без него. Знаете, я совершила очень дерзкий поступок: распорядилась, чтобы метрдотель пересадил вас за наш стол; я знаю, мистер Твельфмо, вы будете очень этим недовольны, потому что, естественно, не захотите делить мистера Гомоса с кем бы то ни было, за что я вас нисколько не порицаю, но я вам этого не позволю, так и знайте.

Радость, которую я испытал, услышав эти слова, была не вполне безоблачна, но я попытался не показать этого миссис Мэйкли и испытал огромное облегчение, когда, улучив минутку, она шепнула мне:

— Я прекрасно понимаю, каково вам, мистер Твельфмо, и постараюсь помочь вам удерживать его от неразумных выходок. Я испытываю к нему симпатию, и мне просто невыносима мысль, что он может стать всеобщим посмешищем. Думаю, что вдвоем с вами мы справимся.

Правда, нам не удалось предотвратить рукопожатие, которым альтрурец обменялся с метрдотелем, когда тот распахнул перед нами дверь в столовую, и удержать от поклона официантке, перед которой он склонился, как перед знатной дамой. Но мы сочли за лучшее не обращать внимания на маленькие погрешности и не растрачивать душевных сил по мелочам. Завтрак, к счастью, прошел благополучно, если не считать того, что он вскочил, подобрал с пола ложку, которую официантка имела неосторожность уронить, и вручил ей ее с поклоном; но со стороны это легко могло сойти за знак внимания в адрес миссис Мэйкли. Завтракающих было еще совсем немного, но я заметил, что среди официанток, стоявших со скрещенными на груди руками возле столиков, за которыми они прислуживали, царило сдержанное волнение и что метрдотель обеспокоен настолько, что его красивое лицо порозовело.

Миссис Мэйкли спросила, идем ли мы в церковь, — она сказала, что едет в том направлении и с удовольствием подвезет нас.

— Сама я не пойду, — объяснила она, — нет смысла слушать проповедь, когда в голове такой сумбур, — и потому решила довольствоваться добрым делом. Хочу отвезти книги и газеты миссис Кэмп. Мне кажется, одно вполне заменит другое, а как по-вашему, мистер Гомос?

— Пожалуй, что так, — ответил он с добродушной серьезностью, в какой-то мере гармонирующей с ее игривостью.

— А кто такая миссис Кэмп? — спросил я как будто между прочим.

— Мать Лиззи. Помните, я вчера говорила вам об их семье» она наверняка прочитала уже книги, которые я принесла ей в прошлый раз, а Лиззи, конечно, постеснялась просить меня одолжить им еще, потому что видела, что я разговариваю с вами, и не хотела перебивать. Такая милая девушка! Я думаю, воскресные газеты уже пришли, захвачу-ка я их тоже. Миссис Кэмп всегда бывает так рада им, и я обожаю слушать, когда она обсуждает события общественной жизни. Но, может быть, вы не одобряете наши воскресные газеты, мистер Гомос?

— Не знаю, что и сказать вам, сударыня. Я ведь их еще не видел. Ведь это мое первое воскресенье в Америке.

— Одно могу сказать, мне очень жаль, что вы уже не увидите былого пуританского воскресенья, — сказала миссис Мэйкли, внезапно перескочив с воскресных газет на новую тему. — Хотя здесь, в горах, может, кое-что вы еще и застанете. А так, кроме ржаного индейского хлеба, печеных бобов и рыбных тефтелек, пожалуй, ничего и не осталось.

— Но все это очень вкусные вещи.

— Вы правы, они еще не худшее.

Она была поверхностная болтушка, и я опасался, как бы она не брякнула чего-нибудь лишнего, но, если у нее и вертелось что-то на языке, ее опередил альтрурец, который спросил:

— Не покажется ли вам, сударыня, чересчур нескромным, если я попрошу вас познакомить меня как-нибудь с этой семьей?

— С Кэмпами? — переспросила она. — Что вы! С огромным удовольствием. — Ее, по-видимому, осенила какая-то мысль, и она предложила: — А может, поехали со мной прямо сегодня утром, или вы с мистером Твельфмо твердо решили посетить церковь?

Альтрурец посмотрел на меня, и я сказал, что буду только рад прихватить для них несколько книг и присоединиться к доброму делу.

— Возьмите что-нибудь из своих, — тотчас посоветовала миссис Мэйкли.

— А они не станут судить меня слишком строго, как вы думаете? — спросил я.

— Миссис Кэмп, возможно, и станет, — ответила миссис Мэйкли с улыбкой, — ее интересует более содержательная беллетристика, но Лиззи, я думаю, с удовольствием прочтет хороший старомодный романчик, где дело всегда кончается свадьбой, как в ваших очаровательных книжках.

Я слегка поморщился — всякому охота считаться писателем серьезным, и потом я не любил, когда мне напоминали о моем литературном успехе у молоденьких барышень, но я сумел справиться с собой и сказал:

— Итак, мое доброе дело посвящается Лиззи.

Спустя полчаса мы уже катили в горы в двухместной коляске, экипированной одной из лучших упряжек гостиницы и одним из самых неразговорчивых кучеров. Мужу своему, чтобы, проснувшись, он не начал беспокоиться, не найдя нас в гостинице, миссис Мэйкли оставила записку. Она зазвала альтрурца на заднее сиденье, и, после нескольких безуспешных попыток завязать беседу с кучером, я повернулся к ним и вмешался в их разговор. Внимание альтрурца привлекал не столько пейзаж — хотя он неизменно признавал его красоту, каждый раз, когда мы начинали восторгаться, — а люди, их быт и отношения. Его интересовало все: и скот, пасущийся на полях, и встречные лошади, и красота и удобство жилищ, и разнообразие посевов, и виды на урожай. Я был рад, что он хотя бы на время прекратил свои въедливые расспросы о нашей цивилизации и переключился на предметы реальные и, наперебой с миссис Мэйкли, удовлетворял его любопытство. Мы сообщили ему, что шикарные упряжки, повстречавшиеся нам, принадлежат гостиницам, или пансионам, или — на худой конец — фермерам, сдающим комнаты со столом; потрепанные же экипажи принадлежат местным жителям, зарабатывающим на жизнь землепашеством. Земли возделывалось не так уж много — поскольку главный упор делался на сено, — и только там и сям мелькали небольшие клочки земли, засеянные картофелем или фасолью, да еще попадалась иногда пара акров кукурузы. Дома, хозяева которых не сдавали комнат дачникам, были не лучше упряжек, и только те, где дачники жили, выглядели современно и нарядно. Встречались нам и заколоченные домики, и я пытался растолковать альтрурцу, что фермеры Новой Англии не выдерживают конкуренции с огромными хозяйствами Запада.

— Видите ли, — говорил я, — земледелие там — это предпринимательство, вроде добычи угля в Пенсильвании или финансовых операций на Уолл-стрите. Вы даже не представляете себе тамошних масштабов.

По всей вероятности, я слегка занесся, расписывая богатства, широкой рекой текущие с наших ферм на Западе, подчеркивая, что они пять, десять, а то и двадцать акров каждая, — просто не мог обойтись без того, чтобы не жать на педаль, проигрывая этот пассаж. Миссис Мэйкли слушала меня с интересом, не менее живым — будучи передовой американкой, она, разумеется, ничего не знала о собственной стране: ни ее географии, ни истории, ни политики.

— Итак, в гористых районах Новой Англии, — заключил я, — остаются лишь те, кто слишком стар или слишком ленив, чтобы уехать. Энергичные молодые люди считают постыдным для себя задерживаться здесь, разве что кто-то из них надумает содержать пансион или сдавать дом на лето дачникам. Если же он к такому заработку не склонен, то едет на Запад, получает в свое распоряжение участок, а затем, в зрелом возрасте, возвращается и покупает заброшенную ферму, чтобы жить там весной и летом.

— Боже мой! — воскликнул альтрурец. — И до чего же все просто! Тогда, конечно, не удивительно, что владельцы бросают свои оскудевшие земли, хотя, мне кажется, некоторые не могут не чувствовать при этом, что лишают себя родины.

— Ну, мне кажется, сантименты тут ни при чем, — ответил я беспечно.

— Тпру-у! — сказала миссис Мэйкли, по обычаю некоторых женщин обращаясь к лошадям, прежде чем к кучеру, тот натянул вожжи и обернулся к ней.

— Кстати, не Рубен ли это Кэмп вон там около дома? — спросила она, как будто мы только что говорили о нем — тоже манера чисто женская.

— Так точно, сударыня, — ответил кучер.

— А, ну тогда… Рубен! — окликнула она молодого человека, нервно расхаживающего в палисаднике обветшалой, покрытой налетом грусти фермы, заглядывая то в одно окошко, то в другое. — Подойдите-ка ко мне, пожалуйста.

Он поднял голову, огляделся по сторонам, и, определив, кто его зовет, подошел к калитке и, опершись о нее, выжидающе посмотрел на нас. Я увидел, что это тот самый молодой человек, который сидел накануне вечером на веранде гостиницы с девушкой, которую миссис Мэйкли называла Лиззи.

— Не скажете ли вы, дома сейчас Лиззи или нет?

— Да, она дома, с мамой сидит, — ответил молодой человек голосом, в котором не было ни приветливости, ни неприязни.

— Вот как хорошо, — сказала миссис Мэйкли. — А то она могла и в церковь пойти. А что, собственно, тут происходит? Что-нибудь случилось?

— Нет, просто я проверяю, все ли в порядке. Хозяева просили меня посматривать.

— А где же они сами?

— Уехали.

— Уехали?

— Да. На Запад. Бросили свою старую ферму, потому что не могли больше сводить концы с концами.

— Вот вам, пожалуйста, иллюстрация, мистер Гомос, — сказал я. — Удобный случай из первых рук узнать очень интересную подробность нашей цивилизации, — и прибавил тихонько, обращаясь к миссис Мэйкли, — познакомьте нас, пожалуйста.

— Конечно! Мистер Кэмп, это мистер Твельфмо, писатель, — вы, конечно, читали его книги, а это мистер Гомос — гость из Альтрурии.

Молодой человек открыл калитку и вышел к нам. На меня он не обратил никакого внимания, а альтрурца схватил за руку и стал ее трясти.

— Уж о вас-то я слышал, — сказал он. — Миссис Мэйкли, вы ехали к нам?

— Да.

— Так поезжайте же. Мама будет вне себя от радости познакомиться с мистером Гомосом. Мы немало здесь слышали об Альтрурии, — прибавил он, обращаясь к нашему другу. — Мама читает о ней все, что только ей в руки попадет. Ей будет очень приятно поговорить с вами; боюсь, что никому из нас она не даст слова вставить.

— О, я буду очень рад познакомиться с ней, — сказал альтрурец, — и поведать ей все, что сам знаю. Только не расскажете ли вы мне сначала об этих заброшенных фермах. Это для меня нечто новое.

— Ну, для нас это далеко не новость, — усмехнулся молодой человек, — да и что тут рассказывать. Они рассыпаны по всей Новой Англии. Стоит человеку убедиться, что он и на похороны себе не сможет заработать, у него пропадает желание быть похороненным в этой земле, и он снимается с места и уезжает.

— Но ведь раньше люди имели с земли достаточно, чтобы жить, — вмешался я, — почему же теперь так получается?

— Почему? Да потому что прежде им не приходилось конкурировать с ценами, устанавливаемыми Западом; кроме того, земля не была так истощена, да и таких высоких налогов не взимали. Понравилось бы вам платить от двадцати до тридцати долларов с тысячи, притом, что доходы ваши до последней копейки вычисляются в городе?

— Но чем же объяснить такие высокие налоги?

— Школами и дорогами. Нам нужны школы, а вам, горожанам, нужны хорошие дороги, чтобы приезжать сюда летом. Верно? Ну и потом лето коротко, и иногда мы остаемся без урожая. Кукурузу может побить морозом, и, в награду за труды, нам только прибывает забот. Единственно, что никогда не подведет, это картофель — не считая, разумеется, сена, — ну, а когда все до одного выращивают картофель, вы сами понимаете, что случается с ценами.

— Но, послушайте, мистер Кэмп, — сказала миссис Мэйкли, склонясь к нему, и голос ее стал ласковым и воркующим, словно она убеждала его не скрывать правду от старого друга вроде нее. — Не заключается ли причина в том, что фермерским дочкам захотелось учиться играть на рояле, а фермерским сыновьям понадобились кабриолеты? Профессор Люмен говорил как-то, что, если бы фермеры работали с былым усердием, фермы их по-прежнему приносили бы хороший доход, а что бросают они их в большинстве случаев по своей лени и нерадивости.

— Его счастье, что он не при мне это сказал, — произнес молодой человек, вспыхнув до корней волос. И прибавил с горечью: — Если он хочет убедиться, как легко в наших краях прокормиться крестьянским трудом, он может пожить на этой ферме год-другой и попробовать — много с него не возьмут. Только, думаю, круглый год он тут жить не станет; ферма ему понадобится несколько летних месяцев, когда он сможет любоваться красивыми видами и наблюдать, как я неподалеку копошусь на своей земле, пока он покуривает, сидя у себя на крылечке.

Он повернулся и посмотрел на старый дом. Когда он снова заговорил, в голосе его уже не было раздражения:

— Люди, жившие здесь, купили землю у индейцев, и владели они ею более двухсот лет. Неужели вы думаете, они бросили бы свою ферму из лености или потому что не могли выжать из нее роялей и кабриолетов, или просто по глупости — счастья своего не понимали. Здесь был их дом, здесь они рождались, здесь жили и здесь умирали. Вон там у них семейное кладбище.

Ни миссис Мэйкли, ни я не нашлись, что ответить, и мы предоставили слово альтрурцу, который высказал догадку:

— Я полагаю все же, что, получив новую землю на Западе, они заживут как следует.

Молодой человек облокотился о колесо, возле которого стоял:

— Что вы подразумеваете под получением новой земли?

— Ну, из той, что принадлежит государству…

— Хорошей земли среди той, что принадлежит государству, не существует. Вся хорошая земля принадлежит железнодорожным компаниям, фермерским синдикатам и спекулянтам; если вы хотите приобрести ферму на Западе, вы должны за нее заплатить деньги. Это на Востоке владельцы раздают свои земли, потому что они потеряли всякую ценность. Не имея денег, вы можете купить ферму в рассрочку, из расчета десяти, двадцати, а то и тридцати процентов годовых и жить в землянке среди чистого поля… пока не подойдет срок уплаты по закладной.

Молодой человек снял руки с колеса, отступил назад и сказал:

— До встречи у нас дома.

Кучер тронул лошадей, и мы быстро покатили вперед. Должен признаться, что его пессимизм порядком мне наскучил, и, когда мы немного отъехали, я обернулся к альтрурцу и сказал:

— Все это сущая ерунда, и совсем уж не так плохи у нас дела. В Америке миллионеров, наверное, больше, чем во всех остальных цивилизованных странах, вместе взятых, и не может быть, чтобы фермеры находились в таком уж безвыходном положении. Все богатство идет от земли и, не сомневайтесь, уж свою долю они-то получат сполна.

— Рад слышать это, — сказал альтрурец. — Скажите, а что это за новая партия, которая возникла на Западе? У них еще недавно съезд был. Я что-то читал об этом вчера в поезде.

— О, это все наше ошалевшее мужичье — они не желают возвращать деньги, взятые в долг, или оказываются не в состоянии платить проценты. Скоро все это уляжется. Политические волнения такого рода бывают у нас постоянно. Один хороший урожай, и все придет в норму.

— А это правда, что им приходится платить такие высокие проценты, как говорил только что наш молодой друг?

— Ну, — сказал я, предпочитая смотреть на дело с юмористической точки зрения, что очень помогает нам, американцам, сносить чужие беды. — У меня впечатление, что этот молодой человек упивается несчастьями своих ближних. Ничего не поделаешь — такова уж человеческая натура.

— Вы так думаете? — сказал альтрурец.

Мне кажется, что он уже один раз задал мне подобный вопрос, когда я сослался на человеческую натуру, оправдывая какую-то заурядную эгоистическую выходку, но я предпочел пропустить его слова мимо ушей и продолжал:

— Земля там так плодородна, что одним урожаем фермер часто может покрыть все долги.

— Неужели это возможно? — вскричал альтрурец. — Значит, случаи, когда фермерам отказывают в праве выкупа имущества из-за просрочки платежа по закладной, на что намекал наш молодой друг, должны быть очень редки?

— Точно сказать не берусь. — И без того наболтав лишнего, я не считал себя обязанным делиться с ним фактом, который непрошенно возник в памяти именно в этот момент. Однажды случилось мне разговаривать с владельцем ссудной кассы, живущем на Западе, — отличный малый, прямой и откровенный. Я спросил его, выкупают ли фермеры обычно свои земли, и он ответил мне, что, если земля заложена за четверть стоимости, фермер может со временем ее выкупить, если же за половину или даже треть — ему никогда выкупить ее не удастся, и он продолжает работать в поте лица до конца своих дней, так и не расплатившись с долгами. — Однако, — заключил я, — вы можете быть уверены, что наш молодой друг говорит о положении с известной предвзятостью.

— Послушайте, — сказала миссис Мэйкли, — я просто требую, чтобы этот нескончаемый разговор о деньгах был прекращен. Мне даже слушать противно. Мне кажется, что я и спать-то не могла прошлой ночью, наслушавшись о спекуляциях, которые провел мистер Мэйкли. Цифры роились у меня в мозгу, и в конце концов темнота вокруг оказалась усеянной знаками доллара, прямо как Млечный Путь звездами. Я… Ой! Господи, да что же это такое? Вот же паршивцы!

Испуг миссис Мэйкли быстро сменился истерическим смехом, когда кучер ловко осадил лошадей, и шайка босоногих ребятишек, возившихся в дорожной пыли, рассыпалась во все стороны, ища укрытия в придорожных кустах, совсем как стая вспугнутых куропаток. У меня создалось впечатление, что детей не меньше дюжины, причем все они одного роста. На деле же их оказалось всего пять-шесть, во всяком случае, судя по количеству видневшихся в зарослях кустарника блестящих зубов и глаз, сияющих восторгом при виде паники заезжей барыни.

— Вы что, не понимаете, что лошади могли вас задавить, — спросила она с суровостью, свойственной добрым женщинам, когда они говорят с людьми, только что спасшимися от смерти. — Но до чего они очаровательны, эти замарашки, — прибавила она, вновь охваченная волнением. Один шестилетний храбрец вышел из кустов, и, обратившись к нему, она спросила: — Разве ты не знаешь, что нельзя играть посреди дороги, где то и дело проезжают экипажи? Это что, все твои братья и сестры?

Оставив без ответа первый вопрос, он сказал:

— А вот он — мой сродный братец.

Я вытащил из кармана несколько медяков и протянул ему:

— Каждому по одной денежке. Хватит?

Простая арифметическая задачка была в один момент решена. Только одна маленькая девочка оказалась обделенной и тут же начала реветь от страха и страстного желания получить свою долю. Я кинул ей монетку, однако выскочившая откуда-то жирная собачонка поймала ее на лету ртом.

— Вот те на! — воскликнул я веселым, насмешливым тоном — как я умею. — Уж не конфет ли она собирается купить на эти деньги?

Шутка моя имела большой успех, и дети долго смеялись, исполненные благодарности, которую пробуждает малейший знак внимания.

— Приведи сюда свою сестренку, — сказал я самому бойкому мальчугану, и, когда тот подошел, ведя за руку маленькую барышню, я вложил ей в ручонку еще одну монетку. — Смотри, чтобы жадная собачонка не отняла ее у тебя, — сказал я, и мое остроумие снова было встречено аплодисментами. — Где вы живете? — спросил я, мне вдруг, неизвестно почему, захотелось продемонстрировать альтрурцу добросердечность, отмечающую отношения наших высших и низших классов.

— А вон там. — Проследив движение его головы, я увидел на самой опушке леса деревянный домик. Он был только что построен, и его еще не успели даже обшить досками. Я привстал на козлах и рассмотрел, что домик полутораэтажный и что в нем, по всей видимости, комнат четыре или пять. Окна с некрашенными рамами были уже застеклены, хотя и без занавесок, однако входная дверь была, очевидно, еще не навешена. Хозяева тем не менее явно собирались зимовать здесь: бревенчатый фундамент был обложен землей, из крыши маленькой пристройки торчала печная труба. Пока я рассматривал домик, в дверях его появилась молодая на вид женщина — наверное, ее привлек наш разговор с детьми. Она спрыгнула с порога вниз на землю — крыльцо все еще было делом будущего — и не спеша направилась к нам. Дети бросились ей навстречу, показывая монетки, и вместе с ней снова подошли поближе.

— Я надеюсь, вы не испугались, — воскликнула миссис Мэйкли, не успела женщина приблизиться. — Никто из них не пострадал.

— Нет, я не испугалась, — ответила молодая женщина, — здесь, в деревне, растить детей вполне безопасно, и я никогда не беспокоюсь за них.

— Да, конечно, пока они не попадут под лошадь, — сказала миссис Мэйкли, удачно скрашивая шуткой нравоучение. — Они что, все ваши?

— Моих только пятеро, — ответила она и прибавила, указывая на приблудную овцу в своем стаде. — Племянник мой. Они тут неподалеку живут.

Дети сбились вокруг нее, и она ласково поглаживала их по головенкам, продолжая разговаривать с нами:

— У сестры их девять, только остальные сегодня пошли с ней в церковь.

— У вас выговор какой-то не американский, — заметила миссис Мэйкли.

— А мы англичане. Наши мужья работают в каменоломне. А это мои хоромы. — Женщина кивнула в сторону домика.

— Наверное, со временем будет премилый домик, — сказала миссис Мэйкли. Гордость, с какой женщина говорила о своем жилище, не прошла для нее незамеченной.

— Да, если мы когда-нибудь наскребем денег, чтобы достроить его. Спасибо вам за детей.

— Благодарите вот этого господина, — сказала миссис Мэйкли, указывая на меня, и я скромно потупился в знак согласия.

— В таком случае благодарю вас, сударь, — сказала молодая женщина и снова спросила миссис Мэйкли: — А вы не из здешних мест, сударыня?

— О нет, мы живем в гостинице.

— В гостинице? Должно быть, дорого получается?

— Да, недешево, — сказала миссис Мэйкли с оттенком самодовольства, которое невольно испытывает каждый из нас, ухлопав солидную сумму денег.

— Ну, наверное, вы себе это можете позволить, — сказала женщина, жадно рассматривая очаровательный туалет миссис Мэйкли. — Одни богаты, другие бедны. Так уж устроен мир.

— Совершенно верно, — очень сухо ответила миссис Мэйкли, на этом разговор заглох, так что кучер счел, что пора трогать. Когда мы отъехали достаточно далеко, она сказала: — Я сразу поняла по ее акценту, что она не американка, ну и потом эти иностранцы совершенно лишены чувства собственного достоинства. Довольно-таки нахальный намек насчет того, что хорошо бы помочь ей достроить ее «хоромы». Хорошо, что вы ничего ей не дали, мистер Твельфмо. Я боялась, что она сумеет разжалобить вас.

— Ну что вы! — ответил я. — Достаточно уж бед я с детьми натворил.

Альтрурец, который уже давно не задавал никаких вопросов и только прислушивался с большим интересом ко всему, что творилось вокруг, улыбнулся и спросил:

— Будьте так добры, объясните мне, так ли уж было бы плохо, если бы вы предложили этой женщине немного денег, чтобы помочь ей завершить постройку?

Я не дал миссис Мэйкли ответить на этот вопрос. Мне не терпелось обнародовать собственные взгляды на политическую экономию.

— Плохо, и даже очень. Тем самым я низвел бы ее до состояния нищеты. Вы даже не представляете себе, как быстро такие подачки развращают их. Стоит им получить какую-то помощь, и они тотчас ждут еще; начинают рассчитывать на подаяние и строят на этом бюджет. Вид медяков, которые я дал детям — скорей шутки ради, а не из благотворительности, — оказал на эту женщину пагубное воздействие. Она приняла нас за богачей и решила, что мы можем помочь ей выстроить дом. С такими нужно всегда быть начеку.

— Мне кажется, что американка никогда не позволила бы себе сделать такой намек.

— Да, я уверен, что ни американка, ни американец ничего подобного себе не позволили бы. Чаевые они принимают, но чтобы попрошайничать — нет! — Какое-то время мы повосторгались благородной независимостью, присущей американцам всех классов. Нашим адресатом был альтрурец, но он, казалось, не слышал нас. Наконец он спросил с легким вздохом:

— Значит, у вас ни в коем случае не следует поддаваться благому побуждению помочь кому-то, так как это может привести к пагубным последствиям?

— Вот именно, — сказал я, — теперь вы видите, с какими трудностями нам приходится сталкиваться при попытках разрешить проблему бедности. Мы не можем допустить, чтобы люди страдали — ибо это было бы жестоко, но и облегчить их нужду мы не можем без того, чтобы дать им почувствовать себя нищими.

— Вот оно что? — сказал он. — Положение действительно затруднительное.

— Интересно было бы знать, — спросила миссис Мэйкли, — как вы в Альтрурии справляетесь со своими бедными?

— А у нас их нет, — ответил он.

— Ну, скажем, относительно бедными — ведь есть же у вас люди, которые богаче других.

— Нет, нету! Мы сочли бы это худшей формой инсивизма.

— А это что такое?

— Неумение или нежелание быть гражданином, — пояснил я.

— Простите меня, мистер Гомос, — сказала она, — по-моему, это просто невозможно. В стране должны быть и богатые и бедные. Так всегда было и всегда будет. Та женщина выразила это очень точно. Разве не сказал Иисус Христос: «Бедные всегда с вами?»

7

Альтрурец взглянул на миссис Мэйкли с удивлением, заметно возросшим при виде самодовольного выражения, с каким она произнесла это загадочное изречение.

— Неужели вы правда думаете, что этим речением Иисус Христос хотел сказать, что бедные всегда должны быть с нами? — спросил он.

— Ну, конечно, — ответила она победоносно. — А как бы иначе могло развиваться чувство сострадания у богатых? Богатство одних и бедность других — разве не на этом зиждутся человеческие взаимоотношения? Если бы все мы были довольны жизнью или все получали равную долю жизненных благ, разве мог бы идти разговор о какой-то благотворительности? А ведь еще апостол Павел сказал: «И нет ничего выше творения блага». Кажется, в новейшей редакции Библии «благотворительность» заменена словом «любовь», но, в общем, это одно и то же.

Альтрурец от изумления впал в молчание, которое не нарушил, пока вдали не показалась ферма Кэмпов. Она стояла на вершине холма, начинавшегося от самой дороги, выходила окнами на очаровательную долину, залитую ярким праздничным светом и, должно быть, простиравшуюся до горных гряд на горизонте, таких далеких, что трудно было решить, размыты ли их контуры светом или набежавшей тенью. С виду ферма, без сомнения, была ладная, как говорят в деревне. Старый дом, когда-то давно покрашенный красной краской, словно вжался в землю; сзади к нему примыкали пристройка, дровяной сарай и каретник, а дальше все под той же крышей конюшня и коровник. Вдоль стены дома, обращенной к улице, был расположен небольшой цветник. По одну сторону двери столпилось несколько испанских ив, по другую — росла старомодная вьющаяся роза, оплетавшая вход. Старая собака, лежавшая у порога, поднялась на негибкие ноги при нашем приближении и заскулила; куры, клевавшие что-то на дорожке среди щебня, лениво посторонились, давая нам дорогу, и лишь только гравий перестал хрустеть под колесами нашего экипажа, послышались торопливые шаги, и из-за дома вышел Рубен Кэмп, подоспевший как раз вовремя, чтобы подать руку миссис Мэйкли и помочь ей спрыгнуть на землю, что она исполнила с завидной легкостью: ее на редкость живой ум вызывал ответную живость во всем теле, и в тридцать пять лет она обладала грацией и гибкостью восемнадцатилетней девушки.

— Ах, Рубен, — со вздохом сказала она, обращаясь к нему по имени, и в голосе ее прозвучало волнение, ставшее понятным из последующих слов. — До чего же я завидую вам! Что за прелестный старый дом, такой уютный и милый сердцу! Каждый раз, приезжая сюда, я вспоминаю ферму моего дедушки в Массачусетсе, где в раннем детстве проводила каждое лето. Будь у меня такая усадьба, я бы ни за что с ней не рассталась.

— Что ж, миссис Мэйкли, если у вас действительно есть такое желание, вы могли бы иметь эту ферму задешево. Да и не только ее, а любую другую в наших окрестностях.

— Не говорите так, — возразила она, — послушать вас, так начинает казаться, будто зашатались и готовы рухнуть самые основы. Я не могу сказать точно, что кроется в ваших словах, но мне кажется, что вы противник прогресса и зовете нас отказаться от Декларации прав. Нет, мне решительно не нравятся такие речи.

Кэмп как будто справился со своим дурным настроением и ответил вполне любезно:

— Против Декларации прав как таковой я ничего не имею, однако в нашей конкуренции с фермами на Западе толку от нее немного.

— Но ведь вы же согласны, что каждый человек родится свободным и равноправным, разве нет? — спросила миссис Мэйкли.

— С этим-то я согласен, но…

— Тогда почему вы возражаете против свободной конкуренции на равных началах?

Молодой человек рассмеялся и распахнул перед нами дверь.

— Проходите прямо в залу, пожалуйста. Мама сейчас будет готова, — сказал он и прибавил: — Мне кажется, она решила принарядиться в вашу честь, мистер Гомос, надевает самый лучший чепец. Ваш визит для нее огромное событие. Да и для всех нас. Мы очень рады вам.

— И я очень рад, что пришел, — сказал альтрурец так же просто. Он обвел взглядом лучшую комнату дома, которая так никогда и не приноровилась к вкусам и потребностям дачника. Она отпугивала его всем, чем могла: своим чопорным убранством, грубошерстной обивкой жестких стульев, старомодными темно-коричневыми обоями с тусклым цветочным рисунком. Окна были плотно закрыты, и хозяин не предложил открыть их. Две-три мухи влетели за нами в переднюю, но не осмелились проникнуть во внутреннее помещение, где мы сидели в таком густом мраке, что семейные фотографии, высоко висящие на стенах, были едва различимы. Я все это взял на заметку: мне показалось, что эта комната отлично подошла бы для сцены сельских похорон, и я с удовольствием отметил, что миссис Мэйкли перешла на какой-то траурный шепот, когда осведомилась:

— Надеюсь, ваша матушка чувствует себя сегодня не хуже, чем обычно?

В такой комнате волей-неволей зашепчешь, подумал я.

— О да! — ответил Кэмп, и в этот момент дверь из комнаты, выходящей в переднюю, отворилась и из нее вышла его сестра, принеся с собой немного света в мрак, обступавший нас. Она поздоровалась за руку с миссис Мэйкли, которая познакомила меня с ней, а затем представила ей альтрурца. Девушка поклонилась мне очень вежливо, но несколько натянуто, что свойственно деревенским жителям, которые при встрече с незнакомыми людьми пуще всего боятся, как бы не уронить свое достоинство. Мне показалось это прелестным, и я тут же решил, что обязательно использую эту черту при создании чьего-то характера, и даже не пожалел о том, что с альтрурцем она обошлась несколько иначе — теплее, что ли.

— Мама будет так рада видеть вас, — сказала она ему и прибавила, обращаясь ко всем нам: — Проходите, пожалуйста, вот сюда.

Мы последовали за ней и оказались в большой солнечной комнате с низким потолком, которая когда-то, без сомнения, была гостиной, но которую теперь предоставили прикованной к постели больной. Одна дверь вела в кухню, где уже был накрыт стол, — тарелки, по деревенскому обычаю, были перевернуты вверх дном, а поверх блюд накинута кисея, защищавшая их от мух.

Миссис Мэйкли рванулась к кровати, излучая бодрую, несколько покровительственную жизнерадостность:

— Ах, миссис Кэмп, вы так хорошо сегодня выглядите, просто смотреть приятно. Я уже несколько дней собиралась навестить вас, да все не могла выкроить времени, но, я знаю, вы не против воскресных визитов.

Она взяла руку больной в свои и, всем видом показывая, как мало ее тревожит различие в их общественном положении, склонилась и поцеловала миссис Кэмп, сидевшую в подушках.

У нее было крупное благообразное лицо несколько мужского склада, так и светившееся в то же время материнской лаской. Миссис Мэйкли продолжала щебетать, и все остальные терпеливо слушали, пока наконец она не повернула голову в сторону альтрурца и не сказала:

— Я осмелилась привезти с собой моего друга мистера Гомоса. Он приехал из Альтрурии.

Затем повернулась ко мне:

— Мистер Твельфмо уже знаком вам по своим прелестным романам.

Однако, хотя она и отпустила мне поверхностный комплимент, было совершенно очевидно, что по мнению этой лицемерной особы выдающийся иностранец был куда более важной персоной, чем выдающийся писатель. Не знаю, догадалась ли миссис Кэмп по выражению моего лица, что я заметил это, но она, очевидно, решила, что в ее отношении ко мне я ничего такого не замечу. Она протянула руки мне первому и сказала, что я даже не догадываюсь, как много тяжких часов помог ей скоротать. Затем она повернулась к альтрурцу и протянула руку ему.

— Ах, — сказала она с таким глубоким и протяжным вздохом, как будто это был решающий момент в ее жизни. — Неужели вы правда из Альтрурии? Даже не верится.

Ее благоговейный взгляд и серьезный тон сообщили этим банальным словам качество, вовсе им не присущее, но миссис Мэйкли приняла их за чистую монету.

— Не правда ли? — сказала она поспешно, не успел альтрурец раскрыть рот. — И у нас у всех такое же чувство, миссис Кэмп. Уверяю вас, что, если бы не статьи в газетах и не постоянные разговоры, я бы ни за что не поверила, что может существовать такая страна, как Альтрурия; если бы не мистер Твельфмо, который как заведено, должен сохранять все свои выдумки для романов, — я, право, заподозрила бы, что они с мистером Гомосом разыгрывают нас, по выражению моего мужа.

Альтрурец улыбнулся вежливо, но как-то неуверенно, словно не вполне уловил смысла ее слов, и за нас обоих ответил я:

— Если бы вы могли понять то особенное душевное состояние, в которое привело меня знакомство с мистером Гомосом, я уверен, вы, миссис Мэйкли, никогда не заподозрили бы, что у нас с ним могут быть какие-то расхождения. Так же, как и вам, мне он кажется ни с кем не сравнимым. А временами представляется исключительно плодом моего воображения, неосязаемым и смутным, как укор совести.

— Вот именно! — воскликнула миссис Мэйкли и рассмеялась, восхищенная удачным сравнением.

Альтрурец, по-видимому, догадался, что мы шутим, хотя все Кэмпы сохраняли невозмутимое молчание.

— Надеюсь, дело обстоит не так уж плохо, — сказал он, — хотя я и сам замечал, что внушаю вам некоторое недоверие. Не понимаю, почему, и был бы рад, если бы мог рассеять его.

Миссис Мэйкли тут же решила использовать представившуюся ей возможность.

— Ну, так вот. Во-первых, мы с мужем долго говорили обо всем этом вчера, после того как расстались с вами, — собственно, отчасти из-за этого мы и не спали, на деньги разговор перешел позднее. Поражает даже не то обстоятельство, что огромный континент, не уступающий по размеру Австралии, так долго оставался неоткрытым, а, главным образом, положение в вашей стране — я имею в виду то, как вы живете: один для всех, а не каждый для себя. Мой муж уверяет, что это сущий вздор, такого никогда не было и быть не может; это противоречит человеческой натуре, парализует инициативу, в корне душит предприимчивость, стремление преуспеть. Чего-чего только он не говорил по этому поводу — всего не упомнишь, но, во всяком случае, он сказал, что для американцев это неприемлемо.

Альтрурец молчал, только грустная улыбка появилась на его лице, и миссис Мэйкли продолжала обворожительно, как она умела:

— Я надеюсь, что, передавая высказывания своего мужа, я не оскорбила ни ваших личных чувств, ни национальных. Я знаю, что мой муж неисправимый мещанин — хоть человек он добрейший, — и я ни в коем случае не разделяю его взглядов, но мне так хотелось бы услышать, что по этому поводу думаете вы. Вся беда, миссис Кэмп, — сказала она, поворачиваясь к больной, — что мистер Гомос невозможно скрытен во всем, что касается его собственной страны, а я просто пропадаю от желания услышать о ней из первых рук, и потому мне кажется, что для того, чтобы заставить его пооткровенничать немного, все средства хороши.

— Я не нахожу ничего обидного в словах мистера Мэйкли, — ответил ей альтрурец, — хотя с нашей точки зрения он во многом не прав. Неужели и вас удивляет, — спросил он, обращаясь к миссис Кэмп, — что народ мог положить в основу своей цивилизации такой тезис — нужно жить друг для друга, а не только для себя?

— Вовсе нет! — ответила она. — Бедные всегда так живут, иначе они вообще не могли бы существовать.

— Насколько я понял, именно это и говорил мне вчера вечером коридорный, — сказал мне альтрурец. Затем, обращаясь ко всем присутствующим, он прибавил: — Наверное, даже в Америке больше бедных людей, чем богатых?

— На этот вопрос ответить вам точно не могу, — сказал я, — думаю, однако, что среди людей, решивших самим ковать свое счастье, богатых больше, чем бедных.

— Остановимся на этой формулировке. Если она отвечает действительности, то я не вижу, почему американцы столь непримиримы к альтрурской системе. Что же касается того, существует ли и существовал ли когда-либо альтруизм в гражданском его выражении на деле, то, как мне кажется, нельзя отрицать, что среди первых христиан — тех, что жили непосредственно после Иисуса Христа, и на кого, надо думать, его пример наложил наиболее яркий отпечаток — практиковался альтруизм не менее радикальный, чем тот, что положили мы в основу своего государственного устройства и нашей теперешней экономики.

— Да, но вы знаете, — сказала миссис Мэйкли с видом человека, который выдвигает аргумент, от которого просто не отмахнешься, — от этого пришлось отказаться. Ничего из этого не вышло. Выяснилось, что в культурном обществе такое учение не пойдет, и если хотеть, чтобы христианство развивалось, не нужно слепо следовать его букве. Во всяком случае, — продолжала она, не скрывая удовольствия, которое испытываем все мы, загнав противника в угол, — вы должны признать, что у нас гораздо больше простора для личности.

Но, прежде чем альтрурец смог ответить, в разговор вступил молодой Кэмп:

— Если вы хотите увидеть американские личности в чистом виде, поезжайте в один из наших крупных промышленных городов и посмотрите на заводских рабочих, когда они разбредаются вечером по домам: молоденькие девочки и пожилые женщины, мальчишки и взрослые мужчины, все в хлопковом пуху и усталые до того, что еле передвигают ноги. Так и плетутся эти личности толпой, ничем не отличаясь от стада баранов.

— Без жертв ничто не обходится, — решительно сказала миссис Мэйкли, как будто и себя причисляя к ним. — Разумеется, одни люди бывают поярче, другие посерее. Многое зависит от темперамента.

— А еще большее от ваших капиталов, — возразил Кэмп с дерзким смешком. — В Америке при капиталах можно и личностью быть, а вот без капиталов — трудно.

Его сестра, не принимавшая до той поры никакого участия в разговоре, заметила тихим голоском:

— А по-моему, так ты очень даже личность, Руб, хотя денег у тебя не очень-то много, — и они дружно рассмеялись.

Миссис Мэйкли принадлежала к числу тех неумных женщин, которые должны настоять на своем, даже в ущерб себе.

— Я уверена, — сказала она так, будто говорила от лица всех высших классов, — что среди нас никаких личностей нет. Мы все из одного теста сделаны. Иначе в обществе и не может быть. Если вы начнете чересчур уж выпячивать свою индивидуальность, люди начнут вас сторониться. Это пошло и очень скучно.

— Значит, индивидуальность не кажется вам таким уж ценным качеством? — осведомился альтрурец.

— Оно мне кажется просто отвратительным, — вскричала дама, очевидно забыв, с чего начался спор. — Что касается меня, я бываю по-настоящему довольна, только когда забываю о том, что нужно быть личностью и вообще все эти глупости.

Этим торжественным заявлением инциденту, по всей видимости, был положен конец, и все мы примолкли на минуту, чем я воспользовался, чтобы осмотреться в комнате и отметить с присущим мне литературным чутьем всю простоту и даже бедность обстановки. Здесь находились кровать, на которой лежала больная, у изголовья стол с грудой книг и керосиновой лампой — из чего я заключил, что днем обычно она бодрствует, а ночью в часы бессонницы читает при свете этой лампы. Еще в комнате были деревянные стулья, на которых сидели мы; по чистому полу были разбросаны там и тут овальные и круглые самодельные половички. Еще стоял придвинутый к стене небольшой мелодион. Окна были занавешены бумагой, и, насколько я мог припомнить, никаких маркиз снаружи не было. Над изголовьем кровати висела кавалерийская сабля с портупеей — та самая, о которой я уже слышал от миссис Мэйкли. Я вдруг подумал, что стены этой комнаты, наверное, многое видели, и сказал, обращаясь к больной:

— Вы себе не представляете, миссис Кэмп, как я рад, что мне довелось побывать у вас в доме. Он так типичен, по-моему.

Видно было, что ей приятно это слышать.

— Вы совершенно правы, — сказала она, — это самый настоящий старинный фермерский дом. Мы никогда не пускали дачников, и потому он сохранился в более или менее первозданном виде, немногие перестройки и переделки производились обычно, потому что это было нужно, реже — потому что нам так хотелось.

— Какая жалость, — продолжал я, отвечая, как мне показалось, в масть, — что мы, горожане, приезжая в сельскую местность, почти не видим сельской жизни. Я, например, провел здесь уже несколько сезонов, а в фермерский дом попал впервые.

— Быть того не может! — воскликнул альтрурец, и, заметив, что обстоятельство это представляется ему исключительным, я слегка возгордился своей исключительностью.

— Да. Думаю, что городские жители, приезжающие сюда из года в год на лето, редко заводят знакомства с людьми, которые живут здесь круглый год. Мы живем в гостиницах и держимся своей компанией, а если и ходим в гости, то только к кому-нибудь из дачников, вот и получается, что мы никак не можем разорвать порочный круг слишком тесных уз, нас связывающих, и неосведомленности в отношении посторонних.

— Но вы считаете, что для вас это несчастье? — спросил альтрурец.

— А что поделаешь? Чтобы свести нас, нужен счастливый случай, вроде сегодняшнего. Но ведь не каждый день нам в руки попадает гость из Альтрурии, а раз так, зачем нам ходить по чужим фермам.

— У нас вы всегда были бы желанным гостем, мистер Твельфмо, — сказала миссис Кэмп.

— Но, простите меня, — сказал альтрурец, — то, что вы говорите, представляется мне поистине ужасным. Можно подумать, что вы люди другой расы, другой породы.

— Да, — сказал я, — мне порой кажется, что наша гостиница — это корабль, бросивший якорь у незнакомого берега. Жители доставляют продукты и ведут торговлю с буфетчиком, иногда мы даже видим их через борт, но в разговоры не вступаем и дел с ними никаких не имеем. Когда сезон приходит к концу, мы отплываем, и на этом все кончается — до следующего лета.

Альтрурец повернулся к миссис Кэмп:

— А как вы смотрите на это? Что вы думаете по этому поводу?

— Мы как-то не думали об этом, но теперь, послушав мистера Твельфмо, я вижу, что дело обстоит именно так. И это очень странно — ведь все мы принадлежим к одному народу, говорим на одном языке, исповедуем одну религию, и страна у нас одна — та самая, за которую сражался мой муж и за которую — думаю, что я имею право сказать это, — он отдал жизнь. Ведь вернулся с войны совсем не тот человек, которого мы прежде знали. Возможно, у нас есть и общие интересы — это мы могли бы выяснить, если бы нам удалось познакомиться поближе.

— Но как хорошо, что столько горожан едет теперь на отдых в деревню, — сказала миссис Мэйкли. — Один штат Нью-Гэмпшир имеет с них за лето до пяти миллионов долларов.

Она обвела нас взглядом в ожидании всеобщего одобрения, которого безусловно заслуживал этот похвальный факт, и молодой Кэмп сказал:

— А доказывает это прежде всего никчемность туземцев — подумать только, с такими заработками они не могут свести концы с концами, бросают свои фермы и катят на Запад. По-вашему, это, наверное, происходит оттого, что им, видите ли, понадобились кабриолеты и рояли.

— Ну, какая-то причина да есть, — не сдавалась миссис Мэйкли.

Она, очевидно, не собиралась пасовать перед этим желчным молодым человеком, чему я был рад, хотя, признаюсь, уроненная ею фраза, которая так хорошо запала ему в голову, не говорила о хорошем вкусе. И еще я подумал, что он сможет дать ей сто очков вперед в любом споре, и немножко опасался исхода настоящих пререканий. Чтобы как-то разрядить атмосферу, я сказал:

— Неужели нет у нас средств лучше узнать друг друга? Уверен, что обе стороны настроены по отношению друг к другу вполне дружелюбно.

— Ошибаетесь, — сказал Кэмп, — с нашей стороны, во всяком случае, никакого дружелюбия нет. Вы являетесь в деревню с целью получить за свои деньги максимум, мы же стремимся давать вам за ваши деньги минимум. Вот и все, и если у мистера Гомоса по атому поводу какое-то другое мнение, то он жестоко ошибается.

— Я еще не пришел ни к какому заключению в этом вопросе, ведь все это для меня так ново, — кротко ответил альтрурец. — Но, скажите, почему бы вам не основывать свои взаимоотношения на доброте?

— Потому что основываются они — как и все остальное у нас — на спросе и предложении. Какая уж тут может быть речь о доброте? Но даже существуй она в натуре, есть обстоятельство, которое уничтожает ее в корне. Летняя публика — как мы их называем — на туземцев — как они называют нас — смотрит сверху вниз, и для нас это не секрет.

— Ну, мистер Кэмп, я убеждена, что про меня вы не можете сказать, что я смотрю на туземцев свысока, — задорно сказала миссис Мэйкли.

Молодой человек рассмеялся.

— Смотрите, смотрите! — сказал он без всякой неприязни и прибавил: — И имеете на то право. Мы для вас не компания, вы это знаете, и мы знаем. У вас больше денег, вы лучше одеты, лучше воспитаны. Вы разговариваете о вещах, о которых большинство туземцев ни малейшего понятия не имеет. Я знаю, принято делать вид, что это вовсе не так, но я делать вид не собираюсь.

Я вспомнил, как мой приятель банкир сказал, что не желает фарисействовать, и подумал, уж не встретился ли нам еще один такой свободолюбец. Я, правда, не вполне понимал, как может молодой Кэмп позволить себе такую роскошь, но потом решил, что терять ему, в сущности, нечего — рассчитывать получить выгоду от кого-то из нас он не мог, а миссис Мэйкли вряд ли откажется от услуг его сестры как портнихи, если она и впредь будет шить так хорошо и дешево.

— А что, если бы, — продолжал он, — кто-нибудь из местных поймал бы вас на слове и заявился со своей женой к вам с визитом, как это делают дачники, желая завязать с кем-то знакомство?

— Я была бы только рада, — сказала миссис Мэйкли, — и прием бы им был оказан самый любезный.

— Такой же, как дачникам?

— Пожалуй, с дачниками у меня нашлось бы больше общего: общие интересы, общие знакомые и, по всей вероятности, больше тем для разговора…

— Они принадлежали бы к одному с вами классу, вот и вся разница. Если бы вы поехали на Запад и к вам пожаловал бы с супругой владелец одной из огромных ферм, простирающихся на двадцать тысяч акров, неужели вы повели бы себя с ними так, как с нашими туземцами? Да никогда! Все вы были бы состоятельные люди и как таковые отлично понимали бы друг друга.

— Вот уж нет, — перебила его миссис Мэйкли. — Есть масса богатых людей, с которыми никто не хочет знаться и которые никак не могут попасть в общество — людей темных и грубых. И, уж если говорить о деньгах, мне не кажется, что селяне радуются им меньше других.

— Напротив, больше, — сказал молодой человек.

— Ну так как же? — спросила миссис Мэйкли, будто выдвинула неоспоримый аргумент. Молодой человек ничего не ответил, и она продолжала: — А теперь давайте спросим вашу сестру — пусть она скажет, делала ли я когда-нибудь разницу между ней и другими юными девушками, живущими у нас в гостинице?

Молодая девушка покраснела, не испытывая, видимо, желания отвечать.

— Ну, Лиззи! — воскликнула миссис Мэйкли, и по тону ее можно было понять, что она не на шутку обижена.

Мне эта сцена показалась достаточно мучительной, и я посмотрел на миссис Кэмп в надежде, что она скажет хоть что-нибудь и разрядит атмосферу. Но она промолчала. На ее крупном приветливом лице отражался лишь интерес к разговору, ничего больше.

— Вы же сами знаете, миссис Мэйкли, — сказала девушка, — что вы не относитесь ко мне так, как к барышням из гостиницы.

Ни в тоне ее голоса, ни в выражении глаз не сквозило обиды, только сожаление — она как будто думала, что, если бы не это досадное обстоятельство, она могла бы любить эту женщину, от которой, по-видимому, видела много добра.

Слезы выступили на глазах у миссис Мэйкли, и она обратилась к миссис Кэмп:

— Значит, вы все так к нам относитесь? — спросила она.

— А почему бы и нет? — вопросом на вопрос ответила больная. — Однако нет, не все деревенские жители смотрят на вещи нашими глазами. Многие из них испытывают как раз те чувства, как вам бы хотелось, но это потому, что они живут бездумно. А раз задумавшись, начинают испытывать те же чувства, что и мы. Но я не осуждаю вас. Вы не можете переделать себя, так же как и мы. По крайней мере, в этом мы друг от друга мало чем отличаемся.

Усмотрев в этих словах признаки потепления, миссис Мэйкли слегка приободрилась и жалобным голосом — словно напрашиваясь на дальнейшее сочувствие — проговорила:

— То же самое сказала мне и хозяйка домика, который мы видели по дороге: кто-то должен быть богат и кто-то должен быть беден — так уж устроен мир.

— А как бы вам понравилось быть в числе тех, кто должен быть беден? — спросил молодой Кэмп с ехидной усмешкой.

— Не знаю, — сказала миссис Мэйкли с неожиданной горячностью, — но уверена, что я не стала бы обижать ни бедных ни богатых.

— Я очень сожалею, если мы обидели вас, миссис Мэйкли, — сказала миссис Кэмп с достоинством, — но вы задавали нам вопросы, и нам казалось, что вы хотите получить на них правдивые ответы. Зачем же было нам приглаживать правду?

— Иногда вы все же это делаете, — сказала миссис Мэйкли, и на глазах у нее снова показались слезы. — И потом вы ведь знаете, как я расположена ко всем вам.

У миссис Кэмп сделался растерянный вид.

— Может, мы и наговорили лишнего. Но я не могла иначе — да и дети, разумеется, не могли, — раз уж вы стали нас расспрашивать прямо при мистере Гомосе.

Я взглянул на альтрурца, который сидел молча и внимательно слушал, и внезапно в душу мне закралось сомнение относительно него: да человек ли он, обычный смертный, индивидуум, как мы все, или же некая лакмусовая бумажка, посланная свыше, чтобы выявить всю скрытую в нас искренность и показать, как мы в действительности относимся друг к другу. Бредовая мысль, но мне подумалось, что можно будет использовать ее в одном из моих будущих романов, и я почувствовал за ней прилив профессиональной благодарности.

— Да уж, — сказал я с веселой иронией. — Всем нам пришлось проявить гораздо больше искренности, чем хотелось, и если мистер Гомос намерен по возвращении домой написать путевые заметки, уж в чем, в чем, а в недостатке прямодушия обвинить нас он не сможет. Я всегда считал, что это одно из наших достоинств! Взять хотя бы мистера Кэмпа или моего приятеля банкира — нет, я не думаю, чтобы у мистера Гомоса был повод упрекать нас даже в излишней сдержанности.

— Ну что бы он там у себя о нас ни рассказал, — со вздохом сказала миссис Мэйкли, устремив благоговейный взгляд на саблю, висящую над кроватью, — он должен будет подтвердить, что, несмотря на все деления и классы, все мы — американцы, и даже если в мелочах наши взгляды и мнения расходятся, все равно мы дети одной страны.

— Ну, в этом-то я как раз не уверен, — возразил Рубен Кэмп с неприличной поспешностью, — я никак не считаю, что мы дети одной страны. Для вас Америка одно, а для нас совсем другое. Для вас Америка — это досуг, удобная легкая жизнь, разнообразные развлечения из года в год, а если и работа, то работа, которую вам хочется делать. Для нас же Америка — это работа, которую мы должны делать, причем работа тяжелая, отнимающая все время. Для вас она — свобода, но о какой свободе может говорить человек, если он не знает, будет ли у него завтра обед? Как-то раз, работая на железной дороге, я участвовал в забастовке и сам видел, как люди приходили и отрекались от своей свободы за возможность прокормить семью. Они не сомневались в своей правоте и понимали, что им нужно отстаивать свои права, но им приходилось покоряться и лизать руку, кормящую их. Да, все мы американцы, только вот, мне кажется, миссис Мэйкли, Америка у всех у нас разная. Ну какая может быть страна у человека, занесенного в черный список?

— Занесенного в черный список? Не понимаю, о ком вы?

— О ком? Да есть такие люди. Я сам кое-кого из них встречал в наших промышленных городах. Эти люди значатся в конторских книгах всех больших предприятий как рабочие, которым ни в коем случае нельзя давать работу, которых, иными словами, следует наказывать холодом и голодом, выгонять на улицу; они нанесли оскорбление своим хозяевам, почему и должны мучиться, созерцая мытарства своей беспомощной семьи.

— Простите меня, мистер Кэмп, — вмешался я. — Но ведь в черный список обычно попадают люди, игравшие значительную роль в рабочих беспорядках, — так, по крайней мере, я слышал.

— Совершенно верно, — ответил молодой человек, по-видимому, не дав себе труда вдуматься в смысл моего вопроса.

— Ага! — подхватил я. — Но в этом случае вряд ли можно порицать работодателя за желание поквитаться. Это в порядке вещей.

— Господи Боже! — воскликнул альтрурец. — Возможно ли, что в Америке считается в порядке вещей лишать хлеба чью-то семью только потому, что глава ее совершил в области экономики поступок, идущий вразрез с вашими интересами или вызывающий ваше неудовольствие.

— Мистер Твельфмо, по всей видимости, считает, что это так, — насмешливо заметил молодой человек. — Но в порядке это вещей или нет, именно так оно обстоит на деле, и вы легко можете представить себе, как горячо должен любить человек, занесенный в черный список, страну, где с ним могут поступить подобным образом. Как бы назвали вы в Альтрурии такое явление, как занесение в черный список?

— Да, да, пожалуйста! — взмолилась миссис Мэйкли. — Пусть он непременно расскажет нам об Альтрурии. Все эти разговоры относительно рабочих так скучны. Верно, миссис Кэмп?

Миссис Кэмп ничего не сказала, однако альтрурец ответил на вопрос ее сына:

— Мы никак не назвали бы такое явление, потому что у нас оно невозможно. Мы не знаем преступления, в наказание за которое человека, преступившего закон, следовало бы лишать возможности зарабатывать себе на жизнь.

— О, преступи он закон здесь, — сказал молодой Кэмп, — ему не о чем было бы тужить. Уж ему-то государство предоставило бы возможность зарабатывать себе на жизнь.

— Ну а если бы он никак не нарушил закон, в то же время не имел бы никакой возможности зарабатывать…

— Тогда государство предоставило бы ему право податься в бродяги. Вот как этот молодец…

Он отдернул слегка занавеску на окне, у которого сидел, и мы увидели, что возле дома остановился, с опаской поглядывая на крылечко, где, растянувшись, спала собака, омерзительный бродяга — досадный штрих, безобразящий очаровательный цветущий пейзаж, омрачающий светлый праздничный день. Лохмотья, плохо прикрывающие тело, придавали ему сходство с чучелом, истрепанные ботинки были покрыты густым слоем пыли, грубые волосы плюмажем выбивались сквозь дыру в шляпе; красное набрякшее лицо, поросшее двухнедельной ржавой щетиной, выражало одновременно свирепость и робость. Он был оскорбителен для глаз, как ставший вдруг зримым смрад. Жалкий человеческий отброс, сознавая, по-видимому, свою неприглядность, сам сжался под нашими взглядами.

— Господи! — сказала миссис Мэйкли. — Я думала, этих типов теперь забирают в тюрьму. Разве можно оставлять их на свободе. Они же опасны.

Молодой Кэмп вышел из комнаты, и мы увидели в окно, как он направился к бродяге.

— Ага, вот это правильно! — сказала миссис Мэйкли. — Надеюсь, Рубен пуганет его как следует. Ой! Уж не собирается ли он кормить этого жуткого субъекта? — вдруг воскликнула она, сделав большие глаза, когда Рубен, перекинувшись несколькими словами с бродягой, повернулся и скрылся вместе с ним за углом дома. — Знаете, миссис Кэмп, — по-моему, он подает очень плохой пример. Не надо их поощрять. Поев, этот бродяга вздумает поспать у вас в сарае, закурит трубку и еще пожар устроит. А как поступают с бродягами у вас в Альтрурии, мистер Гомос?

Альтрурец, казалось, не слышал ее. Он обратился к миссис Кэмп:

— Кстати, из фразы, случайно оброненной вашим сыном, я понял, что он не всегда жил здесь с вами. Ну и как он — легко ли смирился с деревенским укладом после городской сутолоки? Говорят, в Америке молодежь бежит из деревни.

— Мне не кажется, что он сожалеет о том, что ему пришлось вернуться, — ответила миссис Кэмп, и в голосе ее прозвучала материнская гордость. — Но после смерти отца ему ничего больше не оставалось. Он всегда был примерным сыном и ни разу не дал нам почувствовать, что он чем-то ради нас жертвует. Мы отпустили его, когда отец был еще жив и мы не так нуждались в опоре. Мне хотелось, чтобы он попытал счастья вдали от дома — ведь к этому стремятся все мальчики. Но он у меня не совсем такой, как все, и, мне кажется, с него довольно того, что он повидал. Подозреваю, что ему не пришлось увидеть мир с лучшей стороны. Сперва он поступил на фабрику в Понквоссете, но настали трудные времена: магазины ломились от товаров, которых никто не покупал, и в конце концов его уволили; тогда он устроился на железную дорогу — тормозным кондуктором в товарном составе, но тут его отец покинул нас.

— Да, надо думать, с лучшей стороны мир он не повидал, — улыбнулась миссис Мэйкли. — Ничего удивительного, что он набрался таких мрачных впечатлений. Я уверена, что, если бы он мог увидеть мир при более благоприятных обстоятельствах, образ мыслей у него был бы иным.

— Вполне возможно, — сухо сказала миссис Кэмп, — личный опыт безусловно влияет на наше мировоззрение. Но я не возражаю против образа мышления своего сына. Мне кажется, большинство своих взглядов Рубен перенял от отца; он вообще вылитый отец. Мой муж считал, что рабство — зло, и пошел на войну, чтобы сражаться за его отмену. Когда война окончилась, он, бывало, говаривал, что хоть негров освободили, с самим рабством еще далеко не покончено.

— А что, собственно, он хотел этим сказать? — спросила миссис Мэйкли.

— То, что он хотел сказать, мы с вами непременно поймем по-разному. Когда во время войны я впервые осталась одна — Рубен был еще слишком маленький, чтобы ощутительно помогать мне, и к тому же ему надо было ходить в школу, — мне пришлось тащить на себе всю ферму, и я, наверное, перестаралась. Во всяком случае, первый удар у меня случился именно тогда. Здоровьем я никогда не отличалась, да к тому же подорвала его еще до замужества, когда преподавала в школе и сама училась. Но теперь это не имеет значения, давно не имеет.

Ферма была тогда свободна от долгов, но мне пришлось заложить ее. Отделение банка в деревне дало мне под нее ссуду, и с того дня мы только и знаем, что платим проценты по закладной. Муж умер, платя их, и сын будет платить до самой моей смерти, а там уж банк, наверное, откажется переписать закладную. Банковский казначей был другом детства моего мужа и пообещал, что, пока кто-то из нас двоих жив, о закладной можно не беспокоиться.

— Как великодушно с его стороны, — воскликнула миссис Мэйкли. — Надо сказать, вам очень повезло.

— Я же говорила, что наши точки зрения тут не совпадут, — терпеливо сказала больная.

— И многие фермы в окрестностях заложены? — спросил альтрурец.

— Почти все, — ответила миссис Кэмп. — Выглядит, будто мы владеем ими, а на деле получается наоборот.

— Мой муж находит, что так и должно быть с недвижимостью, — не замедлила вмешаться миссис Мэйкли. — Если взять под нее максимальную ссуду, у вас высвобождается весь ваш капитал, который вы затем можете пустить в оборот. Что вам и следует сделать, миссис Кэмп. Но скажите, что это за рабство такое, с которым, по словам капитана Кэмпа, до сих пор не покончено?

Больная с минуту смотрела на нее, не отвечая, и тут дверь кухни отворилась, вошел молодой Кэмп и начал накладывать на тарелку еду.

— Почему ты не пригласил его за стол, Руб? — спросила Лиззи.

— Да он говорит, что не хочет мешать, поскольку у нас гости. Недостаточно, мол, парадно одет: оставил фрак в городе.

Молодой человек рассмеялся, за ним рассмеялась и сестра.

8

Рубен понес бродяге тарелку с едой, а миссис Мэйкли сказала, обращаясь к его матери:

— Я полагаю, что в будние-то дни вы заставляете таких оборванцев трудиться у вас на ферме, чтобы отработать свой завтрак?

— Не каждый раз, — ответила миссис Кэмп. — А разве постояльцам в гостинице приходится трудиться, чтобы отработать свой завтрак?

— Нет, конечно, — сказала миссис Мэйкли с резкостью, свидетельствующей об обиде, — но обычно они за него платят.

— Мне кажется, что заплатить за что-то еще не значит это заработать. Вполне возможно, что уплаченные деньги вовсе не вами заработаны. Но вообще я считаю, что людям приходится слишком много работать. Если бы мне начать жизнь сначала, я б из кожи вон лезть не стала. Мы с мужем взяли эту землю, когда оба были молоды и только что поженились; мы начали работать, чтобы поскорей выкупить ее. Мы хотели чувствовать, что она наша, что мы хозяева, а потом хозяевами здесь будут наши дети. Мы оба работали без отдыха весь день, как рабы, а часто — лунными ночами — и до утренней зари; выбирали камни из своих полей и хоронили их в глубоких рвах, вырытых своими же руками. Беда только, что мы похоронили в этих рвах и нашу молодость, и силы, и здоровье — а ради чего? Несмотря на все наши труды, мы так ссуду и не выплатили, мне ферма не принадлежит и детям моим принадлежать не будет. Вот чем все это кончилось. Надо думать, мы были справедливо наказаны за свою жадность. Может быть, никто не в праве владеть даже малой толикой земли. Иногда мне кажется, что это так, но, с другой стороны, ведь мы с мужем заработали эту ферму, а теперь ею владеет банк. Разве это не странно? Вы, конечно, скажете, что банк заплатил нам за нее. Может, и так, только ведь банк ее не заработал. И вот, когда я думаю об этом, мне иногда начинает казаться, что заплатить за завтрак еще не значит приобрести на него право.

Я прекрасно видел, что ее слова чистой воды софизм, но у меня не поворачивался язык сказать это. Кроме того, я остро чувствовал пафос ее слов. Миссис Мэйкли, совершенно очевидно, ничего не видела и не чувствовала.

— Все это так, — сказала она, — но должны же вы понимать, что, прикармливая бродяг и не заставляя их трудиться взамен, вы будете потворствовать лени. А лень действует развращающе — на тех, кто наблюдает ее.

— Вы хотите сказать, на селян? Да им ведь и так приходится наблюдать безделье сколько угодно. Дачники, которые проводят здесь четыре-пять месяцев в году, вообще с утра до вечера ничего не делают.

— Но вы не должны забывать, что они отдыхают! Вы и представить себе не можете, как много приходится им работать зимой в городе, — с азартом вступилась миссис Мэйкли.

— А может, бродяги тоже отдыхают. Во всяком случае, по-моему, вид лентяя в лохмотьях, просящего милостыню у заднего крыльца, вряд ли может разлагающе действовать на сельских жителей. Я еще ни разу не встречала бродягу, который заделался бы попрошайкой в селе — все они приходят из городов. Сбивает с пути нашу молодежь зрелище праздности совсем иного порядка. Мой сын говорит, что если он когда-нибудь и завидует бродягам, то только хорошо одетым, сильным, здоровым молодцам, которые каждое лето наезжают к нам из городов, чтобы полазить по горам и хорошенько поразмяться.

Обе дамы замолчали. Обе наконец выдохлись; миссис Мэйкли, по крайней мере, явно исчерпала все свои аргументы, и поэтому я сказал шутливо:

— Но это как раз и есть тот вид бродяг, к которым с таким неодобрением относится мистер Гомос. Он утверждает, что в Альтрурии моцион ради моциона считают порочной тратой сил, чуть ли не идиотством.

Я рассчитывал, что, услышав, как я утрирую его слова, альтрурец запротестует, но он, по всей видимости, не усмотрел в этом никакой передержки.

— Видите ли, — сказал он, — обращаясь к миссис Кэмп, — в Альтрурии физическим трудом занимаются все, чтобы тяжелая работа не выпадала на долю какого-то одного класса, и связанных с этим физических упражнений достаточно, чтобы поддерживать здоровье в порядке — а заодно и заработать на жизнь. Проработав обязательные три часа в день, молодые люди могут заниматься спортом или играть в какие-нибудь игры в соответствии со своими наклонностями, и до какого возраста они этим занимаются, зависит исключительно от их характера и желания. А говорил я мистеру Твельфмо вот что — только, возможно, я не совсем ясно выразил свою мысль — мы рассматриваем бесплодное приложение сил просто для того, чтобы подвигаться и поразмяться, в то время как другие изнемогают под бременем физического труда, как нечто несуразное или безнравственное. Но в вашем случае я могу посмотреть на это с другой точки зрения — я понимаю, что при существующих у вас обстоятельствах люди, у которых нет никаких обязанностей, не могут заниматься физическим трудом без того, чтобы не отнять работу у кого-то, кто нуждается в ней, не имея других средств существования; не могут они и заменить переутомившегося рабочего, оплатив ему вынужденный отдых, — ведь тем самым ему прививается склонность к праздности. В Альтрурии мы можем поддерживать себя в хорошем состоянии, выполняя свою долю тяжелой работы, а в случае надобности, можем помочь тем, кто переутомился, не причиняя никому никакого ущерба, материального или нравственного.

В этот момент в комнату вошел молодой Кэмп, и альтрурец замялся.

— О, продолжайте, пожалуйста! — попросила миссис Мэйкли и прибавила, обращаясь к Кэмпу: — Наконец-то мы заставили мистера Гомоса рассказать нам что-то об Альтрурии и теперь уж ни за что на свете не дадим ему замолчать.

Альтрурец обвел нас взглядом и, без сомнения, прочел на всех лицах живейший интерес. Он улыбнулся и сказал:

— Я с большим удовольствием. Но, право, сомневаюсь, что вы обнаружите в нашей цивилизации что-то из ряда вон выходящее, если воспримете ее как естественный результат желания поддерживать добрые отношения с соседями. Собственно говоря, добрососедство — это самая суть альтрурианизма. Если вы сможете представить себе, — принялся он объяснять миссис Мэйкли, — что испытываете ко всем, без исключения, людям те же чувства, что и к вашему ближайшему соседу…

— Моему ближайшему соседу! — вскричала она. — Но я не знаю своих соседей. Мы снимаем квартиру в большом доме, где живет еще по меньшей мере сорок семей, и я уверяю вас, что решительно никого из них не знаю.

Он удивленно посмотрел на нее, и она продолжала:

— Иногда и правда получается как-то нехорошо. Однажды у людей, живущих с нами на одной площадке, умер ребенок, а я так никогда и не узнала бы об этом, если бы случайно не услышала об этом от своей кухарки. Слуги, конечно, все дружны между собой, они встречаются в служебном лифте и там знакомятся. Я этого не поощряю. Кто его знает, что они за люди и кто их хозяева.

— Но ведь имеете же вы друзей в городе, к которым относитесь как к соседям?

— Да, пожалуй что нет, — ответила миссис Мэйкли. — У меня есть целый список людей, с которыми мы знакомы домами, но ни к кому из них я не отношусь по-соседски.

У альтрурца сделался такой растерянный и озадаченный вид, что я с трудом удержался от смеха.

— В таком случае, боюсь, я не сумею объяснить вам, что представляет собой Альтрурия.

— Ну что ж, — беспечно ответила она, — если речь идет о добрососедстве, вроде того, что мне приходилось наблюдать в провинциальных городках, то упаси меня от этого Бог! Мне нравится быть от всех независимой. Поэтому я и люблю большие города. Никому там нет до вас дела.

— Я был как-то раз в Нью-Йорке и побывал в кварталах, где живет беднота, — сказал молодой Кэмп. — По-моему, все там знакомы и относятся друг к другу вполне доброжелательно.

— И вам хотелось бы жить так — друг у друга на голове? — спросила она.

— На мой взгляд, это лучше, чем жить, как живем мы на селе, раскиданные так, что люди почти не встречаются. И уж, во всяком случае, лучше сидеть друг у друга на голове, чем вовсе не иметь соседей.

— Ну что ж, о вкусах не спорят, — сказала миссис Мэйкли. — Расскажите нам, мистер Гомос, о вашей светской жизни.

— Видите ли, — начал он, — у нас нет ни городов, ни сел в вашем понимании слова. И потому мы живем не так уж обособленно и не так уж тесно. Значит, по-вашему, мистер Кэмп, вы здесь много теряете, не встречаясь чаще с другими фермерами?

— Да. Люди дичают от одиночества. Человеческой натуре свойственно общение с себе подобными.

— Насколько я понимаю, миссис Мэйкли, вы находите, что человеческой натуре скорее свойственно стремление жить особняком?

— Отнюдь нет. Но встречаться следует только с тем, с кем хочешь, и тогда, когда хочешь, — ответила она.

— Именно так мы и сумели построить свои отношения. Должен сказать, что, во-первых…

— Одну минуточку, извините меня, пожалуйста, мистер Гомос, — сказала миссис Мэйкли. Эта капризная особа не меньше других хотела послушать об Альтрурии, но она принадлежала к числу тех женщин, которые, умирая от жажды — по ее собственному выражению — услышать другого, все же предпочитают всему на свете звук собственного голоса. Альтрурец вежливо замолчал, и она продолжала:

— Я вот думала о том, что нам говорил мистер Кэмп, — что все рабочие, попавшие в черный список, становятся впоследствии бродягами…

— Но я вовсе не говорил этого, миссис Мэйкли, — запротестовал в удивлении молодой человек.

— Но ведь само собой разумеется, что, если все бродяги состояли в прошлом в черных списках…

— И этого я не говорил.

— Не важно! Пытаюсь я выяснить вот что — если рабочий каким-то образом досадил своему хозяину, неужели последний не имеет права наказать его как-то?

— Насколько я знаю, закона, который запрещал бы внесение кого-то в черный список, пока что нет.

— Отлично, но чем же они в таком случае недовольны? Владельцы предприятий, без сомнения, знают, что им делать.

— По их убеждению, они знают и то, что следует делать их рабочим. Они постоянно твердят: свои дела мы будем вести по собственному усмотрению. Но ни один человек, ни одна торговая компания, ворочающая крупными делами, не должны забывать, что у нее нет таких дел, которые не касались бы других людей, хотя бы отчасти. И что бы кто ни говорил, это так.

— Ну, хорошо, но в таком случае, — сказала миссис Мэйкли, вооруженная доводом, показавшимся ей неотразимым, — было бы куда лучше, если бы рабочие предоставляли решение всех вопросов предпринимателям, тогда, по крайней мере, они перестали бы попадать в черный список. Все бы от этого только выиграли.

Признаюсь, хотя я был полностью согласен с миссис Мэйкли относительно того, как следует поступать рабочим, пришла она к этому заключению путем столь странных рассуждений, что мне стало немного стыдно за нее и в то же время смешно. Она же продолжала с видом победительницы:

— Ведь вы же понимаете, что предприниматели ставят на карту неизмеримо больше.

— Рабочий ставит на карту все, что имеет, — свой труд, — ответил молодой человек.

— Но вы же не можете противопоставить это капиталу? — сказала миссис Мэйкли. — Какое тут может быть сравнение?

— Отлично могу, — сказал Кэмп, он стиснул зубы, и глаза его сверкнули.

— Вы, пожалуй, еще скажете, что рабочий должен получать за свой труд столько же, сколько предприниматель за свой капитал. Если вы считаете, что они ставят на карту поровну, значит, по-вашему, им и платить надо поровну?

— Именно это я и думаю, — сказал Кэмп, и миссис Мэйкли рассмеялась, звонко и дружелюбно.

— Но это же абсурд.

— Почему абсурд? — запальчиво спросил он, и ноздри у него вздрогнули.

— Все потому же, — ответила она, не вдаваясь в объяснения, чему я искренне порадовался, хотя полностью разделял ее мнение: выводы ее представлялись мне куда более удачными, чем доводы.

В кухне забили старые деревянные часы, и миссис Мэйкли поспешно вскочила на ноги, подошла и положила на стол у постели миссис Кэмп книги, лежавшие у нее на коленях.

— Ну нам пора! — сказала она, склоняясь к больной и целуя ее в щеку. — У вас, наверное, скоро обед, да и мы — едва-едва поспеем к завтраку, если поедем по окружной дороге, а мне обязательно хочется показать по пути мистеру Гомосу Ведьмин водопад. Я прихватила несколько книг, из тех, что мистер Мэйкли привез мне вчера, — у меня пока что не будет времени их читать, — кроме того, я доставила контрабандой роман мистера Твельфмо — сам он слишком скромен, чтобы лично преподнести его вам.

Она лукаво посмотрела на меня, миссис Кэмп произнесла слова благодарности, после чего все присутствующие обменялись любезностями. По ходу этого обмена миссис Мэйкли заметно повеселела, мило распрощалась со всем семейством и отбыла в прекрасном настроении.

— Ну вот, — сказала она альтрурцу, только мы въехали на окружную дорогу, полого уходящую ввысь, — согласитесь, что вы встретились с весьма занятными людьми. Но до чего же коверкает человеческую психику замкнутая жизнь. Вот это действительно отрицательная сторона сельской жизни. Миссис Кэмп искренне считает, что банк причинил ей большой вред, приняв в залог ее ферму, а Рубен успел повидать в мире ровно столько, чтобы получить обо всем превратные впечатления. Но никого добрее и сердечнее, чем они, в мире вы не встретите, и я уверена, вы правильно поймете их. Эта беспощадная деревенская откровенность просто восхитительна — верно ведь? Я люблю раздразнить бедного Рубена и вызвать его на разговор. Он хороший мальчик, несмотря на то, что так упорствует в своих заблуждениях, и исключительно преданный сын и брат. Очень немногие молодые люди согласились бы расточать свою жизнь на старой ферме, как он. Думаю, что, когда его мать умрет, он женится и попробует счастья в каком-нибудь бойко развивающемся районе.

— Вряд ли он успел увидеть в мире что-нибудь столь привлекательное, чтобы решить покинуть отчий дом, — у меня, по крайней мере, такое впечатление, — возразил альтрурец.

— Погодите, вот женится на какой-нибудь разбитной американской девице, тогда посмотрим, что он запоет, — сказала миссис Мэйкли.

После завтрака альтрурец исчез, и я почти не видел его до ужина следующего дня. Тут он мне сказал, что провел все это время в обществе молодого Кэмпа, который познакомил его с фермерским трудом и свел кое с кем из своих соседей. Все это было ему очень интересно, потому что дома у себя он в настоящее время тоже занимается сельским хозяйством и ему любопытно сравнить американские и альтрурские методы. Снова разговор о фермерских делах завязался у нас позднее, когда наша маленькая компания опять собралась вместе, и я рассказал им о похождениях альтрурца. Оказалось, что доктора неожиданно вызвали в город, но священник был тут, а также адвокат, профессор, банкир и фабрикант. Первым отозвался на мой рассказ банкир, который, по всей видимости, был, как и в прошлую субботу, открыт и насмешлив.

— Да, — сказал он, — жизнь у них нелегкая; чтобы справляться со своими нуждами, они должны вертеться, как белка в колесе. Не хотел бы я заниматься этим делом при их возможностях.

— А рассказывали ли вам ваши друзья-землепашцы о том, как они понемножку приторговывают голосами во время выборов? Это дает им некоторый побочный доход, помогающий сводить концы с концами.

— Не понимаю, как это, — сказал альтрурец.

— А вот так, голоса наших добродетельных поселян продаются по цене от двух долларов и выше во время обычных выборов. Если же партийные страсти накалены и решаются животрепещущие вопросы, голоса стоят дороже.

Альтрурец обвел нас всех взглядом, он, по-видимому, был ошеломлен:

— Вы хотите сказать, что американцы покупают голоса?

Профессор снова улыбнулся:

— Упаси Бог! Я только хочу сказать, что они их продают. Меня нисколько не удивляет, что люди предпочитают закрывать глаза на этот факт, но, тем не менее, это факт, и притом общеизвестный.

— Боже мой! — вскричал альтрурец. — И чем же они оправдывают подобное предательство? Я говорю не о тех, кто продает, — ознакомившись немного с их скудной и тяжелой жизнью, я прекрасно представляю себе, что нужда может довести до того, что они с радостью схватятся за возможность получить таким путем несколько долларов, но что могут сказать в свое оправдание те, кто покупает их?

— Видите ли, — сказал профессор, — о сделках подобного рода обычно не распространяются, — ни те ни другие.

— Мне кажется, — вступил в разговор банкир, — что все это несколько преувеличено, но проблема, безусловно, существует, и по-моему, это зло, которое еще только набирает силу у нас в стране. Наверное, все дело в недопонимании его. Без сомнения, не последнюю роль играет тут и бедность. Мужчина отдает свой голос — так же как женщина отдает свое тело — за деньги, лишь убедившись, что на добродетели далеко не уедешь. Люди чувствуют, что должны жить, и пусть даже доктор Джонсон говорит им, что он в этом большой необходимости не видит, никто из них с ним не согласится. Я бы на их месте тоже не согласился. Цивилизация, подобная нашей, несет не только блага, но и зло, и я никогда не назову зло ничем иным, как злом.

— Кое-кто, может, любит это делать, но я не из их числа. В любом случае, мне кажется, покупатель хуже продавца — несравненно хуже. Думаю, вам не приходится сталкиваться с подобными проблемами в Альтрурии?

— О нет! — сказал альтрурец с непередаваемым ужасом. — Это было бы просто немыслимо.

— Но ведь и вы не святые, — выразил предположение банкир, — и вам, наверное, иногда душой приходится покривить.

— Я не стану утверждать, что мы свободны от ошибок, но ошибок такого рода, как вы только что описали, у нас не бывает. Они невозможны.

В голосе альтрурца презрения не проскальзывало, а только печаль и снисхождение, да еще горестное удивление, подобное тому, что мог бы испытать ангел небесный, если ему открылись бы вдруг постыдные тайные деяния преисподней.

— Что ж, — сказал банкир, — единственно, что нам остается, это подойти к данному вопросу по-деловому и занять в нем среднюю позицию.

— Говоря о деловом подходе, — сказал профессор, поворачиваясь к фабриканту, который все это время молча курил, — почему бы вам, капиталистам, не взять в свои руки сельское хозяйство здесь, на Востоке, и не добиться, чтобы оно приносило доход, — как это делается на Западе?

— Покорно благодарю, — ответил тот. — Если вы имеете в виду меня, то мне что-то не хочется вкладывать в это деньги, — он немного помолчал, а потом, поскольку мысль, очевидно, чем-то его заинтересовала, продолжал: — Впрочем, по всей вероятности, тем дело и кончится, и скорее всего это произойдет при посредстве железных дорог. Для них будет проще простого скупить все доходные фермы вдоль полотна дороги, посадить там своих людей и эксплуатировать к своей выгоде. Право, это вовсе не дурной план. При теперешнем методе ведения хозяйства потери фермеров огромны, и я просто не вижу причины, почему бы железным дорогам не прибрать к рукам их земли, вроде того как они поступают сейчас с копями. Они безусловно могли бы вести хозяйство несравненно лучше, чем мелкие фермеры. Странно, что эта мысль не пришла в голову какому-нибудь ловкому дельцу среди железнодорожных магнатов.

Мы все посмеялись, понимая, что говорится это скорее в шутку, но альтрурец, по всей видимости, принял слова фабриканта всерьез:

— Но ведь в этом случае число людей, потерявших работу, будет очень велико. И что станет с ними?

— Ну, что-то за свои фермы они получат, и это даст им возможность начать жизнь на новом месте. И потом судьба людей, потерявших работу в процессе перестройки, не может заботить капитал. Время от времени мы устанавливаем у себя на фабрике новые машины, которые вытесняют десяток, а то и сотню рабочих, но не останавливаться же из-за этого.

— И вы не интересовались их судьбой?

— Бывало, интересовались. Чаще нет. Мы полагали, что они так или иначе выкрутятся.

— А государство… народ… правительство… ничего не делают для них?

— Если они доходят до ручки, то существуют работные дома.

— Или тюрьмы, — вставил адвокат.

— Говоря о работных домах, — сказал профессор, — рассказывали ли вам ваши непогрешимые сельские друзья о том, как, пристраивая своих бедняков, они норовят сунуть их туда, где берут подешевле — прикарманивая, естественно, разницу, — иногда по пять долларов в месяц за стол и кров. Представляете, что это за житье!

— Да, молодой Кэмп говорил мне об этом. Он считает, что это возмутительно.

— Да ну? Что ж, я рад слышать такое о молодом мистере Кэмпе. Из того, что мне о нем рассказывали прежде, получается, что он приберегает свое возмущение, чтобы затем обрушить его на капиталистов. И как же он предполагает бороться с этим?

— Насколько я понимаю, он полагает, что государство должно находить им работу.

— Ах, значит, так: вы — отцы, мы ваши дети. Думаю, государство этим заниматься не станет.

— И он так думает.

— Какая горькая судьба! — сказал священник. — Неужели же людям, изнуренным болезнями или непосильным трудом, закон ничего лучшего не может предложить, кроме как поставить их на одну доску с кретинами или умалишенными, иными словами, обеспечить им жизнь настолько унизительную, что, право, она не лучше смерти.

— А как, скажите на милость, можно еще поощрять независимость и индивидуальность, — возразил профессор. — Без сомнения, тут есть своя темная сторона. Но любой другой вариант был бы сентиментальным, не деловым и, если уж на то пошло, не американским.

— Сказать с уверенностью, что он был бы и не христианским, я не берусь, — отважился вставить слово священник, робевший в присутствии столь высокого авторитета в вопросах политической экономии.

— Этот вопрос, на мой взгляд, относится скорей к компетенции нашего высокочтимого духовенства, — сказал профессор.

Воцарилось короткое, но весьма неприятное молчание. Оно было нарушено адвокатом, который составил вместе ступни ног, внимательно посмотрел на них и заговорил:

— Сегодня у меня произошел весьма интересный разговор с несколькими молодыми людьми у нас в гостинице. Большинство из них, как вы знаете, только что закончили колледжи и сейчас наслаждаются дополнительным летним отдыхом, перед тем как кинуться осенью в битву за жизнь. Они говорили о других молодых людях, своих однокашниках, которым не так повезло и которым пришлось включиться в эту битву сразу же. Как выяснилось, мои собеседники собираются поступать в высшие учебные заведения, чтобы стать врачами, юристами, инженерами, педагогами или богословами; все они жалели своих не столь удачливых товарищей не только потому, что те остались без дополнительных каникул, но еще и потому, что они предполагают заняться коммерцией. Это показалось мне несколько странным, и я попытался выяснить, в чем дело? Дело же оказалось в том, что большинство молодых людей, окончивших колледж, ни за что не хотят быть коммерсантами, если у них есть другие возможности. По-видимому, они ощущают некое несоответствие между полученным образованием и коммерцией. Они жалели своих приятелей, которым предстояло пойти по этому пути, и, насколько я понял, те тоже жалели себя. Разговор завязался по поводу письма, полученного одним из них от какого-то бедного то ли Джека, то ли Джима, которому пришлось пойти работать в торговое предприятие своего отца и который горько сетовал на свою участь. Мальчики, готовящие себя для почтенных профессий, не могли нарадоваться, сравнивая свои перспективы и его, и отпускали непочтительные шуточки насчет коммерции. Несколько лет тому назад мы бы с такими настроениями быстро справились, к тому же некоторые газеты, по-моему, все еще сомневаются относительно целесообразности обучения в колледже для лиц, которым впоследствии придется прокладывать себе дорогу в жизни. А что вы думаете по этому поводу?

Адвокат обратил свой вопрос к фабриканту, который со спокойной уверенностью ответил, что, по его мнению, вряд ли молодым людям, вступающим в деловую жизнь, помешают когда-нибудь их знания.

— Но они напирали на то, что огромные состояния в Америке были нажиты людьми, не имевшими преимущества в виде образования и, по-видимому, считали, что интеллектуальный багаж джентльмена — непозволительная роскошь для тех, кто хочет делать деньги.

— Ну они могут утешаться мыслью, — ответил фабрикант, — что занятие коммерцией необязательно приносит состояние, оно даже прожиточный минимум приносит не всегда.

— Кое-кто из них, очевидно, уяснил себе и это, и жалели они Джека или Джима отчасти и за то, что шансов на удачу у него маловато. Однако, главным образом, жалели они его за то, что в будущем ему совсем не пригодятся знания, которые он получил в колледже, так что лучше было бы ему совсем туда не поступать. Они говорили, что проку от образования ему никакого не будет, и, вспоминая потраченные годы, он всегда будет испытывать горькое сожаление.

Фабрикант ничего не ответил, профессор хмыкнул, но тоже промолчал. Слово взял банкир:

— Если говорить о коммерции, они правы. Смешно притворяться, будто между высшим образованием и коммерцией существует какая-то связь. Ни один деловой человек — если он достаточно искренен — не станет отрицать, что чаще всего они просто несовместимы. Я знаю, что на банкетах, которые время от времени устраивают финансовые и торговые организации, принято говорить о наших крупных коммерсантах или замечательных банкирах как о гениях, как о благодетелях, положивших начало благоденствию человечества, которое без их великих планов так и продолжало бы прозябать. Что ж, очень может быть, но нужно признаться, что получается это у них непреднамеренно. А сознательно стремятся они к наживе, и только к ней. Если в итоге начинается общее процветание — прекрасно! Они вполне готовы поставить его в заслугу себе. Но, как я уже сказал, для коммерции как таковой «интеллектуальный багаж джентльмена» совершенно непригоден. Такого рода образование вечно выдвигает старый цицероновский вопрос: должен ли человек, привезший в голодный город зерно, сообщить горожанам, прежде чем оберет их до последней нитки, что за ним по пятам идут еще телеги с зерном, или не должен. Как джентльмен, он должен был бы сообщить им это, потому что не может же он воспользоваться их безвыходным положением; однако, как коммерсант, он решил бы, что дела так не делают, что это не по-коммерчески. Принцип этот распространяется на все. Я настаиваю — дело есть дело — и не стану прикидываться, что, по моему убеждению, когда-нибудь оно будет вестись по-другому. В наших коммерческих баталиях мы не снимаем шляп перед противником и не произносим: «Господа офицеры французской гвардии, стреляйте, сделайте одолжение!» Может, так и воюют, но не торгуют. Мы используем любой благоприятный момент; очень не многие из нас пойдут на прямой обман, но если кто-то что-то вбил себе в голову, а мы знаем, что он заблуждается, мы не попытаемся ценой своих потерь вывести его из заблуждения. Это было бы не по-деловому. Вам, наверное, кажется это ужасным? — с улыбкой обратился он к священнику.

— Я был бы рад… рад… — кротко сказал священник, — если бы все было по-другому.

— И я тоже, — сказал банкир. — Однако дело обстоит именно так. Правильно я говорю или неправильно? — спросил он фабриканта, который в ответ рассмеялся.

— Я не руковожу дискуссией. И с трибуны вытеснять вас не стану.

— То, что вы говорите, — решился я вступить в разговор, — напоминает мне случай с одним моим приятелем и собратом по перу. Он написал роман, где банкротство некоего коммерсанта обусловливалось приблизительно теми же обстоятельствами, что и в приведенном вами примере. Человек мог выпутаться из беды, введя кое-кого в заблуждение, но совесть заставила его удержаться от этого. Случай этот много обсуждался — вероятно, в силу своей вымышленности, — и критики мой приятель наслушался самой разнообразной. Целая группа священников осудила его за то, что он превозносит обыкновенную честность, как нечто небывалое; люди деловые пришли к заключению, что тему он разработал отлично, но что конец притянут за уши — никогда бы герой не стал об этом рассказывать. По их мнению, это было бы не по-деловому.

Все, кроме священника и альтрурца, посмеялись.

— Вот пройдет двадцать пять лет, — сказал фабрикант, — и молодой человек, который собирается идти по коммерческой части, еще пожалеет тех своих товарищей, которые сегодня жалеют его за то, что ему выпала такая горькая судьба.

— Вполне возможно, но необязательно, — сказал банкир. — Конечно, в отношении денег человек деловой всегда находится в лучшем положении. Он принадлежит к тем, кто создает большие состояния, — среди адвокатов, докторов и священников миллионеры исключение. С другой стороны, он очень многим рискует. В девяноста пяти случаях из ста он терпит неудачу. Конечно, он отряхивается и снова идет вперед, к цели, однако достигает ее редко.

— Выходит, что при вашей системе, — сказал альтрурец, — подавляющее большинство людей, вступив — как вы выражаетесь — в борьбу за жизнь, терпит поражение?

— Если подсчитать всех убитых, раненых и пропавших без вести, то получается ужасающая цифра, — признал банкир, — но, каков бы ни был исход, шансов обогатиться на пути встречается немало. Статистические данные верны, но они открывают не всю правду. Дела обстоят не так плохо, как кажется. Тем не менее, даже если принимать во внимание только шансы на материальный успех, я не берусь осуждать этих молодых людей за то, что их не прельщает деловая карьера. А если взять в расчет другие соображения? Было время, когда мы разрубали этот гордиев узел просто: достаточно было заявить — если не нам, то нашим ура-патриотам, — что образование не для нас. Коммерция — вот наш национальный идеал, и, следовательно, удачливый коммерсант, удачливый делец — это типичный американец. Мы — страна деловых людей.

— В этом случае, если я правильно понимаю вас, — сказал альтрурец, — а мне очень хотелось бы до конца разобраться в этом вопросе, — вы считаете, что университетское образование вредно влияет на молодых людей, готовящихся к деловой жизни?

— О нет! Оно может дать им значительные преимущества, — так, по крайней мере, считает и на это надеется большинство отцов, которые посылают своих сыновей в университет. Но оно, безусловно, порождает у последних отвращение к коммерческой деятельности. В университете студенты набираются всевозможных возвышенных идей, совершенно непригодных для деловой жизни.

— Значит, окончившим университет не хватает демократичности?

— Нет, скорее практичности. Покидая колледж, юноша обычно бывает гораздо демократичней, чем впоследствии, если он решает вступить на деловую стезю. Университет дает ему необходимые знания для того, чтобы он мог, добиваясь успеха, использовать свои способности и энергию, тогда как первая и основная заповедь делового человека — это использовать способности и энергию других. Если он сочтет нужным оглядеться по сторонам, то убедится, что никто не богатеет собственным трудом, будь он хоть семи пядей во лбу, и что, если хочешь разбогатеть, нужно заставить других работать на себя, да еще хорошо платить им за это удовольствие. Правильно я говорю?

Этот вопрос банкир задал фабриканту, и тот ответил:

— Вообще-то считается, что мы даем людям работу. — И оба рассмеялись.

— Я полагаю, в Альтрурии никто не работает ради чужого блага? — сказал священник.

— Нет, — ответил альтрурец, — каждый работает на всеобщее благо.

— Ну что ж, — сказал банкир, — по всей видимости, вы добились в этом успеха. Никто не станет отрицать этого. У нас бы не получилось.

— Но почему? Мне бы очень хотелось понять, почему наша система кажется вам такой уж неприемлемой?

— Потому что она в корне противоречит самому духу Америки. Она чужда нашему обожаемому индивидуализму.

— Но мы тоже всецело за индивидуализм и считаем, что наша система представляет все возможности для развития личности. При вашей же, как мне кажется, ничто не угрожает индивидуальности лишь тех людей, которые заставляют работать на себя других, тогда как рабочие…

— Ну это уж их забота. Мы пришли к выводу, что в целом гораздо лучше предоставлять каждому Человеку самому заботиться о себе. Я знаю, что с известной точки зрения результаты иногда кажутся довольно неприглядными и все-таки, несмотря ни на что, страна процветает, да еще как! Погоня за счастьем — одно из неотъемлемых прав, обеспеченных нам Декларацией, — как была, так и остается мечтой, но вот погоня за долларом приносит осязаемые результаты, да и сам процесс весьма увлекателен. Вы не станете отрицать, что мы богатейшая страна мира. Назвали бы вы богатой страной Альтрурию?

Я так и не понял, говорит ли банкир серьезно, — временами мне казалось, что в его словах звучит тонкая издевка, но альтрурец воспринял их серьезно.

— Право, я затрудняюсь сказать. Мы как-то не думаем о богатстве. У нас есть все, что нам нужно, и никому не грозит нужда.

— Все это хорошо. Но если бы ради этого нам пришлось навсегда отказаться от надежды иметь больше, чем нам нужно, мы сочли бы, что цена непомерно высока. — И тут банкир так весело расхохотался, что я понял — он просто хотел вызвать альтрурца на спор, решив с этой целью сыграть на его патриотизме. Я вздохнул с облегчением, увидев, что он шутит, а то очень уж это было похоже на разглашение секретов наших экономических принципов. — Кого вы, в Альтрурии, почитаете за образец великого человека? — не кого-то определенного, а отвлеченно?

Альтрурец на минутку задумался.

— Мы так мало стремимся выделиться в вашем понимании этого слова, что мне трудно ответить на ваш вопрос. Все же я скажу — в общих чертах, конечно: это должен быть человек, который в свое время сумел осчастливить наибольшее количество людей, например, художник какой-нибудь, поэт, или изобретатель, или врач.

Я был несколько удивлен тем, что банкир принял это нелепое заявление вполне серьезно, почтительно даже.

— Что ж, при вашей системе это вполне понятно, — сказал он и, обратившись к нам, спросил: — Ну а как по-вашему, — кто великий человек в нашем представлении?

Ответа не последовало, и в конце концов фабрикант сказал:

— Вы этот разговор завели — вам и карты в руки.

— Вообще-то, это вопрос весьма любопытный, и я над ним немало думал. Я бы сказал, что на памяти одного поколения наш идеал менялся дважды. До войны — я имею в виду все послереволюционное время — великий человек в нашем представлении был, несомненно, крупный политик, журналист, государственный деятель. По мере того как мы взрослели и у нас зарождалась собственная интеллигенция, значительная доля почестей, как мне кажется, отошла к писателям; например, такого человека, как Лонгфелло, многие признавали эталоном величия. Когда разразилась война, на передний план выдвинулся воин, и на десять — пятнадцать лет он стал властелином дум страны. Прошел этот период, и наступила великая эра экономического расцвета. На глазах стали расти огромные состояния, и теперь нашими умами завладели герои совсем иного толка. Вряд ли кто-нибудь сомневается в том, что сегодняшний кумир Америки — миллионер. Не очень-то приятно это признавать даже тем, кто сам преуспел, однако и возразить против этого трудно. Теперь пальму первенства в американской кадрили держит самый богатенький.

Альтрурец вопросительно посмотрел на меня, и я стал пространно объяснять ему, что такое кадриль. Едва я закончил, снова заговорил банкир, но, единственно, что он прибавил, подымаясь с кресла, чтобы пожелать остальным спокойной ночи, было:

— В любом скоплении американцев всеобщим вниманием всегда будет владеть знаменитый миллионер в ущерб знаменитому поэту или знаменитому полководцу. И в этом, — прибавил он, обращаясь к альтрурцу, — ключ к разгадке многого из того, что вы увидите, путешествуя по нашей стране.

9

В следующий раз, когда наша маленькая компания снова собралась вместе, фабрикант немедленно взял банкира в оборот:

— Думаю, нашему другу, профессору, едва ли импонирует высказанная вами мысль, что коммерция как таковая не имеет никакого отношения к формированию джентльмена. Если это страна коммерсантов и если у профессора ничего нет в резерве по части образования, кроме того, что для коммерции непригодно, наверное, он предпочел бы заняться чем-нибудь другим?

Банкир молча переадресовал вопрос профессору, который со своей холодной усмешечкой, которая меня просто в ярость приводит, сказал:

— Может, давайте подождем, чтобы коммерция очистилась от скверны и начала праведную жизнь. Вот тогда ей понадобятся джентльмены с интеллектуальным багажом.

— Вижу, что задел вас обоих за живое, хотя такого намерения у меня отнюдь не было. Я не берусь предсказывать, кто перестроится, применяясь к нуждам другого, — образование ли к коммерции или наоборот. Будем надеяться, что последуют взаимные уступки. Есть пессимисты, которые утверждают, что методы коммерсантов — особенно если говорить о крупных масштабах трестов и синдикатов — становятся хуже, вместо того чтобы становиться лучше, но, возможно, это всего лишь так называемый «переходный период». Гамлету, прежде чем стать добрым, приходится проявить жестокость; предрассветный час всегда бывает самым темным, ну и так далее. Быть может, когда дух наживы проникнет во все области жизни и окончательно подчинит себе республику — в чем нас уже и сейчас обвиняют недруги, — тут-то и начнется процесс очищения от скверны, и заживут все праведной жизнью. Я знавал немало людей, которые на заре жизни были настоящими жуликами, однако впоследствии, почувствовав почву под ногами и уверившись, что могут позволить себе роскошь быть честными, становились таковыми. Не вижу, отчего такому не случиться и в большом масштабе. Нельзя забывать, что в известном смысле мы все еще чудо, хотя в некоторых отношениях созревали с такой быстротой, что уже сейчас можем считать, что мы — факт свершившийся. Правда, теперь уж не такая невидаль, как были сорок лет тому назад, после войны, когда у нас произошли поистине огромные перемены.

До войны некоторые вещи мы принимали как нечто само собой разумеющееся. Если человек терял работу, он брался за новую, если прогорал, начинал новое дело; в том и другом случае, если ему не на что было больше рассчитывать, он уезжал на Запад, обзаводился хорошим ломтем государственной земли и начинал расти вместе с краем. А теперь край уже вырос, государственной земли больше не осталось, протиснуться сквозь ряды предпринимателей почти невозможно, и, берясь за другую работу, человек обнаруживает, что утратил былую сноровку. Борьба за жизнь видоизменилась — стихийная драка уступила место столкновениям вымуштрованных войск, и уцелевшие драчуны перемалываются в порошок, очутившись между жерновами организованного труда и организованного капитала. Бесспорно, мы находимся в переходном периоде, и если высшее образование постарается приспособиться к потребностям коммерции, существует вероятность, что оно принесет себя в жертву без всякой пользы для коммерсантов. В конце концов много ли образования надо для того; чтобы заправлять делами? Разве огромные состояния страны делались образованными людьми, людьми, учившимися в университете? Не знаю, может, те молодые люди и правы.

— Все это так, — вставил я, — вот только кажется мне, что своими обобщениями вы создаете у мистера Гомоса неправильное впечатление о нашей экономической жизни. Как-никак вы ведь сами выпускник Гарварда?

— Да. И к тому же небогатый. Какие-нибудь два-три миллиона — разве это деньги? Так вот, с самого начала я не перестаю мучиться мыслью, как должен вести себя в том или ином случае джентльмен, наделенный интеллектуальным багажом? У людей, не получивших такого образования, подобных вопросов не возникает, они берутся за дело и добиваются успеха.

— Следовательно, вы признаете, — сказал профессор, — что высшее образование повышает моральный уровень делового человека.

— Безусловно! Это один из главных недостатков высшего образования, — со смехом ответил банкир.

— Прекрасно, — сказал я с должной почтительностью к человеку, владеющему какими-нибудь двумя-тремя миллионами. — Вам такие вещи говорить не возбраняется. Но если дела обстоят не лучше с людьми, создавшими огромные состояния — я имею в виду коммерсантов, не обремененных университетским образованием, — то, пожалуй, вам стоило бы объяснить мистеру Гомосу, почему каждый раз, когда возникают чрезвычайные обстоятельства, мы непроизвольно обращаемся к здравому смыслу наших деловых людей, словно это кладезь мудрости, неподкупности и беспристрастности. Допустим, что возник какой-то жизненно важный вопрос — не обязательно финансового, а скорее политического или нравственного порядка, а то и общественного, — что нужно делать в первую очередь? Разослать приглашения на собрание, под которыми стояли бы подписи известных в городе деловых людей, потому что только тогда на него отзовутся приглашенные. Выпустите воззвание, подписанное всеми писателями, художниками, священниками, адвокатами и врачами штата, оно не произведет на широкую публику и десятой доли того впечатления, какое произведет такое же воззвание, но подписанное несколькими крупными коммерсантами, директорами банков, железнодорожными магнатами и доверенными лицами крупных концернов. Чем это объяснить? Странно как-то, что мне приходится просить вас защищаться от самого себя.

— Сделайте одолжение, голубчик, сделайте одолжение, — ответил банкир со своим располагающим bonhomie[5]. — Заранее предупреждаю, что мои объяснения вряд ли полностью удовлетворят вас. Тем не менее я попытаюсь — в меру своих сил.

Он повернулся к альтрурцу и продолжал:

— Как я сказал тогда вечером, Америка — страна предпринимателей. Мы просто коммерсанты, на первом плане у нас безоговорочно стоят деньги, и коммерция, которая является средством заработать как можно больше денег, представляет собой американский идеал. Вы можете, если хотите, назвать ее американским кумиром, я и сам не прочь называть ее так. Тот факт, что коммерция является нашим идеалом, или нашим кумиром, объясняет всенародную веру в коммерсантов, которые образуют ее жречество, ее высшую инстанцию. Я не знаю другой причины считать коммерсантов заслуживающими большего уважения, чем писателей, или художников, или священников, не говоря уж об адвокатах или докторах. Считается, что они наделены прозорливостью, но в девяноста пяти случаях из ста это не так. Считается, что им можно доверять, но почему-то именно коммерсанты норовят улизнуть в Канаду, пока государственный ревизор занимается проверкой их книг, а самые прозорливцы как раз и попадают ему на крючок. Нет, коммерсант почитается превыше всех других смертных просто потому, что коммерция — наш национальный идеал. В странах, где власть принадлежит аристократии, затеяв какое-нибудь общественно-полезное дело, вы прежде всего должны заручиться поддержкой высшего и среднего дворянства; в странах же плутократических одобрить вашу затею должны коммерсанты. Как мне кажется, средний американец убежден, что они никогда не одобрят того, что не внушает им доверия, а ведь средний американец не любит ничего сомнительного — он осторожен. На деле же коммерсанты постоянно рискуют, да и сама коммерция в некотором роде азартная игра. Я достаточно вразумительно выражаюсь?

— Вполне, — сказал альтрурец. Очевидно, он был действительно удовлетворен полностью, так что даже воздержался от дальнейших вопросов.

Остальные молчали. Банкир раскурил сигару и снова начал с того места, где я прервал его, отважившись замолвить слово за его же класс. Должен сказать, однако, что меня он нисколько не убедил. Я и сейчас охотнее поверил бы ему в любом вопросе, имеющем серьезное практическое значение, нежели всем известным мне писателям, вместе взятым. Но я решил промолчать и воздержаться от дальнейших попыток восстановить его уважение к себе. Похоже было, что он и так прекрасно обходится; или же на него распространялись таинственные флюиды альтрурца, о существовании которых я и раньше подозревал. Вольно или невольно, но банкир продолжал подкидывать альтрурцу все новые сведения относительно нашей цивилизации.

— И все же я не считаю, что высшее образование так же непригодно для деловой карьеры, как начальное — для трудовой жизни. Я полагаю, архипридирчивый наблюдатель может сказать, что в цивилизации, насквозь коммерческой вроде нашей, деловому человеку всего лишь нужно уметь читать, писать и считать, а рабочему и того не надо. И если взглянуть на дело с практической точки зрения, то в пользу такого мнения можно сказать очень много. Высшее образование неотделимо от идеала общества — идеала, пришедшего к нам из прошлого — из Европы. Оно — залог беспечной жизни, жизни аристократа, доступной среди людей нашего поколения только женщинам. Дамам нашим интеллектуальный багаж джентльмена весьма кстати, мужчинам же он не нужен. Ну, как для обобщения — сойдет? — спросил банкир меня.

— Безусловно, — согласился я со смехом. — Я придерживаюсь того же мнения. Этот аспект нашей цивилизации всегда удивлял меня.

— Хорошо, — продолжал банкир, — возьмем теперь начальное образование. Это одна из основ идеального гражданского устройства, мечта о котором — надеюсь, мне будет позволено так сказать — родилась в глубине нашей души, когда мы думали о том, каким должен быть американский гражданин. В него входит обучение письму, чтению, четырем правилам арифметики, ну и еще кое-чему. Обучение предоставляется государством бесплатно, и никто не может отрицать, что, как по замыслу, так и по осуществлению, оно отвечает принципам социализма.

— Бесспорно! — сказал профессор. — Теперь, когда и учебники предоставляются государством, нам остается только начать ежедневно давать ученикам сытные горячие завтраки, как это делается в Париже.

— Ну что ж, — ответил банкир, — не вижу, какие тут могут быть возражения. Разумная мера, вполне соответствующая всему остальному в системе образования, которое мы навязываем рабочему классу. Они-то, не в пример нам, прекрасно сознают, что начальным образованием не сделаешь из детей лучших механиков или рабочих и что, если борьба за кусок хлеба будет продолжаться из поколения в поколение, у них вряд ли появится досуг, чтобы заняться самоусовершенствованием, хотя бы на основе скудных познаний, приобретенных в бесплатных школах. А тем временем мы лишаем родителей помощников, вообразив почему-то, что, поучившись немного в школе, они вырастут более сознательными гражданами. Я лично не берусь решать, возможно ли это. Мы не предлагаем родителям никакой компенсации за потраченное их детьми время, я же считаю, что нам следует им спасибо сказать за то, что они не берут с нас денег, давая разрешение создавать из их отпрысков образцовых граждан.

— А знаете, — сказал профессор, — кое-кто из их лидеров уже об этом поговаривал.

— Нет, правда? Какая прелесть! — Банкир откинул назад голову и громко захохотал, вместе с ним засмеялись и мы. Когда все немного успокоились, он сказал: — Я полагаю, что, выжав из своего начального образования всю возможную пользу, рабочий становится коммерсантом, и тогда высшее ему уже не нужно. Мне кажется, профессор, что, при нашей системе, вы, как ни крути, остаетесь с носом.

— Ну это как сказать, — ответил профессор. — Закон спроса и предложения — палка о двух концах. Если первым возникнет предложение, оно может породить спрос; давая сыновьям коммерсантов приличное джентльмену образование, мы можем пробудить у них тяготение к нему. Вот вам и готова новая порода делового человека.

— Порода, которая не сумеет делать деньги или при известных обстоятельствах не захочет? — осведомился банкир. — Что ж, может, в этом направлении нам и стоит искать пути к спасению нашей демократии. Когда в процессе образования вы доведете своего нового коммерсанта до того, что он откажется богатеть за чужой счет, вы вернете его назад туда, где ему придется зарабатывать себе на жизнь физическим трудом. Он погрузится в рабочую массу и таким образом даст возможность человеку с начальным образованием вылезти наверх. Причем тот, без сомнения, этой возможностью воспользуется. Может, конечно, вы и правы, профессор.

Адвокат до сих пор хранил молчание. Теперь вступил в разговор и он:

— Выходит, роль моста через пропасть, разделяющую классы и массы, сыграет все-таки образование, хотя едва ли в скором времени. Когда-то, кажется, мы возлагали эту надежду на религию.

— Кто знает, может, она и по сию пору этим занимается, — сказал банкир. — А что скажете вы? — обратился он к священнику. — С таким приходом как у вас вы, наверное, могли бы сообщить кое-какие статистические данные на этот счет. Ведь ни один проповедник в вашем городе не собирает такого количества слушателей, как вы.

Банкир назвал один из крупнейших городов на Востоке, и священник ответил со скромным достоинством:

— Насчет этого я не уверен, — но приход у нас действительно очень большой.

— И сколько же в нем людей из низших классов… людей, зарабатывающих на жизнь физическим трудом?

Священник смущенно заерзал в кресле и наконец сказал с явной неохотой:

— У них… как мне кажется… есть свои церкви. Я никогда не одобрял такого разграничения классов. Мне хотелось бы, чтобы креп дух братства между нашими бедными и богатыми прихожанами, и у меня немало единомышленников, среди которых я мог бы назвать людей самого хорошего общества. Но пока что…

Он умолк.

— Вы хотите сказать, — не отставал банкир, — что среди ваших прихожан вовсе нет рабочих?

— Я не припомню ни одного, — ответил священник с таким несчастным видом, что банкир от дальнейших расспросов воздержался.

Последовавшую неловкую паузу нарушил адвокат:

— Утверждают, что ни в одной стране мира нет столь резкого разделения классов, как у нас. Я как-то слышал от одного русского революционера, который, будучи в изгнании, побывал во всех странах Европы, что он нигде не встречал такого недостатка доброты и взаимопонимания между богатыми и бедными, какой ему приходилось наблюдать в Америке. Я усомнился в его правоте. Но он был уверен, что, если когда-нибудь дело у нас дойдет до промышленной революции, борьба по жестокости превзойдет все, что видел дотоле свет. В Америке, говорил он, те, кто снизу, не почитают тех, кто наверху, а те, кто сверху, не пекутся о тех, кто внизу, как это наблюдается в странах с традициями и уходящими в глубь веков связями.

— Что ж, — сказал банкир, — в этом есть доля истины. Ясно, что, раз уж две эти силы пришли в столкновение, ни у одной стороны не может возникнуть желание «обратить его в бой цветов». Да что там говорить, безжалостность тех, кто только что выкарабкался, по отношению к тем, кто все еще внизу, просто ошеломляет. А ведь и лучшие среди нас пребывают наверху всего лишь одно поколение — два от силы, — и для тех, кто внизу, это не секрет.

— А как по-вашему, — чем кончится столкновение этих сил? — спросил я, испытывая двоякое чувство: с одной стороны, страшновато, с другой — больно уж хорош материал! Я быстро набросал в уме план захватывающей повести, предвосхищающей и борьбу и ее исход, — что-то вроде Доркингской битвы.

— Выиграем мы, — сказал банкир, стряхивая мизинцем пепел с сигары, и я тотчас же в моем «Крушении республики» отвел ему с его иронической невозмутимостью роль знатного патриция, вставшего во главе войска. Безусловно, я слегка замаскирую его, заменю светский bonhomie грубоватым sangfroid[6]. Мне это раз плюнуть.

— Почему вы считаете, что выиграем мы? — спросил фабрикант не без любопытства.

— Для этого имеются все основания ура-патриотического характера. У нас есть чем побеждать. Каждый раз, вступая в борьбу, эта публика только зря растрачивает свои силы, к тому же до сих пор у них были такие бездарные командиры, что они норовят завязать драку при первых же признаках ссоры. Всякий раз они бывают биты, но, не отчаиваясь, снова желают начинать с драки. Это не беда. Вот когда они научатся начинать с голосования, нам придется поостеречься. Но если они будут по-прежнему полагаться на кулаки, ставить себя под удар и оставаться в дураках, может, мы и сумеем наладить голосование так, что нам оно будет не страшнее драки. Их недальновидность просто поразительна. Они не представляют себе иного средства от своих обид, кроме как увеличение заработка и уменьшение часов работы.

— Как вы считаете, у них и впрямь есть основания быть недовольными? — спросил я.

— Как деловой человек, я отвечу — конечно нет! — сказал банкир, — будь я рабочим, то, возможно, думал бы иначе. Но допустим — чтобы добиться полной ясности в этом вопросе, — что рабочий день их слишком велик, а заработок — мал. Что они делают, чтобы улучшить свое положение? Объявляют забастовку. Ладно, забастовка — это борьба, а в наши дни побеждает в борьбе тот, кто ловок и имеет деньги. Рабочие не умеют остановиться, пока не отвратят от себя сочувствие общества, которое — если верить газетам — здорово им помогает. Сам я никогда не замечал, чтобы оно приносило им хоть какую-то пользу. Начинают они с того, что объявляют бойкот людям, желающим работать, а потом проламывают им черепа. Они крушат имущество и не дают работать предприятиям — а ведь и то и другое должно быть для американца свято, чтимо и любовно оберегаемо. Затем мы вызываем милицию, и после того как она подстрелит несколько человек, их лидеры объявляют, что забастовка окончена. Все это очень просто.

— Так ли уж? — сказал я. Мысль, что дело можно уладить так быстро, отнюдь не соответствовала плану задуманного романа и потому была мне неприятна. — Так ли все это будет просто, если их главари сумеют убедить рабочих покинуть ряды милиции, как они грозятся время от времени?

— Нет, разумеется, — согласился банкир, — и все же борьба будет сравнительно проста. Во-первых, я сомневаюсь — хотя и не вполне уверен, — что в милиции в настоящий момент служит много рабочих. Мне лично кажется, что она состоит главным образом из конторщиков, мелких торговцев, бухгалтеров и прочих служащих коммерческих предприятий, кому это позволяют время и деньги. Может, конечно, я и ошибаюсь.

По-видимому, никто не знал, ошибается он или нет, и, выждав минутку, он продолжал:

— Во всяком случае, могу с уверенностью сказать, что в ротах и полках, расквартированных в городах, дело обстоит именно так, и пусть бы даже все рабочие ушли из милиции, это не отразится на ее боеспособности. Только вот чего добились бы они, выйдя из милиции? А ничего! Разве что сама собой устранилась бы причина, делающая милицию неспособной быстро и беспощадно подавлять забастовки. Покуда рабочие там, у нас еще могут быть какие-то опасения, но лишь только они оттуда уйдут, опасаться нам станет нечего. А что выиграют они? Им, как публике неблагонадежной, не позволят в дальнейшем носить оружие и объединяться в кружки. Этот вопрос был решен раз и навсегда в Чикаго во время беспорядков иностранных групп. Несколько отрядов полиции будет достаточно, чтобы разбить забастовщиков, — банкир разразился добродушным смехом. — И до чего же они смешны, если вдуматься. Их большинство — подавляющее большинство, если прибавить сюда землепашцев, — а они почему-то ведут себя как жалкое меньшинство. Рабочие говорят, что им нужен восьмичасовой рабочий день, и, чтобы добиться этого, объявляют время от времени забастовки. Но почему бы им не добиваться того же путем голосования? Располагая подавляющим большинством, они могли бы придать такому постановлению силу закона через шесть месяцев, и никто пикнуть не посмел бы. Они могли бы иметь любой закон, какой им хочется, но вместо этого они предпочитают нарушать существующие законы. Это «отчуждает от них общественное сочувствие», как выражаются газеты, однако, глядя на их дурь и бессильное упрямство, я, кажется, готов их пожалеть. Стоит им захотеть, и они могли бы за несколько лет перекроить наше правительство по собственному вкусу. Но, по-видимому, им это не так-то уж нужно, во всяком случае, они делают все, что в их силах, чтобы им не досталось то, что они так страстно хотят.

— Наверное, — сказал я, — их сбивают с толку затесавшиеся в их среду социалисты, пропагандируя неамериканские принципы и методы.

— Нет, — ответил банкир, — пожалуй, я б этого не сказал. Насколько я понимаю, социалисты единственные среди них, кто намерен добиваться осуществления своих идей законным порядком, посредством голосования, а уж это ли не американский метод? Мне не кажется, что социалисты подстрекают рабочих к забастовкам, во всяком случае, американские социалисты тут безгрешны, хотя газеты постоянно обвиняют их в этом, правда, обычно не потрудившись разобраться в деле. Социалисты, как мне кажется, воспринимают забастовки как неизбежный результат сложившихся обстоятельств и используют их как доказательство недовольства среди промышленных рабочих. Но, к счастью для существующего положения, лидеры у наших рабочих — не социалисты, ведь что бы там о них ни говорили, социализм у них обычно надуманный. Они знают, что, пока рабочие не прекратят бороться и не начнут голосовать, пока они не согласятся быть большинством, надеяться им не на что. Прошу заметить, я говорю не об анархистах, а о социалистах, чье учение требует подчинение закону, а никак не отрицает его, и которые стремятся установить порядок столь справедливый, что его так просто не нарушишь.

— А чем же все это кончится? — едва слышно спросил священник. — Как вы думаете?

— Если я не ошибаюсь, этот вопрос уже подымался здесь вчера вечером. Наш друг адвокат считает, как кажется, что раз мы теперь уживаемся, то можем и дальше продолжать в том же духе; или же сотворить свою собственную Альтрурию; или вернуться назад к патриархальному строю, когда работники принадлежали хозяину. Он, по-видимому, не разделяет мою веру в логику событий. Я же сомневаюсь, что это еще один пример женской логики. Parole feminine, fa iti inaschi[7], а логика событий не ограничивается словами, сюда входят и крепкие затрещины. Я не пророк. И не берусь предсказывать будущее — чему быть, того не миновать. Хотя существует небольшой памфлет Уильяма Морриса — не помню, как он называется, — который содержит много любопытных и интереснейших размышлений по этому поводу. Он полагает, что если мы не сойдем со своего теперешнего пути, то рабочие кончат тем, с чего начали — станут собственностью хозяина.

— Ну это едва ли, во всяком случае, не в Америке, — возразил я.

— А почему бы и нет? — спросил банкир. — На деле рабочие принадлежат нам в гораздо большей мере, чем мы готовы признать. И что в этом такого уж плохого? Новое рабство совсем не будет похоже на прежнее. Бессмысленные избиения, разлучения семейств, купля-продажа — все это ушло безвозвратно. Пролетариат будет, по всей вероятности, принадлежать государству, как это было когда-то в Греции, или крупным корпорациям, что больше в духе наших свободных институтов, а под давлением просвещенного общественного мнения будет издан закон, который оградит его от плохого обращения. Однако рабочие будут находиться под надзором полиции, прикреплены к определенному месту, и деятельность их будет строго регулироваться и контролироваться. Насчет страданий, возможно, будет полегче, чем теперь, когда человека можно заставить подчиниться любым требованиям, припугнув, что иначе пострадает вся семья, когда его можно взять на измор или выкинуть за борт в случае непокорности. Будьте уверены, ничего подобного в этом новом рабстве происходить не будет. Даром, что ли, мы уже почти два тысячелетия исповедуем христианство.

Банкир умолк, но затем разрядил затянувшееся молчание взрывом смеха — я испытал при этом колоссальное облегчение, — а со мной, думаю, и все остальные. До меня дошло, что он шутил, в чем я окончательно убедился, когда он повернулся к альтрурцу, положил руку ему на плечо и сказал:

— Понимаете, я и сам в некотором роде альтрурец. Я не вижу причины, почему бы нам не основать у себя новую Альтрурию, по предложенному мною образцу. Разве среди вас никогда не было философов — если хотите, назовите их филантропами, я не возражаю — моего склада?

— О да! — сказал альтрурец. — Однажды, незадолго до того как у нас кончилась наконец эпоха неуемной конкуренции, очень серьезно ставился вопрос о том, не должен ли капитал владеть трудящимися, вместо того чтобы трудящимся владеть капиталом. Это было несколько сот лет тому назад.

— Счастлив оказаться в рядах таких передовых мыслителей, — сказал банкир, — и как вы додумались до того, что трудящиеся должны владеть капиталом?

— Мы решили это голосованием, — ответил альтрурец.

— Ну что ж, — сказал банкир, — а наши молодцы все еще сражаются за это и зарабатывают по шеям.

Позднее вечером я наткнулся на него — он разговаривал с миссис Мэйкли.

— Милостивый государь, — сказал я, — мне чрезвычайно понравилась откровенность, с какой вы говорили с моим альтрурским гостем. Я не отрицаю, может быть, и стоит выставлять напоказ свои недостатки, только чего мы добьемся, если нам совсем уж нечего будет сказать в свое оправдание?

Он ничуть не был обижен, как я того боялся, недостатком почтительности с моей стороны и ответил все с тем же беспечным смехом:

— Великолепно! Что ж, может, я и правда чересчур разоткровенничался — со мной это случается. Но разве вы не видите, что это дает мне прекрасную возможность заставить его заговорить о своем отечестве, когда мы перенесем войну на территорию Альтрурии.

— Да, если нам это удастся.

— Как раз об этом мы и говорили только что. У миссис Мэйкли есть план.

— Совершенно верно, — сказала эта дама, указывая на свободный стул рядом с собой, — садитесь и слушайте.

10

Я сел, и миссис Мэйкли продолжила:

— У меня все это продумано, и я требую вашего признания, что во всех житейских делах мужской ум уступает женскому. Мистер Буллион тоже так думает, и мне хотелось бы, чтобы и вы со мной согласились.

— Совершенно верно, — подтвердил банкир, — когда доходит до дела, одна женщина стоят двух мужчин.

— Кроме того, мы только что согласились, — поддакнул я, — что если у нас и есть джентльмены, то их надо искать среди дам. Миссис Мэйкли, не вдаваясь в подробности, я безоговорочно признаю, что самая неделовая женщина превзойдет в деловитости самого дельного мужчину, и что во всех практических делах мы блекнем рядом с вами, превращаемся в фантазеров или доктринеров. А теперь продолжайте, прошу вас!

Но зря я воображал, что смогу так легко отделаться, — она принялась похваляться, как это случается со всеми женщинами, стоят только дать им потачку.

— Вот вы, мужчины, — сказала она, — уже целую неделю стараетесь выведать у мистера Гомоса хоть что-нибудь о его стране я в конце концов взваливаете эту задачу на плечи бедной слабой женщины; во всяком случае, она должна придумать, как к этому подойти. Я совершенно убеждена, что, находясь в его обществе, вы так упиваетесь собственными рассуждениями, что не даете ему рта раскрыть — оттого-то вы еще ничего и не вызнали об Альтрурии.

Вспомнив, как решительно она вмешалась в разговор в гостях у миссис Кэмп, перебив Гомоса, когда он совсем было начал подробное и откровенное повествование об Альтрурии, я подумал, что это довольно-таки нахальное заявление, но, опасаясь, как бы ни было хуже, сказал:

— Вы совершенно правы, миссис Мэйкли. Увы, я не могу не согласиться, что каждый раз, разговаривая с ним, мы постыдно теряли чувство меры, и если нам вообще суждено выведать что-то от него, то только потому, что вы научите нас, как это сделать.

Она клюнула на эту наживку. И, проглотив ее, тут же сказала:

— Хорошо вам так сейчас говорить. А вот скажите, где бы вы теперь были, не начни я ломать над этим голову? Так вот слушайте! Эта мысль осенила меня, когда я думала о чем-то совершенно постороннем. И вдруг будто что-то сказало мне: вот же оно, благая цель и общественное событие одновременно!

— А именно? — осведомился я, теряясь в догадках по поводу этого удивительного внезапного озарения.

— Вы же знаете, что деревенская церковь Всех Христиан находится в весьма плачевном состоянии; дамы все лето только и говорят о том, что нужно что-то сделать в ее пользу, что-то организовать — поставить спектакль, или устроить концерт, или танцевальный вечер, или еще что-нибудь в этом роде и на вырученные деньги отремонтировать церковь внутри — она в этом крайне нуждается. Но, конечно, танцы и прочее богоугодными начинаниями не назовешь, ну и, кроме того, устраивать благотворительные базары — это такая скука: готовишь призы, по возможности равноценные, а все равно все считают себя обманутыми. С лотереями вообще одни неприятности, о них и думать нечего. Нужно что-то необычайное. Сперва мы подумывали о салонном чтеце или, может, чревовещателе, но они всегда норовят побольше содрать так, что по уплате расходов ничего не остается.

Она, по-видимому, ждала какого-то отклика на свои слова, поэтому я сказал:

— И что же?

— Да то, — ответила она мне в тон, — что тут-то мы и используем вашего друга мистера Гомоса.

— Используете? Но каким образом?

— Очень просто! Мы уговорим его прочесть лекцию об Альтрурии. Как только он узнает, что это задумано с хорошей целью, он тотчас загорится желанием выступить. Они ведь там, у себя, так привыкли жить сообща, что появиться на публике ничего, кроме удовольствия, ему не доставит.

План этот показался мне удачным, и я сказал ей об этом. Но миссис Мэйкли была в таком восторге от своей затеи, что моя сдержанная похвала не удовлетворила ее.

— Удачный? Он великолепен! Как раз то что надо! И я продумала его до мельчайших подробностей…

— Простите… — прервал ее я, — неужели вы считаете, что существует такой интерес к этой теме за пределами нашей гостиницы, что можно собрать полный зал слушателей? Мне не хотелось бы подвергать его унижению — читать лекцию перед пустыми скамьями.

— Господи, да о чем вы? Ведь в радиусе десяти миль нет ни одной фермы, где не знали бы о мистере Гомосе, и нет ни одного слуги под этой крышей или в любом из пансионов, который не слышал бы чего-нибудь об Альтрурии и не хотел бы узнать побольше. Мне кажется, ваш друг проводит гораздо больше времени с коридорными и конюхами, чем с нами.

Как раз этого я больше всего и опасался. Несмотря на все мои предостережения и просьбы, он продолжал вести себя с каждым встречным так, словно тот был ему ровня. Он, очевидно, не имел ни малейшего представления о той разнице в общественном положении, которую создает у нас разница в занятиях. Он признавался, что видит ее, и из разговоров с членами нашей маленькой группы понимает, что она существует, но когда я, заметив с его стороны промах относительно правил общественного поведения, ставил ему это на вид, он только отвечал, что просто вообразить не мог, что то, что он видит и слышит, может и впрямь существовать. Уговорить его перестать расшаркиваться перед нашей официанткой было невозможно, каждое утро он, поздоровавшись со мной, так же крепко пожимал руку старшему официанту. В гостинице из уст в уста передавался жуткий рассказ, как он бросился опрометью по коридору на помощь горничной, тащившей два тяжеленных ведра с водой, чтобы наполнить кувшины на умывальных столиках. Может, это было и не так, но я сам видел, как однажды днем он, скинув пиджак, помогал косить сено на лугу, примыкавшем к гостинице, как простой батрак. Он сказал, что не знает гимнастики лучше и ему немного стыдно, что приходится оправдываться, будто без подобных упражнений ему грозит запор. Сообщение довольно-таки неуместное, на мой взгляд: говорить об этом не пристало столь воспитанному и развитому человеку. Он был джентльменом и человеком высокообразованным — против этого не возразишь, — и в то же время он при каждом удобном случае совершал поступки, не совместимые с хорошим тоном, и никакие мои уговоры на него совершенно не действовали. На следующий день после того, как я попенял ему насчет работы на сенокосе, меня ждал еще худший удар — я увидел его в компании судомоек, которые собирались под сенью дома послушать старшего официанта, читавшего им вслух — с молчаливого согласия постояльцев слугам разрешалось пользоваться небольшим лужком возле конюшен какой-то час в послеобеденное время. Я сделал вид, что не вижу его, но не мог удержаться впоследствии от замечания по этому поводу. Он ничуть не обиделся, только сказал, что его несколько разочаровал отбор книг и замечания, которыми они обменивались по поводу прочитанного, — он ожидал, что с их образованностью и притом, что они по своему опыту знали, что жизнь — не шутка, им должны были бы нравиться произведения не столь банальные. С другой стороны, он полагал, что сентиментальный роман, где бедная американская девушка выходит замуж за английского лорда, служил им щитом от грубой действительности, так мало обещавшей и так низко их ценящей. Пытаться втолковать ему, что водить компанию с прислугой по меньшей мере неприлично, было бесполезно.

Хуже того, его поведение — насколько я мог видеть — начало развращающе действовать на объекты его не по адресу направленной вежливости. Вначале слуги никак не откликались на его выходки и даже воспринимали их как безвкусные шутки, но в неправдоподобно короткий срок — стоило им увидеть, что вежливость его искренна, — они стали принимать ее как должное. У меня всегда были отличные отношения со старшим официантом, и я считал, что спокойно могу обменяться с ним улыбками, наблюдая странное поведение моего друга по отношению к нему самому и его товарищам по работе. К большому моему удивлению, он сказал:

— Не вижу причины, почему бы ему не обращаться с ними, как с дамами и господами, ведь обращается же он так с вами и вашими знакомыми.

Что я мог на это ответить? Мне оставалось только молча страдать и надеяться, что альтрурец скоро уедет. Прежде я с ужасом ждал, что владелец гостиницы вот-вот потребует, чтобы мой гость освободил номер, теперь я чуть ли не мечтал об этом, но, увы, никаких требований хозяин не предъявлял. Напротив, альтрурец пользовался его исключительной благосклонностью. Он говорил, что ему так приятно видеть человека, любезного со всеми, без исключения, что у него никогда еще не было гостя, к которому все были бы так расположены.

— Разумеется, я нисколько не порицаю его, — сказала миссис Мэйкли. — Что вы хотите при таких странных нравах! Наверное, я и сама была бы такой, если бы, не дай Бог, выросла в Альтрурии. Но мистер Гомос такой душка, в него влюблена вся женская половина гостиницы, все, сверху донизу. Нет, естественная опасность — это что в залах гостиницы не хватит места для всех желающих послушать его, поэтому нам придется установить входную плату повыше — это многих должно удержать. Мы будем продавать билеты по одному доллару.

— Прекрасно! — сказал я. — Что касается фермеров, то вопрос, по-моему, можно считать решенным. Это, по крайней мере, вдвое больше против того, что они платят за сидячее место в цирке и вчетверо — против входного билета туда же. Боюсь, миссис Мэйкли, что слушателей будет маловато, хотя, конечно, все это будут люди достойные.

— Я об этом сама думала и все же буду продавать билеты по одному доллару.

— Отлично! Но ведь медведь-то еще не убит?

— Нет, нет. И вот для этого мне нужна ваша помощь. Как бы получше устроить все — посоветуйте!

Банкир сказал, что оставляет решение этого вопроса нам, но что миссис Мэйкли может полностью рассчитывать на него, если ей удастся уговорить альтрурца выступить с лекцией. Обсудив все, мы решили поговорить с мистером Гомосом вместе.

Я, наверное, никогда не отделаюсь от чувства стыда при воспоминании о том, как эта женщина насела на альтрурца, стоило нам наткнуться на него следующим утром, когда он прохаживался взад-вперед по веранде перед завтраком. Точнее сказать, перед нашим завтраком: когда мы позвали его в столовую, он сказал, что уже поел и теперь ждет Рубена Кэмпа, — тот обещал взять его с собой, когда поедет мимо с поклажей сена для одной из гостиниц в деревне.

— Да, кстати, мистер Гомос, — тут же напустилась на него эта беспардонная особа. — Мы тут затеяли привести в порядок церковь Всех Христиан в деревне и хотим привлечь вас к этому делу. Вы знаете, это такая церковь, где могут по очереди молиться люди всех христианских вероисповеданий. Понимаю, что звучит это несколько странно, но, по-моему, это разумный выход для мест, где люди бедны и не могут залезать в долги ради того, чтобы иметь свои отдельные церкви…

— Но это же восхитительно, — сказал альтрурец. — Мне говорили об этом Кэмпы. Это символ единства, которое должно восторжествовать среди христиан всех вероисповеданий. Чем я могу быть полезен вам, миссис Мэйкли?

— Я была уверена, что вы нас одобрите, — воскликнула она. — В двух словах дело обстоит так — бедная часовенка пришла в такой упадок, что я, например, даже стесняюсь заходить туда и хочу собрать достаточно денег, чтобы покрасить ее снаружи и оклеить внутри новыми хорошенькими обоями с каким-нибудь религиозным мотивом. Должна сказать, что голые беленые стены в трещинах, извивающихся во всех направлениях, так отвлекают меня, что я даже на проповеди сосредоточиться не могу. Ведь обои с каким-нибудь готическим узором очень украсили бы ее? Я, например, в этом уверена, и мистер Твельфмо тоже.

Я услышал об этом впервые, но, встретив предостерегающий взгляд миссис Мэйкли, смог лишь пробормотать в знак согласия что-то нечленораздельное. Во всяком случае, миссис Мэйкли сочла это достаточным и, так и не дав альтрурцу возможности высказать свои мысли по поводу воспитательного воздействия обоев, продолжала:

— Короче говоря, мы хотим, чтобы вы заработали нам для этого деньги, мистер Гомос.

— Я? — с неподдельным ужасом спросил он. — Но, сударыня, я еще в жизни своей никогда не зарабатывал денег! Я считаю, что получать деньги за что-то дурно.

— В Альтрурии, конечно. Мы все знаем, как обстоят дела в вашей очаровательной стране, и, поверьте, что я, как никто другой, уважаю вашу щепетильность и совестливость на этот счет. Но вы не должны забывать, что находитесь в Америке. В Америке вам приходится зарабатывать деньги, а то… Можно и на бобах остаться. И потом не нужно забывать о цели, о том, сколько добра вы принесете, прочитав маленькую лекцию об Альтрурии.

— Маленькую лекцию об Альтрурии? — вежливо переспросил он. — Но каким образом я могу получить за это деньги?

Ей только того и надо было. Она кинулась с разъяснениями, и они были столь бессвязны и многословны, что я, по утрам ни на что не пригодный, пока не выпью чашки кофе, чуть Богу душу не отдал под ее трескотню, которую альтрурец сносил с завидным терпением.

Получив наконец возможность ответить, он сказал:

— Я буду счастлив исполнить ваше желание, сударыня.

— Правда? — вскричала она. — О, я ужасно рада! Вы так ловко избегали разговоров об Альтрурии, что я ничего, кроме категорического отказа, не ожидала. Но, конечно, я не сомневалась, что вы это сделаете деликатно. Я сама себе не верю! Вы даже не представляете, какой вы душка!

Я заметил, что она подцепила это слово у англичан, живущих в гостинице, и теперь употребляла его к месту и не к месту, однако не мне было прерывать ее.

— Ну что ж, в таком случае, вы должны оставить все заботы мне и не думать ни о чем, пока я не пришлю сказать, что мы готовы слушать. А, вон и Рубен со своей воловьей упряжкой. Спасибо вам огромное, мистер Гомос! Теперь никто не постыдится переступать порог дома Божьего — от избытка благочестивости она даже слегка присюсюкнула, — после того как мы покрасим его и оклеим стены обоями. Не пройдет и двух недель, и все будет готово.

Она энергично трясла руку альтрурца, а я опасался, как бы она не накинулась на него с поцелуями.

— Только я хотел бы поставить одно условие, — начал он.

— Хоть тысячу, — воскликнула она.

— И заключается оно в том, что ни род занятий, ни общественное положение не должны служить препятствием для посещения лекции. С этим я не могу ни в коем случае согласиться даже здесь, в Америке. Мне это отвратительнее даже, чем стяжательство, хотя, в общем, одно другого стоит.

— Я так и знала, что вы поставите именно это условие, — весело воскликнула она, — и могу заверить вас, мистер Гомос, что ничего такого не будет. Послушать вашу лекцию сможет каждый — мне совершенно все равно, кто этот человек и чем он занимается, лишь бы деньги платил. Вас это устраивает?

— Вполне! — сказал альтрурец и терпеливо снес очередное сердечное рукопожатие.

Когда мы шли в столовую, она взяла меня под руку и торжествующе зашептала:

— Теперь не будет никаких неясностей. Он сам убедится, так ли уж интересуются Альтрурией его обожаемые низшие классы, если за удовольствие послушать о ней приходится платить доллар с носа. А уж я-то не отступлю от нашего договора ни на шаг.

Стеная в душе, я мог лишь посмеиваться над неблаговидностью ее поведения.

Хотя я не одобрял ее затеи, но не мог не видеть заключавшегося в ней комизма. Так же восприняли ее и остальные члены нашей маленькой компании, которых я специально познакомил с альтрурцем. Правда, священник выразил некоторое беспокойство по поводу нравственной стороны дела, которое передалось и мне, да еще банкир сделал вид, будто сомневается — не бестактно ли это, однако сказал, что, поскольку альтрурец — мой гость, последнее слово остается за мной. Если меня это не смущает, то его и подавно. Никаких возражений по поводу своего плана миссис Мэйкли ни от кого не услышала, и, как только в деревенской типографии были отпечатаны билеты, эта предприимчивая женщина заставила каждого из нас взять по две штуки. Заказала она и рекламные листки, где указывалось время и место Лекции об Альтрурии, и досмотрела, чтобы их распространили повсюду: в гостиницах, в пансионах, а также среди дачников. Лекция должна была состояться в следующую субботу в нашей гостинице днем, чтобы не помешать вечерним танцам. Она оставила билеты для распространения во всех главных магазинах и в аптеках и, кроме того, потащила меня по дачам, чтобы я помог ей продавать билеты там.

Должен сказать, что мне это очень не нравилось, особенно в тех случаях, когда билетов покупать не хотели, а она их усердно навязывала. Все, как один, признавали, что цель прекрасна, вот только средства их несколько смущали. Кое-где дамы задавали нам следующие вопросы: «А кто он, собственно, такой — этот мистер Гомос?» — «Откуда миссис Мэйкли знает, что он действительно из Альтрурии?» — «Не самозванец ли он?»

Тут миссис Мэйкли выпихивала на передний план меня, и мне волей-неволей приходилось рассказывать об Альтрурии и о том, как получилось, что он оказался моим гостем. В результате всех этих выступлений меня вновь начали грызть сомнения относительно него — сомнения, которые возникли у меня вначале и которые я затем отбросил, как слишком нелепые.

Билеты продавались медленно даже у нас в гостинице. Многие находили, что они непомерно дороги, и кое-кто, узнав цену, говорил прямо, что и так все время слышит рассказы про Альтрурию и они успели порядком ему надоесть.

Миссис Мэйкли говорила, что ничего иного от этой публики она и не ожидала — все они пошляки и плебеи и к тому же скупердяи; интересно, с какими лицами они будут предлагать билеты ей, когда сами затеют что-нибудь. Она призналась, что злится на себя за то, что задумала подшутить над мистером Гомосом, и я заметил, что она старалась быть «en evidence»[8] в его обществе, когда появлялся кто-нибудь из несговорчивых дам. Она созналась, что у нее не хватает духу спросить у дежурного, сколько продано билетов из тех, что она оставила в конторе. Как-то утром — на третий или на четвертый день, — когда мы шли с ней завтракать, ее остановил старший официант и смущенно спросил, не может ли она выкроить для него несколько билетов — у него, кажется, будет возможность их распространить. К моему изумлению, эта беспринципная особа ответила:

— Ну, разумеется. А сколько вам нужно? — и тут же достала пачку из кармана, где, по-видимому, всегда держала их наготове.

— А что, если я попрошу двадцать, — спросил он, — это не будет слишком много?

— Отнюдь нет! — ответила она. — Здесь двадцать пять, — и вручила ему всю пачку.

В тот же день, когда мы сидели с ней на веранде, к нам неторопливым шагом подошел Рубен Кэмп и сказал, что если она согласна дать ему попытать счастья, то, может, ему удастся продать какое-то количество билетов на лекцию.

— Берите сколько хотите, Рубен, — сказала она, — и надеюсь, что вам повезет больше, чем мне. Я просто возмущена поведением этих людей.

На этот раз она выудила из кармана несколько пачек, и он спросил:

— То есть вы предлагаете мне забрать все?

— Все до одного, — с моими наилучшими пожеланиями, — беззаботно ответила она, однако, когда он спокойно взял все билеты, она слегка всполошилась. — А ведь их здесь сто штук, знаете?

— Знаю. Я посмотрю, что можно сделать среди здешнего населения. Кроме того, на узловой станции стоит поезд с путевыми рабочими, у меня среди них много знакомых. Думаю, что кое-кто из них захочет прийти.

— Не забудьте, билеты по доллару, — сказала она.

— Это не страшно, — сказал Кэмп, — будьте здоровы!

Когда наконец он удалился, по обыкновению чуть косолапо ступая, миссис Мэйкли повернулась ко мне и сказала растерянно:

— Не знаю как-то!

— Не знаете, что будет, если на лекцию явится целая артель путевых рабочих. Я тоже не знаю, но осмелюсь предположить, что дамы, купившие билеты, будут не очень-то довольны.

— Подумаешь! — сказала миссис Мэйкли с неподражаемым пренебрежением. — Мне-то какое дело, будут они довольны или нет. Только вот Рубен забрал все мои билеты и скорей всего продержит их до последней минуты, а потом вернет, когда их уже не продашь. Знаю я их! Вот что, — воскликнула она торжествующе, — я сейчас же обойду гостиницу и объявлю, что билетов у меня больше нет, а потом зайду к регистратору и велю ему придержать все, что у него осталось непроданным, а уж я его не обижу.

Вернулась она с видом несколько озадаченным:

— У него никаких билетов не осталось. Говорит, что утром к нему зашел какой-то старик из местных и забрал все до единого — он даже точно не помнит сколько. Спекуляцией они, что ли, решили заняться? Если только Рубен Кэмп вздумает сыграть со мной такую штуку… Да что же я? — вдруг прервала она себя. — Раз так, я и сама попробую спекульнуть. Собственно, почему бы и нет? Я с радостью заставлю кое-кого из этих особ заплатить мне вдвойне, да что там — втройне — за билет, от которых они носы воротили. А-а, миссис Белкэм, — окликнула она даму, приближавшуюся к нам с противоположного конца веранды, — вам будет приятно узнать, что я сбыла все свои билеты. Это такое облегчение!

— Сбыли? — переспросила миссис Белкэм.

— Все до единого!

— Я думала, — сказала миссис Белкэм, — вы поняли из моих слов, что, в случае если моя дочь приедет навестить меня, я хотела бы взять нам с ней по билету.

— Вот уж чего не поняла, — сказала миссис Мэйкли, шкодливо подмигнув мне, — но, если они вам нужны, то вам придется сказать мне об этом сейчас безо всяких оговорок и, если мне что-то возвратят — я раздала часть билетов друзьям для распространения, — я продам два вам.

— Они мне нужны! — сказала миссис Белкэм, чуть помолчав.

— Отлично! За две штуки вы заплатите пять долларов. Я почитаю своим долгом выручить как можно больше ради нашей цели. Внести вас в список?

— Да! — сказала миссис Белкэм довольно сердито, но миссис Мэйкли записала ее в свой блокнот, сияя дружелюбием, которое нисколько не потускнело, когда в течение следующих пятнадцати минут к нам поспешно подошли еще с десяток дам, согласных купить билеты на тех же условиях.

Это было выше моих сил. Чувствуя себя в большой степени «particeps criminis»[9], я встал, чтобы удалиться. Совесть миссис Мэйкли была, по-видимому, не замутнена, как слеза младенца.

— Просто не знаю что и делать, если Рубен Кэмп или старший официант не вернут мне хоть сколько-то билетов. Придется поставить как можно больше кресел в проходах и драть за них по пяти долларов. Вот уж никогда не ожидала, что все сложится так счастливо.

— Я завидую вашей способности видеть происходящее в таком свете, миссис Мэйкли, — сказал я с тоской. — А вдруг Кэмп заполнит весь зал своими путевыми рабочими, как это понравится дамам, которым вы продали билеты по пять долларов?

— Тьфу! Какое мне дело до того, что нравится этим кикиморам? Раз уж мы устраиваем сбор на восстановление и украшение дома Господня, то тут все должны быть равны — как в церкви.

Время шло. Миссис Мэйкли запродала невозвращенные билеты всем дамам в гостинице, а в пятницу вечером Рубен Кэмп принес сто долларов; старший официант еще раньше вручил ей двадцать пять.

— У меня не хватило духу спросить их — продавали они билеты с надбавкой или нет, — призналась она мне. — Как по-вашему, позволила бы им совесть сделать это?

Под лекцию была отведена большая зала, где танцевала по вечерам молодежь и где устраивались обычные для курортных гостиниц развлечения. У нас уже выступал чтец-декламатор. Мы присутствовали на сеансе черной магии, слушали фонограф, концерт студенческого хора и многое другое. В зале помещалось одновременно человек двести — это при условии, что стулья стояли тесно; а миссис Мэйкли, по ее собственному признанию, продала чуть ли не двести пятьдесят мест, да еще надо было прибавить сюда билеты, которые — согласно ее обещанию — должны были поступить в продажу перед самым началом. Утро субботы она тешила себя надеждой, что многие из тех, кто живет в других гостиницах и на дачах, купили билеты с благотворительной целью, а приходить вовсе не собираются; она прикидывала, что человек пятьдесят, по меньшей мере, останется дома, — но вот если Рубен Кэмп распродал билеты среди местных жителей, то уж эти-то люди, потратившись на развлечение, придут все, как один. Спросить старшего официанта, кому пошли билеты, взятые им, она просто не решалась.

Начало лекции было назначено на три часа, с тем чтобы дать людям хорошенько выспаться после обеда, подававшегося в час, и прийти в соответствующее настроение. Но еще задолго до назначенного часа люди, которые обедают в двенадцать и никогда не спят после обеда, начали прибывать в гостиницу пешком, на телегах, в щегольских колясках, в покрытых засохшей грязью фургонах и всевозможных разбитых повозках. Они ехали, как в цирк — старички со старушками и молодожены, семьи с детьми и хорошенькие девицы со своими кавалерами. А приехав, привязывали лошадей к задкам повозок, уходили в рощицу между гостиницей и станцией и располагались в тени деревьев пикником. Около двух мы услышали пыхтение паровоза, хотя в этот час никаких поездов не ожидалось, и вскоре показался коротенький состав с путевыми рабочими, махавшими из окон платками и, по всей видимости, настроенными на веселый лад. У некоторых были в руках флажки: в одной американский звездно-полосатый, в другой — вероятно, в знак приветствия моему гостю — белый флаг Альтрурии. Многие фермеры явились в гостиницу без билетов, рассчитывая купить их на месте, и миссис Мэйкли приходилось выкручиваться и давать заведомо невыполнимые обещания. Она поминутно совещалась с хозяином гостиницы, который решил раздвинуть дверь, соединявшую столовую с соседней гостиной, так чтобы прислуга и фермеры могли послушать лекцию, не причиняя неудобства постояльцам гостиницы. Она сказала, что он снял у нее с плеч тяжеленный груз и ей больше не о чем беспокоиться, поскольку теперь уже никто не посмеет жаловаться, что его усадили с прислугой и туземцами, и в то же время всем будет отлично слышно.

Она не успокоилась, пока не послала кого-то за мистером Гомосом и не сообщила ему этот восхитительный проект. Я не мог решить, радоваться мне или печалиться, когда он тут же ответил ей, что, если в качестве уступки нашим классовым различиям подобное разделение его слушателей будет осуществлено, он должен будет вовсе отказаться от выступления.

— Но что же нам тогда делать? — простонала она, и на глазах у нее выступили слезы.

— Вы получили деньги за все свои билеты? — спросил он, и в голосе его зазвучало неподдельное отвращение ко всему начинанию.

— Ну да! И еще сверх того. Кажется, в гостинице не найдется человека, который не заплатил бы по меньшей мере доллар за то, чтобы послушать вас, и это ставит меня в весьма щекотливое положение. Милый мистер Гомос! Я не верю, что вы можете быть столь непреклонным в своей принципиальности! Подумайте, ведь все это делается к вящей славе храма Божьего.

Эта нахалка становилась просто невыносимой.

— Раз так, — сказал альтрурец, — никто не может огорчиться или быть в обиде, если я скажу свое слово под открытым небом, где все будут равны, без всяких привилегий или отличий. Мы пойдем в лесок, примыкающий к теннисным кортам, и там, на его опушке, проведем наше собрание, как это обычно делается в Альтрурии — на свежем воздухе и ничем от мира не отгороженные, разве что горизонтом.

— Как раз то, что надо! — вскричала миссис Мэйкли, — кто бы мог подумать, что вы так практичны, мистер Гомос? Знаете, я все-таки не верю, что вы альтрурец. Вы, наверное, замаскированный американец.

Альтрурец отвернулся, никак не отозвавшись на это лестное замечание, но миссис Мэйкли и не стала ждать ответа. Она умчалась прочь, и вскоре я увидел, как она атакует хозяина — по-видимому, не безрезультатно, потому что он хлопнул себя по ляжке и скрылся, а в следующий миг швейцары, коридорные и посыльные уже потащили из здания гостиницы стулья на теннисную площадку, которая и без того была обставлена скамейками. В скором времени вся она оказалась ими заполнена, и диванчики пришлось расставлять уже на лужайке, граничащей с рощей.

Около половины третьего из гостиницы стали появляться ее гости и занимать лучшие места, словно имели на то неоспоримое право; тут же начали подкатывать большие кареты всевозможных фасонов и горные фургоны из других гостиниц. Веселые компании вылезали из них, перекликаясь между собой, и рассыпались но теннисной площадке, пока все стулья на ней не оказались заняты. Было приятно смотреть, как местные жители, путевые рабочие и гостиничная прислуга с их природной деликатностью уступали места людям более высокого звания, и только после того, как все стулья и диванчики были разобраны приехавшими на отдых горожанами, стали рассаживаться и они, прямо на траве и на усыпанной хвоей земле вдоль опушки рощи. Мне очень хотелось указать на этот факт альтрурцу — по-моему, он несомненно доказывал, что подчинение такого рода присуще человеческой натуре и что принцип, так хорошо впитанный цивилизацией нашей страны, с тех пор как жизнь ее пошла по демократическому пути, был внушен никем иным, как самим господом Богом. Однако мне не удалось поговорить с ним после того, как все угомонились, потому что к этому времени он уже стоял возле островка низкорослых сосен, дожидаясь, чтобы все смолкли. Присутствовало, на мой взгляд, никак не менее пятисот человек, и картина, открывшаяся нам, поражала той колоритностью, которой отличаются скопища самых разнообразных одежд и лиц. Многие наши дамы были в хорошеньких шляпках, с нарядными зонтиками в руках. Но, должен сказать, что и более спокойные коричневатые тона ситцевых платьев на пожилых фермершах и их старомодные чепцы, как ни странно, добавляли яркости краскам, а солнечные отблески, мелькавшие там и сям на канотье мужчин, веселили глаз — в общем, было хорошо.

Небо было без облачка, и свет прохладного предвечернего солнца покоился на склонах внушительных гор, подступавших с востока. Высокие сосны чернели на горизонте; по мере того как они придвигались ближе, все отчетливей проступала зеленоватая голубизна их иголок, а свежеосыпавшаяся хвоя прочерчивала между ними желтые тоннели, уходящие в глубь царства воздушных теней.

За миг до того как альтрурец заговорил, легкий ветерок шелохнул вершины сосен, и они загудели сильно и мелодично, как орган, однако вежливо смолкли при первых звуках его сильного голоса.

11

— Я не мог бы нарисовать вам ясную картину настоящего положения вещей в моей стране, — начал альтрурец, — не рассказав сперва об условиях, существовавших в ней до нашей Эволюции. Похоже на то, что существует некий закон, которому подчиняется все живое и согласно которому жизнь рождается из тлена. Землю следует удобрять продуктами распада, прежде чем посеять в нее зерно, которое потом взойдет здоровым злаком. Сама истина должна перестать восприниматься нашими чувствами, прежде чем она оживет в наших душах. Сын человеческий должен принять крестную муку, прежде чем мы познаем Сына Божия.

Так было с заветом, который Он оставил миру и которому следовали первые христиане, любившие друг друга и владевшие всем сообща, — к этому идеалу мы стремились с древних времен. Проповедник, потерпевший кораблекрушение и выброшенный на берег нашей языческой страны, покорил наши сердца рассказом о первой христианской республике и установил у нас по ее образу и подобию содружество, проникнутое духом миролюбия и доброжелательства. Наше содружество погибло, как погиб и прообраз его — или, может, людям только так показалось, — затем последовали долгие годы гражданской и экономической смуты, когда каждый человек подымал оружие против своего соседа и все решала сила, называвшая себя правом. Религия перестала быть опорой в этом мире и превратилась в смутную надежду на жизнь грядущую. Мы погрузились во мрак. И, прежде чем нам удалось нащупать путь к свету, у нас в стране на долгие века воцарился хаос.

Первые проблески зари были редки и с трудом различимы, и все же люди собирались вокруг этих источников света, а когда они стали дробиться, превращаясь в светящиеся точки, то и вокруг тех сбивались кучки людей. Так складывался новый порядок, и это было лучше, чем предшествующая тьма. Однако война не затихала. Людей по-прежнему раздирали зависть и жадность, и слабые, склоняясь перед сильными, обрабатывали их поля и служили в их войсках: сильные же в свою очередь защищали слабых от других сильных. Все было так ловко запутано, что слабые никак не могли понять — от кого же их защищают, а защищали-то их от самих себя. Но, тем не менее, подобие покоя и порядка, пусть обманчивого и неустойчивого, какое-то время сохранялось. Сохранялось недолго, если брать за единицу измерения существование одного народа, бесконечно — если мерить жизнью людей, родившихся и умерших за этот период.

Но и этому беспорядку, жестокому, беспощадному и бессмысленному, сохранявшемуся только потому, что он сумел замаскироваться под порядок, пришел однажды конец. То там, то здесь кто-то из сильных подчинял себе всех остальных; в результате сильных становилось все меньше, и сами они в конце концов уступили власть высшему повелителю, и в стране установился общий порядок, как его называли тогда, или общий беспорядок, как мы сказали бы сейчас. Этот порядок — или беспорядок — продолжался еще века и, обеспечивая бессмертие народа, люди все так же трудились, и боролись, и умирали без надежды на лучшее будущее.

И вот пришло время, когда бесконечный кошмар не устоял перед прекрасной мечтой о будущем, мечтой о том времени, когда закон будет законом не для одного человека и не для кучки людей, а для всех и каждого.

Жалкое быдло поднялось, и трон пал, скипетр сломался, и корона укатилась далеко во тьму прошедших веков. Мы решили, что настала райская жизнь, что теперь у нас всегда будут царить свобода, равенство и братство. Вообразили, что теперь нас водой не разольешь и брат больше никогда не потеснит брата, что при равных возможностях для всех мы будем богатеть все вместе и у нас настанет всеобщий мир и благоденствие. У нас снова — после стольких-то веков — была республика, а республика — как мы знали из туманных летописей — это братство и благополучие. Все были вне себя от восторженных надежд, и лишь очень немногие пророчили, что ничего путного наша неограниченная свобода не принесет нам, а только одни беды. Человеческий ум и человеческие руки высвободились и могли быть направлены на деятельность, о которой прежде и не помышляли. Изобретение следовало за изобретением. Наши реки и моря превратились в артерии, по которым без устали, как челноки, сновали пароходы, перевозя с места на место плоды нашего созидательного труда. Машины, помогавшие экономить труд, непрестанно множились, словно обладали плодоносной силой, и всевозможные товары вырабатывались невероятно быстро и дешево. Деньги текли ручьем; огромные состояния «разрастались, словно вырвавшиеся из-под земли пары», по выражению вашего Мильтона.

Сначала мы не сознавали, что это дыхание самих недр ада и что алчность, обуявшая всех нас, без исключения, наводнила землю ненавистью. Прошло много времени, прежде чем мы сообразили, что в топках наших пароходов вместе с углем сгорают жизни кочегаров и что шахты, из которых мы черпаем наше богатство, становятся могилами тех, кто, пребывая без света и воздуха, не обрел, однако, покоя смерти. Мы не понимали, что машины, помогающие экономить труд, были чудовищами, пожиравшими женщин и детей и доводившими до последней степени изнурения мужчин по велению силы, которой ни одному человеку не разрешено было касаться.

То есть мы не смели касаться ее, ибо именовала она себя Кормилицей, Богатством, Народным благом и нагло требовала, чтобы трудящиеся массы ни на секунду не забывали о том, что станется с ними, если она откажет им в возможности губить себя, служа ей. Она требовала для себя от государства неограниченной свободы действия и полной безнаказанности, права поступать всегда и везде, как ей заблагорассудится, не спрашиваясь у народа, для которого, как известно, пишутся законы. Она добилась своего, и, живя по ее законам, мы сделались богатейшей страной под солнцем. Фонд — так мы назвали эту силу, страшась поминать ее истинное название — вознаграждал своих приверженцев доходами в двадцать, в сто, в тысячу процентов, а чтобы удовлетворить его потребность в рабочих, которые управляли бы его машинами, появилось особое племя несчастных, плодившихся затем, чтобы служить ему, чьи дети становились его добычей чуть ли не с колыбели. Но подлость имеет свои пределы, и закон — глас народа, так долго постыдно молчавшего — встал наконец на защиту тех, кто был до той поры беззащитен. Над Фондом — впервые с его основания — был установлен контроль, и он уже не мог больше заставлять своих рабов работать по двенадцать часов в сутки, непрестанно рискуя лишиться жизни или остаться калекой — стоило только на миг зазеваться, стоя у машины, — существуя в условиях, в которых ни о порядочности, ни о нравственности не могло быть и речи. Время стопроцентных и тысячепроцентных доходов миновало, но Фонд по-прежнему требовал свободы действий и безнаказанности и, несмотря на то что сам осудил свои прежние чудовищные злоупотребления, объявил, что дальнейший прогресс и цивилизация возможны лишь при его власти. Он стал распускать слухи о своей робости, хотя история его была полна самых дерзких мошенничеств и преступлений, грозился отойти от дел, если ему будут совать палки в колеса или хотя бы возражать. И опять добился своего, и мы, казалось, стали богатеть пуще прежнего. Земля запестрела городами, где богачи в великолепных дворцах тщеславились своей роскошью, а бедняки ютились в убогих лачугах. Деревня была истощена; всю ее продукцию, всю наиболее способную и энергичную часть населения поглощали центры коммерции и промышленности. Страна была опутана сетью железных дорог, которые связывали фабрики и литейные цехи с полями и шахтами, заводские корпуса обезображивали пейзаж и портили людям жизнь.

Но вот ни с того ни с сего, когда работа шла как по маслу и власть Фонда была прочна, как никогда, его осенило вдруг, что в самой сути системы кроется что-то неладное. До этого он всегда ратовал за свободу действий, за равные возможности, за свободную конкуренцию, а выяснилось, что процветать он способен исключительно как монополия. Стоит только конкуренции оживиться, и для конкурирующих предприятий начинаются одни сплошные неприятности, которые кончаются лишь тогда, когда одно из них возьмет верх над всеми остальными. Вот тогда у него наступает благоденствие.

Фонд начал действовать в соответствии со своим новым прозрением. Железные дороги объединились, соперничающие отрасли промышленности сливались — каждая отрасль под единым руководством. Выяснилось, что монополия, а вовсе не конкуренция способствует наилучшему распределению благ, которые Фонд несет человечеству. Но, как и прежде, товаров то не хватало, то их было слишком много, и часто случалось, что в то время, когда по улицам бродили голодные люди в лохмотьях, городские амбары ломились от гниющих плодов земных, выращивая которые фермеры гнули спину от зари до ночи, а на складах тучи моли пожирали мануфактуру, на производство которой не жалели жизни своей ткачи. Вслед за этим, по каким-то неуловимым причинам, исчезало все, и никакими деньгами невозможно было вернуть неизвестно куда подевавшиеся товары.

Да что там, даже деньги исчезали временами в подвалах Фонда, с не большим на то основанием, чем когда они начинали течь из этих подвалов рекой. Теоретически деньгами ведал народ, точнее народное правительство, — на самом же деле ведал ими Фонд, он же распоряжался ими и производил с ними всякие фокусы — смотрите, мол, вот они! Ан вот их и нет! Правительство чеканило золотые монеты, у народа же были лишь бумажные деньги, которые выпускал Фонд. Но вне зависимости от того, была ли в данный момент нехватка денег или их изобилие, постоянно кто-то терпел банкротство, и ничего поделать было нельзя; соответственно экономическая жизнь страны продолжала постоянно испытывать тяжелые потрясения, именовавшиеся паникой на бирже, вслед за этим наступал длительный период спада, после чего положение выравнивалось. Наша экономика не подчинялась никаким законам, но поскольку Фонд мало интересовал дух закона, он никогда не беспокоился о его букве в применении к нашим обстоятельствам. Вначале, когда все обстояло достаточно просто, он, в случаях необходимости, закон покупал, — через избирателей, принимавших участие в голосовании, а затем, по мере того как мы становились цивилизованней — находя общий язык с органами законодательной власти, равно как и с судьями. Но это были еще цветочки. Когда наступила эра консолидации и продажность расцвела совсем уж пышным цветом, появилась необходимость в законах, вердиктах и судебных решениях. Тут уж такое началось…

— Погодите-ка! — чей-то резкий гнусавый голос сердито прервал полнозвучный густой голос альтрурца, и все головы сразу повернулись в ту сторону.

Голос принадлежал старому фермеру, он стоял напыжившись, засунув руки в карманы, всем корпусом наклонившись к оратору.

— Вы лучше про Альтрурию расскажите. Америку мы и без вас знаем.

Он сел. Прошла секунда, прежде чем остальные ухватили смысл сказанного. Затем восторженные вопли и громовые раскаты хохота раздались с той стороны, где сидел простой люд; должен сказать, как это ни прискорбно, что к смеху присоединился и мой друг банкир:

— Вот это да! Вот это молодец! Здорово сказано! — вырывалось из сотен плебейских глоток.

— Постыдились бы! — сказала миссис Мэйкли. — Мне кажется, господа, один из вас должен сказать что-то по этому поводу! Что подумает мистер Гомос о нашей цивилизации, если мы никак не одернем их.

Она сидела между мной и банкиром, и, заметив ее негодование, он расхохотался и того пуще.

— И поделом ему! — сказал он. — Сам доигрался. А ну его! Пусть теперь целуется со своими дружками!

Альтрурец подождал, чтобы суматоха улеглась, и спокойно сказал:

— Я не вполне понимаю.

Старый фермер снова вскочил:

— Я что хочу сказать. Я свой доллар отдал, чтобы послушать про страну, где нет никаких коопераций, никаких монополий и где судей не покупают, и не позволю, чтобы меня баснями кормили вместо того, чтобы рассказать, как дело теперь обстоит. Не позволю! О том, как здесь дела делаются, я знаю. Проложат рельсы через твой двор, перебьют весь твой скот, а ты потом таскайся из одного суда в другой, пока тебя как липку не обдерут…

— Да садись ты, слышишь — садись! Пусть он продолжает. Он тебе все разъяснит, — крикнул один из путевых рабочих, но фермер не унимался, и сквозь хохот и выкрики до меня продолжало доноситься его бормотание, что он ни в жисть доллара б не заплатил, знай он, что тут про корпорации и монополии будут рассказывать — они у нас и так под самым носом, можно сказать, глаза намозолили… Но тут я увидел, что к нему пробирается Рубен Кэмп. Отчитав как следует фермера, он пошел обратно на свое место. После чего тот, запинаясь, пробормотал:

— Ну что ж, может, оно и так, — и снова затерялся в группе, из которой возник. Я представил себе, как бранит его жена — вероятно, с трудом удерживается, чтобы не натрясти его хорошенько за плечи при всем народе.

— Мне было бы очень неприятно, — продолжал альтрурец, — если бы кто-то счел, что я не даю вам bona fide[10] отчета о положении в нашей стране до Эволюции, когда, начав свой великий мирный поход против Фонда, мы впервые назвались Альтрурией. Что же касается того, что я пародирую или толкую аллегорически условия, существующие в вашей стране, то скажу лишь, что для этого я недостаточно компетентен. Но каковы бы ни были эти условия, не дай Бог, чтобы их сходство с нашими — которое вы, как кажется, усмотрели — довело вас до того отчаянного положения вещей, в котором в конце концов оказались мы. Я не стану утомлять вас подробностями, откровенно говоря, я боюсь, что и так чрезмерно отвлекся, описывая наши дела, но поскольку ваш собственный опыт дает вам возможность разобраться в том, что я имею сказать, буду продолжать, как начал.

Вы поймете из моего рассказа, что Фонд забрал власть в свои руки не без нашего сопротивления. Рабочие, которые сильнее всего страдали от его гнета, очень скоро начали из чувства самосохранения объединяться на борьбу с ним! Сначала по ремеслам и по профессиональным признакам, затем ремесленники образовали свои конгрессы, а люди свободных профессий — свои федерации. И наконец возник один гигантский союз, в который вошли все те, кто в силу своих потребностей или интересов оказался не на стороне Фонда. Это хорошее альтруистическое объединение людей слабых ради защиты тех, кто был еще слабее, не развернулось во всю ширь своих возможностей, пока Фонд, следуя своему разрушительному инстинкту, не добился слияния всех монополий в одну огромную монополию, пока сильнейшие не пожрали тех, кто был слабее, и верховный властелин не подчинил в конце концов нас себе, став нашим, хоть и не венчанным императором. Мы так долго жили по принципу «каждый сам за себя», что отобрать у нас всю нашу недвижимость не составило никакого труда. Теперь Фонд владел не только землей, но и ее недрами и фабриками, построенными на ее поверхности; Фонду принадлежали моря и плавающие по их волнам корабли, и рыба в их глубинах; он ведал всеми транспортными средствами и распределением всех товаров и продуктов, производимых в разных концах страны. И, в соответствии с железным непреложным законом логики, выходило, что Фонд-то существует, а мы нет.

Но и Фонд кое-что проворонил. Он с такой легкостью покупал представителей законодательной власти и судей, что и думать забыл о выборах. Он оставил нам избирательное право — пусть, мол, тешатся, выбирая себе регулярно очередного глиняного истукана, которого затем он — то есть Фонд — сформирует, согласно своим желаниям и потребностям, и будет управлять им как хочет. Фонд знал, что верховная власть принадлежит ему, как бы мы ни называли избранную нами пешку — президент ли, губернатор или мэр; у нас были другие наименования для этих должностных лиц, я просто употребляю принятую у вас терминологию, чтобы вас не путать, и надеюсь, мой добрый друг, сидящий вон там, не сочтет, что я по-прежнему рассказываю об Америке.

— Нет, не сочту, — отозвался старый фермер, не вставая. — Мы до этого докатились, но не совсем.

— Не торопись! — возразил путевой рабочий, — всему свое время. Продолжайте! — крикнул он альтрурцу.

Альтрурец продолжал свой рассказ:

— С самого начала между Фондом и пролетариатом не прекращалась борьба. Фонд утверждал, что он — лучший друг рабочих, и при посредстве подвластной ему прессы неустанно шельмовал тех вождей, которые учили нас, что враг пролетариата — это Фонд, и склоняли к забастовкам и иным выражениям протеста, чтобы добиться повышения оплаты труда и сокращения рабочего дня. Надо сказать, что когда того требовали обстоятельства, друг пролетариата обращался с этим самым пролетариатом, как с заклятым врагом. В периоды перепроизводства — как это у них называлось — он закрывал предприятия и проводил массовые увольнения, обрекая семьи рабочих на голод, или же предоставлял им какую-нибудь пустяковую работу, сам же претендовал на то, чтоб его признали всеобщим благодетелем за то, что он совсем предприятия не закрывает. Он не упускал случая снизить рабочим заработок; он проводил законы, направленные на то, чтобы запретить забастовки и вообще всячески ущемить рабочих, тогда как судьи судили их за организацию заговора и старались истолковывать любой закон им во вред, даже в тех судебных делах, когда у представителей законодательной власти не было в мыслях как-то запутать его. Упаси Боже, чтобы вы тут в Америке дожили до чего-то подобного, но если это произойдет, то дай вам Бог найти столь же простой выход, как тот, что наконец удалось найти нам как раз в дни, когда от свободы осталось одно лишь название, а слово «справедливость» можно было употреблять разве что в насмешку.

Продвижение Фонда к верховной власти прошло так гладко, так легко, и он так безжалостно выколотил из пролетариата охоту бунтовать, что совершенно забыл об одном обстоятельстве — о существовании права голоса, на которое ему было в высшей степени наплевать. Поскольку результаты голосования можно было без труда объявить недействительными, систему голосования народу оставили, и вот когда вожди пролетариата перестали призывать к забастовкам или иным формам сопротивления Фонду, которые при желании могли быть истолкованы как попытка низвергнуть правительство, и стали убеждать рабочих перейти к политическим действиям, тут-то лавина, которой суждено было смыть Фонд с лица земли, и начала собираться из тоненьких ручейков, засочившихся вдруг отовсюду. Сперва они стали возникать в сельской местности — так, ключи, пробивавшиеся из-под земли, — потом появились в деревнях и стали набирать силу и, наконец, вздувшись и соединившись воедино, стремительным потоком хлынули по улицам города. Я не стану задерживаться, чтобы проследить его путь, — это займет слишком много времени. Скажу лишь, что в один прекрасный день, совершенно неожиданно, когда Фонд чересчур уж грубо злоупотребил одной своей прерогативой, он был этой прерогативы лишен большинством голосов. Может быть, вам будет интересно узнать, что первыми восстали против Фонда служащие телеграфа, и что большинство избранных пролетариатом членов парламента силой заставило правительство взять на себя обязанности, столь нагло узурпированные Фондом. Вслед за этим возник вопрос пересылки мелких и скоропортящихся товарных отправлений…

— Точно! — раздался чей-то голос. — Срочная доставка! Продолжайте!

— …которые отныне передавались в ведение почты, — продолжал альтрурец. — Вслед за этим и вообще все перевозки по стране перешли в руки правительства, которое хоть и считалось всегда непомерно продажным, но, по сравнению с Фондом, выглядело кристально чистым. Затем неизбежно последовала передача в общественное владение всех рудников, а также раздача земельных участков тем, кто пожелает заняться землепашеством. Однако ни пяди земли не получили в частное владение те, кто предполагал использовать ее для собственного удовольствия или же собирался лишить всех прочих возможности любоваться пейзажем. Поскольку все торговые предприятия были захвачены Фондом и производство потребительских товаров, а также продуктов питания контролировалось им, то для того, чтобы передать все это правительству, потребовалась одна-единственная поправка к закону.

Фонд, пренебрежительно игнорировавший первые чреватые опасностью признаки сопротивления своей власти, очнулся слишком поздно. Когда во время первых же очередных выборов он попытался отнять у пролетариев право голоса, попытка эта — по вашему образному выражению — с треском провалилась. За Фонд не голосовал никто, кроме нескольких их главарей да горстки людишек, преданных ему по темноте или же корысти ради. В какой-то момент показалось, что он окажет народной воле вооруженное сопротивление, но, к счастью, этот момент безумия быстро миновал. Наша Эволюция совершилась без единой капли крови, и впервые на земле появилось великое политическое содружество — республика Альтрурия.

Жаль, что мне не хватит времени рассмотреть с вами некоторые любопытные этапы преображения нашего общества, где прежде каждый норовил жить за счет другого, а теперь каждый живет для другого. В речи, произнесенной нашим первым альтрурским президентом при вступлении в должность, есть одно удивительное место, где новое гражданское сознание сравнивается с бестелесным духом, отпущенным на просторы мира иного, не обремененным больше эгоистическими заботами и алчными устремлениями плоти. Но, быть может, вы получите ясное представление о переменах, происшедших у нас, если я скажу вам, что не прошло и пяти лет со дня падения старой плутократической олигархии, как один из руководителей системы публично возблагодарил Бога за то, что с Фондом покончено навсегда. Вы поймете всю важность сказанного, если припомните заявления некоторых ваших рабовладельцев, сделанные после окончания Гражданской войны, — они говорили, что ни за что на свете не допустили бы восстановления рабства.

Ну вот теперь после вступления, которое получилось значительно длиннее, чем я хотел, как бы мне поясней и поточнее объяснить вам, что представляет собой Альтрурия — государство, из которого я приехал к вам.

— Уж, пожалуйста! — снова послышался гнусавый голос старого фермера. — А то чего ради было и приходить. Да я бы гроша ломаного не дал, чтобы выслушивать, через какие такие испытания вам пришлось пройти. Будто сами мы через такие не проходим. Слово в слово!

В толпе дружно захохотали, но альтрурец, по-видимому, не нашел в его словах ничего смешного.

— Что ж, — снова заговорил он. — Попытаюсь рассказать вам как можно лучше, что представляет собой Альтрурия, но прежде всего постарайтесь выбросить из головы все сведения о цивилизации, которыми на основании жизненного опыта она набита. Какое-то время старая оболочка, оставшаяся от Фонда, сохранялась, и мы продолжали жить по законам прежнего соперничающего, монополистического общества, даже после того, как законы эти постепенно отмерли. Я хочу сказать, что мы продолжали жить в густо населенных городах и, не щадя сил, производили груды товаров моли на прокорм, без устали трудились, создавая никому не нужные вещи, просто потому что привыкли делать их на продажу. Какое-то время мы еще изготавливали по старой привычке всякую дребедень, выдаваемую за предметы первой необходимости, но, по общему признанию, совершенно никчемные. Сейчас я приведу довольно характерный пример, чтобы всем стало понятно, о чем речь. Во времена конкуренции и монополии пролетарии шили обувь для пролетариев и для пролетарских жен и дочерей, которая на вид ничем не отличалась от прекрасной обуви высшего качества. Труда на пару таких туфель уходило столько же, сколько на самую высококачественную, но это была всего лишь бутафория. Снашивались они за неделю, и, поскольку приходилось покупать новую пару чуть ли не к каждому воскресенью, их прозвали…

— Выходные туфли… — вскричал старый фермер. — Знаю. Мои девчонки покупают. Полтинник за пару и то дорого.

— Ну так вот, — сказал альтрурец. — Это была не обувь, а сплошное надувательство, и при новой системе, после того как это открылось, продолжать подлог стало невозможно. Началось расследование аферы с выходными туфлями, и выяснилось, что принцип, по которому они изготавливались, лежал в основе половины нашей промышленности, и половина труда, затрачиваемого нами, тратилась на подобные изделия. Была проведена грандиозная реформа. На весьма серьезном собрании политико-экономов всей страны мы торжественно заявили, что принцип «выходной туфельки» в будущем недопустим, а тех, что всю жизнь создавали дрянную обувь…

— Да, — сказал профессор, поднимаясь со своего места по соседству с нами, — я был бы рад узнать, что сталось с достойными и прилежными ремесленниками, которые потеряли работу в результате этого взрыва экономической добродетели?

— Охотно отвечу, — сказал альтрурец, — их засадили шить настоящую обувь, и, поскольку на то, чтобы сшить пару добротных туфель, которые прослужат год, требуется столько же времени, сколько на то, чтобы сшить пару дрянных, которые стопчутся за одну неделю, объем работы в обувной промышленности сразу же сильно сократился.

— Верно, — сказал профессор, — это понятно. — А что же сталось с сапожниками?

— Они присоединились к огромной армии других рабочих, прямо или косвенно причастных к производству всякой дряни. Все эти сапожники — а с ними и колодочники, петельщики, шнурочники и так далее — больше не изнуряли себя, стоя у станка. Одного часа хватало там, где прежде требовалось двенадцать, и у людей, управляющих машинами, высвободилось достаточно времени, чтобы заниматься приятной работой в поле, — никто больше не ломает там спину от зари до зари, а работает столько, сколько позволяет ему здоровье. У нас было много возможностей потрудиться — нужно было приводить в порядок и всячески украшать целый континент; нужно было изменить к лучшему климат; нужно было исправлять всю систему метеорологии. Ну и общественные работы давали занятие массам людей, освободившихся от разъедающей душу необходимости трудиться над изготовлением подделок под что-то. Я могу дать вам лишь очень приблизительное представление о размахе усовершенствований, предпринятых нами — осуществленных и осуществляемых. Упомяну лишь одно, но оно, думаю, будет хорошей иллюстрацией нашей деятельности. Из-за близости к полюсу юго-восточное побережье наше каждую зиму страдало от антарктических морозов, но первый же наш президент задумал отсечь от континента полуостров, не пропускавший экваториальное течение к нашим берегам. Работы начались еще при нем, хотя полностью этот кусок земли двадцать миль в ширину и девяносто три в длину был отделен только к концу первого нашего десятилетия. С тех пор климат всего юго-восточного побережья не уступает в мягкости странам Средиземноморья.

Но не только у создателей всякого рода подделок появилось время, чтобы заняться полезной и здоровой деятельностью; освободились для общественного полезного труда и люди, прежде трудившиеся над созданием уродливых, бессмысленных, ненужных вещиц. Ведь по количеству этих никчемных уродцев…

Тут я пропустил несколько слов, так как профессор нагнулся и прошептал мне на ухо:

— А вот это он у Уильяма Морриса позаимствовал. Поверьте моему слову — этот человек обманщик. И никакой он не альтрурец, а так, пустомеля какой-то.

Признаюсь, мое сердце и раньше предчувствовало беду, однако я жестом призвал профессора к тишине и снова сосредоточил на альтрурце — если это действительно был альтрурец — все свое внимание.

12

— Итак, — продолжал альтрурец, — когда раскрепощенный труд масс перестал растрачиваться на создание фальшивых ценностей и сосредоточился на свободном служении истинным, то, как естественное следствие, было отринуто все безобразное, бессмысленное и пошлое, и народное творчество взяло курс на красоту. И тут же, по закону естества, вещь нужная, на совесть сработанная, стала получаться прекрасней на вид. Когда-то нам недоставало времени, чтобы заботиться о красоте вещей, так мы были переобременены, создавая на продажу всяких ненужных уродцев, теперь же у нас оказалось времени, хоть отбавляй, и между различными ремеслами, между людьми разных профессий начала возникать дружеская конкуренция, в результате чего вещи стали делать изящней, уделяя красоте никак не меньше внимания, чем добротности. Художник, гений, всего себя отдающий любимой работе, больше никого не удивлял, и каждый в меру своих способностей и призвания старался от него не отставать. Мы вернули себе радость творить красоту — великое благо, дарованное господом своим любящим труд детям и утраченное нами в страшные годы нужды и алчности. Я уверен, что среди моих слушателей нет ни одного рабочего человека, который не испытал бы хоть раз это божественное наслаждение; он с восторгом познавал бы его снова и снова, будь у него на то время. Что ж, теперь время у нас появилось. Его дала нам Эволюция, и отныне во всей Альтрурии ни одной борозды не было проложено, ни одной травинки скошено, ни одного удара молотком по стене дома или борту корабля сделано, ни одного стежка прошито, ни камня положено, ни строчки написано, ни страницы напечатано, ни храма возведено, ни машины построено без того, чтобы люди не подумали о красоте, равно как о пользе.

Как только мы освободились от необходимости обкрадывать друг друга, выяснилось, что торопиться нам некуда. Хорошей работы впопыхах не сделаешь, и одним из первых шагов Эволюции был отказ от скорых поездов, которые денно и нощно носились по всему континенту лишь затем, чтобы какой-то один человек мог догнать какого-то другого или поскорей приехать куда-то, чтобы продать что-то дешевле других, или кого-то обставить, или как-то обогатиться за счет чьих-то потерь. Девять десятых всех железных дорог, которые в былые времена конкурировали не на жизнь, а на смерть, разоряя одна другую, а затем, перейдя в руки Фонда, объединились, чтобы общими усилиями угнетать и обирать народ, теперь оказались не нужны. Содружество эксплуатирует несколько линий, нужных для перевозки материалов и распределения готовой продукции, поездок по государственным делам, а также в увеселительных целях; железные же дороги, которые строили, чтобы вложить капитал, или прокладывали параллельно какой-то другой дороге, чтобы, как говорится, «подложить кому-то свинью», чтобы сделать более выгодной разработку недр или чтобы вздуть цены на землю в этом районе, остались без поддержки и быстро пришли в упадок; рельсы, сковавшие как кандалами ландшафт, убирались, чтобы не портили вида; по насыпям прокладывались шоссе, связывавшие соседние округа, или же природа отвоевывала их себе, топя в цветах и в бурьяне следы прежнего надругательства. Безобразные города, созданные, подобно Франкенштейну, чьей-то злой волей, неодушевленные и никого не воодушевляющие, быстро превращались в руины. Частично правительство использовало эти развалины для постройки домов в деревнях, где живет большинство альтрурцев теперь, но города обычно строились из материалов таких недоброкачественных и неприглядных, что было сочтено за лучшее просто сжигать их. Таким образом места их нахождения очищались и заодно стирались все следы.

При старых эгоистических порядках, у нас, конечно, развелось огромное количество крупных городов, которые продолжали расти и жиреть за счет села как злокачественная опухоль, поддерживая свою жизнь все новыми вливаниями взятой оттуда крови. У нас было несколько городов с полумиллионным населением, и, по крайней мере, в одном жило даже больше миллиона; ну и потом было десятка два с населением в сто и более тысяч. Мы были очень горды и даже похвалялись ими как доказательством нашего беспримерного процветания, хотя на самом деле они были просто-напросто скоплением миллионеров и жалкого люда, кормившего их и бывшего у них на посылках. При поверхностном рассмотрении жизнь в этих городах, безусловно, била ключом, но большинство крупных и мелких предпринимателей кончали разорением, прибыль же обязательно оседала в кармане миллионера. Миллионеры и их паразиты жили бок о бок, богатые обирали бедных, а бедные обворовывали богатых и, при случае, норовили втравить их в невыгодную сделку: надо считать, что Фонд рухнул и Содружество смогло укрепиться именно благодаря невыносимым условиям, создавшимся в городах.

Не успела Эволюция укрепиться, как эти конкурирующие и монополистические центры людского скопления начали хиреть. В свете нового порядка сразу стало очевидно, что города эти непригодны для проживания людей, независимо от того, живут ли они в роскошных палатах со множеством ходов и переходов, где богатые могут отгородиться от прочего человечества, или же в городских трущобах, десяти-, а то и двенадцатиэтажных громадах, рассадниках порока и болезней, где в тесноте и голоде ютится беднота.

Расскажи я вам об устройстве городов нашей эгоистической эры, о том, как с самого начала одна ошибка следовала за другой и всякая попытка исправить изъян вела все к новым неудачам, вы бы у меня смеялись и плакали. Мы дали им обратиться в руины без малейшего промедления, и мест их расположения даже сейчас, по прошествии столетий, сторонимся, как чумы, и путешественников официально предостерегают держаться от них подальше. Лютые звери и ядовитые змеи прячутся там, где раньше обитали роскошь и нищета, теперь нам неведомые. Однако мы сохранили уголок одного из старых, наименее запакощенных городов таким, каким он был в дни своего расцвета, и теперь для научных исследователей старины — это редкий экспонат, а для моралистов — поучительный пример. Открыт для обозрения отрезок улицы, обнажены даже фундаменты домов, вы видите грязные канализационные трубы, по которым когда-то нечистоты сбегали в клоаки, многократно перегороженные фильтрами, чтобы задержать распространение ядовитых газов. Видите проложенные под мостовой каналы, по которым катились мутные отвратительные волны, а рядом путаницу газовых и водопроводных труб, труб парового отопления, телеграфных и электрических проводов и металлических поручней. Все это сделано кое-как, на скорую руку, какие-то механизмы, какие-то приспособления, предназначенные лишь для того, чтобы что-то починить, временно подправить, только бы не думать о главном — о недопустимости таких городов.

Сейчас в Альтрурии нет городов в вашем понимании этого слова, но есть столицы — одна на каждый район и одна главная — на все Содружество. В столицах сосредоточено управление всеми общественными делами — этому обучается каждый гражданин Альтрурии. Там же находятся резиденции правительственных чиновников, которые все, независимо от ранга, сменяются ежегодно. Государственный пост не приносит больше почестей или доходов, чем любая другая работа, поскольку у нас полное экономическое равенство и, следовательно, нет места честолюбию, нет возможности одному гражданину выделиться среди остальных. Но раз уж столицы являются также средоточием всех видов искусства, заботу о которых мы ставим на первое место, там часто можно встретить поэтов, актеров, художников, скульпторов, музыкантов и архитекторов. Мы считаем, что в людях искусства, которые как-никак являются творцами, больше чем в ком бы то ни было чувствуется искра божья, и потому стараемся, чтобы наша промышленная жизнь отвечала их запросам. Даже когда человек искусства занят на полевых работах или в цехе, что обязательно для всех, мы приглядываемся и выясняем, что по душе людям такого склада; что же касается труда добровольного, тут им предоставляется полная свобода. Тут уж каждый сам выбирает, что ему делать и когда, да и вообще делать ли что-нибудь. В столицах находятся университеты, театры, картинные галереи, музеи, соборы, оранжереи, лаборатории — все, что нужно для развития любого вида искусства и науки. Там же находятся правительственные здания, и в каждой постройке чувствуется стремление как к красоте, так и к удобству. Наши столицы так же чисты, покойны и хороши для здоровья, как любое село, и достигается это очень просто — мы полностью отказались от лошадей. Встретив на улице это животное, каждый из нас удивился бы не менее, чем столкнувшись с плезиозавром или птеродактилем. Все движение в столицах — как по делу, так и ради развлечения — осуществляется посредством электричества. Скорые электрические поезда соединяют районные столицы с деревнями, которые разбегаются от них во все стороны. Эти экспрессы несутся со скоростью сто пятьдесят миль в час, что дает возможность художнику, ученому, писателю, живущему в самой отдаленной деревушке, посещать столицу хоть каждый день, отработав свои обязательные часы — это в тех случаях, когда он не живет там постоянно по долгу общественной службы. А при желании он может прожить в столице и неделю и две, а потом отработать это время, трудясь по шесть часов в день вместо трех. Принимая во внимание чьи-то неоспоримые заслуги или желая предоставить кому-то возможность закончить свою работу, требующую бесперебойного труда, местные власти могут поставить вопрос на голосование и освободить его на какой-то срок от всяких обязательных занятий. Однако обычно люди искусства у нас предпочитают не обращаться с подобными просьбами, а соблюдают установленный порядок — это дает им возможность исполнять обязательные работы, а заодно получать нужный моцион и постоянно перемежать свою деятельность, живя в непосредственной близости от столицы.

Мы считаем, что деревушки, которыми окружены столицы, следует соединять между собой только хорошими проселочными дорогами, зато этими проселками все районы буквально исчерчены. В деревнях по большей части живут люди, предпочитающие сельскую жизнь и сельское хозяйство, но в Альтрурии вряд ли можно сказать о человеке, что он фермер, а вон тот — не фермер. Мы избегаем различать людей по специальностям; мы не говорим: поэт такой-то или сапожник имярек, потому что вполне возможно, что поэт трудовую повинность выполняет как сапожник, работая же по своему выбору, пишет прекрасные стихи. Но если существует у нас род занятий, который почитается превыше всех других, то это земледелие — им занимаемся мы все, без исключения. Мы верим, что, если этот труд выполняется не из-под палки и не корысти ради, он, как никакой другой, приближает человека к Богу, переполняя его чувством благодарности за все дарованные ему щедроты. Этот труд не только пробуждает в человеке врожденное благочестие, он внушает любовь к тому клочку земли, который человек обрабатывает, и тем самым усиливает его любовь к отчему дому. Отчий дом — это основа основ альтрурского строя, и мы не одобряем, если люди покидают свой дом часто или надолго. В эпоху конкуренции и монополии полжизни у людей уходило на разъезды по всему континенту; семьи в погоне за удачей распадались; постоянно кто-то где-то гостил или принимал гостей у себя. Половина дохода тех железных дорог, которым мы дали прийти в упадок, поступала от этих беспрестанных метаний. А теперь человек рождается, живет и умирает в кругу своих родных, и мы вновь поняли, что такое дружба, что такое добрососедство — понятия, которыми был освящен золотой век первой христианской республики. Ежегодно в день Эволюции жители всех районов съезжаются в свою районную столицу; каждые четыре года посещают столицу нашей страны. Опасность, что наш патриотизм может пойти на убыль, нам не грозит: наша страна — нам мать, и мы нежно любим ее, как никто и никогда не сможет любить мачеху, а ведь именно мачехой является для своих граждан страна, где царят конкуренция и монополия.

Я прыгаю с одной характерной черты нашей системы на другую по мере того, как они приходят мне на ум. Если кого-то из вас интересуют другие аспекты, пожалуйста, задавайте мне вопросы — я с радостью постараюсь ответить на них как можно лучше. У нас, конечно, — альтрурец помолчал немного в ожидании возможных вопросов, но, не дождавшись, продолжал, — нет денег в вашем понимании. Поскольку страной управляет весь народ, никто не работает на другого и, следовательно, никто никому ничего не платит. Каждый выполняет свою долю труда и получает свою долю продуктов, одежды и жилье, ничем не отличающиеся от того, что имеют другие. Если вы можете представить себе справедливость и непредвзятость, характерные для дружной семьи, вам должна быть понятна общественная и экономическая жизнь Альтрурии. Если уж на то пошло, мы скорее семья, чем государство, вроде вас.

Конечно, нам легче, благодаря нашему обособленному островному положению, хотя, как мне кажется, ваши обстоятельства не хуже. Правда, мы вполне независимы — в этом отношении большинству европейских стран до нас далеко — наши природные богатства обеспечивают нам любые жизненные удобства и удовлетворяют все нужды. Мы не торгуем с эгоистическим миром — так у нас называется внешний мир, — и, по-моему, я — первый альтрурец, прибывший в чужую страну открыто, не скрывая своей национальности, хотя, конечно, у нас есть эмиссары, постоянно живущие за границей incognito[11].

Надеюсь, я никого не обижу, сказав, что они очень тоскуют вдали от родины и рассматривают подобные командировки как ссылку, а их донесения об эгоистическом мире с его войнами, банкротствами, внутренними потрясениями и социальными неурядицами едва ли могут вызвать у нас недовольство собственными порядками. Еще до Эволюции подстрекаемые желанием узнать, какая сила толкает вас вперед, к прогрессу, мы тщательно изучили все ваши изобретения и открытия, но в конце концов отказались от большинства из них, как от бесполезных или малопригодных. Но бывает, что мы пользуемся плодами ваших успехов в науке, потому что страстно заинтересованы в познании явных и тайных законов природы, которым подчиняется жизнь людей на земле. Бывает, что наш эмиссар возвращается с некоторой суммой денег и объясняет студентам государственного университета процессы, благодаря которым их можно выиграть или потерять, и однажды раздались даже голоса, что, мол, хорошо бы ввести деньги и у нас — не для того, конечно, чтобы пользоваться ими, как это принято у вас, а в качестве фишек в азартных играх. Однако затею эту сочли чреватой опасностью и потому отвергли.

Ничто так не веселит и не удивляет наш народ, как рассказы наших эмиссаров о меняющихся модах во внешнем мире и о том, как порой из любви к одежде человек губит душу и тело. У нас одежда, мужская и женская, создается по античным образцам — идеалу удобства и красоты; всякие финтифлюшки и выкрутасы воспринимаются как пошлость и тщеславие. Платье должно быть простого покроя и хорошо сшито. Мы не знаем — дешево стоит вещь или дорого, а только, легко ее достать или трудно, и те, что достаются с трудом, запрещены как недопустимое расточительство и глупость. Государство строит для своих граждан жилища, которые также отличаются классической простотой, однако неизменно красивы и удобны. А вот общественные здания строятся с большим размахом и неиссякаемой фантазией, всем нам на радость.

— Вот уж поистине старые песни на новый лад. Узнаете? «Утопия», «Новая Атлантида» и «Город Солнца», — прошептал профессор, наклоняясь через меня к банкиру. — Да это же мошенник какой-то, и к тому же неумелый.

— А вы выведите его на чистую воду, когда он кончит, — также шепотом посоветовал ему банкир.

Но профессор не пожелал ждать. Он поднялся на ноги и спросил:

— Можно я задам вопрос господину из Альтрурии?

— Разумеется, — любезно ответил альтрурец.

— Только покороче! — вклинился нетерпеливый голос Рубена Кэмпа. — Мы пришли сюда не за тем, чтобы слушать ваши вопросы.

Профессор с презрительной миной отвернулся от него.

— Я полагаю, — обратился он снова к альтрурцу, — что представители внешнего мира посещают иногда и вас, не только вы посылаете их в другие страны?

— Да! Бывает, что люди, потерпевшие кораблекрушение, добираются до наших берегов, ну и корабли, сбившиеся с курса, заходят в наши порты за водой и провизией.

— И как им нравится ваша система?

— Думаю, лучше всего я отвечу на ваш вопрос, если скажу, что в большинстве своем они отказываются покидать нас.

— Ну точь-в-точь Бэкон! — воскликнул профессор.

— В «Новой Атлантиде», вы хотите сказать? — парировал альтрурец. — Да, это просто поразительно, как хорошо Бэкон в этой книге и сэр Томас Мор в своей «Утопии» предугадали некоторые стадии нашей цивилизации и государственного устройства.

— Пожалуй, тут очко в его пользу, а, профессор? — прошептал банкир со смешком.

— Но все эти вдохновенные провидцы, — продолжал альтрурец, после того как профессор хмуро опустился на свое место, выжидая, когда у него снова появится повод куснуть лектора, — предвидевшие нас, в своих мечтах создавали в воображении идеальные государства без учета уроков, преподанных прежней жизнью в условиях конкуренции. Однако, говоря об Альтрурии, я подумал, что вас, американцев, должен заинтересовать тот факт, что наша сегодняшняя экономика сложилась на основе условий, точно соответствующих тем, в которых в настоящее время живете вы. Я понадеялся даже, что, оценив это разностороннее сходство, не увидите ли вы в Америке предвестницу новой Альтрурии. Я понимаю, что некоторым из вас мои рассказы о нашей стране могут показаться столь же необоснованными, как сказочка Мора о другой стране, где люди делили все поровну, по-братски и жили в мире и согласии — весь народ, как одна семья. Но почему бы одной части этой легенды не сбыться в нашем государственном устройстве — ведь сбылась же другая в вашем? Когда сэр Томас Мор писал свою книгу, он с омерзением отметил вопиющую несправедливость того, что в Англии вешают людей за мелкие кражи; во вступлении он устами своих героев порицает убиение людей за любую форму воровства. Теперь у вас никого больше не казнят за кражу, и вы с не меньшим омерзением, чем сэр Томас Мор, вспоминаете этот жестокий закон, пришедший когда-то с вашей старой родины — Англии. Что же касается нас, людей, воплотивших в жизнь утопическую мечту братства и равенства, то мы с таким же отвращением оглядываемся на государство, где когда-то одни были богаты, а другие бедны, одни образованны, а другие невежественны, одни вознесены, а другие унижены, и где крестьянин, сколько бы он ни трудился, часто не мог обеспечить семью достаточным количеством продуктов, а они тем временем расточались почем зря разгулявшимися богатеями. Такое государство вызывает у нас ужас не меньший, чем у вас страна, где вешают человека, стащившего буханку хлеба.

Но мы не сожалеем, что нам пришлось испытать на себе конкуренцию и монополию. Они научили нас кое-чему в области управления промышленностью. Изобретения, дающие экономию в труде, которые Фонд, не задумываясь, использовал в своих корыстных целях, были нами возрождены и употребляются теперь по назначению, то есть так, как было задумано их изобретателями и Творцом этих изобретателей. Передача промышленности в руки государства, предпринятая Фондом в своих интересах, сослужила нам хорошую службу. Мы пустили большие фабрики и заводы, заботясь о рабочих, которых хотели оградить от пагубного воздействия одиночества. Но наши фабрики и заводы не только благотворны, они прекрасны. Они прямо как храмы, да они и есть храмы, олицетворяющие согласие между высшим началом и человеком, которое находит выражение в добросовестной и умелой работе мастера. Их возводят в тенистых рощах на берегу рек, которые и являются для них единственным источником энергии — поскольку мы совсем отказались от пара, памятуя, сколько связано с его использованием неприятностей и для глаз и для слуха. Наша жизнь так незамысловата и наши запросы так скромны, что примитивнейший труд мог бы легко удовлетворить наши потребности, но машинная работа отличается такой четкостью, такой законченностью, что большинство станков мы все же сохранили. Только машины, бывшие когда-то врагами и повелителями рабочих, стали теперь их друзьями и слугами. Если же кто-нибудь захочет делать работу сам, своими руками, государство купит всю его продукцию по той же цене, по какой он продает плоды коллективного труда. Таким образом каждому предоставляется право оставаться индивидуумом.

Сельскохозяйственные работы — равно как и работа на фабриках и заводах — производятся артелями рабочих, и в наших лесах и полях человек никогда не бывает одинок, что — насколько я понимаю — нередко приводит у вас к утрате рассудка. Человеку вредно одиночество — вот первое, что подумал Творец, поглядев на него, и мы этого правила придерживаемся. В принципе семья стоит у нас особняком, и никто не имеет права совать нос в ее дела, но потребность в общении так сильно развита у нас, что нам нравится обедать вместе в больших столовых, кроме того, мы постоянно встречаемся, чтобы поговорить об эстетике и искусстве. Может, мы и не читаем так много, как вы, собственно, сами мы читаем только литературу по специальности, книги же, дающие общее развитие или просто развлекательные, обычно читают искусные чтецы большому числу слушателей. У нас не бывает общественных собраний, на которые кто-то не допускался бы, и мы очень любим шутку и остроумную дружескую пикировку.

— Слегка отдает Спартой, — заметил профессор.

Банкир, нагнувшись ко мне, прошептал:

— Знаете, какое заключение я сделал, когда при вашем приятеле попробовал острить по-американски, — мне кажется, что мы с альтрурцами под словом «шутка» понимаем совершенно разные вещи. И вообще, я лично предпочел бы держаться подальше от их остроумных пикировок.

Альтрурец выпил стакан воды и продолжал:

— Однако мы предоставляем каждому право жить как ему заблагорассудится, если, конечно, это не причиняет кому-то неудобства или ущерба. Если человек предпочитает жить один и есть в одиночестве или в кругу своей семьи — что ж, пожалуйста, только пусть он не ждет, что кто-то станет ему прислуживать, как в общественных местах, потому что там это делают люди, изъявившие на то желание. Иметь же домашнюю прислугу воспрещается, и тот, кто желает жить сам по себе, должен делать свою домашнюю работу сам: сам готовить себе еду, сам подавать на стол и убирать со стола. Но сторонятся общественной жизни очень немногие, потому что большинство разговоров на разные темы и споров приходится как раз на время обеда, когда мы садимся за стол по окончании обязательных работ, и тянется обед довольно долго, пока людям не надоест болтать, перебрасываться шутками или слушать чтение какой-нибудь интересной книжки.

В Альтрурии спешить некуда, потому что никто не стремится обогнать другого или каким бы то ни было образом превзойти его. Всем необходимым мы обеспечены, излишества в любой области нам запрещены. Никому не возбраняется бездельничать после окончания обязательного труда, но я не знаю никого, кто не имел бы какой-то работы, выполняемой по собственному желанию; несомненно, лодыри у нас есть, но я их как-то не встречал. В былые времена говаривали, что увиливать, симулировать и бездельничать «свойственно человеческой натуре», но у нас такого не замечается. Мы убедились, что человеческой натуре свойственно трудиться весело, с охотой, даже со рвением там, где работа распределяется поровну между всеми, чтобы обеспечить всех всем необходимым. Подобным образом мы убедились, что человеческой натуре вовсе не свойственно скопидомничать и трястись над своими припасами, напротив, когда страх нужды и даже представление о ней исчезают, человеческой натуре свойственно стремление поделиться всем, что у человека есть, и широко помогать всем и каждому. Прежде мы говаривали: «Если это в его интересах, человек всегда солжет, всегда обманет — такова уж человеческая натура», но про нас этого не скажешь, быть может потому, что никто больше не стремится выслужиться. Единственно, чему служит альтрурец, это интересам других, тогда как другие служат его интересам. Он счастлив и доволен, покуда счастливы и довольны все, потому-то у нас никак не объяснишь человеческой натурой стремление кого-то подсидеть, предать или использовать в своих интересах. Это было бы не по-джентльменски, а в Альтрурии каждый мужчина джентльмен и каждая женщина леди. Прошу простить меня за прямоту, но мне хотелось бы пояснить как-то свою мысль, только я боюсь, что слова мои могут показаться обидными, если кто-то решит принять их на свой счет.

Он взглянул на нашу маленькую компанию, как будто речь его была обращена главным образом к нам, и банкир весело крикнул в ответ:

— Продолжайте! Выдержим.

— Продолжайте! — понеслось со всех сторон от самых разнообразных слушателей.

— Да я всего лишь хотел сказать: когда мы оглядываемся назад на прежнюю жизнь в условиях конкуренции, мы просто не понимаем, как человек может оставаться при этом джентльменом, поскольку джентльмен должен в первую очередь думать о других, а те условия вынуждали каждого думать прежде всего о себе.

Наступила тишина, нарушаемая лишь понимающими смешками, мы же старались, глотая эту горькую пилюлю, делать хорошую мину.

— А что такое условия конкуренции? — спросила меня миссис Мэйкли.

— Те, например, в которых живем мы, — ответил я.

— Ах вот как! — воскликнула она. — Мне кажется, что мистера Гомоса вряд ли можно назвать джентльменом, если он позволяет себе говорить такие вещи американцам. Постойте! Спросите-ка его, распространяется ли это правило и на дам?

Чувствуя, что негодование придает мне силы, я встал и спросил:

— Если я вас правильно понял, получается, что при существовавших у вас прежде условиях конкуренции женщинам также не удавалось быть леди?

Когда я сел, профессор одобрительно кивнул мне.

— Вы здорово его подковырнули, — зашептал он. — Зависть берет.

Альтрурец задумался на минуту и затем ответил:

— Нет, я бы этого не сказал. Из дошедших до нас исторических сведений относительно условий, существовавших в нашей стране в те времена, мы знаем, что на подавляющем большинстве женщин эти условия почти не отражались. Они создали маленький альтруистический доминион в самом центре эгоистической империи, и, хотя никто из них не был свободен от светских предрассудков и амбиций, тем не менее, каждая женщина имела все основания называться леди. Ее устремления не были себялюбивы, и первая мысль почти всегда была о других.

Миссис Мэйкли вскочила и бурно зааплодировала, ударяя веером по ладони левой руки.

— Ура! Ура! Ура! Да здравствует мистер Гомос! — закричала она. Это приветствие подхватила вся женская часть аудитории, а за ними местные жители и путевые рабочие. Как мне кажется, эти молодцы присоединили свои голоса просто шутки ради, но кричали они очень экспансивно и впредь, лишь только миссис Мэйкли начинала аплодировать, дружным ревом поддерживали ее.

Пересказать точно то, что поведал нам альтрурец о своей стране, невозможно. Скажу лишь, что рассказывал он все менее и менее правдоподобные вещи, а также позволял себе чрезвычайно оскорбительные выпады против нашей страны. Кто-то спросил его, участвует ли Альтрурия в войнах, на что он ответил:

— Само название нашей страны говорит о том, что войн мы не ведем. Во времена Эволюции наша страна занимала пропорционально то же положение по отношению к остальному континенту, какое занимают Северо-Американские Соединенные Штаты по отношению к вашему континенту. Эгоистические государства к северу и к югу от нашей страны образовали оборонительно-наступательный союз против нас, с целью задушить новое альтруистическое содружество, и объявили нам войну. Но на границе их встретило все население Альтрурии; люди были вооружены и весьма воинственно настроены — это у них осталось от недавних дней конкуренции и монополии, когда войны следовали одна за другой. Оказавшись перед лицом столь внушительной силы, соседи наши сочли за лучшее вступить в переговоры и впредь уж не беспокоили нас. Позднее, насмотревшись на нашу цивилизацию, они и вовсе решили соединить с нами свою судьбу — и политически и экономически. В настоящее время весь наш континент придерживается альтрурианских воззрений.

Систему береговой обороны мы сохраняли долго, но и ее уже достаточно давно упразднили, потому что верим в то, что в стране, где жизнь каждого гражданина является залогом ее безопасности, не страшен внешний враг.

В этом, так же и как во всех других отношениях, мы считаем себя верными последователями Иисуса Христа. Мы стараемся во всем следовать его учению, так же, как следовал ему Он. У нас есть определенные ритуалы, но нет определенного вероучения, и наши религиозные расхождения носят чаще эстетический характер, иногда сказывается несхожесть темпераментов. Что же касается сути вероучения и богословия — тут мы все согласны. У нас нет твердой терминологии, так как мы — да и не только в этом случае — боимся облекать что-либо в слова, чтобы, сосредоточившись на них, не забыть о предмете. Мы ценим все подлинное и потому предпочитаем судить о человеке не по его устным изъявлениям, а по его жизни — только так мы можем убедиться в его истинной религиозности.

Во время моего пребывания в вашей стране меня не раз спрашивали, в чем же истоки нашей сострадательности, отзывчивости, человеколюбия, милосердия, если нам неведомы не только нужда или страх перед ней, но даже экономическое неравенство. Наверное, постоянные невзгоды, которые приносят вам экономическое неравенство и нужда — или страх перед нуждой, — причина тому, что вы невольно ищете источник печали в этом направлении. Но, скажите, случалось ли вам когда-нибудь наблюдать более чуткое сострадание и нежную отзывчивость, более теплое человеколюбие и ангельское терпение, чем те, что проявляются в семье, где у всех всего поровну и никому не грозит нужда, пока у остальных есть чем поделиться. Еще раз повторяю, Альтрурия — это одна большая семья, и, поскольку все мы смертны, никто из нас не застрахован от возвышенной печали, уготованной людям Господом и столь не схожей с мелочными горестями, которые они создают себе сами. Болезни и смерть требуют от окружающих высокой бескорыстной любви, и те, кто стремится посвятить свою жизнь служению ближним, могут делать свое благородное дело, необремененные заботами и даже обязанностями, которые держат человека в своих тисках там, где каждый прежде всего должен думать о себе и о своих близких. О, поверьте мне, поверьте! Вам не познать чудесного восторга самопожертвования, если в вашей душе гнездится страх, как бы не принести заодно в жертву кого-то из близких. Вы не можете свободно — как мы — отдать себя служению страждущим, потому что в первую очередь вы должны заботиться о членах своей семьи.

— Есть одна вещь, — продолжал он, — к которой я даже не знаю как подойти.

Тут мы снова навострили уши. Я постарался взять себя в руки и не реагировать на возможные оскорбления, хоть меня так и передернуло, когда банкир бодро выкрикнул:

— Говорите все что хотите, мистер Гомос. Я, например, охотно послушаю все, что вы имеете сказать.

Но то, что мы услышали от альтрурца, было уж совсем неожиданно.

— Я вот что хотел сказать, — начал он, — стоило нам зажить праведной — как нам кажется — жизнью, то есть перестать перечить слову божьему в своих законах и обычаях, как страх смерти, когда-то тяготевший над нами, покинул наши сердца. Она так давно уже не вызывает мистического страха, что мыслится нам чем-то вполне естественным и справедливым. Теперь, когда из наших отношений ушла неприязнь и вражда, смерть уже больше не представляется нам такой жестокой. Пусть мы не вполне понимаем, что такое смерть, но мы знаем, что сотворивший ее и всех нас посылает ее нам в знак прощения и как обещание будущего блаженства. Когда кто-то умирает, мы горюем, но не так, как люди, лишенные надежды. Мы не говорим, что умершие ушли в лучший мир, а сами тут же начинаем ханжески оплакивать их. Мы знаем, что имеем рай на земле, и не сомневаемся, что, где бы они ни находились, они всегда будут тосковать по Альтрурии. Когда мы думаем о том, сколько лет успеет пройти, прежде чем мы вновь встретимся с ними, сердца наши сжимаются от печали, но это же естественно. Однако присутствие в нашей повседневной жизни восставшего из гроба Христа утверждает нас в вере, что никто не исчезает бесследно и что мы снова увидим наших умерших. Я не могу вам этого объяснить, но не сомневаюсь, что так оно и будет.

Альтрурец сказал все это с большой торжественностью, и благоговейная тишина сошла на слушателей. Ее нарушил всхлипывающий женский голос:

— Значит, вы думаете, что если бы мы начали жить так же, то и у нас было бы такое чувство? И я бы знала, что моя девочка жива?

— Почему же нет? — спросил альтрурец.

К моему немалому удивлению, фабрикант, сидевший крайним в том же ряду, где и мы с миссис Мэйкли, профессором и банкиром, поднялся и дрожащим голосом спросил:

— А вы… у вас была когда-нибудь прямая связь с другим миром? Являлся ли вам какой-нибудь бесплотный дух засвидетельствовать существование загробной жизни?

Профессор многозначительно кивнул мне, выглядывая из-за миссис Мэйкли, а затем нахмурился и покачал головой. Я спросил миссис Мэйкли, о чем это он, и она ответила:

— Как, разве вы не знаете, что этот несчастный помешан на спиритизме? Он потерял сына в железнодорожной катастрофе и с тех пор…

Она не докончила фразы и сосредоточила все свое внимание на альтрурце, который в это время отвечал на вопрос фабриканта:

— Нам не нужны никакие свидетельства. Наша жизнь на земле вселяет в нас уверенность в существовании жизни там. Во всяком случае, никаких материализации, никаких предметных чудес нам ниспослано не было. Мы верим, что то, о чем мы молимся, сбудется, и вдобавок владеем даром предвидения, о котором я говорил.

И фабрикант спросил, совершенно так же, как перед тем безутешная мать:

— Значит, ведя такую жизнь, я смогу испытать это чувство?

И снова альтрурец ответил:

— Почему же нет?

— О, я верю, — дрожащим голосом произнесла несчастная женщина. — Я знаю, что так оно и будет.

Фабрикант горестно покачал головой, опустился на свое место и застыл, уставившись глазами в землю.

— Я понимаю, — продолжал альтрурец, — что мое заявление, будто мы создали рай на земле, должно казаться самоуверенным и хвастливым. Об этом вы молитесь ежедневно Богу, не веря, однако, в возможность того, что воля Его будет на земле, как и на небесах, — в это не могут поверить люди конкурирующего и монополистического общества, то есть те, какими были когда-то мы. Когда-то и мы считали, что молитва эта — всего лишь слова, непонятным образом приятные Всевышнему, и на приход его царствия на земле мы рассчитывали не больше, чем на получение от него хлеба насущного, — прекрасно знали, что раз мы голодны, то нужно не ворон считать, а поработать локтями. Я пользуюсь прежним жаргоном, который, признаюсь, был хоть и груб, но выразителен и хорошо отражает умонастроения того времени.

Но теперь все переменилось, и главная причина перемены заключается в отмене денег. Сперва казалось, что какие-то денежные единицы должны существовать, что без них не проживешь. Но жизнь прекрасно пошла своим чередом, когда каждый поселился в отведенном ему жилище, не лучше и не хуже всех прочих, — и когда за отработанные три часа в день он стал получать право на свою долю еды, света, отопления и одежды. Добровольный труд, которому он мог, по желанию, уделять много времени, а мог и мало, не приносил ему большего количества предметов первой необходимости, а лишь почет и признательность. Прежде мы только и слышали, что сребролюбие — это корень всех зол, но все принимали эти слова за обычное присловие, теперь же поняли их истинную насущную правду. Как только деньги были упразднены, исчезла возможность делать покупки, и даже будь у человека возможность заработать сверхурочной работой, чтобы купить себе что-то сверх установленной нормы, все равно не во власти общества было бы совершить частную сделку. Никто ничем не владел, но каждый имел право получить то, что мог использовать — дальше этого право его не шло.

После того, как право на личную собственность было отменено, огромный список преступлений против собственности сошел на нет. Вор мог украсть только у общества, но что ему было делать со своей добычей? Конечно, погромщики по-прежнему могли устроить погром, но очень немногим людям свойственна столь всеобъемлющая ненависть, и, когда стало невозможно навредить кому-то одному, разорив его, бандитские налеты прекратились.

Пришел конец бесчисленным преступлениям из-за денег, из-за благ, которые можно на эти деньги купить. Отсутствие нужды привело к тому, что мужчинам не нужно было ради пропитания торговать совестью, а женщинам — телом. Пороки вывелись вместе с преступлениями, исчезло также и большинство болезней. Люди больше не страдают от неподвижного образа жизни и обжорства, не искалечены и не истощены непосильным трудом и недоеданием. Они размещены в добротных домах, на климат им жаловаться не приходится, они соответственно одеты для работы и для часов досуга. Никаких причуд и выкрутасов в одежде с целью выделиться из толпы не допускается, чтобы сохранялась красота нашего национального костюма.

Нескончаемые деловые и общественные обязанности, вечный страх оказаться в тисках нужды, который в той или иной мере ощущали все классы, суматошная жизнь городов и безысходное одиночество ферм привели к тому, что число душевных заболеваний увеличилось у нас до таких размеров, что скоро вся земля оказалась усеянной сумасшедшими домами, и число умалишенных исчислялось сотнями тысяч. Они были повсюду, целые армии погруженных в отчаяние, страдающих людей. Теперь число их настолько уменьшилось, и они так смирны и покладисты, что безумие в числе национальных бедствий уже не назовешь.

Мы полностью исключили случайность из нашей экономики. В Альтрурии человек может по воле случая родиться высоким или маленьким, он может быть сильным или слабым, здоровым или болезненным, веселым или серьезным, счастливым или несчастным в любви, но он не может родиться богатым или бедным, работать прилежно или от работы отлынивать, жить в роскоши или убожестве. Такого рода случайности — результат человеческой глупости и пошлости — нам не грозят, однако я не сумею сказать вам, как это получилось и почему, или описать подробно, каким образом такая возможность была полностью устранена из нашей жизни. Скажу лишь, что все началось с национализации телеграфа, средств срочной доставки, железных дорог, шахт и крупных предприятий, которыми владели акционерные общества. Это сразу же нанесло смертельный удар по спекуляции ценностями, настоящими и мнимыми на фондовой бирже «меняльне», — у нас было свое название для этого рая игроков или, точнее, ада игроков — чье гибельное влияние распространялось на все отрасли предпринимательства.

Пока дела как-то шли, биржу постоянно лихорадило, но мало-помалу все пришло в равновесие, и как только деловая жизнь окончательно заглохла, прекратились и колебания биржевых курсов и вообще из экономики исчезла всякая случайность. Создатели Содружества прекрасно понимали, что коммерция — это просто бесплодное топтание между спросом и предложением, что никакой созидательной роли она не играет. Они сразу же наметили положить ей конец и осуществили свое намерение, как только были упразднены деньги.

— Все это чрезвычайно скучно, — обратился профессор к нам, своим непосредственным соседям. — Не понимаю, почему мы считаем себя обязанными слушать россказни этого типа. Как будто цивилизованное государство может просуществовать хотя бы один день без денег или без коммерции.

Он продолжал высказывать свое мнение по поводу выдумок альтрурца так громко, что привлек внимание путевых рабочих, небольшая группа которых сидела поблизости, напряженно ловя каждое слово Гомоса, и один из них крикнул профессору:

— Дайте человеку договорить! Подождать, что ли, не можете?

А другой выкрикнул:

— Да гнать его в шею! — после чего все захохотали — по-видимому, мысль осуществить это на деле показалась им очень смешной.

Когда все угомонились, до меня донеслись слова альтрурца:

— Что касается нашей общественной жизни, то я не имею возможности описать ее подробно, однако дать вам кое-какие представления о ее тенденциях я все же попытаюсь. Мы стараемся сделать наши увеселения по возможности открытыми и общедоступными; в идеале доступ к развлечениям не должен быть ничем ограничен, наоборот, чем больше народа, тем лучше. Бывают, конечно, празднества, на которые все попасть просто не могут, однако наше разделение на мелкие общины способствует тому, что никто не остается за бортом. Поскольку наша повседневная жизнь почти вся проходит на людях, мы редко ходим в гости по специальному приглашению. А если когда и ходим, то отлично сознаем, что приглашавший вовсе не старается как-то выделить нас, просто по каким-то соображениям ему в данный момент так удобно. А вообще, подобного рода сборищ стараются не устраивать, памятуя о нудных и скучных развлечениях эпохи конкуренции — приемах, балах и обедах, дававшихся полудикарями, которые рвались занять особое положение в обществе, для чего строго ограничивали круг своих знакомств, слишком нарядно одевались, переедали и перепивали. Нам кажется глупым и неправильным продумывать наши развлечения и заранее готовиться к ним; мы предпочитаем объединиться экспромтом и лучше всего на открытом воздухе — устроить пикник, или танцы, или любительский спектакль, так чтобы люди приходили и уходили, когда им вздумается, без всяких церемоний. Там не бывает ни хозяев, ни гостей — каждый и хозяин и гость. Люди собираются в кружки в соответствии со своими наклонностями — литературными, музыкальными, артистическими, их объединяет интерес к науке или технике. Но наклонности — это повод для сближения, а не барьер, и вообще, как выяснилось, у людей гораздо больше общих интересов, чем мы думали прежде.

Но, что ни говори, жизнь — это не шутка, и никто из нас не бывает вполне счастлив в широком понимании этого слова, если не потрудится — пусть скромно — на общее благо. На первом месте у нас не права, а обязанности.

— Это он из Мадзини, — шепнул профессор.

— Наибольшим почтением пользуются у нас люди, нашедшие свой, совершенно новый путь служения обществу, но и тут ждать признания своих заслуг считается неприличным. Сам поступок должен являться источником чистейшего наслаждения. Одобрение льстит, но и вредит, и наши благотворители — как мы их называем — научились остерегаться его.

Мы понимаем, что нашей цивилизации еще далеко до совершенства. Вот чего мы достигли, так это установления постоянного мира на континенте, экономики, при которой нужда стала невозможной, искоренения политического и социального честолюбия. Мы упразднили деньги и исключили из жизни волю случая, осуществили всеобщее равенство и изжили страх смерти.

Произнеся эти слова, альтрурец вдруг замолчал и сел. Он говорил очень долго, с большими подробностями, которые в своем отчете мне пришлось опустить, но, хотя многие из более просвещенных слушателей очень устали, а почти все дамы уже покинули свои места и удалились в гостиницу, местные жители и рабочие всех мастей сидели, не шелохнувшись. С минуту еще они просидели в оцепенении, не произнеся ни слова, а потом повсюду на лужайке стали вскакивать люди и кричать:

— Дальше! Не останавливайтесь! Расскажите нам все подробней!

Я увидел, как Рубен Кэмп влез на плечи к высокому человеку неподалеку от того места, где стоял альтрурец, поднял кверху руки и замахал, призывая толпу к тишине.

— Он больше ничего не скажет, он устал. Но если кто-то считает, что зря потратил свой доллар, пусть идет к выходу — контролер вернет ему деньги за билет.

В толпе послышался смех, и кто-то закричал:

— Молодчина, Руб!

Кэмп продолжал:

— Но наш друг пожмет руку каждому — будь то мужчина, женщина или ребенок, — кто захочет поговорить с ним, и, между прочим, обтирать ее травой для такого случая необязательно. Он человек! И еще — для вашего сведения — следующую неделю он проведет с нами, в доме моей матери, так что заходите, мы будем каждому рады.

Толпа — деревенская, неотесанная часть ее — продолжала криками выражать свой восторг, пока не откликнулось горное эхо, затем один из путевых рабочих трижды провозгласил троекратное «ура», после чего заорал громовым басом: «Да здравствует Альтрурия!» Его поддержали все. Постояльцы гостиницы, разбившись на кучки, отправились восвояси, пересекая прочерченную длинными тенями лужайку. Простой народ по приглашению Кэмпа придвинулся поближе.

— Вам когда-нибудь приходилось слушать такой возмутительный вздор? — спросила миссис Мэйкли, обращаясь к членам нашей маленькой группы, в нерешительности толпившихся вокруг нее.

— Надергал понемногу у авторов сказочек про чудесные содружества, начав с Платона, прихватив Мора, Бэкона и Кампанеллу, и закончив Беллами и Уильямом Моррисом, а получилось у него жалкое чучело, состряпанное из каких-то обносков и набитое соломой, — сказал профессор.

Фабрикант промолчал. Банкир же заметил:

— Не знаю, трудно сказать. Все ваши инсинуации он разбил в пух и прах. Взять хотя бы его откровенное признание, что Альтрурия это не что иное, как радужный мыльный пузырь, ставший однако реальностью — ведь прекрасно сказано!

— Великолепно! — вскричала миссис Мэйкли.

Сидевшие рядом адвокат и священник поднялись со своих мест и подошли к нам.

— Но почему же, господа, ни один из вас не встал и не выразил ему благодарность от лица всех собравшихся? — обратилась она к нам.

— Меня смущает, — продолжал свое банкир, — что Альтрурия получается у него совершенно неправдоподобной. Я не сомневаюсь, что он альтрурец, вот только иногда мне начинает казаться, что он человек ниоткуда, и это для меня большой удар, потому что мы точно установили местонахождение Альтрурии на карте, и у нас в газетах уже начали появляться о ней статьи.

— Вот и у меня такое же чувство, — вздохнула миссис Мэйкли, — и тем не менее, мистер Буллион, вы не считаете, что поблагодарить его следовало бы?

— Безусловно! Его лекция была чрезвычайно занимательна, и вы, наверное, заработали на нем кучу денег. С нашей стороны было оплошностью не выразить ему признательность в какой-то форме. Денег предложить ему нельзя — он должен будет оставить их здесь, когда поедет к себе в Альтрурию.

— Как это делаем мы, уходя в лучший мир, — сострил я. Банкир промолчал, и я сразу почувствовал, что замечание это в присутствии священника прозвучало несколько бестактно.

— В таком случае, — сказала миссис Мэйкли, не привыкшая задумываться над чем бы то ни было помимо цели, к которой она стремилась в данный момент, — не думаете ли вы, что нам следует хотя бы подойти и сказать ему что-нибудь от себя?

— Думаю, что да, — сказал банкир, и мы все вместе пошли туда, где стоял альтрурец. Толпа простолюдинов по-прежнему плотно обступала его. Они пожимали ему руку, о чем-то спрашивали и внимательно выслушивали ответы.

Один из путевых рабочих беззаботно спросил:

— Поездом до Альтрурии, надо полагать, не добраться?

— Не добраться, — сказал Гомос. — Это долгое путешествие по морю.

— Что ж, я готов отработать проезд, если вы думаете, что мне разрешат остаться там, когда доберусь.

— Да незачем вам ехать в Альтрурию. Пусть лучше Альтрурия придет к вам, — ответил Гомос со своей несносной улыбочкой, перед которой я неизменно пасовал.

— Да! — закричал Рубен Кэмп, и его худое лицо раскраснелось от возбуждения. — Именно так! Устроим Альтрурию прямо здесь и прямо сейчас.

Старый фермер, несколько раз перебивавший альтрурца во время лекции, прокудахтал:

— Вы вот тут говорили, будто жить можно без денег — раньше-то я не понимал, а теперь вижу, что мы уже давно в Альтрурии живем. У меня, если за год через руки пятьдесят долларов пройдет, так и то спасибо.

Послышался смех, однако, завидев миссис Мэйкли, возглавлявшую нашу маленькую процессию, люди, окружавшие Гомоса, расступились и вежливо пропустили нас. Она кинулась к нему, двумя руками схватила его за руку, побросав на траву свой веер, зонтик, перчатки, носовой платок и флакон с нюхательной солью.

— О мистер Гомос, — разливалась она со слезами на глазах. — Это было так чудесно! Чудесно с начала и до конца. Все, кого я знаю, слушали вас, затаив дыхание; просто не представляю, как благодарить вас.

— Да, действительно, — поспешил вставить профессор, уставивший на него через очки неприязненный взгляд, прежде чем альтрурец успел ответить. — Прямо фантастический роман какой-то.

— Ну это, пожалуй, уж слишком, — сказал в свою очередь банкир, — но, право же, все, что вы говорили, было слишком хорошо, даже верится с трудом.

— Да, — ответил альтрурец простосердечно, но немного грустно. — Теперь, когда я нахожусь так далеко от своей страны и в совсем иной обстановке, я в ходе лекции не раз задавал себе вопрос — уж не была ли вся моя предыдущая жизнь сном, а Альтрурия всего лишь дивным сновидением.

— Тогда вам, вероятно, не надо объяснять чувство, в котором мне надлежит признаться, — учтиво сказал адвокат. — Но выслушал я вас с огромным интересом.

— Царствие божие на земле… — сказал священник. — Казалось бы, что тут такого невероятного, но именно эти слова, как ничто другое, привели меня в смущение.

— Вас? Вот уж никак не ожидал, — ласково сказал альтрурец.

— Да, — сказал священник удрученно. — Когда я вспоминаю, чего я только не навидался среди людей, когда размышляю о том, что такое есть человек, как могу я верить, что на земле когда-нибудь настанет царство божье.

— Ну а на небе, где царит Он, кто, по-вашему, творит волю Его? Не духи ли тех же людей? — не отставал альтрурец.

— Да, но принимая во внимание условия, превалирующие здесь…

— А почему бы вам не создать у себя условия, подобные тем, что превалируют там?

— Нет, я не могу допустить, чтобы вы, два таких милых человека, затеяли богословский спор, — вмешалась миссис Мэйкли. — Смотрите, мистеру Твельфмо просто не терпится пожать руку мистеру Гомосу и поздравить своего замечательного гостя.

— О, мистер Гомос не может не знать мое мнение о его лекции, — ловко ввернул я. — Я единственно жалею, что мне так скоро придется лишиться общества моего замечательного гостя.

Меня прервал Рубен Кэмп.

— Это я виноват, мистер Твельфмо. Мы с мистером Гомосом еще ничего окончательно не решили, и мне не следовало ничего говорить, пока он сам не скажет вам, но у меня на радостях с языка сорвалось.

— Ничего, ничего, — сказал я и дружески пожал обоим руки. — Мистеру Гомосу хорошо было бы поближе познакомиться с некоторыми сторонами американской жизни, и тут ему никто не поможет лучше, чем вы, Кэмп.

— Да, сразу же после сенокоса я собираюсь повозить его по горным районам, а потом мы спустимся с гор, и я покажу ему один из наших больших фабричных городов.

Думаю, что это он осуществил, а затем альтрурец уехал в Нью-Йорк, где должен был провести зиму. Мы расстались друзьями, я даже предложил дать ему несколько рекомендательных писем. Должен сказать все же, что знакомство это становилось все более обременительным, и я без сожаления расстался с ним. Его тяготение к простому народу было неизлечимо, а главное, я был рад, что мне не нужно больше со страхом ожидать, что он там еще может выкинуть. Надо думать, он сохранил изрядную популярность среди людей, стоявших на довольно низкой ступени социальной лестницы, к которым проявил такую симпатию. К поезду проводить его явилась целая толпа местных жителей, путевых рабочих и официанток; много поклонников у него осталось и в нашей гостинице и по соседству, искренне уверовавших, что есть на свете такое содружество, как Альтрурия, и что сам он и правда альтрурец. Что же касается людей более просвещенных, которым довелось с ним познакомиться, ни в то, ни в другое они так до конца и не поверили.

1

ниже своего достоинства (лат.)

2

приведение к нелепому выводу; сведение к абсурду (лат.)

3

обстановка (фр.)

4

знатная дама (фр.)

5

добродушие (фр.)

6

хладнокровие (фр.)

7

слова — женщинам, действия — мужчинам (фр.)

8

замеченный (фр.)

9

соучастник преступления (лат.)

10

чистосердечный, вполне искренний (лат.)

11

не выдавая своей личности (лат.)


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13