Современная электронная библиотека ModernLib.Net

При опознании — задержать

ModernLib.Net / Детективы / Хомченко Василий Фёдорович / При опознании — задержать - Чтение (стр. 9)
Автор: Хомченко Василий Фёдорович
Жанр: Детективы

 

 


Масальский всегда был несимпатичен Богушевичу, и он старался пореже с ним встречаться, а тем более не вступать в споры. Масальский их очень любил и был мастер вовлекать в них других.

Темы для дискуссий брал высокие — вера, государственный строй. При встречах с Богушевичем обычно выбирал предметом беседы католицизм, который он считал самым диким и кровавым из всех христианских вероучений. Ругая католичество, ругал и поляков за то, что они приняли его, а не православие и откололись от прочих славянских народов. «Вот вы ответьте мне, ясновельможный пан, — приставал он к Богушевичу во время таких дискуссий. — Почему поляки не захотели жить в мире с Русью? Зачем лезли на её земли? Кричали: „Польша от моря до моря! От Балтийского до Чёрного!“ Россия кровью истекала, защищась от жёлтых орд, разной жёлтой сволочи, а польская шляхта ей с запада нож в спину, в спину. Почему? А из-за гонора своего шляхетского. Проше паньства… Сабелька на боку. Мазурка… На пузе шёлк, а в пузе щёлк. Солому жрёт, а хвост — трубой. Работать же паны не любят, белорусы да украинцы на них горб гнули. И что осталось? Где их „от моря до моря“? А все из-за веры их, из-за католичества».

И часто, будто бы в шутку, спрашивал, скоро ли Богушевич примет православие. «Католики же — инквизиторы, самая это мрачная, кровавая религия. Мильонов двенадцать, не меньше, сожгли на кострах и замучили в тюрьмах. И ты признаешь такую веру», — упрекал он.

Вот и теперь Масальский не долго молчал. Заёрзал на сиденье, круто повернулся к Богушевичу, поглядел на него с усмешкой.

— Послушай, ясновельможный, зачем тебе такие шляхетские усы?

Богушевич не ответил, решил не связываться с ним, не вступать в пустые пререкания, не портить себе нервы, молчать.

Вместо Богушевича откликнулся возчик.

— Усы, как у запорожца.

Но Масальский не обратил на него внимания.

— Слушай, коллега, — наклонился он к Богушевичу, — а ты знаешь, чего я еду. О, брат, это целая история. Меня ждёт встреча. Объявился дядюшка, мейн онкель. Возвращается из Сибири. Тоже Масальский, родной брат моего фатера.

Богушевич хмуро молчал.

— И тебе не интересно, кто мой дядька? И почему он оказался в Сибири? Он — твой земляк, из-под Белостока. В шестьдесят третьем трепыхался. Независимую Жечь Посполиту хотел отстоять. Воевал за римскую веру и шляхетскую Польшу. Дурни, на кого подняли сабли? — Масальский почмокал языком, покачал головой. — И что завоевали? — придвинулся он к Богушевичу, ждал ответа. — Один брат, мой фатер, получил петлю на шею, другой — сибирскую каторгу. Ну, чего брыкались, шляхтичи несчастные?

На этот раз Богушевич не выдержал:

— И это вы про своего родного отца? Кощунство.

— Кощунство? А то, что оставил нас, маленьких, сиротами не кощунство? Зачем? Что ему надо было? Панствовать захотел? Он был с таким же гонором, как все они, — махнул он рукой на запад. — Каждый поляк хочет стать паном, а каждый пан хочет быть крулем, королём. Три дня хлеба не ел, а в зубах ковыряет, растак их мать!.. — выругался он. И ещё некоторое время ругался про себя, шевеля красными, точно намазанными помадой губами. А потом поднял вверх руку. — Пан Богушевич, я вижу — вы обиделись. Езус Мария, я же не вас лично имел в виду, хоть вы и католик. Прошу прощения, если задел ваше шляхетское самолюбие. Я забыл, что и вы — поляк, — солгал он.

— А может быть, я и не поляк, — сказал Богушевич и словно насквозь пронзил его колючим взглядом.

— Как же это, майн герр? Франтишек-Бенедикт Казимирович и не поляк?

— Католик, а католики есть и литовцы, и белорусы, и русские, даже немцы есть католики. А мои предки родились и жили среди белорусов.

— Какие ещё белорусы?

— А такие же, как украинцы, герр Масальский.

По тому, как решительно произнёс это Богушевич и поглядел на него, не скрывая неприязни, Масальский понял, что лучше помолчать, и затих. Сидел, положив нога на ногу, любовался лаковыми туфлями и чёрными шёлковыми носками. Однако долго молчать не смог.

— Франц Казимирович, а вы так и не поинтересовались этим каторжником Масальским, — снова повернулся он к Богушевичу, — и не спросили, почему я к Горенко еду. Мой дядька каторжник остановился у Горенко. А мне весточку прислал. Письмо написал… по-польски. Думает, я понимаю. Чудак.

Выехали на тракт. Он неширокий, только двум встречным возам разъехаться, с обеих сторон обсажен дубами. Ехали, как по зеленому коридору. Время от времени с дубов срывались жёлуди и падали на бричку. Немало валялось их и на дороге; они падали мокрые, не высохшие от росы, — примета близких осенних холодов. Листва на дубах ещё висела крепко, не осыпалась, не пожелтела даже. С ясеней и лип листья уже облетели. Извозчик поймал ясеневый лист, поднял вверх, показывая седокам, а потом долго любовался им, поворачивая в пальцах.

— Красиво умирает дерево, — сказал извозчик.

— Оно не умирает, а засыпает на зиму, — поправил его Масальский.

— Умирает. Каждый год умирает, а весной нарождается. А за жизнь свою листьями, как золотыми рублями, расплачивается.

— Мистика, — сказал, как хлестнул, Масальский. — Примитивная мистика простолюдинов.

— Золотыми рублями расплачивается за жизнь свою, — повторил Богушевич и коснулся плеча извозчика. — Спасибо.

— И вам спасибо, — не оглядываясь, закивал головой извозчик. Ясеневый лист он спрятал в карман.

Масальский принялся делиться последними губернскими новостями — за день до этого вернулся из Чернигова. Рассказал про планы уездного земства: собираются строить шоссейную дорогу, позлословил насчёт старого известного черниговского адвоката, который невероятно долго выступает в суде.

— Когда у него спросили, к чему такие длинные выступления, он ответил: «Чем дольше я буду здесь говорить в суде, тем больше времени мой клиент будет на свободе». — Масальский засмеялся, толкнул коленом Богушевича. — Как, майн герр, здорово?

«Хоть бы скорее уже до Горенко доехать, — думал Богушевич. — И такой пустозвон решает судьбы людей». Помянул недобрым словом и Кабанова: не задержал бы его — не встретились бы с Масальским. Так хотелось взять этого болтуна за узкие плечи, приподнять да пинком в зад… Извозчик будто почувствовал настроение Богушевича, стал погонять лошадь. Она побежала мелкой рысью, затарахтели колёса, и Масальский примолк. А если начинал по разумению извозчика неприятный для Богушевича разговор, старик, точно нарочно, принимался громко понукать свою конягу, чмокать, а то и сам начинал что-нибудь рассказывать. Но Масальского это не останавливало.

— Я вот припомнил, ваше ясновельможество, — повернулся он на сиденье, — как однажды у председателя суда господина Ланге философствовали о законе и роли судьи… Хотя разговор был приватный, неофициальный и все мы были немного под шафе, а все же ваша идея, я сказал бы, с прицелом на беззаконие. Помните?

— Не помню, — сухо ответил Богушевич; он и правда не помнил, что на каком ужине говорил.

— А я помню, — обрадовался Масальский, как школьник-фискал, подсмотревший нечто недозволенное у товарища. — Господин председатель утверждал, что только тот судья, прокурор, следователь превосходно исполняет свои обязанности, кто строго придерживается буквы закона, кто руководствуется только нормами законности. Так? А вы что говорили? А вот что: судья, мол, должен смотреть дальше закона, быть впереди официальных идей, должен предвидеть новые веяния в обществе и, если закон не отвечает новым идеям, новой морали, то его нужно обходить. Говорили?

— Может быть, и говорил. Что в этом крамольного?

— Так же думают и наши социалисты. Идеология якобинцев накануне якобинской диктатуры. Между прочим, я пишу научный трактат на ту же тему. Я думаю посвятить себя науке, попасть на кафедру университета… Так вот, кто есть судья? Судья есть человек, призванный проводить в жизнь законы и следить, чтобы все люди действовали согласно закону, — это положение красной нитью проходит через весь мой трактат. — Лицо Масальского загорелось, пухлые красные губы дрогнули в усмешке. — Дорогой коллега, не будете же вы спорить с тем, что судьи призваны стоять на страже государственности и законности и в своей деятельности руководствоваться только законом. Хорош он или плох, справедлив или несправедлив, исполнять его обязаны все. Мы — судьи, прокуроры, следователи — не можем нести ответственность за те законы, которые мы не принимали и не устанавливали. Так? Верно? Можно найти примеры и в истории. Вот во Франции судьи, служившие при королях, судившие по королевским законам, служили и судили по тем же законам и при якобинцах и при империи. Это наша работа, служба, про-фес-сия! Как у врача, у тюремной администрации, у палача, наконец. Палач рубил головы революционерам, а потом отрубил голову самому королю. А потом снова революционерам рубил. Диалектика природы!

— Судья и палач… Ну и сравнение, — раздражённо сказал Богушевич. — Палач — это механический исполнитель, он обязан исполнять приказы. А судья применяет закон к конкретному случаю. Всякий закон, даже хороший, демократичный, можно толковать по-разному. Вот честный, добросовестный судья и должен, применяя закон, учитывать не только его требования, но и общественные условия, идеи, сложившиеся в обществе и завладевшие им. Нельзя слепо применять нормы закона, каждую из них надо брать под сомнение — не устарела ли она, не противоречит ли общественной морали.

— Нет, — рубанул рукой воздух Масальский. — Закон не подлежит обсуждению, а тем более не может браться под сомнение. Это ж черт знает что было бы, если бы каждый судья, прокурор начали по-своему его толковать. Разве мы, блюстители закона, виновны в том, что нам приходится его применять, даже когда он устарел?

Богушевич замолчал и с досадой подумал: «Опять влез с ним в этот дурацкий спор. Сколько раз зарекался поддаваться на его шпильки, связываться с ним».

— Не понимаю вас, ясновельможный, — вскинул руки Масальский, — его излюбленный жест. — Если согласиться с вами, то что же это будет? Каждый станет сам определять закон и толковать его в свою пользу! Даже социалисты и те за порядок и законность.

— Господин Масальский, — оживился Богушевич, и глаза его загорелись. — Представьте, что социалисты пришли к власти. Что бы вы им тогда сказали? «Мы, мол, не виновны, что вас на каторгу посылали, мы исполняли закон. У нас такая профессия». Так? А знаете, что бы они вам ответили? «Вы защищали преступный (в их понимании) порядок, и его защита — преступление». И вас самих на каторгу.

Глаза Масальского округлились, застыли.

— Майн герр, вы хотите сказать, что и у нас якобинцы придут к власти? И у нас будет то же, что некогда во Франции?

— Этого я не утверждаю, я просто представил мысленно такую картину, — сказал Богушевич с усмешкой. — Порядок устанавливают те, в чьих руках власть, и устанавливают прежде всего для своей надобности, чтобы он им был выгоден. Для всех прочих, которых большинство, этот порядок — преступный беспорядок. Поэтому возникает протест — бунт, революция. Большинство хочет установить свой порядок… Вот об этом и напишите в вашем научном трактате.

— Ну, пан Богушевич, — хлопнул в ладоши Масальский, — не ждал я такого услышать! Да вы же — красный! К вам красная зараза пристала! — И отодвинулся от Богушевича, точно тот и правда был заразным.

— Это не я красный. Я привёл вам слова о государственном порядке Руссо. Думаю, вам не грех бы познакомиться с этим мыслителем.

Больше в спор не вступали, выговорились.

Впереди показались белые строения — это и была усадьба помещика Горенко. Повеселел Богушевич: наконец избавится от Масальского. Извозчик тоже оживился, стал понукать коня.

Вскоре подъехали к воротам. Масальский соскочил с брички, сказал:

— Премного благодарен, данке шён за то, что подвезли. Если я буду ехать, то милости просим, тоже подвезу.

Извозчик понял, что Масальский не даст ему денег, глянул на него так пренебрежительно-насмешливо, как глядит нищий вслед богачу, который проходит мимо, говоря: «Бог подаст». Масальский полез было в карман брюк, вытащил наполовину кошелёк, но сразу же спрятал обратно. А чтобы не подумали, что хотел достать деньги, похлопал по другим карманам, вынул платок и вытер нос. Извозчик зло буркнул что-то и начал поворачивать лошадь. В эту минуту где-то рядом раздался голос:

— Пан следователь! Куда же ты, стой!

Под навесом стояли двое — Горенко и неизвестный седой высокий мужчина с толстой суковатой палкой. Горенко — в полотняных штанах и вышитой рубахе. Он-то и окликнул Богушевича.

— Что же это ты, голубок, — начал, подойдя к ним, стыдить Богушевича, — завернул ко мне в имение и стрекача задаёшь. Обижаешь старика.

Франтишек поздоровался, сняв шляпу, но с брички не сошёл.

— Я очень спешу, пан Горенко, очень.

— Ну, голубок, не на пожар же!

— На пожар и спешу.

— А что сгорело?

— У Глинской-Потапенко конюшня.

— Тю-ю! Было бы о чем говорить… Слезай, слезай, голубок, не отпущу. На полчаса всего и задержишься.

Пока Горенко уговаривал Богушевича, Масальский, расставив руки, шёл к седому человеку — это, конечно, и был тот дядька, что вернулся из Сибири. Масальский шёл так, словно каждый шаг причинял ему острую боль (может быть, туфли жали), ступал осторожно, на всю ступню. Развёл руки для объятий и дядя, но с места не сходил. Худой, высокий, сгорбленный, похожий на кривой турецкий ятаган. Вот Масальский подошёл, однако обнимать не стал, а взял дядю за руку и пожал её. Дядюшка, ждавший, что тот его обнимет, даже растерялся, выдернул руку из руки племянника и сам обнял его, прижавшись щекой к щеке.

— Ну что ты, голубок, сидишь? — не отставал тем временем от Богушевича Горенко. — Пообедаешь у меня и поедешь. Мой кучер тебя и отвезёт.

— Оставайтесь, — сказал и извозчик — ему, видно, не хотелось ехать дальше.

— Пообедаете. Обед у меня — во!

И Богушевич согласился, слез с брички.

Но причиной тому был не обещанный обед, а желание поговорить со старым Масальским.

Горенко взял Богушевича под руку и повёл по дорожке, усыпанной плотно утрамбованной кирпичной щебёнкой. От этой красной дорожки во все стороны тянулись красные следы ног.

— Вы не представляете, как мне тоскливо здесь без культурных людей, — жаловался Горенко, зажав в кулак седой клинышек бороды. — Запил бы, так нет компании. И в карты не с кем поиграть. Книг полный шкаф, а читать не тянет. И к чему читать — и так все известно. Одно утешение, когда заедет культурный человек.

— А этот пан, — мотнул Богушевич головой в сторону старого Масальского, — как у вас очутился? Родственник ваш?

— Не родственник, не свойственник, но человек культурный. Больше десяти лет на каторге и в ссылке отгрохал и, хотите верьте, хотите нет, не научился материться. Вот это человек! Неделю у меня живёт и с утра до ночи сидит, уткнувшись в книгу. Даже обедать идёт с книгой под мышкой. Водки на дух не переносит. Не курит. Про карты сказал, что их надо запретить законом.

— Так как же он у вас очутился?

— С письмом от моей сестры Галины приехал, — ответил Горенко, наконец перестав дёргать бородку. — Сестра живёт в Чите, замужем за полковником. А Ян Масальский отбывал там последние годы ссылки, и сестра приглашала его, как культурного человека, к себе в дом. Приехал сюда, больше ехать ему некуда. Я узнал, что судья Масальский приходится ему племянником, и послал ему весточку. Теперь старику будет где дожить отпущенные богом года… Вам, пан Богушевич, будет с ним интересно поговорить. Вы ведь тоже культурный человек.

Подошли к двухэтажному белому дому. Две помпезные колонны подпирали треугольник фронтона, на котором рельефно вылепленные задастые амуры целились из луков в пространство. Веранда была застеклена стёклами оранжевого цвета. Там сидела маленькая женщина в чёрном чепчике и чёрной шали и читала. Снаружи она казалась чёрной мушкой внутри янтаря.

— Моя супруга, — показал на веранду Горенко, — читает французские романы и грезит о рыцарской любви.

…Вчетвером они вошли в зал-столовую, где уже был накрыт стол.

— Прошу, господа, садитесь, — гостеприимным широким жестом указал Горенко на кресла.

Богушевич сел рядом с Яном Масальским. На столе — графины, штофы с водкой, настоенной на разных травах и кореньях, наливки, квас. Стол богатый, хватило бы на дюжину гостей. Горенко расстегнул воротник рубахи, потёр нетерпеливо руки.

— Ну, панове, — сказал он, — приступим к делу. Никто никого не подгоняет, никто никого не неволит, но будьте добреньки, уважьте хозяина — пейте и ешьте. Кто и не может пить, все равно пейте. А то одному мне неудобно и некультурно нализаться, не хочу, голубки, свиньёй показаться гостям, если они как стёклышко.

— Пан Тарас, — часто и тяжело дыша, слабым голосом сказал Ян, — неудобно без хозяйки пировать. Пригласите её.

— Обойдётся, — сморщился Горенко. — Женщинам в мужской компании делать нечего. Была бы это чужая жена, пригласил бы… Прошу, панове, наливайте себе, кому что по вкусу. Ну, а ты, голубок, чего сидишь? — обернулся он к Богушевичу. — Выпей, чтобы все жилки прочистились. — Он держал в руке полную рюмку и неосторожно обмакнул в неё кончик бороды. — Ещё сам не выпил, а бороду напоил, — засмеялся он. — Ваше здоровье!

Старый Масальский не стал ждать, пока все выпьют, принялся за еду. К напиткам не притронулся. Молодой Масальский поднял рюмку и любовался ею с таким выражением, словно перед ним не рюмка, а золотой слиток.

Ели, пили, разговаривали. Ян Масальский, как заметил Богушевич, ел очень бережливо, аккуратно. Когда откусывал хлеб, подставлял под ломтик ладонь и осыпавшиеся крошки кидал в рот. Низко наклонялся над тарелкой, чтобы не капнуть мимо. Привычка, приобретённая во время голодной жизни на каторге. Шея у него длинная, худая, острый кадык торчит.

Подвыпивший уже Масальский-судья сказал:

— Дядя Ян, а пан следователь вам земляк и по вере католик. Из ваших, из поляков.

Тот глянул не на Богушевича, а на племянника.

— «Из ваших», — сердито передразнил он. — А ты сам уже не из наших?

— Ну, дядечка, — не смутился Масальский, — вы же знаете мою родословную по матери.

— Кирилл Андреевич, — нарочито громко обратился к нему Богушевич, — передайте, пожалуйста, вон тот графинчик.

Теперь уже Ян перевёл глаза на Богушевича.

— Почему это он Кирилл Андреевич? — спросил он.

Богушевич не ответил, уставившись в тарелку, молча ел.

— Казимир, — обратился дядя к племяннику, — твой отец Адам назвал тебя Казимиром, почему же ты Кирилл Андреевич? Ты что — от отца отрёкся?

— Панове, голубки мои, — воскликнул Горенко, приходя на выручку растерявшемуся Масальскому-младшему. — После все выясните. А теперь давайте звякнем чарками и споём нашу старую запорожскую. Он встал, ещё шире распахнул ворот рубахи и запел оглушительным басом:

Не хилися, явороньку,

Ще ты зелененьки.

Не журися, казаченьку,

Ще ты молоденьки.

Масальский-младший тоже встал и, подняв рюмку, подхватил песню жидким тенорком.

Гей, гей, козаченьку,

Ще ты молоденьки.

Однако пел он и махал руками скованно, словно на нем был не новый триковый костюм, а тесная, неудобная кольчуга.

— Дорогой дядечка, — сказал он, окончив петь, потому что тот все ещё ждал ответа. — Я все тебе потом объясню.

Горенко с Масальским-младшим запели другую песню, а Богушевич с Яном разговорились.

— Так вы из наших мест? — спросил старик.

— Из Гродненской губернии, а родился под Вильной.

— А я — под Белостоком. Простите, пан, как ваше имя?

Богушевич назвал себя, рассказал, в ответ на расспросы старика, о своих родителях, о Вильне, гимназии, теперешней службе.

— А я уже не увижу свой край, — вздохнул Ян, и острый кадык его дёрнулся, глаза погасли.

— Почему, уважаемый пан? Это же ближе, чем до Сибири. Возьмёте и съездите.

— Куда? К кому? — опустил Масальский голову и прикрыл рукой глаза. — У меня там никого и ничего не осталось. Усадьба конфискована. Единственный родственник вот он, Казимир, Казик, — не поднимая головы, показал Ян на племянника. — Друзья — одни на виселице окончили жизнь, другие — отреклись. — Помолчал, потом поднял голову, пристально посмотрел на Богушевича, спросил: — А где вы были в те годы?

— Как и многие другие, в лесу, в отряде. Пан Ян, я не слышал фамилии Масальских во время восстания.

— А про Янушку слышали? Так это я и был. Отступал с отрядом в Августовские леса.

— Про Янушку слышал, — обрадовался Богушевич. — Про него слышал.

И пошли горькие воспоминания, назывались деревни, хутора, леса, дороги, по которым им обоим довелось бродить… Выяснилось, что они знали одних и тех же людей, принимали участие в одних и тех же событиях… Особенно поразил Богушевича рассказ Яна про его одноклассника-гимназиста Зигмунда Минейку. Того самого Минейку, с которым Франтишек дружил, учился, вместе ходил к Ванде Шней-Потоцкой и которого потом, как слышал Масальский, отправили в Нерчинские рудники на каторгу… Про дальнейшую судьбу Минейки Масальский такое рассказал, что Богушевич и не поверил: Зигмунд бежал с каторги и теперь находится где-то в Европе. А сбежал он очень ловко. Гнали каторжников строем в кандалах. На этапе умер поляк Струмила, приговорённый к вольному поселению в Томске. Он был очень похож на Минейку, чем тот и воспользовался. Умершего Струмилу похоронили у дороги как Минейку, а тот поселился как ссыльный в Томске, выдавая себя за Струмилу. Проживши там некоторое время, он бежал с фальшивыми документами сперва в Петербург, а затем за границу.

— Ну, дай бог ему удачи! — поднял рюмку Богушевич. — Я выпью за своего смелого товарища, — и опрокинул рюмку.

Они разговаривали вполголоса, довольные, что Горенко и Масальский-младший им не мешают. Те ели, пили, пели песни — бас и тенор звучали, хоть и не очень складно, зато громко.

— Как вы думаете теперь жить? У кого? — спросил Богушевич.

— Буду где-нибудь приживальщиком или устроюсь по своим силам на работу… Вон Горенко оставляет у себя для компании как культурного человека, — усмехнулся старик.

— А племянник?

— Он посоветовал мне ехать в Калугу к его тётке немке. У неё там цирюльня. А что, может, я и освою новую специальность, стану цирюльником?

Помолчали, грустно глядя друг другу в глаза.

— Пан Янек, если вам будет плохо и не сможете нигде устроиться, поживёте первое время у меня.

— Спасибо, дорогой, спасибо. — Ян взял Богушевича за руку. — Погляжу, куда божий перст укажет. Спасибо, доброту твою не забуду.

А Горенко и Масальский-младший пустились в пляс. Тучный Горенко топал тяжело, попробовал пойти вприсядку и чуть не растянулся. Масальский, словно жалея новый костюм и туфли, не сгибался, не кружился, а лишь слегка притопывал и хлопал — не в ладоши даже, а кончиками пальцев.

«Ничтожество, — подумал Богушевич, — кривляется, будто пьян в стельку, лишь бы избежать разговора с дядей».

— Пляску прервала жена Горенко. Бледная, с книгой в руке, вошла в залу.

— Вурдалак, вахлак, азиат, дом дрожит от твоих прыжков. Голова разболелась, — накинулась она на мужа и зло кольнула всех по очереди холодными круглыми глазками.

— Все, дорогая, все, — виновато сказал Горенко. — Будет тихо. Иди, моё золотко, спокойно читай свой роман.

Богушевич воспользовался этим моментом, вышел из-за стола и попросил хозяина дать ему обещанную повозку. Младший Масальский также сказал, что спешит и ему надо немедленно возвращаться в город.

— Дядечка, я ещё не раз сюда приеду и жену привезу, познакомлю. Дети тоже хотят вас увидеть.

Ян сидел по-прежнему хмурый, кадык нервно дёргался, точно старик что-то глотал.

Богушевича от усадьбы к большаку пошёл провожать один он. Шёл рядом с тележкой, шаркая по-стариковски подошвами, сесть, подъехать вместе отказался. Время от времени взглядывал на Богушевича, долго не отводил глаз, точно хотел получше его запомнить.

— Береги тебя всевышний, — подал на прощание руку, когда выехали на большак. — Мало нас осталось. Мало.

Он ещё долго стоял на дороге и махал рукой, высокий, худой, сутулый. Ветер трепал его седые, белые как снег, волосы, и Богушевичу издали чудилось, что над головой старика кружится снежный вихрь.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Взволновала Богушевича эта встреча со старым Масальским, закружились, нахлынули воспоминания, тяжёлые, горькие, болезненные, как всегда после встреч с бывшими повстанцами. Можно было гордиться своим участием в восстании — не перед людьми, конечно, а перед своей совестью. Он и гордился, но избыть боль в душе из-за его провала, из-за огромных и напрасных жертв, которые не только ничего не принесли, а даже эхом не откликнулись и, кто знает, откликнутся ли когда-нибудь, — не мог. А что скажут про них потомки? Неужели то же, что и теперь говорят многие, ну хотя бы тот же Кирилл Андреевич Масальский: «Дураки, донкихоты, на что надеялись — с косами и пиками против пушек поднялись. Зачем?»

Конечно, доля правды, если не вся правда, в этом есть. Откровенно говоря, когда Богушевич пришёл к повстанцам и увидел, как они вооружены, как малы их отряды, которые то пополнялись, то редели, он тогда же понял, что повстанцам не победить, регулярные войска раздавят их в первом же серьёзном сражении. Но вряд ли надеялись на победу и те, кто поднимал народ на бунт. Скорее думали, что царь, испугавшись беспорядков, пойдёт на какие-нибудь уступки народу. Не добились ни победы, ни уступок. Восстание было жестоко подавлено, для многих его участников дело кончилось смертью, каторгой, изгнанием. Однако не пойти в лес к повстанцам Богушевич не мог, как не мог бы не кинуться в реку, в охваченный пламенем дом, чтобы спасти ребёнка. Кинулся бы, даже если бы это угрожало ему смертью. Даже не веря, что спасёт, все равно кинулся бы…

Судьба Богушевича миловала, удалось избегнуть кары — сражался там, где его не знали. Вот и болит душа за ненужные жертвы, не заживает сердечная рана. Защемило и сейчас, после встречи с Яном Масальским…

От этих мыслей и переживаний так тяжко и горько стало на душе, что хоть головой об стену бейся. И поговорить не с кем, излить чувства, разогнать в беседе мрачные думы. Кучер был немой, только мычал.

Обсаженная деревьями дорога шла полем, время от времени попадались небольшие рощи. Подъехали к деревне. На окраине среди толстых старых лип белела церковь с красными куполами и ярко-жёлтым крестом. Немой кучер остановил лошадь возле церкви, снял шапку, перекрестился и, повернувшись к Богушевичу, ждал, пока и тот перекрестится. Богушевич не перекрестился, и немой злобно замычал, затряс бородой, показывая кнутом на церковь. Чтобы не обижать его, Богушевич тоже снял шляпу и перекрестился по-православному.

Из распахнутых ворот церкви вышли празднично одетые люди — крестили ребёнка. Впереди — крёстный и крёстная, на руках которой был младенец, позади — две старухи, молодой крепкий парень в широченных запорожских шароварах, вышитой рубахе и синей бархатной безрукавке. Этот здоровила нёс большой кувшин с узким горлом и медную кружку. Увидев немого, он кинулся к нему с радостным криком.

— Дядька Микола, доброго здоровья! Рады видеть! — налил из кувшина в кружку водки, протянул немому. — Выпей за здоровье казака, крещённого Опанасом, за племянника моего. Пей, всех угощаю.

Микола не стал отнекиваться, выпил, достал с тележки свёрток — там были нарезанное сало, лук, хлеб, — начал закусывать.

— И тебе, пан, тоже не пожалею. — Налил в ту же кружку, поднёс Богушевичу. Богушевич поблагодарил, но пить отказался, сказал, что не может, здоровье не позволяет, да ещё у Горенко выпил.

— Пей, пан, — не отставал парень, — ты что не православный, магомет, что выпить не можешь?

— Они брезгают с мужиками да за мужика пить, — сказал крёстный. — С господами бы выпили.

Богушевич поморщился. Знал же по прошлым подобным случаям, что простой люд расценивает отказ принять угощение как господскую брезгливость к мужикам. Взял кружку, показал пальцем, сколько оставить, а сколько вылить обратно в кувшин. Парень послушался. Богушевич поклонился крёстным родителям, пожелал несмышлёному Опанасу счастливой и долгой жизни и выпил. Чуть не задохнулся, такая крепкая была водка.

— Спасибо, пан, спасибо, — низко поклонились ему в ответ крёстный, крёстная, старухи, девчата и парень.

Немой подал Богушевичу луковицу и ломоть хлеба. Он взял, закусил. Немой одобрительно покивал головой, замычал что-то, и только теперь Богушевич заметил, что во рту у него нет языка — глубоко в горле торчал лишь красный обрубок.

«Боже мой, — поразился Богушевич, — кто же ему язык отрезал? За что?»

Крёстные родители и все, кто был с ними, пошли по улице. День был будний, и прохожих встречалось мало, однако кое-кто выходил из хат, становился возле плетня, приветствовал крёстных, спрашивал, как назвали ребёнка. Парень угощал мужчин водкой, говорил, какое имя дали казаку.

Богушевич ехал следом. Он сошёл на землю и предложил крёстным сесть. Те не отказались, сели, а старуха сказала Богушевичу:

— Очень вы, паночек, добрые к простым людям. Сами слезли, а мужиков посадили. Жалеете мужиков. Бог вас за это сбережёт.

Богушевич спросил у старухи про немого, кто ему язык отрезал.

— А турки-бусурмане. В войну за Булгарию наш Микола воевал солдатиком. Ну и попался туркам. Они язык ему отрезали, на спине крест вырезали. Казаки отбили, а то бы замучили турки-то.

Родители новокрещеного Опанаса жили на самом краю села. Когда подъехали к хате, они вышли навстречу и стали приглашать всех зайти, посидеть за столом, но немой замычал, замахал руками — некогда, мол, пану гостевать, по службе едет, и Богушевича отпустили.

— Ну, Опанасе, счастья тебе, доживи до лучшей доли, — пожелал на прощанье Богушевич. — Пусть встретит тебя новая жизнь, вольная и светлая.

— Микола, — обернулся Богушевич к немому, — это тебе турки такое учинили?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17